153927.fb2
— За все надо платить, — сказал князь Александр Палеолог, шурин Штефана Молдавского. Князь Александр сидел на свернутом канате, покрытом куском бархата, на носу трехмачтового галеаса под флагом республики святого Георгия.[6] Войку не раз видел подобные корабли в гавани под Четатя Албэ; родившийся у моря юноша теперь в первый раз пересекал его просторы. И, завороженный голубым царством волн, часами оставался на палубе, следя за беспечной игрой дельфинов, сопровождающих судно. Внизу раздавались ритмические всплески весел, приводимых в движение двумя сотнями мускулистых гребцов. А над головой Войку пузырились под ветром на длинных реях три огромных косых паруса в алую и белую полосу, такие же праздничные, как открывшийся ему синий мир бездонных вод и покрытые буйной зеленью, отороченные кружевом прибоя скалистые берега, над которыми то и дело появлялись белые стены замков и добротные кровли цветущих селений.
— За все надо платить, — повторил князь, играя краем парчового плаща с двуглавыми царьградскими орлами, с пурпурной полосой над нижним краем — знаком принадлежности его владельца к константинопольскому царскому роду. — Ты видишь, мой мальчик, прекрасный Крым, древнюю Тавриду, итальянцы называют его еще Великим Черноморским островом. Самые дивные места к северу от Босфора.
Но сколько крови пришлось и придется еще пролить, чтобы жить среди этой красоты!
Князь с усмешкой посматривал на зачарованного морем молодого сотника, проводившего с ним утренние часы на носу галеаса. Ниже, на открытой верхней палубе, между бочками, канатами и креплениями мачт наслаждались свежим воздухом войники молдавского отряда, сопровождавшие его в этой необычной экспедиции. Три сотни воинов господарь Штефан дал родному брату своей жены, вместе с ним храбро сражавшемуся с турками под Высоким Мостом, чтобы князь мог достойно вернуться в родные места и совершить сам все, что задумал. Бойцы играли в карты, в кости, разговаривали, дремали.
— Тысячу лет эту цену платили мои предки, благородные эллины, — продолжал князь. — Города тогдашних греков сидели вокруг этого моря, как лягушки вокруг болота, так сказал в далекую старину умевший видеть смешное мудрец Платон. Следующую тысячу лет берегами Понта повелевали императоры Рима и Константинополя. Потом по ним расселись города генуэзцев и венецианцев. Только недолго, видно, осталось им здесь сидеть.
Представитель осевшей в Крыму младшей ветви династии, в которой смешались кровь Палеологов, Асанов, Гаврасов и Комненов, один из последних уцелевших после падения Константинополя потомков византийских императоров, князь Александр, теперешний начальник Войку, оставался для него тем, кем был в дни великой битвы, навсегда побратавшей его бойцов: добрым старшим товарищем по оружию. Гордый Палеологов запросто рассказывал внуку молдавских пахарей о городах Европы, по котором долго странствовал, — Флоренции, Генуе, Париже. О мрачных замках Германии, об утонувших в вековых лесах каменных гнездах английских баронов и графов, о веселых дворах итальянских властителей.
К князю Александру, низко кланяясь, подошел Негроне Теверцо, — капитан-патрон галеаса, командир и владелец судна, что-то вполголоса сказал. Из-за близкого мыса вышел корабль, за ним — другой. Галеры, панфилы и галеасы стали показываться и со стороны моря. Через некоторое время скалы начали отступать, вдоль них потянулись светлые пляжи. И в глубине большого залива открылся взорам город, окруженный серыми поясами высоких стен.
Шум весел вскоре умолк, загремели цепи большого якоря «Тридента». И дюжина матросов, шлепая босыми пятками по доскам палубы, бросились убирать полосатые паруса.
Когда галеас, не заходя в гавань, остановился в стороне, к нему устремились десятки лодок. Продавцы еще издалека показывали морякам кисти сушеного винограда, кувшины и бочонки с вином, вяленую рыбу, пестрые побрякушки. Раздался приказ — и молдавские воины скрылись на нижней палубе; только матросы остались наверху. Лодки напористо приближались; но не успели они подойти к борту «Тридента», как сбоку показался большой баркас. Одетый в подобие синей тоги важный господин в высокой шапке сердито прикрикнул на торговцев, и они, повернув свои суденышки, начали торопливо грести обратно к городу.
Спустили трап, незнакомый господин с неожиданным проворством вскарабкался на борт и исчез в каюте князя в кормовой надстройке. Через полчаса он появился опять; Александр Палеолог сам проводил гостя до зыбкой веревочной лестницы.
Ночью все любовались игрой огней на берегу и в волнах залива; многие вздыхали — старая Каффа славилась по всему морю развлечениями, которые могла предложить солдату и матросу. Но приказ есть приказ — пришлось оставаться на судне. А утром князь вручил Чербулу большой конверт с восковыми печатями. На бумаге значилось: «Высокородному и мудрому господину, сиятельному консулу Каффы и начальнику всего Черного Моря, синьору Антониотто ди Кабела.»
— Его сиятельству в собственные руки, — строго сказал Палеолог.
На берегу молодого сотника уже ждали. И вскоре он, сопровождаемый нотариусом курии Доменико ди Альзарио, вступил в столицу черноморских владений Генуэзской республики. Юноша с любопытством посматривал вокруг. Почтенная Каффа, старшая сестра Монте-Кастро, вот уже двадцать лет была почти отрезана от метрополии: захватив Константинополь и его проливы, османы лишь на пять лет в благодарность за помощь в войне с Венецией разрешили судам республики проезд по морю в ее крымские владения. Теперь этот путь снова был закрыт. Но Каффа все еще оставалась сплетением главных торговых дорог между Западом и Востоком; в ее оживленной и шумной гавани по-прежнему чернели мачты десятков кораблей.
Войку, следуя за чиновником, направился к крепости. Перед ним высилась двадцатиаршинная, замшелая от старости, грозная зубчатая стена с квадратными башнями; кое-где, карабкаясь по хрупким лесам, каменщики лениво чинили обветшалые участки этого внушительного сооружения. Трое рослых слуг нотариуса прокладывали своему хозяину путь в густой толпе. Вокруг них теснились, спеша по своим делам, армяне, греки, евреи, арабы, болгары, русские купцы и ремесленники. Встречались молдаване, мунтяне, поляки, венгры, немцы, литовцы. За поясом старых стен по обеим сторонам улиц выстроились лавки, мастерские, конторы купцов, менял и владельцев кораблей. Болтавшиеся на цепях вывески звали в прохладные просторные подвалы таверны.
Вскоре они подошли ко второму поясу укреплений; над каменными двориками и черепичными кровлями двухэтажных домов нависал зубчатый гребень огромной мрачной стены. Над толстыми башнями вились по ветру пестрые языки генуэзских боевых вымпелов, в бойницах поблескивали шлемы стражи. А между узкими амбразурами темнели высеченные в камне, заросшие лишайниками гербы благородных консулов, капитанеусов и массариев, под чьим надзором эти башни и стены когда-то были построены или обновлены.
Наконец молодой воин и важный нотариус подошли к еще одной крепости; небольшое, но самое, пожалуй, грозное укрепление города венчала огромная квадратная башня. Пройдя вымощенный каменными плитами дворик, они вступили под прохладный портал укрепленного консульского замка.
Суровая снаружи, цитадель внутри оказалась роскошным дворцом, чьим хозяином — каждый год другой — был светлейший консул. В полутьме большого парадного зала, в который нотариус проводил молдавского сотника, мерцала бронза массивных канделябров, позолота высоких стульев, рельефный орнамент на рамах картин. Усадив Войку Чербула и попросив его подождать, чиновник неслышно удалился.
Войку стал с любопытством рассматривать висевшие на стене портреты былых генуэзских воителей и вельмож. И не сразу услышал, как растворилась напротив него изукрашенная бронзой дверь, и в зал вступил высокий седой человек в роскошной парчовой мантии; на золотом поясе высокородного консула Антониотто ди Кабела висел двуручный рыцарский меч старинной работы. Войку встал и, отвесив глубокий поклон, вручил господину Каффы письмо.
— Спасибо, мой юный воин, — промолвил тот, пробежав глазами послание князя. — Ваш господин велел передать мне, что вы родом из славного города Монте-Кастро и приходитесь сыном рыцарю Теодоро Боуру, известному и в наших местах.
— Это так, ваша светлость, — снова поклонился Войку.
Консул с удовлетворением кивнул и сделал нотариусу знак приблизиться.
— Позвать дака, — вполголоса приказал он.
Через несколько минут послышалось громкое бряцание шпор. В зал вошел огромный, закованный в сталь воин. Чеканя шаг, рыцарь подошел к своему начальнику, консулу Каффы. Но тот с усмешкой положил руку на плечо вошедшего и повернул его к молодому гостю.
Могучий воин, раздувая усы, некоторое время с недоумением всматривался в незнакомого юношу, в его платье, в молдавский гуджуман, который Войку держал в руке. И вдруг бросился его обнимать. Только теперь Войку понял, что попал в родственные объятия собственного дяди Влайку.
Брат капитана Боура Влайку начальствовал над личной конной гвардией консула, отборнейшей частью наемного войска Каффы. Из сотни аргузиев, как звали на татарский зад гвардейцев, около шестидесяти были молдавскими витязями, остальные прибыли со всех концов света — из Италии, Венгрии, Далмации, Польши, Литвы, даже из далекой Шотландии. Они несли стражу внутри замка, сопровождали консула в поездках по кампаньи — подвластным ему сельским местностям Крыма, стояли в почетных караулах во время торжеств. Но это не была сотня парадных бездельников: в бою каждый стоил десятерых.
В конные аргузии Каффы синьора Влайко — так звали в городе храбреца из поднестровских кодр — привела, как и многих его товарищей, судьба упрямца, ослушника отчей воли и прирожденного забияки.
Прослужив несколько лет, как старший брат, за рубежами своей земли и дослужившись до чина сотника в польско-литовском коронном войске, избалованный чужеземными нравами молодой витязь вернулся в родное село. С ним приехала и красавица венгерка, взятая в плен во время похода литвинов и ляхов в Паннонию. Бадя Дросу, отец Боуров, ничего на это не сказал. Но несколько дней спустя позвал сына и объявил:
— Через неделю управимся с жатвой. И тогда — свадьба.
— Какая свадьба, отец? — воскликнул странствующий воин, не желавший еще расставаться с холостяцкой жизнью. — Ведь Илона — полонянка.
— Если хотел оставить эту женщину рабой, — ответил жестко бадя Дросу, — ты должен был продать ее на рынке. А привез в родительский дом — женись. Отчий дом — не вертеп в Кракове.
Влайку Боур, скрепя сердце, подчинился. Но наутро же после свадьбы, сев на коня, вернул себе свободу. Вступив в наемное войско Каффы, Влайку быстро дослужился до чина капитана. А в далеком селе близ Днестра все эти годы жила в семье отца его жена Илона и рос мальчишка-сын.
Синьор консул не стал удерживать встретившихся так неожиданно родичей из Монте-Кастро. Дядя и племянник, проследовав по лучшей улице генуэзского квартала, подошли вскоре к массивной башне еще одной цитадели; здесь и в прилегающих постройках размещался главный арсенал Каффы, за надежными стенами укрылись оружейные мастерские, на небольшом внутреннем дворе в лучшие времена колонии лили пушки. И здесь же на верхних этажах жили аргузии — самые надежные из консульских иноземных солдат. Познакомив Чербула с несколькими земляками, свободными от дежурства, Влайку Боур сменил рыцарские доспехи на простой кожаный колет, опоясался доброй саблей. И повел племянника за ворота, по пологому склону, на котором раскинулся главный город Солдайского консульства. Войку с гордостью, но не без робости поглядывал на могучего пана Боура-младшего, так похожего на старшего брата, что юноше порой казалось: капитан Тудор — рядом и сейчас спросит с него за все шалости на год вперед. Влайку, однако, сам чувствовал странное подобие робости перед мальчишкой-племянником. Чербул бился с турками, защищал родную землю в суровый для нее час. А он, муж и воин, в то самое время бряцал шпорами в консульском замке и проводил ночи в тавернах беспутной Каффы.
Влайку привел юношу в большую харчевню над гаванью. Хозяин-грек, угодливо кланяясь, усадил обоих витязей на открытой веранде. В огромных глиняных мисках принесли аппетитные куски мяса, только что снятого с вертела. Дядя Влайку разрезал хлеб, налил в кубки ароматное белое вино.
— Ты не сказал еще, сынок, — лукаво промолвил командир аргузиев, — что привело тебя в город, где служит твой старый дядя.
— Нельзя, баде Влайку, — покраснел Войку. — Приказ.
— Молодец, — похвалил тот. — Воинскую тайну надо хранить, хотя мне, конечно, она уже известна. Его милость князь Александр задумал доброе дело, на пользу всем христианам. Молдове же нашей — особенно. Тебе везет, сынок, ты и здесь, в Крыму, служишь Штефану-воеводе, своей земле. — Могучий воин вздохнул и принялся есть, подавая племяннику пример.
— А теперь рассказывай! — потребовал он, насытившись. — Собрал ли наш воевода войско для нового боя? Ведь нехристи-турки готовят силу поболе прежней!
Войку сообщил все, что знал.
— Приезжие из Константинополя рассказывают, старого султана[7] скрутила лихоманка, — заметил Влайку. — Куда теперь падишаху — болеть бы ему вечно! — вести войска. А ведь он, говорят, никому не хочет уступить чести сразиться с воеводой Молдовы. Истинный воин, сказать по правде, проклятый султан!
— Значит, баде Влайку, турки этим летом так и не выступят?
— На Молдову, по всему видно, — нет. Зато Каффе осады не миновать.
— Сколько же они могут доставить сюда войска на галеях да шнявах? Тысяч тридцать, пятьдесят?
— Все сто, — ответил начальник аргузиев. — Даже двести, сынок. За годы войны с Венецией у бесермен вырос громадный флот — Генуя построила им тьму кораблей. Назло венецианцам, да на горе, как видишь, себе самой.
— Но у вас крепкие стены, храброе войско, доброе оружие!
Влайку шумно вздохнул.
— Восемьдесят моих головорезов да шесть сотен пеших латников — не войско, — встряхнул он черными кудрями. — Даже собрав в городе всех генуэзцев, способных поднять меч, не выставишь и тысячи бойцов.
Под верандой харчевни по шумной улице двигалась многолюдная толпа, почти сплошь — мужчины. Много молодых и сильных мужей Каффы спешило по своим делам. Дядя Влайку перехватил взгляд племянника и криво усмехнулся.
— Эти биться не будут. Давай, витязь, выпьем! За будущее, что бы оно не принесло!
Два столетия прошло с тех пор, как генуэзцы, помогавшие Палеологам изгнать захватчиков-крестоносцев из Цареграда, получили в награду за это от византийцев черноморские берега. Сумев договориться также с ханами Сарая, они построили на этом месте стены и башни города Каффы. Значение ее неуклонно росло: завоевывая берега Средиземного моря, сарацины, а затем турки закрывали старые пути с Востока на Запад через Переднюю Азию и Аравию.
Почти десять лет генуэзцам грех было жаловаться на дела. Интриги и подарки, подкуп и лесть обеспечивали им могущественных покровителей в столицах двух татарских орд — Солхате и Сарае. При необходимости колонии могли и зубы показать: их латная пехота несколько раз отбивала нападения кочевых полчищ. Но двадцать два года назад пал Цареград. И это событие отозвалось похоронным звоном по всем итальянским владениям на Черном море. Двести лет с изощренным искусством генуэзцы выжимали соки из исконных жителей крымских берегов — греков, славян, армян, потомков готов и тавров. Многие в ней были недавними узниками генуэзских темниц — клятвопреступниками, насильниками, убийцами, ворами. Республика выпускала из тюрьмы каждого, кто соглашался хотя бы на время поехать в отмеченные злым роком причерноморские города. Жители Каффы не раз поднимались на своих мучителей. После падения Константинополя восстания случались шесть раз, последнее — незадолго до прихода «Тридента» в старую Каффу. И заброшенные в эти края простые сыны далекой Греции — солдаты, мастеровые, матросы — неизменно присоединялись к ним. Но латная пехота консула каждый раз одолевала безоружные толпы простого люда. И начинали свою работу искусные, богатые опытом двух континентов, каффские палачи.
Люди города знали в эти дни, что несет им турецкая опасность. Но защищать от нее своих угнетателей не хотели ни за что. Все настойчивее ширился слух, что в случае большой опасности генуэзцы загонят в море простых жителей Каффы, будут топить их — вместе с их стариками, женщинами и детьми. «Лучше басурмане, чем проклятые итальянцы», — говорил теперь в один голос народ Каффы.
Родичи окончили трапезу. Влайку бросил монету на стойку хозяина и вышел вместе с Войку на главную улицу. По ней оба вскоре вышли к рынку. Влайку повел племянника к длинному ряду лавок, где торговали русские гости — сурожане, среди которых у него были давние приятели. Войку подивился торговым людям, более походивших на воинов: плечистым, с горделивой осанкой, с мужественными лицами, все они были при саблях, под их плащами поблескивали кольчуги. Иными русские гости и не могли быть; из-за постоянных степных хищников путь из Москвы в Крым был не легче доброго военного похода; и дело сурожанина требовало от него воинской закалки и сноровки, а сколько опасностей, убытков, разора готовили им козни хитрых генуэзцев в конце опасного и трудного пути! Но как ни тяжко приходилось им порой, московские гости, сильные мужеством честного купца, с упорством продолжали дело, передаваемое от отца к сыну. Рядом с русскими торговали арабы; Влайку купил у них для племянника драгоценную перевязь и прекрасную медную флягу с завинчивающейся пробкой, украшенную серебряным узором. Потом показал юноше гавань и верфи Каффы; в лучшие времена с их стапелей в волны Понта ежегодно сходили десятки боевых и торговых кораблей. Теперь верфи почти пустовали, на остовах уже заложенных судов никто не работал, и только в дальнем углу несколько мастеров возились вокруг положенных набок трех старых каторг, конопатя днища.
Возвращаясь в город, начальник аргузиев показал юноше мрачное каменное здание, тоже похожее на крепость; в его подвалах сидели, ожидая своего часа, тысячи еще не проданных рабов, многие — в особых железных клетках. Тут были люди со всего света, но больше всего тех, кого называли татарским ясырем, — жителей Киевского, Подольского и других южно-русских княжеств, черкесов, осетин, грузин. Глухой, жуткий стон поднимался от этой массы обреченных.
Чербул заметил у своих ног выступающий из стены круглый зев трубы из обожженной глины. Такие же выходили в подвалы вокруг всего помещения, под самым потолком.
— Эти трубы идут от городского водопровода, — пояснил Влайку. — Если рабы поднимут бунт, двери запрут и по трубам в подвалы пойдет вода. Так уже случалось. Однажды невольники не смирились до конца и их утопили, как мышей.
Солнце уже зашло, когда, в назначенный час, Войку опять оказался в приемном зале «каструма» — каффской цитадели. В канделябрах горели благовонные пудовые свечи. Консул вручил ему для князя Палеолога ответное письмо. Влайку, вместе с четырьмя другими молдаванами-аргузиями, проводил племянника через ночной город.
— Поклонись от меня брату, сынок, — сказал на прощание Влайку. — И если увидишься, — отцу да Илоне, жене. Поклонись, как вернешься, низко родной земле. Бог милостив, может, еще свидимся.
Войку прыгнул в ожидавшую его лодку и вскоре оказался на чуть покачивающейся палубе «Тридента». Князь Александр нетерпеливо развернул тонкий свиток, содержащий послание генуэзского консула, пробежал его глазами. И, отпустив сотника на отдых, удалился в свою каюту, едва освещенную трепетным пламенем лампады.
Растянувшись на ложе, князь вспомнил вечер последней беседы с его славным родичем Штефаном, господарем Земли Молдавской.
— Даю тебе, брат, три сотни, — сказал ему тогда воевода Штефан. — Сам знаешь, как дорога мне каждая сабля, но ради дела твоего — даю.
Оба князя сидели в большой горнице пыркэлабова дворца в Четатя Албэ, откуда Палеологу вскоре предстояло отплыть к родным берегам. В качающемся свете серебряных канделябров тускло поблескивали узорчатые бока золотых кубков семиградской работы, между которыми простецки выставил глиняное чрево запотевший кувшин с вином из комендантских подвалов, только что поставленный на стол вельможной рукой думного боярина пыркэлаба Германна.
— Спаси тебя за то бог, брат, — кивнул Александр, не слишком наклоняя при этом голову.
Оба князя осушили кубки. Откинувшись в кресле, Штефан-воевода окинул чуть ироническим взглядом могучую и ладную фигуру своего высокородного шурина.
Прошло четыре года с тех пор, как они породнились, как Мария, сестра Александра, после шумной свадьбы вошла хозяйкой на женскую половину его сучавского дворца. В Молдову невесту отправил старший из братьев Марии, базилей Исаак, владевший тогда крымским княжеством Феодоро со столицей в Мангупе. А год назад в Молдове объявился младший. Александр Палеолог прибыл прямохонько из Генуи; республика святого Георгия предоставила ему для путешествия роскошный возок, прекрасного коня и целую сотню наемных воинов. Какие надежды возлагали расчетливые итальянцы на слывшего дотоле беспутным бродягой младшего отпрыска владетельной крымской семьи? Князья Феодоро, бесспорно, принадлежат к древнему роду Палеологов и Комненов, и Гаврасов, и Асанов; давно вступив в целый ряд брачных союзов с тысячелетней династией константинопольских царей, православные крымские князья обрели неоспоримое право носить, рядом с варварским гербом-тамгой их полутатарского предка Олубея, двуглавый орел Византийской империи, пурпурные одеяния ее царей. Но эта была все-таки боковая, крымская ветвь династии; бежавшие при падении Константинополя в Италию и другие страны Европы отпрыски последних императоров глядели свысока на феодоритских родичей, которых считали полуварварами. Хитрые генуэзцы вряд ли смотрели на шурина Александра как на будущего императора, какой понадобится, когда рыцари христианских стран отвоюют наконец Константинополь у безбожных турок. Их расчет скорее совпадал с его, Штефановым планом, который шурин вполне может осуществить.
— За воинов — спасибо, брат, — повторил Александр. — Кого мыслишь сотниками поставить?
— Добрых людей, — усмехнулся воевода. — И среди них, если твоя милость не против, сына здешнего капитана пана Боура. Не гляди, что мальчишка, воин он уже хоть куда.
— Знаю, брат. В битве показал себя славно.
— Порой без меры горяч, до дерзости, — продолжал Штефан. — Но верен, правдив, честен. Держи его, брат, при себе: хоть один правду говорить тебе будет.
— Так и сделаю, государь, — согласился Александр. — Только ведает ли ее?
— Ведает, ибо не успел забыть, что есть добро, а что зло, — чуть заметно вздохнул воевода. — Триста воинов только и могу отрядить, не взыщи, брат, Зато — лучших.
— С ними и возьму отчий стол, — уверенно сказал Александр. — В Мангупе меня ждут. Каждый мой человек в крепости стоит Исааковских пятерых. И генуэзцы сделают все, что смогут. Враг мой спит беспечно, не чует беды.
Воевода метнул шурину быстрый взгляд. «Этот враг — твой брат», — прочел в его глазах князь Александр. Но взора не опустил. «То моя печаль», — ответил он без слов Штефану.
Оба князя склонились над картой, вычерченной неведомым генуэзским кормчим, с берегами Черного Моря, с плывущими по волнам галерами и наосами, с резвящимися среди струй нереидами и русалками. Большим плодом, вдаваясь в просторы Понта, с верхнего края портулана свисал Великий черноморский остров — Крым. Александр стал показывать Штефану, каким путем собирается он провести к цели молдавский отряд, на чью помощь рассчитывать может в своей маленькой стране, за ее ненадежными рубежами.
Разные слухи, различные донесения и сообщения осаждали в эти дни государя в Сучаве и всюду, куда ни приводили его государственные дела. Тут были рассказы купцов и бродячих воинов, письма послов и речи бывалых гонцов, болтовня матросов в портовых тавернах, предсказания астрологов, пророчества самозванных святых, начертания, вычитанные досужими мудрецами из забытых миром фолиантов. Быстрый ум, безошибочное чутье воеводы позволяли ему разбираться в этой противоречивой разногласице. Штефан знал: отворяя дороги мира великим армиям, весна грозила Европе новым турецким нашествием. Сомнения быть не могло: Порта ударит на Молдову. Небывалый позор, постигший зимой ее войско под Высоким Мостом, Порта должна была великой кровью смыть, чего бы это ей ни стоило, и сделать это можно было, только стерев с лица земли ничтожное княжество, дерзнувшее нанести оскорбление дотоле непобедимому оружию осман.
Но у державы Мухаммеда были также другие цели, по которым она готовилась ударить. Как спелый плод, готовый упасть в ее руки, висел под Северным Причерноморьем сказочный Крым. Удушенные блокадой Босфора, торговые генуэзские колонии на Великом острове доживали последние месяцы. Тянулись к единоверному Стамбулу, все более уповали на его благоволение и поддержку крымские татары. Третьим государством на Острове было тысячелетнее княжество Феодоро, отчина и дедина крымских Палеологов; мощные крепости этого княжества могли стать оплотом сопротивления туркам. Но недавно поступило достоверное известие: правящий базилей Исаак втайне направил к султану послов. Князь Исаак просил у осман мира, обещал султану покориться и даже принять ислам.
Младший брат Исаака Александр, узнав об этом, вскипел негодованием. Штефан-воевода обеспокоился.
— Продержатся ли хоть месяц крымские генуэзцы? — подумал воевода вслух. — Солдайя[8] и Каффа — отменные крепости.
— Это уже одна видимость, брат, — невесело усмехнулся Александр. — Дай им бог устоять неделю. На всем Великом острове есть только один твердый камень — мой Мангуп. Если возьму в нем власть, турок о него еще споткнется. — И, снова встретить взгляд господаря, добавил: — Ведаю, княже, в глазах у многих я — перекати-поле и сорвиголова, для дела мало-мальского непригоден. Не о том ли думаешь сам теперь, не жалеешь ли, что мне доверился?
Штефан-воевода, выпрямившись, накрыл ладонью руку шурина, на добрую голову возвышавшегося над ним. Никто не знал толком, по каким краям в последние годы шатался родич, кому служил, каких головорезов водил по большим дорогам Италии, Фландрии и Франции. Набожная княгиня Мария не жаловала брата, предпочитая ему кроткого Исаака; младшего из братьев княгиня считала беспутным, безбожным гультяем, самим провидением отстраненным от власти над отчиной, которую мог только погубить.
Воевода, однако, не раз убеждался: беспутный бродяга, став хозяином, может навести в доме порядок и сохранить его, доколе позволит судьба. Если, конечно, вчерашний бродяга умен, если наделен твердой волей и мужеством. Эти качества у шурина были, воевода успел в этом увериться.
— Не бери греха на душу, брат, — сказал Штефан, не спуская с Александра серьезного взора, — не было такого у меня в мыслях. Думаю только, какой берешь на себя крест. Не враг я твоей милости, брат, и верю тебе всецело. Поэтому и спросить решаюсь: разумеешь ли, на что идешь?
— Не спрашивал я о том тебя, брат, — покачал головой Александр, — когда шел ты на бой под Васлуем. Но, коли спрошен, отвечу: готов на все. Не только на смерть — на ад. На муки тела и духа, лишь бы ударить опять кольчужной рукавицей в сатанинский вражий лик. Лишь бы постоять, сколь судьба дозволит, за родное гнездо, с которым так долго был в разлуке.
Князья вновь надолго склонились над картой, обдумывая вместе каждый шаг, который предстояло совершить.
Многие нити, ясно видимые молдавскому воеводе, сходились в той точке, где среди отрогов крымских гор возносил к небу свои башни город Мангуп. Через генуэзские крепости они тянулись к Италии, ко всем королевствам и царствам вокруг Срединного моря, через караванные тропы Востока — к Кавказу и Персии, к далеким Китаю и Индии. Великие шляхи отсюда вели также к северу; там набирала силу молодая московская держава, и к ней уже тянулись с надеждой единоверные народы Кавказа и БАлкан. На этих путях, правда, шалили татарские чамбулы. Но с их мурзами еще можно было договориться, тогда как дороги на север, проходившие по владениям польско-литовского государства, были наглухо заперты: столпы католического мира не велели литовским и польским панам потворствовать связям между православными схизматиками, северными и южными. Православное княжество в Крыму становилось все важнее для связей с Москвой, посланцы великого князя Ивана все чаще наведывались в Мангуп, заводили речь о брачном союзе между двумя династиями. И в этих разговорах не забывали о близкой Молдове. Из Мангупа и пришла благая весть: к путешествию в далекую Сучаву готовился сам думный дьяк Федор Курицын, умнейший муж на Москве, доверенный человек великого князя Ивана. Господарь знал также, что московские послы заботились о Молдове и тогда, когда вели трудные переговоры в новой татарской столице Крыма — в Бахчисарае.
Но не это даже было главным теперь, когда во главу угла становились сиюминутные воинские дела, движения ратные и сражения. Феодоро могло стать защитой для левого бока Земли Молдавской, ее южной опорой. Если турки начнут наступление с Крыма и встретят, благодаря задуманному делу, подготовленную к долгой обороне сильную крепость, какой мог стать Мангуп, они могут увязнуть там. И это отсрочит нашествие, которого Молдове не миновать, это позволит Штефану лучше подготовиться к отпору.
Вновь и вновь обсуждая с шурином подробности его предприятия, воевода взвешивал про себя принятое им смелое решение, незаметно наблюдая за собеседником. Говорили, он грабил на дорогах купцов; говорили, устроил себе дикую забаву в женском монастыре, взятом приступом его ватагой. Может, то — досужие вымыслы, может — правда, господарев шурин — буйная голоувшка. Но он умен, храбр, иного же человека для такого дела не сыщешь. Мангуп не должен покориться османам без боя. Мангуп должен драться.
— Задумано крепко, — подвел итог воевода. — Только помни, брат мой: не доверяйся чересчур татарам. Помни: Эмин-бей уже не тот Эминек, которого я отпустил из плена четыре года назад. У бея нынче под рукой — улус, ему надо кормить своих людей. И турки для него — природные друзья.
— Твоя правда, государь. О том не забуду.
— И еще. — На округлое лицо Штефана-воеводы легла быстрая тень. — Прими без обиды мои слова: князь Исаак тебе брат. Не забывай об этом.
Оставшись один, воевода знаком отослал явившегося было за приказаниями Володимера и снова склонился над картой. На столе курчавилось недвижными волнами Черное море — малый уголок в огромном бурлящем мире, на чьих перекрестках стоял его дом, жила его маленькая страна. Мятущийся мир, в котором государь обязан был все понимать и помнить, предугадывать и чуять наперед. Не только вести полки; надо было видеть, в какие стороны текут купеческие обозы и караваны морских судов, знать дела мастеров и заботы купцов, уметь предусматривать, какие потрясения могут вызвать в этом мире избыток могущества и алчности правителей, куда нацелятся удары их войск и флотов. Надо было ведать главное: где зреют силы мира, в каких местах, как перед взрывами вулканов, накапливаются они, готовя потрясения и перемены, кому сулят победы, а кому — беду, где собирает этот мир сокровища разума и духа — грядущие источники новых сил. И — главное над главным для государя — для чего живет и борется, льет без меры кровь и принимает муки его народ? Что хочет народ Молдовы оставить в наследие грядущему, какое предначертание исполнить? Ибо нет народа без предначертания своего и судьбы.
Ни древние книги, ни проповеди церковники, ни мудрые речи отшельников в кодрах не могли открыть того господарю Земли Молдавской, — только собственный разум, собственная совесть и честь. Только думы, бессонные думы, подгоняемые нетерпением беспокойного духа, течением быстрых перемен, не оставлявших времени для праздности. Ибо чем была Молдова до его правления? Малым княжеством среди лесных дебрей, между хребтами гор и заднестровским Диким полем. Да и сам он кем был до минувшей зимы? Безвестным князем малой страны, вассалом двух королей и одного султана. Даже после Байи, где он одолел спесивого Матьяша Венгерского, Штефан оставался таким же скромным, малозаметным в глазах мира государем. Но сладилось под Высоким Мостом дело — и все узнали о Молдове и ее князе. И восхитились ими, верится, по заслугам. Штефан славы не искал. Не шел на соседей, чтобы грабить их, брать в плен, захватывать чужие земли. Одна оборона была его заботой. И если порой нападал первым, лишь для того, чтобы защитить свою землю. Таков уж был он, таким воспитали его ратные наставники — отец князь Богдан, воевода Янош Хуньяди. Не ждал удара, наносил его первым — но только тому, о ком без ошибки ведал, что готовится на него напасть. Так было с драчливыми слугами Порты — мунтянскими воеводами Раду Красивым, Бессарабом.
Теперь Молдова ждет нашествия — самого тяжкого с тех пор, как она утвердилась в своих рубежах. Самое тяжелое испытание для страны и ее государя, которое тем не менее надо выдержать, остановив страшного врага. Может быть, именно в этом назначение Молдовы? Может быть, для этого судьба поставила его страну между горами и Полем и вложила в руки князя Штефана меч?
На следующий вечер галеас пришел мимо Солдайи. В полутьме смутно виделись взбегавшие на крутую гору стены, на высокой дозорной башне твердыни горел сигнальный огонь. Помощник мессера Негроне губастый мавр Андреа просигналил кому-то фонарем, с берега ему ответили. И «Тридент» прошел свой дорогой мимо древнего Сурожа, где когда-то началась великая торговая дорога с моря на Русь.
Прошли еще сутки, и корабль снова приблизился к берегу; другие башни и стены вырисовывались в лунном свете на гребне высоких утесов, придвинутых к самой воде. После нового обмена таинственными сигналами галеас осторожно вошел в небольшую бухту. И из зарослей у воды навстречу судну вышли несколько воинов, судя по снаряжению — генуэзцев.
С корабля спустили лодку. В нее сели князь Александр, Войку и четверо гребцов. Вскоре нос суденышка зашуршал о прибрежную гальку, и Палеолог спрыгнул на сушу. От встречавших отделились двое. Бритый генуэзец в латах преклонил колено и почтительно принял руку, протянутую ему для поцелуя. Бородатый детина в длинном черному плаще пал перед князем ниц, обнимая его ноги. Александр поднял бородача, братски обнял его. Затем приказал выгружаться.
Вскоре пеший отряд молдавских витязей, обойдя укрепления на высокой скале, быстрым маршем двинулся между густыми садами. Впереди шел смуглый бородач, за ним — князь и Войку, следом — три сотни солдат. Шли в молчании; лишь изредка Палеолог вполголоса что-то спрашивал по-татарски встретившего его здоровяка. Тот так же тихо отвечал. Из донесшихся до него нескольких слов Чербул понял: имя оставшейся позади крепости на скале — Горзувиты.[9] И движутся они в глубь Великого острова.
День провели, отдыхая под сенью густой зелени, стараясь оставаться незамесенными. С наступлением вечера продолжали поход. К середине следующей ночи дорога стала шире, за садами и урочищами по обе стороны ее все чаще появлялись запоздалые огоньки. И внезапно за поворотом, высоко над обрывом, огни замигали десятками. Отряд приближался к городу.
Войку, шедший сразу за князем, увидел, как тот вдруг остановился, будто увидел открывшуюся перед ним пропасть. Но тут же с новой решимостью двинулся вперед.
Свернули на каменистую тропу, белевшую среди зарослей диких трав, подошли к высокой осыпи обрыва. Скрипнула впереди невидимая дверь. Привыкший к вольным степям юноша почувствовал, что вокруг уже — не полный ветра простор, а камень. Вониы вступили в недра горы, один за другим. Стало светло; в широких нишах по бокам белого нескончаемого коридора горели смоляные факелы.
Неровные, покатые ступени повели наверх; коридор расширился, открылся просторный зал. Суровые лики святых, лампады под золочеными образами — диковинная церковь под землей, в толще белого камня. И ждавшие, видимо, прибывших священники в сверкающем облачении, благословляющие усталых путников иконами, благовонным дымом ладана, золотыми крестами. Но не для молитвы пришли сюда ночные гости из-за моря. Скорее мимо; лестница вниз, небольшой полукруглый зал, новый подъем. Быстрее, быстрее! И вдруг остановились, натыкаясь друг на друга в темноте и втихомолку бранясь.
Бородатый подал Войку знак; друг за другом они скользнули дальше. В проеме двери вскоре показались звезды, под ними — тень часового, опиравшегося на копье. Войку, подобравшись, обхватил стража левой рукой под грудь, правой — поперек горла. Парень захрипел, выронил оружие. Бородатый деловито ударил пудовым кулаком, заткнул дозорному рот его же войлочным колпаком, связал.
Подошел князь. Втроем выглянули на просторный двор. В глубине темнело что-то большое, светились окна, угадывались очертания башни. Дворец!
Александр Палеолог молча показал: тебе с твоими людьми — влево, мне — вправо. И ринулись вперед, выставив клинки и копья.
Войку сшибся с кем-то во тьме, выбил чью-то саблю, кого-то рубанул, на него замахнувшегося. Противники падали, исчезая перед молодым рубакой, как призраки. Кто-то без одежды, безмерно большой, налетел на Чербула сослепу, откуда-то сбоку, и оба покатились по земле. Но сотник вскочил и бросился дальше в указанном ему направлении, рубя, оглушая рукоятью. Двор заполнился воплями, из дворца и других помещений выбегали неодетые люди, мелькали факелы, загорались в окнах и тут же гасли робкие свечки.
Кое-где пытались собраться, вооружиться, оказать сопротивление. Забил истошно над схваткой колокол, но вскоре умолк. И продолжали разливаться по широкой, забранной в крепкие стены дворцовой площади яростные вопли рубившихся, крики и стоны застигнутых врасплох.
В самом темном углу левой половины двора сгрудилась темная подвижная масса, к ней бежали отовсюду встрепанные тени. «Стекаются для отпора!» — понял Чербул. Приказав на бегу стегарю Галичу вести остальных к дворцу, сотник, взяв людей Кочи, ринулся к собравшейся толпе. Витязей встретили саблями; рубились долго, молча, сжав зубы, не прося пощады, не выдавая страха и боли ни стоном, ни последним вскриком. Противники Чербула отступали все дальше, пока оставшихся, двоих или троих, не приняла в себя раскрывшаяся вдруг стена, и Войку с земляками оказался перед тяжелой, наглухо захлопнутой калиткой.
Изодранные, в крови, люди Чербула и Кочи бросились вверх по широкой лестнице. В захваченных уже нападающими помещениях повсюду лежали трупы, мозаичные полы были покрыты россыпью битой посуды. Словно пена, везде валялись разорванные занавески, скомканные, залитые вином и кровью одежды, куски изрезанных и изорванных в клочья тканей; над всем, словно зимняя метель, носились тучи пуха из распоротых подушек и перин.
Всюду слышался плач, причитания и вопли. Вдоль стен то тут, то там, охраняемые свирепыми победителями, жались кучки растерянных, перепуганных пленных. Из темных комнат доносились истошные крики женщин.
Молодой сотник плашмя вытянул саблей кого-то тащившего ворох бархата, со злостью пнул другого, обшаривавшего труп. И тут его внимание привлекли несколько воинов, с любопытством наблюдавших за тем, что происходило в одной из боковых комнат этого большого дома.
Молодой витязь растолкал толпившихся в дверях солдат и увидел: двое наемников из десятка-двух разноплеменных бродяг, которых князь Александр взял в свой отряд в Четатя Албэ перед самым отплытием, напали на юную девицу. Стройная смуглянка стояла, прижавшись спиной к стене, судорожно прикрываясь ложмотьями сорочки, сжимая в дрожащем кулачке кинжал. Войку понял: старые рубаки в жестокой игре изрезали и отбросили ее платье кончиками сабель. Но в глазах девушки был не только ужас: безумная ярость, безудержный гнев потрясали ее хрупкую фигуру.
Чербул бросился в комнату. Наемники, свирепо хмурясь, повернулись к нему, их грубые лица исказила насмешливая угроза. Мальчишка, невесть как попавший в любимчики князя, — вот кто посмел сюда ворваться, чтобы отнять у них законную добычу! Наемники переглянулись, жестоко скалясь. Они не убьют глупого мальчишку, нет, зато проучат его как следует на всю жизнь!
— Фьюить, щенок, — тихо свистнул один, обходя Чербула справа, в то время как второй начал заходить ему за спину с другой стороны. — Поди к дяде, поди-ка сюда.
Но юноша уже нанес удар. Не поняв еще, что случилось, старый кондотьер-венецианец выронил свой клинок. Наемник пытался поднять тяжелый табурет. Последовал удар клинком плашмя, и правая рука насильника безжизненно повисла вдоль тела. А Войку занялся уже вторым. Теперь забавлялся он, то подпуская солдата, то загоняя его в глубь комнаты, да так стремительно, что тот с проклятиями врезался каждый раз в стену. Наконец молодой сотник выбил саблю и у него.
Обернувшись, Чербул увидел незнакомку; она успела набросить на себя сорванный с окна занавес, и теперь держалась на всякий случай рядом со своим спасителем. С саблями наголо, готовые помочь, теперь за ним стояли другие молдавские войники — Тинку, Цунгэ, Симеон. А в дверь входил уже Александр Палеолог.
Князь Александр сразу понял, что тут произошло. Крепко взяв спасенную за руку и приказав сотнику следовать за собой, Палеолог быстро повел их в противоположную часть дворца. Здесь, на втором этаже, начиналась открытая галерея на каменных столбах, которая вела к массивной башне, одиноко возвышавшейся над двором.
— Отведешь княжну к сестре, — сказал князь Александр, кивнув на девицу. — Потом соберешь людей во дворе. Иосиф скажет тебе, что делать дальше, — князь махнул рукой в сторону чернобородого, ни на шаг не отстававшего от него.
Войку двинулся вместе с девушкой вдоль галереи. И тут увидел то, чего уже не смог никогда забыть.
Внизу послышался шум, из небольшой часовни рядом с башней двое воинов выволокли безоружного мужчину со связанными руками. Пламя факелов осветило его всклокоченную бороду, залитое кровью лицо. Пленника бросили на колени; несчастный, однако, продолжал рваться из рук державших его людей, взор его с безумной надеждой блуждал вокруг, ища кого-то в ночи.
— Дядя Исаак! — прошептала девушка.
К связанному между тем подошел приземистый, непомерно широкий в плечах человек в красной куртке, от которого тот напрасно пытался отползти подальше. Здоровяк медленно вытащил из ножен длинный меч.
— Брат, брат! — крикнул тогда пленник, подавшись всем телом вперед; во всей округе, казалось Войку, можно услышать этот нечеловеческий крик. — Спаси меня, брат! Пощади, брат!
Чербул обернулся к князю. Александр Палеолог, вцепившись в каменные перила галереи, расширенными глазами взирал на разыгравшуюся перед ним сцену. Чернобородый Иосиф неотрывно смотрел на своего господина, готовый, видимо, помчаться по его приказу вниз. Но князь молчал.
— Брат, брат! — в последний раз крикнул обреченный. И Войку почудилось: собрав все силы, князь Александр хочет что-то сказать. Но внизу сверкнул уже длинный меч палача. Голова князя Исаака Палеолога с глухим стуком покатилась по двору его родового гнезда.
Только теперь молодой сотник увидел рядом с собой лежавшую в глубоком обмороке девушку, доверенную его заботам.
— Пойдем, базилей, — повторял в это время Иосиф, стараясь увести Александра. — Пойдем, мой базилей.
Войку, сын Боура, поднял на руки безжизненное тело княжны и бережно понес в старую башню замка, где собралось охваченное ужасом семейство последних владетельных Палеологов.
«Мой воевода приказал, — думал Чербул, — слушайся князя, родича моего, будто его милость — я сам. Убил бы сам государь мой, Штефан-воевода, брата своего? Как дядя его Арон — Богдана-воеводу, отца моего государя?»
Первая неделя после той страшной ночи, когда князь Александр проник в город и захватил в нем власть, прошла в тишине. Для молдавских воинов потянулись будни службы — охрана господских покоев, башен и складов, ночные обходы улиц. Город, в который попал сотник Чербул, таил немало чудес.
Войку часто дежурил на вершине донжона близ дворца, откуда было видно все высокое плато, на котором вырос Мангуп. Две трети его площади были застроены, одна — пустовала; в дни больших нашествий сюда, под защиту крепости, собиралось почти все двухсоттысячное население княжества. Столовую гору Мангупа сделала крепостью сама природа, а там, где на ее кручи все-таки можно было вскарабкаться, стояли высокие стены и башни. Облокотясь о массивные зубцы, Чербул видел дальше почти все небольшое княжество последних владетельных Палеологов. Заглядевшись на синее марево, расплывшееся с южной стороны, молодой сотник не заметил, как к нему неслышно подошел Теодорих — белокурый молодой воин, присоединившийся к их отряду во время нападения на дворец.
— Там море, друг, — пояснил тот. — Каламита. — Этого города ты еще не видел. А там, — Теодорих махнул рукой на север и восток, — там улус Ширинских беев, татарские кочевья, город Гезлев. Там, где восходит солнце, — вторая опора Феодоро на море Алустон.
— Феодоро, — повторил Войку. — Вашу страну, верно, назвали так в честь святого Федора?
— Многие думают, что это так, — кивнул молодой человек. — Но я слышал от стариков, что имя этому краю искони было Дорос…
Теодорих знал прошлое своей родины. Вначале здесь жили тавры. Потом приходили скифы, за ними — сарматы, аланы. По берегу с глубокой старины селились греки. Со временем их свободные города попали под власть Рима, Византии. А в степях и горах полуострова накатывались друг на друга новые волны завоевателей. После хазар набегали гунны. Ходили под Сурож и Корсунь рати храбрых русских воевод и князей. Однако крепче других осели здесь воинственные готы. Готы со временем растворились в мешанине местных племен, но память об их деяниях осталась в старых книгах и в устных преданиях крымских жителей. Остались и потомки этих переселенцев — голубоглазые и светловолосые феодориты, называвшие себя, как и их предки, готами; в феодорийских селах, городах и монастырях можно было еще услышать германскую речь. Готом был и новый приятель Чербула — голубоглазый Теодорих.
Позднее всех через крымские горы в страну Дорос перевалили толпы армян. Искусные мастера, земледельцы и торговцы, они бежали из Малой Армении, небольшого королевства у Средиземного моря, завоеванного сарацинами. Беглецы прибывали морем в Каффу, откуда затем переселялись на Русь, во Львов и Галич, частью — на Молдову, в Роман, Килию и Монте-Кастро. Но больше всего их осталось в Крыму — в самой Каффе, в Херсоне и Феодоро.
Спокойная речь былых завоевателей текла созвучно неторопливым мыслям юноши, пригретого ласковым солнцем Крыма на каменной кровле башни. Донжон стоял уже полтора столетия, с тех пор, как старый князь Хайтани построил на этом месте дворец и перешел в него жить из мрачной цитадели над воротами твердыни. Всего же Мангупу было около тысячи лет.
— И простоит еще тысячу, — сказал Теодорих, — если минует гроза, накликанная на наши берега фряжскими торгашами из проклятой Каффы.
Новый приятель нравился Чербулу. В свободное время, когда другие витязи расходились по тавернам, садились за кости и карты или просто заваливались спать в казарме, Теодорих водил молдавского сотника по столице княжества, показывал ему, квартал за кварталом, тысячелетний Мангуп. А однажды привел в свой дом. Молодой воин был сыном одного из здешних старейшин — архонтов; живя в городе и занимаясь торговлей, отправляясь порой в далекие путешествия с товарищами, отец и два старших брата Теодориха владели также большой усадьбой в двух часах пути от столицы. Свою землю они частью обрабатывали сами, частью сдавали крестьянам за треть урожая в аренду.
Чербула в доме гота многое удивляло. Прежде всего — сам дом-усадьба, закрытый со всех сторон, отгородившийся от всего света каменными заборами и глухими стенами; толко сквозь тяжелые дубовые ворота да малую калитку рядом можно было проникнуть в эту маленькую семейную крепость, ни одно окно или дверь господского дома и служб не выходили на улицу, все глядели только во двор. Построенная с германской основательностью, сверкающая чистотой, городская усадьба архонта-гота была в то же время и греческим, и татарским жилищем; Войку с любопытством осматривал плоские кровли ее строений, глубокие подвалы с вкопанными в землю огромными пифосами, в которых хозяева хранили припасы, переходы и лестницы.
— А там что у вас? — спросил сотник, показывая на отдельное крыло головного здания, с закрытой наглухо дверью и занавешенными окнами.
— Там живут женщины. Мать и сестры, — пояснил Теодорих.
— Женская половина? — удивился Чербул. — Разве вы не молитесь Христу?
— Слава Иисусу! — воскликнул гот, творя крестное знамение. — И женщины наши ходят по городу вольно, без покрывала. Но в доме живут на своей половине. Так — во всем Мангупе, во всем Феодоро.
— Точно у татар, — невольно вырвалось у Войку.
— Вот именно, — подтвердил Теодорих, широко улыбаясь. — У татар много добрых обычаев и правил.
Три сотни бывалых воинов, как ни нуждался в них он сам, господарь Штефан дал своему высокородному шурину, князю Александру Палеологу и Комнену, чтобы тот овладел отцовским престолом. Три сотника помогали вести отряд — юный Войку, опытный Дрэгой и молчаливый Арборе, сын знатного боярина из-под Сорок.
Молдаванам отвели для жительства большой двухэтажный дом с обширным двором, кухней и прочими службами. Здесь войники отдыхали после службы, чистили оружие, платье и доспехи, здесь спали и придавались обычным в ту пору для них забавам — играли в карты и кости, слушали были и небылицы, рассказываемые товарищами. Из трехсот солдат вскоре осталось двести семьдесят: три десятка разнополеменных наемников, наспех набранных в Белгороде среди портового бродячего люда, перешли в другие отряды небольшого мангупского войска или совсем покинули город, перебрались в Солдайю, Чембало[10] или самую Каффу. Молдаване остались все до одного, покорные приказу своего государя, хоть князь Александр никого не собирался удерживать при себе против воли.
Каждый день скрипучие крымские мажары доставляли на «молдавское подворье», как прозвали это место феодориты, хлебное жалованье Палеолога своим защитникам и гостям. Возле кухни слуги сгружали свежие караваи, большие сыры, бараньи туши, освежеванные и выпотрошенные, — шкуры должны были остаться в хозяйстве базилея. Сгружали полные бочонки душистого и крепкого, исчерна-красного феодорийского вина из подвалов князя, забирали пустые. Приносили в кувшинах молоко, в больших плоских корзинах, подвешенных к коромыслам, — завернутую в капустные листья брынзу, овощи, плоды из княжьих садов. Повар Лашкулэ, приняв продукты, тут же принимался со своими помощниками за дело.
Со своего подворья десятники разводили караулы — во дворец, на стены крепости, к ее воротам. Приносить сюда вино, сверх жалуемого с умеренностью князем, приводить женщин было запрещено. Начальники, однако, знали: дорогу к злачным домам, к питейным и другим увеселительным заведениям чужого города молодому солдату не закажешь. Поэтому каждый в отряде был заранее оповещен, когда ему в страже быть, когда — в карауле. И к службе не опоздал еще ни один. На случай злостной нерадивости или иного проступка у одной из стен подворья была поставлена «кобыла» — бревно на четырех ножках, на котором привязанного виновника надлежало сечь и держать затем полуподвешенным до полного искупления. Деревянный скакун пока тоже оставался без седока.
На завтрак, на обед и ужин свободные от службы собирались в трапезной, за длинным общим столом. Спали на лавках в каморах на пять-шесть человек, длинными рядами выходивших на галерею, тянувшуюся вдоль второго этажа, или прямо во дворе.
У сотников были отдельные помещения. На ночь у ворот подворья выставляли стражу.
После ужина молдавские войники вели меж собой долгие беседы, тянувшиеся за полночь, пока Дрэгой, по молчаливому согласию сотников признаваемый в доме старшим, не разгонял всех по постелям. Говорили больше о доме — молодых воинов тревожила судьба оставленной ими родины.
— Не пойду я спать, бэдицэ Дрэгой, — ответил как-то старому сотнику меченный через всю щеку мадьярской саблей Тинкул, — какой может быть сон? Все ночи думаю о том, что там у нас.
— Не сунется нынче поганый, — без особой уверенности сказал Лабэ. — Все говорят, поганый султан хворает и не оправиться ему вовек.
— Нынче ли, завтра — все равно нам этого не миновать, — заметил рассудительный Кочу. — Не может Мухаммед на Штефана-воеводу, на Молдову не пойти, стерпеть позор под Васлуем. Снести такой стыд, не отомстив, — с величием расстаться.
— Какое уж величие, — легкомысленно воскликнул рослый Рошка, — после того, что мы сотворили с ним под Высоким Мостом!
Войку, сидевший поодаль, прислонившись к могучему старому ореху, росшему во дворе, увидел вновь бегущие турецкие алаи, наваленные курганом трупы не сдавшихся янычар, гордых беков, достойно прошествовавших на лютую казнь. Вспомнил пылкого османа Юниса, восторг, с которым молодой турок — его пленник — рассказывал о подвигах своего знаменитого отца.
— Одно поражение, пусть великое, не может лишить величия и силы такую державу, — ответил старый готног. — Держава осман по-прежнему крепка. Не одна еще земля испытает ее удары.
— Даст бог, пронесет, — перекрестился набожный Корбул.
— У турок много дел и на островах, и с Венецией, и с персами… Руки связаны, — добавил Пелин.
— Рук султана проклятого не счесть, — возразил Кочу. — Сколько ратей — столько и рук. Если уж нагрянул хоть единожды — жди опять и будь готов ко всему. Мунтения пленена…
— Тому причиной бояре мунтянские, — вмешался Сас. — Если бы не они…
И пошел разговор о другой мирской напасти — о боярах, ненасытных и неразумных, о том, что чем больше это алчное сословие являет неспособности и глупости в лделах государства, тем сильнее жаждет власть над ним забрать в свои загребущие и цепкие, но в сущности слабые руки. Боярство, захватившее земли прежде вольных общин, — волчья стая, на которую теперь чуть ли не исполу приходилось работать крестьянину; спесивая порода, старавшаяся подмять под себя сынов родной земли, пока еще свободных, еще способных постоять за себя, — таким был для этих людей, в большинстве вчерашних пахарей, самый близкий и опасный, а потому ненавистный враг.
Войку незаметно взглянул на Арборе, третьего сотника в их отряде. Отсветы костра, возле которого они в тот вечер собрались, играли на бесстрастном лице сидевшего поодаль молчаливого сорочанина, о чьей безумной храбрости Чербул многое слышал. Зачем оставил честный воин богатый дом отца, обширные охотничьи угодья вокруг укрепленной усадьбы старого боярина? Что заставило его отказаться от беспечных, порой жестоких забав молодых богачей и панов? Это, впрочем, еще можно понять; пустая и праздная жизнь могла ему оказаться не по душе. Но что мешало молодому боярину — Арборе был всего года на три старше Войку — отправиться за рубеж за знаниями, в Краков, Падую, а то в Париж, в прославленные университеты Европы? Или добыть славу и золото в войсках, при воинственных дворах европейских герцогов и королей, где он, отпрыск знатного рода, был бы принят с честью? Что заставило Иона Арборе отказаться от богатства и почестей и наняться в отряд, отправленный князем Штефаном в чужой край, может быть, на смерть? Иона нельзя было назвать листком, гонимым ветрами, — в сотнике были видны разум и воля; они, наверно, и вели по жизни сорочанина, хотя и странными путями.
Служба шла, князь Александр все не звал к себе Чербула. И Войку был ему за это благодарен, ибо не знал, как глянет в глаза своему господину-братоубийце. Старые десятники заботились о воинах, дела отряда не отнимали у сотников слишком много времени. И долгие прогулки, с товарищами или в одиночестве, все больше открывали перед Чербулом тайны города-крепости, в который он попал.
А город был прекрасен — с грозным поясом стен над высокими обрывами, с величественной базиликой Константина и Елены и большим дворцом, с шумными улицами, базарами и малыми уютными площадками, похожими на внутренние дворики домов в Четатя Албэ, с журчанием тихих струй в водоемах, питаемых прохладными и чистыми источниками, пробивавшимися из-под мангупских скал, с роскошной зеленью маслин и дубов, смоковниц и елей. Чербул во все глаза глядел вокруг, любуясь новыми для себя местами и людьми. И особенно — женщинами, приветливыми, как везде, к чужестранцам, бросавшими на сотника и его товарищей взгляды, в которых были и любопытство, и вызов.
Особенно уютным казался этот город в поздние вечера, когда весна уступала крымские степи лету. Приветливо встречали в нем прохожего старые деревья. Тихая темная улочка заводила вдруг в тупик, где чуть слышно шелестел листвой седой от лунного света могучий вяз. За решетками низких окон открывались освещенные подвалы.
Войку и его товарищи спускались по крутым ступенькам в таверну, спрашивали вина и жаренной на угольях баранины. И слушали общий громкий разговор. Гости и хозяева, не стесняясь молодых чужеземцев, обменивались новостями, беззлобно судачили, рассказывали волшебные небылицы.
Но еще сильнее были чары, которыми приманивал белгородского юношу второй Мангуп — подземный.
Это диво вырастало в очень древнюю старину. Строили в Мангупе дом, вырубали под ним в мягкой скале погреб. Затем расширяли подполье — делали еще одно помещение, потом — другие. Дом, не меняясь в своей наземной части, в подземной ширился, врастал в скалу. Пещерные помещения, вырубленные в пористом известняке, были сухи, прохладны летом и теплы зимой; феодориты из поколения в поколение передавали искусство сооружения простой и надежной системы вентиляционных отверстий, по которым в самые глубокие погреба всегда поступал свежий воздух. И город постепенно множил свои нижние этажи.
Войку совершал частые вылазки в тот невидимый мир. Встречаешь камень в три человеческих роста, лежащий у дороги, словно брошенный в неведомого врага разгневанным титаном. Обходишь его по тропинке среди трав и видишь три ступеньки, взбегающие к прорубленной в нем небольшой двери. На неструганных досках — грубый, приколоченный деревянными гвоздями крест. Войдешь — и не можешь сдержать невольного трепета: с темных стен на тебя глядят десятки глаз — пристально, вопрошающе, сурово. В позолоченных пышных ризах, с золотым нимбом вокруг головы со стен взирают десятки строгих мужей и жен с горестными, изможденными ликами. Длиннобородые старцы, скорбные девы, юные и тоже скорбные воины со щитами и копьями.
Юноша движется дальше, по, галерее, прорубленной в стене обрыва. Камень здесь напоен солнцем; кажется, что даже в темных нишах, в уходящих во тьму боковых ходах с улыбкой затаился яркий свет. Но вдруг очарование кончается: раздается скрежет железа, звон ржавых цепей. И прямо на пути Войку различает нечто движущееся, мерзкое. Хватают землю покрытые грязью ногти, шевелятся невообразимые лохмотья, горит торжествующий злобой пристальный мрачный взгляд. Чудовищный, опутанный цепями паук, выползший на весенний солнцепек, чтобы погреться? Нет, человек; в галереях и залах священного лабиринта подземных храмов сотника долго еще преследует визгливый хохот.
— Не бойся, чужеземец, не бойся! — продолжая цепь чудес, юношу останавливает насмешливый девичий голосок. — Это бабушка Евлалия, наша святая! Она совсем не злая, только притворяется.
Войку видит большие черные глаза под волной волос цвета ночи, накрытых простым белым чепцом. И узнает смуглую девицу, взятую им под защиту в кровавую ночь вторжения в Мангуп.
Роксану, родную племянницу Исаака и Александра Палеологов и их сестры, молдавской княгини Марии, Войку не видел с той минуты, когда отнес ее на руках, полумертвую от ужаса и горя, в уцелевшие от погрома покои дворца, и оставил на попечении женщин многочисленного владетельного семейства. Исследуя катакомбы, он чувствовал на себе иногда чей-то внимательный взгляд, слышал легкие шаги. Чербулу и в голову не могло прийти, что это, одетая в платье простолюдинки, за ним следит маленькая хозяйка здешних подземелий, высокородная мангупская княжна.
Теперь молодой воин смотрел на высокий лоб, ровный овал загорелого лица, крылато выгнутые, чуть не сходящиеся друг с другом на переносице темные брови красавицы. Творя лицо юной феодоритки, природа, казалось, взяла вначале за образец один из строгих женских ликов, смотревших со стен покинутых подземных церквей удивительного крымского города. Но в приливе жизнелюбия не выдержала, отступила от сурового византийского канона. И вместо иссохшего, заостренного носа сделала изящный, чуть-чуть вздернутый, вместо высохших, тонких, с осуждением поджатых монашеских губ вылепила прихотливо очерченные, чуть припухшие губы. И тронула алым дыханием щеки, оживила весенним трепетом строгие черты юной феодорийской базилиссы.
— Не бойся, — повторила княжна, своим обращением показывая сотнику, что помнит его и не питает к нему неприязни. — Но как ты сюда попал?
Войку кивнул в сторону тоннеля, по которому пробрался в эту пещеру.
— Я вижу тебя тут не в первый раз, — чуть усмехнулась Роксана. — Тебе нравится этот нижний город? Может быть, базилей Александр послал тебя завоевать эти переходы и палаты, как вы захватывали для него верхние, ты и твои буйные земляки?
— К чему их завоевывать? — искренне удивился Чербул. — Разве они кому-нибудь принадлежат?
— Они — мои! — заявила девушка, и византийская бронза чуть слышно, но внятно прозвенела в ее глубоком, низком голосе. — Князь Александр и его люди взяли обманом только верхний Мангуп. Нижний остается моим.
— Внезапное нападение — не обман, — возразил Войку, стараясь не выдать своей обиды. — Воевода и князь должен был бдительно охранять свою столицу.
— От кого? От родного брата? — с презрительной гримасой бросила Роксана.
— От целого света, — ответил молодой воин, — ибо кто ныне знает, где объявится вдруг его враг. Что поделаешь, — добавил он, — таков этот мир.
— В ту ночь я молила господа испепелить его дотла. И лишь потом поняла, какой совершила грех, — с неожиданной силой молвила смуглая хозяйка подземного города.
— Невинной крови немало льется каждый день, — невесело усмехнулся Войку. — И проливающие ее не всегда делают это своею волей. Разве ты не знаешь об этом, живя под землей?
— Я живу и наверху, в палатах, у коих ты не раз стоял на страже, — чуть заметно улыбнулась Роксана. — Но эти горницы, коридоры и залы люблю больше: в них я — одна.
— А не изгонишь из них бедного чужеземца, если он еще раз попадется тебе на глаза?
— Гуляй, смотри. — В глазах девушки опять мелькнул насмешливый огонек. — Ведь ты меня спас в ту страшную ночь, — добавила она, краснея, но не опуская смелого взора. — Где найдешь ты еще в новых странствиях чудо, подобное моему городу в сердце скалы? Пойдем, я тебе его покажу…
С царственным видом владетельной государыни Роксана повела Войку по своей каменной вотчине. Сумрачные гроты сменялись закрытыми залами, в которые непонятно откуда проникал слабый свет. Временами они попадали в круглые комнаты, из которых дальше вели три или четыре новых тоннеля. Княжна уверенно выбирала один из них и продолжала путь.
Вскоре открылся еще один грот, выходивший широкой амбразурой на волю. Далеко внизу по камням бежала речка; за ней вилась узкая дорога, по которой ползли неторопливые возы. Роксана устроилась на единственном камне, на котором здесь можно было сидеть. Скрестив руки, княжна обняла себя за плечи. «Будто сложила крылья», — подумал Чербул, усаживаясь перед нею на земле. В простой серой юбке и маленьких кожаных опинках, в льняной блузке с алыми тесемками на груди младшая из Палеологов держала себя с достоинством римской августы.
— Ты — рыцарь? — спросила она, с подозрением взглянув на Чербула.
— Нет, — отвечал тот.
— А видел, наверно, рыцарей?
— У меня есть среди них боевые товарищи, — ответил Войку. — Старшие товарищи, — поправился он.
— Не люблю рыцарей, — сурово заявила княжна. — Они — лицемеры. И разбойники, и убийцы, как их собратья, которые разорили двести лет назад Константинополь.
— Те воины только звали себя таким именем, — пожал плечами Войку, вспомнив Жеймиса, Бучацкого, Фанци. — Настоящие рыцари — благородные храбрецы. Да и дядя твоей милости, княжна, базилей Александр, в бою был истинным рыцарем, — сказал он неожиданно для самого себя.
— Он мне не дядя, — отвечала Роксана. — Убив базилея Исаака, он стал для всей нашей семьи ненавистным чужаком.
— Люди говорили мне не раз, каким справедливым и добрым государем был покойный князь Исаак, — заметил Войку. — Все любили его в вашей земле. Но он хотел покориться султану, впустить турок в столицу своих предков. Разве это не измена?
— Дядя Исаак хотел мира, — отвечала Роксана уже без прежней уверенности.
— Желание мира любой ценой редко спасает города, особенно от осман, — возразил сотник. — Базилей Александр знает их лучше чем его несчастливый брат; он встречался с ними в бою.
— Верю, — крикнула Роксана. — Ведь ты, я знаю, сражался в том же бою. Сколько же ты, наверное, убил людей!
— Только одного, — закусил губу Войку. — В битве, твоя милость, не убивают, — пояснил он, увидев в ее глазах удивление, — в битве рубятся. Не достанешь в сече врага саблей — попадешь сам на его клинок. Вот если ты мог оставить противника в живых, да не оставил, — тогда ты, считай, убил. В бою такого не случается, только в поединке, — глухо добавил он, помолчав.
— Значит, в тот раз ты бился в поединке и одолел? — спросила Роксана.
— Дозволь, твоя милость, о том не вспоминать. — В глазах Чербула мелькнула застарелая боль.
Роксана поднялась.
— Не говори мне «твоя милость», Войко, — улыбнулась она, — зови Роксаной, как бабушка Евлалия, как все. А теперь мне пора. Завтра я снова буду в том месте, где ты меня встретил. И, если ты свободен от службы…
— Свободен, — торопливо ответил Войку.
Они прошли уже немало по темному коридору, когда рядом, с пугающей неожиданностью, опять послышалось лязганье ржавых оков.
— Сана, Сана! — прокаркала святая Евлалия из мрачной ниши в стене, — допляшешься ты с этим молодцом, догуляешься! — Но, странное дело, злобы в этом скрипящем карканье уже не слышалось.
В круглом зале, в котором они в тот день уже побывали, княжна остановилась. Столб света, падая сверху, вновь одел сиянием ее черные кудри и тонкий стан, превратив на мгновение в серебряную статую.
— Тебе сюда, — Роксана показала на одну из галерей. — А теперь закрой глаза!
Войку повиновался. Когда юноша поднял опущенные веки, он был один.
После этой неожиданной встречи княжна не стала, однако, спешить домой. Свернув в известный только ей открытый грот, откуда были видны далекие вершины Тавра,[11] княжна присела на камень и задумалась.
Роксана давно слышала рассказы бывалых путешественников о Земле Молдавской, куда в свое время была выдана замуж тетка Мария, где служил в войске и сражался дядя Александр. Глядящим на нее с Великого острова Молдова казалась страной великанов, непобедимых в боях, и уж истинно сказочным богатырем представлялся властитель воевода Штефан. Все виделось там приезжим из Крыма непривычным и огромным: дремучие леса, вековые деревья на них, полноводные реки. Победа над страшными турками вознесла еще выше славу той земли в Мангупе. О ее храбрых сынах феодориты неустанно говорили почти пять месяцев, прошедших после сражения.
Чербула княжна не могла забыть с того мгновения, когда он, словно посланный богом, явился, чтобы защитить ее от надругательства. Служанки княжны, догадываясь о том, по собственному почину постарались разузнать все, что можно было, о красивом и статном молодом сотнике и не замедлили поведать обо всем госпоже. Вести оказались необыкновенными: рассказывали, что молдавский витязь — сын прославленного воина, что он сам, в земле своей и соседних пределах, снискал великую славу, ибо один, движимый доблестью, отвлек на себя чуть ли не половину громадного вражеского войска и одолел всех своих противников, обеспечив христианам победу. Этот воин, конечно, не был великаном, и прибывшие с ним молдаване тоже оказались обыкновенными людьми, такими же, как и феодориты. Но бился он поистине с беспримерным искусством и храбростью, победив двух бывалых наемников на глазах у Роксаны. В этом сотнике была видна сила духа, твердость воли, какую нельзя было заметить у его мангупских сверстников. Или то — от великого сражения, в котором он дрался и добывал своему государю победу?
Падала ночь. Роксана в раздумье добралась до своей светелки в базилеевом дворце. Но долго еще после этого не могла уснуть. Непривычные и тревожные мысли теснились в голове мангупской базилиссы. Этот юноша был хорош собой, учтив, разговаривать с ним было приятно и легко. Но не только добрая слава шла о людях, населявших его родную землю; говорили еще, что они необузданы и дики, жестоки в битвах и буйны во хмелю. Этот юноша спас ее от участи, которая горше смерти; но он же пришел в ее город, чтобы помочь базилею Александру убить доброго дядю Исаака; его же товарищи, ворвавшись во дворец, разгромили его и совершили насилие над многими женщинами. Своим подвигом в битве с неверными этот молдавский сотник встал в один ряд с самыми отважными защитниками истинной христовой, православной веры; но в церкви его встречали редко, да и без того было видно: благочестием он не отмечен.
Может быть, размышляла княжна, она вела себя с этим Войко недостойно девичьей скромности, а теперь грешит перед богородицей, неотступно думая о нем? Может быть, напрасно назначила ему новую встречу, и идти на нее будет еще большим грехом? Нет, она все-таки пойдет: ей непременно нужно о многом еще расспросить этого юношу, несмотря на молодость, столько повидавшего и испытавшего. А потом она никогда более не будет видеться с этим сотником, как и подобает девице ее сана.
Назавтра Чербул не попал на свидание, которое и пугало, и манило его. В полдень сотника вызвали во дворец, велели приготовиться в дорогу. Накинув походный плащ и надев новый шлем, Чербул поспешил на зов.
Войку быстрым шагом прошел по двору, вдоль дворцовой стены, украшенной каменными гербами, взбежал по широкой парадной лестнице. Он был уже почти наверху, когда его внимание привлек странный шум, доносившийся со двора.
Внизу, перед черной дырой наподобие большого кошачьего лаза, проделанной под основанием дворцовой башни, большими шагами расхаживал князь Александр Палеолог. А из подполья доносились резкие вопли и звон железа: домовая святая мангупских базилеев, потрясая цепями, проклинала своего властелина. Немногие свидетели этой сцены испуганно жались по углам двора.
— Каин! — кричала блаженная. — Нашлет святой Федор за грех твой немыслимую кару! Прожарят в преисподней диаволы каждую твою жилочку, истолкут каждую твою косточку!
С губ побелевшего от гнева князя срывался яростный шепот: «Удавлю проклятую! Утоплю!»
— Не удавишь, Сатанаил! — с издевкой отвечала святая. — Не убьешь меня, Ирод! Кротчайшего брата, равноапостольного мученика базилея Исаака убил, а меня не посмеешь! Поразит тебя за меня пламенем молний святой Илия! Ступай, Каин, ступай! Не будет у господа Иисуса, простившего татей, милосердия для тебя, убийца!
Князь Александр овладел собой; гордо выпрямившись, он отошел от башни; теперь на лице его блуждала чуть смущенная улыбка.
— Коней! — приказал он. И вскочил в седло подведенного ему вороного.
Вскоре Александр во главе сотни всадников скакал по дороге, протянувшейся к синевшему вдали морскому заливу. Войку, по молчаливому знаку базилея, занял место по его правую руку. Иосиф с небольшим дозором ехал впереди, зорко осматривая окрестности.
— Я говорил тебе, сынок, — повернулся князь к молодому сотнику с прежней, слегка растерянной улыбкой. — За все надо платить. Часто — дорогой ценой.
Дорога то ныряла в долину, то взбиралась на возвышенность, открывавшую взору большую часть полуострова. Крым тонул в синеве охватывающего его моря, в голубизне южного неба, в сиреневой дымке ущелий и гор. На склонах, обступивших древний шлях, крестьяне рыхлили землю, обновляли крепиды — низкие каменные стены, уходящие вверх ступенями террас. Над террасами виднелись крестьянские усадьбы: вся долина, в сущности, была одним непрерывно тянущимся селом с разбросанными по склонам каменными домами, перемежавшимися полями и садами. И молодого белгородца удивило, как бережно был возделан каждый клочок этой древней, щедрой земли. Но если каждый клочок земли Феодоро был расчищен под сад или пашню, каждая вершина была здесь приспособлена для обороны. На каждой вырисовывались зубчатые стены и башни небольших замков и крепостей.
Навстречу попадались охраняемые воинами купеческие караваны. Встретилась высокая арба, сопровождаемая хмурыми витязями в кольчугах, при копьях и мечах. Верх двухколесного воза был затянут шелковыми занавесками, из-за них доносился звон лютни.
— Невесту повезли к жениху, — князь Александр неожиданно подмигнул Чербулу. — Хочешь, заберем ее себе? Прикажем отряду двигаться дальше, а сами с Иосифом вернемся и отгоним этих псов. Разве мы не справимся с ними втроем?
Войку ошеломленно взглянул на князя.
— Разве здесь не твоя государева дорога, базилей? Не под твоей защитой на ней путник?
На румяных губах красавца князя промелькнула уже знакомая сотнику странная усмешка.
— А мы не скажем им, кто мы есть, — заметил он. — Строгий ты, однако, не дашь своему господину порезвиться. Разве я только базилей?
Войку молчал, вскинув голову, устремив на князя прямой взгляд, за который и получил на Молдове прозвище Оленя. Глаза юного воина не могли солгать.
— Я пошутил, пошутил, — сказал Палеолог, невольно отводя глаза. — Ведь ты у меня рыцарь и девичий заступник, какие давно уже не водятся на земле.
Из-за ближней скалы показалось море. Еще несколько минут езды, и перед ними открылась Каламита.
Городок располагался на берегу бухты, в том месте, где в нее впадает Черная речка. Люди жили здесь, как и в Мангупе, тысячи лет; но только за полтора века до описываемых событий, когда владения Феодоро вышли к морю, прадед Александра и Исаака князь Алексей Старший построил тут крепость. Только половина ее окружности была охвачена стенами, перед которыми тянулся высеченный в скале глубокий ров. Со стороны моря Каламите просто не нужны были стены. Отвесный обрыв делал ее здесь неприступной.
Князь приказал отряду располагаться на отдых, и воины сгрудились у пропасти. Там, за синем морем, если выплыть из бухты и свернуть к северу, синел невидимый за далями родной лиман и белели стены Монте-Кастро. Что там, дома? Может быть, пока они здесь в безделье, друзья и братья снова бьются с грозным, неотступным супостатом? Может быть, они нужнее дома, чем в прекрасном, но чужом Крыму?
Через полчаса в каламитскую гавань вошла большая галера. Князь Александр вышел ее встречать. Палуба судна была пуста, лишь несколько матросов убирали паруса. Вскоре к берегу подошла шлюпка. В лодке, кроме гребцов, были только генуэзец-патрон и витязь в гуджумане, при тяжелой сабле, в котором Чербул с бьющимся сердцем признал земляка.
Базилей всматривался в новоприбывших, и лицо его все более мрачнело.
Наконец гости высадились и, подойдя, преклонили колена. Князь с нетерпением вскрыл поднесенный ему витязем продолговатый футляр, вынул из него свернутую грамоту и впился в нее глазами. Лицо базилея окаменело. Он дочитал и уже равнодушно передал лист Иосифу.
— Пан капитан и вы, мессер Гвидо, — сказал он учтиво, — добро пожаловать в Каламиту.
Вскоре пан Галич, капитан куртян из Сучавы, сидел в самой большой таверне города в окружении соотечественников. Все знали уже, с чем прибыл гонец господаря Молдавской земли. Капитан не привез обещанных Штефаном базилею пяти сотен воинов; огромная армия турок опять стояла на Дунае под командованием Сулеймана Гадымба. Ждали только падишаха, и Штефан-воевода со своим небольшим войском в готовности ожидал врага у Облучицы. Вдоль Днестра пошаливали татары; говорили, что хан Крымского улуса, изменив старой дружбе, готовится ударить Молдове в спину. Штефан-воевода не мог прислать ни одного бойца; но из любви к брату Александру и ради их общих замыслов приказал трем сотням своих витязей служить Палеологу и далее, до нового повеления.
— Хочешь, Войко, помахать саблей? — услышал сотник на заре. И увидел Теодориха, склонившегося над ним со свечой в руке. Войку улыбнулся и принялся натягивать сапоги.
Во дворе крепости Чербул увидел князя Александра. Стоя на коленях перед базилеем, бородатый детина в безрукавке из овечьего меха орошал вельможную длань Палеолога горючими слезами.
— Твои деды-прадеды, княже, — рыдал детина, — искони были нашими правыми государями! И мы, твои сироты, от века почитали себя людьми высокого дома Палеологов. Защити же, милостивец, своих верных рабов!
Князь похлопал по плечу плачущего крестьянина и приказал седлать коней. Несколько минут спустя небольшой отряд, возглавляемый Иосифом, был готов выступить.
— Погодите! — базилей внезапно остановил оруженосца и, подойдя к воинам, разыскал среди них человека своего роста. — Долой с коня! — приказал тому. — Сними одежду!
— Мой базилей! Тебе с нами нельзя! — воскликнул все понявший Иосиф.
— Молчи! Разве князь не человек? — с озорной усмешкой оборвал его Палеолог.
Скоро Александр, поменявшись платьем с молдавским витязем Жунку, во главе двух десятков конников мчался в еще темную приморскую долину. Жунку, так негаданно наряженный потомком цезарей, оторопело глядел им вслед с крепостной стены.
Проскакав с небольшим отдыхом целый день, отряд к вечеру въехал во двор большого монастыря. Конники подкрепились и переночевали в нем, а с зарей поспешили дальше через тихие крымские долины, вдоль сверкающих быстрых речек, по укромным дорогам среди садов и сквозь леса.
К полудню добрались до большой ореховой рощи. Все спешились. Крестьянин повел воинов, державших под уздцы коней, между зелеными великанами по малозаметной тропинке. Вскоре роща кончилась; шедшие впереди остановились, прячась за высокими кустами.
Перед ними открылась площадь большого села. По ту сторону ее, словно взобравшись друг другу на плечи, уходили вверх дома деревни. А на площади разыгрывалось странное действо. Пятеро воинов в полном рыцарском вооружении, с опущенными забралами и мрачными гербами на больших щитах, сидя на могучих и рослых конях, молча наблюдали, как вооруженные пешие солдаты творят расправу над несколькими связанными людьми. Одни хлестали длинными бичами обнаженных по пояс страдальцев, привязанных к врытым в землю позорным столбам. Другие срывали рубахи с новых жертв, готовя их к экзекуции. И еще двое тащили к высокой виселице седобородого крестьянина.
Александр Палеолог знаком велел садиться в седла.
Между тем седого крестьянина приволокли под виселицу, на шею ему надели петлю. Один из всадников в доспехах поднял руку, и вешатели не мешкая начали подтягивать обреченного наверх.
Князь Александр гикнул, как делали, бросаясь в сечу, свирепые татары. И отряд вырвался из-за кустарника у рощи.
За считанные мгновения молдавские витязи доскакали до середины утоптанного сельского майдана. Конные латники не успели вынуть из ножен длинных мечей, ни даже наставить тяжелых копий. Четверо сразу были сбиты с коней, и только пятый, отцепив от седла боевую секиру, пытался защищаться. Но на него мчался уже во весь опор князь Александр. Нырнув под занесенную руку рыцаря, базилей со всего размаху ударил противника круглым татарским щитом. И конник в панцире свалился наземь.
Иосиф на полном скаку перерезал веревку, старик упал к подножью виселицы. Пешие солдаты — человек пятнадцать — с громкими криками пытались скрыться в роще, но их тут же схватила и связала наблюдавшая за казнью угрюмая толпа крестьян.
Десять воинов, соскочив с коней, поставили пленников, неуклюжих в своих стальных оболочках, на ноги и проворно прикрутили к тем же столбам, к которым только что были привязаны истязуемые. Затем отряд поскакал дальше.
Теодорих еще в дороге рассказал Войку, что они спешат к высокой скале у моря, где несколько лет назад построили крепкий замок пятеро братьев Гризольди, отпрысков богатого купеческого рода из Генуи. Прибыв в Крым под началом старшего, Кастеллино, эти вчерашние торговцы нарекли себя баронами, набрали отряд головорезов и захватили пять деревень в сельской округе, некогда отвоеванной генуэзцами у феодоритов. Из воздвигнутой здесь небольшой, но грозной крепости новоявленные бароны вооруженной рукой управляли захваченными ими селениями. Крестьян по обычаям Запада, объявили крепостными, грабили и заставляли работать на самозванных господ. Как и другие самозванные феодалы-генуэзцы, Гризольди поставили на площадях и дорогах знаки своей власти и права суда — позорные столбы и виселицы.
Жители порабощенных сел долго терпели. Но когда самозванные хозяева присвоили себе «право первой ночи», крестьяне отказались приводить к ним дочерей. Первая стычка произошла накануне, на свадьбе того самого увальня, который прискакал в Каламиту просить о помощи. Седобородый был отцом девушки, подвергнутые бичеванию — друзья и родичи жениха.
В замке князя и его витязей тоже не ждали: гнезду Гризольди еще никто не смел угрожать. Ворвавшись в незапертые ворота, воины базилея быстро обезоружили и связали нескольких беспечных солдат и слуг. Ворота на всякий случай заперли, на стене поставили стражу под началом Иосифа. Остальные, загнав связанных мужчин в подземелье, рассыпались по крепостце и господскому дому. Отчаянный женский крик вскоре возвестил, чем занялись храбрецы.
— Только не напиваться! — громовым голосом скомандовал базилей, довольно усмехаясь. И заметив рядом Теодориха и Войку, велел им следовать за собой.
Поднявшись в широкую главную башню замка, Александр, ведомый чутьем, толчком распахнул дубовую дверь. Приказав обоим воинам оставаться снаружи, князь быстро вошел в большую спальню, перегороженную на две части тяжелой занавесью. В скупом свете узких окон Чербул увидел женщину, ждавшую на коленях победителя, склонив русую голову.
Подмигнув Чербулу, князь Александр затворил за собой массивную дверь.
Вскоре отряд покинул замок. Пятеро латников по-прежнему стояли на площади, младшие — привязанные к собственным позорным столбам, старший — в знак отличия — к виселице. Крестьяне сняли с них шлемы, открыв мрачные, грубые лица братьев, с ненавистью смотревших на селян и их негаданных защитников. Князь Александр, ухмыляясь, подошел к главе хищного семейства.
— Эти земли, купец, — исконная отчина Мангупского дома, — бросил базилей. — Вас еще отсюда не прогнали. Но помни: только мы, властители Феодоро, по праву судим и казним на этих землях. Сегодняшний урок тебе — для крепкой памяти.
— Ты мне заплатишь за него, грек, — прохрипел, напрягая свои путы, налитый яростью итальянец.
— Сколько, торгаш? — холодно спросил Палеолог. — Этого хватит? — и звон брошенного кошелька как последнее оскорбление раздался у ног генуэзца. — А вы — обратился князь к поселянам, — зовите нас опять, если что!
— Теперь, государь, справимся сами, — ответили ему из толпы. — Теперь им страху на нас уже не нагнать!
— Э, нет! — с веселой строгостью воскликнул базилей, садясь в седло. — Бунтовать не годится! Зовите нас, мы с ними по-свойски разочтемся. А бунтовать — не сметь, это уже грешно!
В Мангупе князя и его воинов ждала недобрая весть. Накануне, когда остальные воины, сопровождавшие базилея в Каламиту, возвращались в столицу, в Жунку, одетого в княжье платье, была пущена стрела, убившая его наповал.
Стрелявший, однако, сразу же попался. Люди князя умело допросили убийцу, тот назвал имена. И базилею приготовили к возвращению подарок — дюжину схваченных патрициев, близких друзей покойного Исаака. Заговорщики собирались, убив базилея, поджечь дома его сторонников и посадить на престол сына Исаака — пятилетнего Константина.
Султан Мухаммед отдернул шелковую занавеску, закрывавшую широкую нишу во внутреннем кабинете во дворце Топкапы, в срединном крыле, именуемом Чинили-кьошк. Перед ним в золотой раме красовался он сам, всесильный падишах Блистательной Порты, каким его изобразил два года тому назад венецианец Беллини. Заповедь «Не сотвори себе кумира!» свято блюлась последователями пророка Мухаммеда, ни один из правоверных не смел создавать изображения животных или людей, самолично или руками неверных франков, коим, по безбожию, не возбранялось ничто. Ни один, кроме тени Аллаха на земле, верховного первосвященника — имама — в своих владениях, заказавшего свой портрет заморскому нечестивцу, дабы не стерлись из памяти человечества его черты, как не сотрутся вовек деяния. Мессер Джентиле не стал льстить Большому турку, не написал его молодым красавцем; острые черты, большой, чересчур большой, словно принюхивающийся к чему-то хищный нос, тонкие губы, еще не утратившие налет былой чувственности. Глаза, жестокие, холодные, но также — грустные, и высокий лоб в морщинах, вместилище многих дум. Лестного мало, но это был портрет человека умного, могущественного, властного. Султан нравился себе таким.
Мухаммед задернул нишу легким шелком, дабы не было соблазна сановникам и слугам, усмехнулся: чудна натура иноземца. За годы службы при серале венецианский художник привык к нему; между ними, насколько было возможно, родилась даже своеобразная, основанная на уважении дружба. Джентиле часто приходил сюда, проводил с ним время в беседах, не прерывая речей, делал быстрые наброски его персоны для нового портрета. Султан был с ним щедр, на этой службе венецианец сделался богачом. И вот, едва не приполз к нему на днях, трясущийся, больной, умоляя отпустить в Италию. Чувствительного франка в подобное состояние привел, оказывается, сущий пустяк. В одной из бесед, когда речь между ними зашла об анатомии, о том, как сокращаются и расслабляются мышцы шеи, султан, чтобы сделать живописцу приятное и для его же пользы, велел слуге, принесшему кофе, встать на колени, а стоявшему на страже янычару — снести тому на месте голову; мессер Джентиле получил возможность своими глазами увидеть, как напрягаются и расслабляются интересовавшие его мышцы. И увидел бы до конца, если бы не сомлел, как женщина. В чем было дело, разве этот франк не видел ничего такого в Италии? Разве там людей не казнили, не обезглавливали, не сажали на кол и не жгли?
Султан с улыбкой, наградив, отпустил чересчур впечатлительного живописца. Пусть отправляется восвояси; у султана остается другой ученый франк по имени Джованьолли, тоже венецианец, бывший пленник и раб, а ныне — приближенный советник и придворный летописец. Этот верен ему и предан; этот привык ко всему и снесет любое; Мухаммед недаром называет его своим ученым попугаем.
За тяжелыми портьерами у входа послышалось движение. Султан негромко хлопнул в ладоши; по ковру в кабинет на коленях вполз гулям.
— Плохие вести, о Порог справедливости,[12] — прошептал юноша непослушными губами.
Другой юноша, в запыленном платье гонца, подполз к ногам повелителя, держа золотой поднос. На подносе лежал пергамент, свернутый трубкой. Мухаммед взял послание, сломал печать. Но тут же протянул гуляму.
— Что в нем?
Юноша торопливо пробежал глазами витиеватые строки; повелитель не любил многословного стиля османских писарей, слуги были приучены излагать в двух словах сущность писем, приходивших в сераль.
— Из Крыма, пресветлый падишах, — доложил он внятно, но тихо. — Нечестивый бей Искендер Палеолог захватил Мангуп-кале, казнил брата.
В комнате воцарилась тишина. Дежуривший за портьерой янычар неслышно выступил из тени, вынул нож. Султан, однако, медлил, не подавая обычного знака. Один кяфир убил другого, тем более — брата; какая же это плохая весть? И чем был ценен убитый христианский князь для него, Мухаммеда, для его империи? Теперь его войско, вступив в Феодоро, не будет возиться с ненужным уже вассалом; войско султана легко и просто сметет с лица земли непокорное княжество и этого бея Искандера, как поступают с врагом.
Султан подошел и, ударив гонца ногой в плечо, более — для порядка, щелкнул пальцами; оба юноши и янычар мгновенно исчезли с его глаз.
Близился вечер. Близилась пора, когда злая болезнь, поразившая его как последнего водоноса, опять давала себя чувствовать неизбывной, ноющей болью, когда дело и разум повиновались Мухаммеду с трудом, словно слушались болезни, а не своего природного хозяина. В эти часы, как обычно, Мухаммед начинал чувствовать жестокое стеснение в груди, хотя он щедро лился, раздувая легкие занавеси, сквозь огромные дворцовые окна. И больной султан выходил на широкую галерею, опоясывавшую Чинили-кьошк на уровне его верхнего, третьего этажа.
Город, завоеванный им двадцать три года тому назад, лежал перед своим властителем в предзакатной дымке, осиянный мягкими лучами солнца. Из гущи садов с торжеством взмывали к небу вершины минаретов и башен, купола мечетей и церквей. Это был не только огромный, всецело принадлежащий ему двухтысячелетний город. Не только могучая крепость, которую он, как только кончился трехдневный грабеж победителей, начал заново укреплять. Это была золотая скала, откуда новый повелитель мира озирал до самых дальних пределов вселенную — все подлунные земли, принадлежавшие уже ему, и те, которым завтра предстояло покорно лечь под копыта его коня. С этой вершины он почти четверть века направлял удары своих войск на запад и север, восток и юг. И армии Порты всегда возвращались к нему с победой — кроме единственной, той, которую в минувшую зиму повел на Молдавскую Землю сераскер Сулейман Гадымб.
Теперь это был уже турецкий город Стамбул. Двадцать три года тому назад, когда на его улицах еще дымились развалины, Мухаммед начал заселение новой столицы. Со всех сторон — из Анатолии и Греции, с берегов Далмации и Леванта — на телегах и арбах, на галерах и наосах под присмотром воинских отрядов в его Стамбул ехали армянские, греческие, албанские семьи. Съезжались каменщики, плотники, медники, ювелиры, портные — все, кому надлежало заполнить кварталы бедноты, чтобы трудиться на новых господ. Съезжались, обосновывались и они, нынешние хозяева Босфора. Мухаммед с великой щедростью наградил своих соратников, от военачальника до последнего салагора, участвовавшего в штурме. Он отдал им дворцы, дома и усадьбы греческих вельмож, одарил плодородными землями завоеванных провинций, драгоценностями, золотом и рабами. В великом городе на Босфоре утвердилась и расцвела новая жизнь.
Теперь это был турецкий город. Поднялись стены первого дворца султана, Эски-Сарая, мечети, дворцы его визирей, пашей. Вокруг многих греческих церквей, лишенных паствы и превращенных в мечети, воздвиглись минареты. Среди них была гордость султана великолепная Эйюба Ансари, получившая имя сподвижника пророка, которому была посвящена. Султан повелел с великой пышностью перевезти в Стамбул останки этого святого и поместить их рядом с мечетью, в роскошном мавзолее: у нового оплота ислама между Европой и Азией должны были быть свои святыни, свои места поклонения для мусульман.
С вершины Чинили-кьошка Мухаммед с гордостью озирал свою столицу, волны зелени, накатывавшиеся по ней на пролив, островки новых построек среди остатков императорских форумов и дворцов, арсеналы и верфи, где для его армий лили пушки и строили корабли. Свое великое гнездо. Это он взял его у храброго Константина на меч. Это он, Мухаммед, в двадцать три года от роду получивший прозвище Фатиха,[13] отстоял его затем, когда пришли к нему старые турки — паши, кадии, имамы и муллы, начальники над воинами, дервишами и слугами, сподвижники его деда и отца.
Мухаммед обратил взор к холму, где белела в густых садах древняя резиденция константинопольских патриархов. Там, сокрушив Константина, султан обосновал в первый раз свой двор. Там, в большом покое, со стен которого еще не успели соскоблить противные Аллаху лики христианских угодников, произошла эта незабываемая встреча.
— На что тебе этот город тьмы, о царь мира? — спросили победителя седобородые османы, учившие его когда-то искусству боя и вождения войск. — Вели сровнять его дома и стены с землей, истребить до конца неверных, в нем живущих. И твой народ пойдет дальше, приводить под твою руку вселенную.
Старые турки, сражавшиеся рядом с султанами Баязетом и Мурадом, говорили долго. О том, что с великим городом на Босфоре следует сделать то же самое, что римляне некогда сделали с Карфагеном: разрушить его дотла, истребить в нем все живое, заставить земледельцев Румелии вспахать это место плугами. И двинуться всем племенем в новый длинный поход в ту сторону, где заходит солнце. Только так народ осман сохранит до конца боевой порыв, позволивший ему покорить эту древнюю столицу нечестия и безбожия. Эти сады и дворцы, эти теплые волны под лаской теплых ветров для их народа — губительная западня. В дни мира они станут убаюкивать воинов ислама не ведомой им дотоле негой, вселять в них любовь к покою, лишать их силы сладостной праздностью; в походах же и среди боев — являться им в видениях и мечтах, призывая обратно, в объятия лени и любовных утех. «Чем меньше у тебя вещных благ, о эмир, — возглашали старцы, — тем богаче ты духовно, тем угоднее твои дела Аллаху, да пребудет его милость над тобою вовек! Живущие в шатрах — побеждают, живущие под теплыми кровлями — покоряются; камень стен, воздвигнутых робкими румами, выпьет силу потомков Османа,[14] о царь мира! Сровняй с землей этот город тьмы и отряхни его прах со своих священных стоп!»
«Я сделаю его городом света, — ответил тогда Мухаммед. — Твердыней ислама, откуда мои муджахиды дойдут до самых дальних пределов Земного круга!»
Султан знал: за дюжиной старых осман стоит немало других мужей его племени, беев, беков и аг, янычар, бешлиев, фанатичных воинов-дервишей. Но сделал тогда по-своему. Он велел казнить самых дерзких, переименовал Константинополь в Стамбул, объявил его столицей. Мухаммед верил тогда: его народу, его державе нужен такой оплот — тысячелетний, для новых веков победоносного господства в этом мире, отданном ему богом ислама во владение и на суд. Опора для плоти и духа его народа. Отсюда османы пойдут, куда ни прикажет султан, и победят.
Так и было до сих пор. До минувшей весны, когда боевая сила его великого царства споткнулась о малый, казалось бы, камень — о страну бея, именуемого Штефаном, о крохотную на карте мира страну землепашцев и пастухов у реки, которую эллины называли Тирас. И это впервые заставило его призадуматься: прав ли он был тогда, двадцать три года тому назад? В своих раздумьях о смысле сущего султан давно понял: есть истинный ум и есть ложный. Он ложен у человека, если тот по всем признакам умен, и говорит, и действует умно, неизменно добиваясь поставленных перед собой целей; но сами цели достойны безумца или глупца. Может быть, и сам он таков? — усмехнулся про себя султан.
Мухаммед глянул вниз, привлеченный цокотом копыт по мостовой, проложенной, по слухам, еще велением великого Константина.[15] Седобородый Муса-бек, начальствовавший над стражей сераля, во главе десятка дворцовых бешлиев отправлялся в ежедневный объезд многомильной стены, окружавшей личные владения повелителя. В минувшие счастливые годы этих старых воинов было еще много; он мог, когда приходила нужда, утолить жажду духа у источника мудрости, опереться на их неистовую веру. Теперь их осталось совсем мало, и Мухаммеду казалось: мудрые в совете и храбрые в бою, седые отцовы соратники все более отдаляются от него, сурово тая неодобрение и горечь. А новое поколение осман, нельзя не признаться, уже не то; были еще среди них во множестве храбрецы, но уже не все, как прежде. Богатство и роскошь, привычка к удобствам и легкой жизни делали свое дело. Зато все больше вокруг него ренегатов — вчерашних христиан, надевших чалму ради спасения жизни или просто выгоды, — греков, далматов, сербов. Даже лучшая часть боевой силы осман, его янычарское войско, набранное среди подростков и мальчиков покоренных стран, — люди чужой крови.
На краю терассы, неслышно ступая, появился «придворный попугай» падишаха — Джованьолли. Венецианец, гордившийся этим прозвищем, был по обыкновению наряжен в зеленый берет и плащ, у пояса висели знаки придворной должности летописца и ученого шута — серебряная чернильница и записная книжка. Мухаммед сделал ему знак приблизиться.
— Ты знаешь уже новость, мой Джованни, — сказал он с милостивой усмешкой. — Что думаешь о ней?
Джованьолли пожал плечами.
— Для чего иного рождаются братья, о великий?
Мухаммед с подозрением посмотрел на франка. Нет, в словах Джованни не было намека, франк не осмелился бы дерзнуть. Мухаммед скривил тонкие губы в усмешке.
— Одари меня советом, о мудрейший из попугаев, — проронил султан.
— В этом деле — перст судьбы, великий, — с фамильярным подобострастием склонился Джованьолли. — Вчера из Каффы прибыл венецианский галеас. Патрон рассказал мне, что генуэзцы к обороне не готовы. Он назвал человека, готового открыть ворота крепости, — некоего Скуарцофикко.
Султан вздрогнул. Двадцать три года назад генуэзец Скуарцофикко открыл его войску Золотой рог, а с ним — ворота Константинополя. Воистину то был снова перст судьбы, он указывал теперь в сторону Великого Черноморского острова.
Ноющая, растущая боль в боку напоминала о том, что сам султан не скоро сможет сесть на коня. Значит, придется отложить поход на Молдавию: встречу с беем Штефаном Мухаммед решил оставить за собою. Надо было сорвать давно созревший крымский плод, тем более, что сейчас появился повод: захват власти в Феодоро Александром и прекращение переговоров о подчинении княжества Блистательной Порте были прямым оскорблением для падишаха.
— Ступай, — коротко приказал Мухаммед. — Вели звать рыжего дьявола Гедик-Мехмеда.
Бедный Жунку стал новой жертвой в давней войне, которую Александр Палеолог вел против патрициев Мангупа, мечтавших о союзе с султаном. Родного брата не пожалел князь в этой борьбе против тех, в ком видел рабов, продавшихся вековым врагам его рода; прочих ему и вовсе не приходилось щадить. Все виды смертных мук были уготованы заговорщикам: одного посадили на кол, другого сварили живьем в котле, на медленном огне, третьего — четвертовали. И так — до десятого, с которого, по турецкому способу, заживо содрали кожу, чтобы на глазах у умирающего набить из нее чучело.
Полдня над всей Мангупской горой разносились вопли терзаемых. Народ Феодоро, собравшийся на казнь за городом, на пустыре для торга, угрюмо молчал. Людям было жаль обреченных, которых каждый с детства знал, люди были устрашены их муками. Но большинство в душе считало приговор справедливым: граждане Феодоро не хотели покоряться угрожавшим Крыму южным варварам и давно решили при необходимости умереть, но к себе осман не пускать.
Войку, командовавший стражей, видел все до конца. За обедом витязи изрядно выпили: базилей в тот день не жалел вина. Войку, может быть, впервые в жизни, тоже захотелось напиться. Но намерению сотника помешал приказ явиться во дворец.
Князь Александр ждал его в кабинете, заваленном книгами. На стопке рукописей перед базилеем стоял золотой кувшин и два серебряных кубка. Князь был уже изрядно пьян. Но это можно было заметить только по его побелевшим, словно от бешенства, глазам. Базилей был пьян, но милостив.
— Ем на золоте, пью на золоте! — заявил Александр, пододвигая сотнику ногой табурет из черного дерева. — Разве я не Палеолог? Садись-ка и пей тоже, сынок! Впрочем, нет, — передумал князь. — Сегодня мне нужен трезвый спутник. Иосифа неволить к службе в субботу не хочу; остаешься ты.
Поднявшись на ноги, базилей покачнулся; только теперь Чербул понял, как много выпил князь. Взяв из угла факел, базилей зажег его от свечи, горевшей на столе. Затем подошел к шкафу с книгами и нажал на известный ему одному выступ среди резных украшений на карнизе. Шкаф сдвинулся в сторону, открывая черную щель. Князь, а за ним сотник протиснулись в нее и стали спускаться по лестнице в глубь скалы.
Палеолог с факелом шел впереди. Войку, уже привыкший к сюрпризам мангупских катакомб, все-таки отшатнулся, когда из угла мрачной комнаты, в которую они вскоре попали, на него уставился пустыми глазницами оскаленный белый череп. У стен небольшого зала валялись человеческие кости и черепа, с грубых железных колец в каменных столбах и даже с потолка, как лохмотья чудовищной паутины, свисали толстые, насквозь проржавевшие цепи.
— Застенок пра-пра-пра… — Базилей запнулся, запустил холеные пальцы в кольца своей шелковистой, кудрявой бородки, задумался. — Кем приходится мне блаженной памяти князь Хайтани? Мы в застенке нашего трижды прадеда. Как тебе здесь, сынок, нравится? По семейным преданиям, он умел поработать на своего палача, наш славный предок Хайтани! Ведь все на этом свете — для него, для ката, — продолжал князь, и голос его гулко разносился под сводами подземелья. — Леса растут — чтобы, на его потребу, люди делали плаху, помосты, виселицы. Для него, его величества палача, сражаются войска, рождаются любовь и ненависть, вражда и дружба. И думают мудрецы, и витийствуют пророки. Мне кажется, — базилей остановился и, подняв палец вверх, вперил в сотника взор, — мне кажется, даже он, над нами, пришел в мир только для того, чтобы у палача всегда была работа и не останавливалась перед пустотою его рука.
Войку невольно содрогнулся.
— Вот почему, мой Чербул, — почти торжественно заключил князь, — мастер-палач в глазах умных властителей подлинно велик. Ибо он — самый верный страж спокойствия городов и сел, республик и королевств, благополучия людей — от царя царей до последнего торгаша, храпящего под своей периной. Вот почему палачи, не льстя и не заискивая, — лучшие наперсники царей. И соправители, нет, — господа властителей, невенчанные цари над царями.
Пройдя еще несколько подземных галерей, князь и сотник оказались перед тяжелой дубовой дверью, почти сплошь обитой толстыми железными полосами. Князь вставил в незаметную щель золотой ключик. И многопудовая дверь бесшумно открылась. В новой круглой прихожей Войку увидел несколько больших бочек. В отверстии на боку одной из них уходил двухаршинный фитиль.
— Неси осторожно, это — венец Палеологов, — с обычной, чуть насмешливой улыбкой пояснил Александр, вручая корону Чербулу. — Неси его еще осторожнее, чем мои бедные предки, сынок. Отсюда и до дворца судьба половины вселенной — в твоих руках.
Князь запер сокровищницу. Затем, повелев витязю закрыть глаза и отвернуться, отпер следующую потайную дверь. И так — несколько раз, пока они не миновали всех тайных входов в последнюю сокровищницу Палеологов.
— Отобьемся от осман, — голос базилея гулко разносился под сводами подземного хода, — и выпрошу я, сотник, у твоего государя мудрого зодчего Антонио — строить новый город у моря, великий и крепкий. Тогда мне и пригодится все, что накопили предки. А не отобьемся, — глухо закончил князь, — похороню все здесь, с собой. На веки вечные.
Открылся еще один грот; пройдя по нему до середины, базилей схватился вдруг за лоб, поднес руку к глазам. Князь задрожал всем телом, пятясь. Войку разглядел на высоком лбу Палеолога неторопливо расплывающееся красное пятно. Красные брызги слетали с руки, которой в ужасе потрясал базилей. И крупные, тяжелые алые капли падали с потолка, на чьих камнях проступало зловещее темное пятно.
— Господи, пощади! — громко шептал Палеолог. — Господи Иисусе, прости!
Войку осенило: они были под местом сегодняшней казни. Кровь замученных, стекая с лобного места по тайным ходам, пробитым за тысячелетия дождевыми водами в мангупской большой скале, проникла в это подземелье, чтобы пасть на чело базилея. Остаток пути князь Александр продолжал тихо молиться.
На заре, поеживаясь от холода, Чербул снова шагал в одиночном дозоре по каменным плитам двора. Проходя мимо часовни, он услышал странные звуки, доносившиеся из-за приоткрытой двери домового храма княжеской семьи. Сотник осторожно вошел. Перед входом в алтарь на каменном полу лежал, распростершись ниц, кто-то в черном.
— Услышь меня, гоcподи, услышь! — говорил человек в черном, и Войку узнал голос князя Александра. — Я молился тебе все ночи, но знака прощения нет, только знамения гнева твоего, только суровое твое безмолвие. Ужель не слышишь ты меня, во мраке пресмыкающегося, боже мой грозный! Ужель в одну преисподнюю идут мои вопли и мольбы и слышит меня один Сатана?
Войку замер.
— Услышь меня, святой, — продолжал Палеолог. — Не я виновен в том черном деле моем, о ты, кого не смею называть моим богом. Не я! Виновен час рождения моего, о грозный судия мой. И родители, не убившие меня во младенчестве. И это мое родимое гнездо — его старые камни не восстали в ту ночи на меня, не стерли во прах. И сей страшный мир, попустивший греху моему. Теперь они все против меня, господи! Ужель отвергнешь меня и ты?
Князь зарыдал — глухо, страшно. Войку опомнился и неслышно выскользнул на волю. Мангуп просыпался, сочные крымские звезды над ним угасали одна за другой.
Господь бог не дал, видно, ответа на страстные молитвы князя. Зато преосвященный Илия, православный епископ древней Готской епархии, не скрывал перед людьми благоволения к тому, кого с младенчества возлюбил, на кого возлагал свои лучшие надежды. Через день преосвященный Илия венчал Александра на царство. Ликующий голос старого епископа, служившего торжественную литургию, возносился к сводам базилики Константина и Елены, оповещая бога и всех святых о том, что скипетр Феодоро находится наконец в достойных руках. Епископ дрожащими руками возложил венец Палеологов на голову нового базилея. Многие присутствующие ждали этого со страхом: накануне в Мангупе распространился слух, что разгневанный бог в тот же миг поразит молнией обоих святотатцев. Но нет, молния не упала. Толко вблизи, на стенах крепости, ударило несколько пушек.
Войку Чербул во время церемонии, с саблей наголо, недвижно стоял во главе нескольких воинов в карауле, у портала собора. На сотнике было роскошное платье, присланное накануне вечером князем, как объяснил ему слуга, — «с плеча его священного высочества»; поверх шитого золотом жемчужно-голубого камзола — парчовый черно-красный плащ до самых шпор, подбитый куньим мехом, с золотыми застежками на груди. Богатым платьем были одарены все сотники, десятники и простые войники молдавского отряда; кроме того, в утро венчания каждый получил от базилея по пять золотых старой каффской чеканки, стоимость войницкого жалованья за целый год. Александр был всегда щедр, а в день своего венчания на княжение — особенно.
Служба окончилась, и под громкие звуки труб торжественная процессия потянулась из базилики.
Следом за нею Войку повел своих витязей на площадь перед дворцом, где был назначен праздничный пир. По всему пространству между домами стояли длинные столы, ломившиеся от яств. Между ними на исполинских вертелах жарили целиком туши быков. Водки было мало — феодориты ее не жаловали, предпочитая крепкую влагу сладких гроздей со своих ступенчатых виноградников. Весь Мангуп, вместе со многими сельскими жителями и монахами, и иноземцами-купцами, солдатами, мореходами — успел уже разместиться на длинных лавках за этими столами. Для нобилей и других именитых жителей города столы были накрыты во дворе княжеского дворца.
Чербула сразу позвали к базилею. Александр снимал царское облачение, готовясь к пиршеству. Взгляд его был приветлив и спокоен, будто их совместной прогулки по мангупским катакомбам и не было.
— Не приказ, а просьба, сынок, — сказал князь. — Не пей нынче много. Лучше — не пей совсем.
— Слушаюсь, базилей.
— Да спроси своих молодцов, кто еще согласится на такой подвиг. По доброй воле, — вина ведь прольется немало. Тридцать требуется для охраны ворот, еще столько оставишь при себе.
— Слушаюсь, базилей.
— А сейчас помоги мне. — Князь накинул поверх белоснежной рубашки тонкую стальную кольчугу и повернулся спиной, чтобы Чербул застегнул ее. Это была уже прямая высокая милость со стороны истинного Палеолога.
Когда сотник выходил из дворца, его схватила и потянула в густую тень под лестницу чья-то маленькая, но крепкая рука. Чербул оказался перед Роксаной.
— Завтра, Войко, — прошептала она. — Завтра, там же. — И исчезла.
На пиру княжна так и не появилась.
Трое суток длилось застолье на главной площади Мангупа. Среди столов кружились, плясали, ходили на руках, дудели в дудки и били в бубны ряженые скоморохи. Силачи-пехлеваны поднимали тяжести, сдерживали голыми руками упряжки рвущихся в разные стороны коней, валили наземь, ухватив за рога, разъяренных быков. Ловкие плясуньи под громкое одобрение толпы пробегали над площадью по канатам. На пустыре восточного выступа столовой горы, под рев пьяных зрителей, бились конные и пешие единоборцы — не до смерти, но так, что иных уносили замертво. Люди пили, веселились и плясали также в деревнях Феодоро, в Каламите и Алустоне, в высоких замках и горах.
Во главе дозора добровольцев, — тоже пьяных, хотя и в меру — Чербул обходил улицы, рынки, загородные пустыри. Под утро усталый сотник наткнулся на несколько монахов, занимавшихся делом, весьма необычным для духовных лиц: под пение священных гимнов пьяные иноки торжественно купали в бассейне на маленькой площади под старой церковью полдюжины визжавших голых девиц.
Войку отправился к цитадели и поднялся на вершину надвратной башни. Перед ним, мерцая поздними огоньками, простирался все еще многолюдный, богатый Крым.
Во тьме раздался чей-то приглушенный вздох. Войку всмотрелся; неподалеку от него, как и он, опершись о замшелый камень, стоял Арборе. Молодой боярин, не оборачиваясь, смотрел в ту сторону, где оставалась Молдавия, их далекая земля. Что бросил там молчаливый сотник, что погнало его, как простого наемника, в опасную дорогу?
Когда Чербул вошел в грот, Роксана уже сидела там. Радость юноши вспыхнула и погасла; девушка смотрела на него строго. «Я назначила тебе свидание, — говорил ее взор. — Но не забывайся, это еще ничего не значит.»
— Базилей Александр любит тебя, Войко, — с едва уловимым неодобрением промолвила она, приказав Чербулу занять место напротив. — Не показывал ли он тебе письмо, пришедшее недавно от супруга моей тетки Марии, князя Штефана?
— Нет, князь прочитал нам только приказ нашего государя и воеводы — оставаться пока на службе здесь.
— Значит, ты ничего не знаешь? Княгиня Мария, — девушка слегка покраснела, — полагает, что настало время для моего замужества. И пишет, что подыскала для
меня достойного жениха. Этот знатный господин — близкий родич царствующего дома Польши. Базилей Александр встречал этого человека в Молдавии; его зовут пан Велимир Бучацкий. Ты его когда-нибудь видел?
Войку вздрогнул. Пан Велимир, могучий боевой товарищ, встал перед взором сотника, словно перепрыгнул разделяющее их море.
— Я знаю пана Бучацкого, — сказал он, наконец. — Пан Велимир храбро дрался с турками в той самой битве, в которой сражался базилей Александр.
— Верю, Войко, — перебила Роксана с едва уловимой досадой: каким бы храбрым ни был тот далекий пан, она назначила свидание не ему. — Но я еще не еду ни в Молдавию, ни в Польшу.
— Понимаю, — кивнул Войку, — твой корабль еще не прибыл.
— Может быть, — возразила Роксана, с легкой краской на лице наблюдая за сменой чувств, которые юный воин тщетно пытался скрыть, — скоро прибудет, не за ним задержка. Все дело в базилее Александре. Он не отпустит меня, ибо всегда старается досадить тетке Марии.
Войку промолчал: беседа коснулась семейной вражды, семейного дела Палеологов-Гаврасов. Не ему было о том судить.
— Расскажи мне о вашем крае, — попросила она, уже знакомым движением охватив ладонями плечи. — Ты бывал в столице князя Штефана?
Войку в Сучаве еще не бывал. Но постарался передать все, что знал из рассказов земляков о каменной крепости и деревянном городе близ Карпат, суровом гнезде воевод Молдовы, об их минувших войнах. Княжна слушала, склонив набок голову; пан Бучацкий с его сватовством был забыт.
Взрыв веселых голосов положил конец разговору. Пробравшись неизвестными переходами, большая компания молодых феодоритов с песнями и смехом приближалась к гроту. Войку насторожился, готовый дать отпор непрошеным гостям. Однако княжна, взяв его за руку, властно повела за собой по боковому тоннелю в лабиринт. Они долгое время шли молча. Вдруг перед ними раздался резкий писк и шорох; это заметалась под сводом темной галереи летучая мышь.
Роксана вскрикнула и, отпрянув, очутилась в объятиях своего спутника. Оба замерли, не в силах ни оторваться друг от друга, ни завершить нежданное объятие поцелуем. Прошли долгие мгновения, прежде чем Роксана легко отстранилась и повела Чербула дальше, держа его в потемках за руку, будто боялась потерять.
Открылся пустой зал; лики тощих святых с осуждением смотрели на них со стен заброшенной молельни. Не выпуская руки сотника, княжна села на ступени у алтаря. Чербул с трепетом опустился перед ней на колени.
— Я не хочу к тетке Марии, — торопливо сказала Роксана. — Не хочу знатного мужа. Не хочу, чтобы через меня продлился мой греховный род. Чтоб дети мои и внуки травили друг друга ядами и отдавали палачам.
— На Молдове девушек не ведут силой к алтарю, — пытался успокоить ее Войку. — Если ты попадешь в наш край…
— Дочь Палеологов везде раба, — перебила Роксана. — Дочь Палеологов обязана быть покорной мужу, какого ни изберет ей ее род, будь он страшен ликом или стар, развратен или подл. Она не может воспитать своих детей людьми, им суждено стать либо убийцами, либо пустыми золочеными истуканами. Женщина из рода Палеологов — только чрево; кто из нас не хочет им оставаться, для той дорога одна — под черный саван монашеского платья!
Плечи девушки затряслись. Княжна обхватила руками шею сотника, словно ища в нем спасения и опоры. Войку растеряно сжимал в объятиях плачущую девушку.
— Что же теперь с нами будет? — воскликнула княжна. — Видишь, как смотрят на нас божьи угодники? — она в страхе оглянулась на фрески. — Что будет со мной?
Словно в ответ послышался далекий лязг цепей. Подлинная хозяйка мангупской горы, блаженная Евлалия обходила дозором свои владения. Княжна увлекла юношу в небольшую нишу, рядом с прежним алтарем; оттуда, оставшись незамеченными, они увидели, как через заброшенный храм, волоча ворох ржавого железа, проползло угодное богу Мангупа страшное существо.
— Словно паук со своей паутиной, — содрогнулся Чербул.
— Это ее постель, — пояснила княжна. — На этих цепях она спит. В потолок ее кельи вделана цепь, на ней — крюк. По вечерам блаженная подвешивается на том крюке цепями и в них почивает. А утром спускается сюда и молится в этих церквах. Люди, говорит она, их покинули, а я — не могу… Теперь, Войко, мне надо спешить! — объявила она. — По этому ходу ты выйдешь к фонтану на площади. А пока — закрой глаза!
Сотник повиновался. Свежие уста легко коснулись его губ, прошелестели длинные юбки. Войку выждал несколько мгновений и осмотрелся. Он был один со своим счастьем и принесенными ими тревогами.
Прошла неделя. Войку каждый день пробирался в знакомый грот в подземном лабиринте, но Роксана не появлялась; только блаженная Евлалия, потрясая цепями, встречала его зловещим хихиканьем. Чербул кружил вокруг дворца, стоя на страже у княжьих покоев, он беспрестанно поглядывал на женскую половину. Юная княжна не показывалась. В душе сотника порой возникала тревога.
Но больше все-таки было надежды, больше радости.
Войку в первый раз испытывал такое чувство, не оставлявшее его ни на миг, даже во сне. На заре его будило ликование, поселившееся в нем в эти дни, распиравшее грудь. Просыпаясь с улыбкой, Чербул не сразу вспоминал, что наполняет его такой неуемной жаждой жизни. Вспомнив же, был готов на весь мир закричать: любовь! Сотник выходил на подворье; воины окатывали его до пояса ледяной водой из ушата, ему же по-прежнему было жарко. Хотелось петь, хотелось возвестить на все страны света, как ему хорошо. Иногда, засыпая, Войку мечтал; придут турки, начнется война, он совершит великий подвиг. Убьет самого сераскера или взорвет запасы пороха для османских пушек. И князь Александр наградит его, и отдаст ему Роксану в жены.
Но девушки словно след простыл. Войку это все больше беспокоило; даже тучи бедствия, все ближе надвигавшиеся на Крым, не могли отвлечь его от мыслей, связанных с нею.
Тревога же в Мангупе росла. Со стороны великих черноморских проливов приходили все более грозные вести.
Из Каффы один за другим прибывали гонцы. Приняв очередного посланца, князь становился все мрачнее. И отправлялись феодорийские скороходы — к генуэзцам, татарам, к королю Казимиру в Польшу, к Матьяшу в Буду, к папе в Рим, к синьориям в Геную и Венецию, к великому князю Ивану на Москву. Князь Александр часто собирал на совет патрициев и клир, подолгу совещался с епископом. Владетели земель и замков начали перевозить семьи и самое ценное имущество из своих горных гнезд в мангупские дома. В амбары князя и богатеев-торговцев, в отобранные базилеем вместительные лабазы при базарах и караван-сараях из деревень и монастырей доставляли хлеб, сушеную брынзу, вяленое мясо и другие припасы.
Рынки города становились все тише и малолюднее. Торговля свертывалась, корабли все реже заходили в Каламиту. Караванные дороги пустели, иноземные гости покидали город. Мангуп, однако, наполнялся людьми: жители деревень постепенно перебирались под защиту крепости. В столице стало больше песен, смеха; горожане и вновь прибывшие пили и гуляли. Начался пир, подобный тому, который, по доходившим до них слухам, давно шел в Каффе и Солдайе, в Алустоне, Чембало и всех других генуэзских поселениях Великого острова.
Дух разгула захватил, разумеется, и молодых воинов молдавского отряда. Не один уже войник сиживал на малопочтенной «кобыле» их подворья, не один, подвешенный за руки у стены, бывал бит сыромятной камчовой плетью. Но десятникам и сотникам становилось все труднее поддерживать среди своих людей добрый воинский порядок. У молодцев из-за моря завелись среди феодоритов друзья, потом и подруги; все чаще, проверяя каморы по вечерам, начальники недосчитывались оставшихся в городе земляков. Наутро гуляки с виноватым видом возвращались в отряд, безропотно принимали кару, но отлучки становились, тем не менее, все более долгими и частыми. «Хоть бы скорее сражение, — ворчал суровый Кочу. — Только бог войны и сможет обуздать этих повес».
Настал день, когда к Чербулу, виновато глядя в сторону, приблизился русоголовый Пелин. Бывалому рубаке стоило немало труда решиться на разговор. Пелин сообщил о своем намерении жениться на местной красавице, дочери мастера Саввы.
— А если завтра придет турок? — напомнил, слегка растерявшись, Войку.
— Стало быть, пане сотник, помру женатым, — рассудил войник, почесывая в затылке. — В этом городе, как придут супостаты, никому смертной доли не миновать, ни холостому, ни тому, у кого есть семья.
— Вот еще, — рассердился Чербул, — с чего панихиду завел? Отгоним ворога и вернемся в свою землю.
— Дай-то бог, — кивнул Пелин. — Только я в том случае, твоей милости не во гнев, в Мангупе остаться хочу. Нравится мне здесь, пане сотник, да и тесть обещает делу своему научить. Может, и выйдет, коли бог даст, из меня кузнец.
— А как же Молдова, Пелин? — спросил Войку.
— За землю свою молиться буду, — упрямо проговорил парень, — да и биться. Кто за Благородный Мангуп стоит — тот и Молдову обороняет, враг у нас один. Разве не так, пане сотник? Разве не потому прислал нас сюда Штефан-воевода?
— Так-то оно так, — согласился Войку, поняв, что войник решил твердо и добьется своего. — Только родина всегда — родина. Зачахнешь в тоске.
— Если уж тоска одолеет, вернусь в Орхей, — заявил Пелин. — Семью туда привезу. И займусь своим ремеслом дома. Разве кузнецам у нас мало работы?
Чербул в тот же день рассказал об этой беседе другим сотникам и десятникам своего отряда. Арборе, скупо усмехнувшись, промолчал. А Дрэгой сказал, что такие же разговоры у него были уже с двумя из его людей. И это, как думал старый сотник, было только началом, ибо на дворе стояла весна.
— Для Крыма она, ныне по всему видно, сродни поздней осени, — с печалью проронил Арборе, — как перед трудной зимой.
— Осень же пора свадеб и есть, — заключил Войку. Будем готовы к свадьбам.
Но не только свадьбы, не только любовь и дружба ждали молдавских воинов в Мангупе. Придя в себя после недавнего разгрома и казней, тайные враги Александра Палеолога опять принялись за свою невидимую, опасную работу. Возбуждая, где можно, ненависть к базилею, они натравливали людей на его молдавских солдат. По городу ползли слухи: войны с турками могло не быть, если бы князь не сражался с ними сам у Высокого Моста, если бы не привел с собой в Мангуп три сотни первейших врагов султана. Были и прежде у «пришлых» с «местными» мелкие стычки из-за красоточек после чарки вина. Теперь на улицах до них все чаще доносились обидные слова. Городские юроды, кривляясь, бочком подскакивали, принюхивались — и убегали, вопя: «Серою пахнет, серой!» Нищая братия на папертях, злые древние старухи по темным углам Мангупа шептались: не из Молдавской земли-де князь привел своих головорезов, но прямохонько из тартара, где ссудил их ему на время самолично Сатанаил.
В то утро Войку чистил оружие и нехитрые свои доспехи на молдавском подворье, когда прибежал килийский десятник Калапод.
«Убивают! Убивают наших!» — кричал он, размахивая палашом.
Из камор, схватив оружие, начали выбегать охваченные яростью земляки. Еще мгновение, и они, не разбирая дороги, могли обрушиться на ближайшие кварталы.
— Стойте! — громовым голосом крикнул Войку, бросаясь к воротам и загораживая выход.
— Стойте, дьяволы! — вмешался Дрэгой. И Арборе с таким грозным видом встал перед толпой, что та поневоле попятилась.
Трое сотников с трудом кое-как успокоили своих людей. И, приказав всем оставаться на месте, Чербул с десятком бойцов и Калаподом в проводниках бегом бросился к месту происшествия.
Войник привел их к одной из самых больших здешних таверн. Подравшиеся в ней молдаване и феодориты выкатились на площадь и готовились к новому сражению. Войники из сотни Дрэгоя, с саблями наголо, встали у стены; напротив них, кто с оружием, кто с дубинами, сгрудилась втрое более многочисленная толпа противников; пятеро или шестеро раненных местных молодцев уже лежали между враждующими. Все были разъярены и издавали воинственные крики.
— Проклятые Каиновы слуги! — вопил один из них, размахивая топором мясника. — Сам дьявол привел вас к нам, да сгинете вы в огне!
— Пусть эти заморские жеребцы не трогают наших девок! — кричал другой. — Пускай не задираются в корчмах!
— Верно! — раздалось из толпы. — Князь волю им большую дал. Пусть уймет их, накажет!
— А кто лез?! — срывающимся голосом крикнул в ответ совсем юный тигинец Чикул. — Мы к вам, что ли, чертовы греки, лезли? Сами и начали!
— Ну вот, — сказал Войку, — турок еще не видно, а мы уже воюем друг с другом. Честь нам и хвала! Сабли — в ножны! Сделайте это первыми, — обратился он к своим землякам.
Войники с неохотой повиновались. Толпа горожан начала редеть. Раненых подняли и унесли. Но самые злобные продолжали выкрикивать угрозы, не сходя с места.
— Кто нам заплатит за эту кровь? — громко вопрошал, потрясая топором, смуглый феодорит. — Так просто вы не отделаетесь!
— Мастер Дамайли, парень, тебе за все воздаст, — ответил вдруг голос гота Теодориха. — За то, что оскорбил нашего князя и господина, напав на его верных слуг! И всем вам, смутьяны, тоже! Куда бежите? Стойте!
Молодой гот прибыл на место побоища с отрядом княжьих пехотинцев. Толпа бросилась врассыпную. Но несколько человек из числа нападавших бились уже в руках дюжих стражников базилея, и среди них — главный зачинщик драки.
— Знал бы, что этим кончится, не стал бы и в потасовку ввязываться, — вздохнул по дороге к их подворью Чикул. — Теперь их отдадут палачу.
— И поделом, — огрызнулся Апрод.
— Кому-кому, — сказал ему грозно Чербул, — а тебе уж, парень, самое время молчать. Тебе, сующемуся в любую свару, бездельно во всех бодегах хватающемуся за саблю!
Неприятности с войниками отряда случались и впредь. В Марина кто-то метнул в сутолоке нож. Ене и Трестине попали в западню, устроенную в узком проулке поздней ночью, но отбились от нападавших. Были еще стычки в питейных города, и даже большая драка с местными задирами на базаре. Но все оканчивалось благополучно: народ Феодоро был на стороне базилея и его воинов. Неприятные происшествия, злобные слухи, попытки нанести делу Палеолога вред не могли помешать главному — подготовке города к обороне.
В отряде справили новые свадьбы. И Войку понял: Благородный Мангуп от чистого сердца принял в сыновья пришедших защищать его молдаван.
Однажды в Мангуп привезли артиллерию — десять гусниц, сопровождаемых мрачными немцами-пушкарями в кожаных колетах. Прошел слух, что орудия присланы молдавским воеводой Штефаном. Но бравые германцы, отведав с местными готами монастырских оглушающих вин, выдали истину: новый наряд, вместе с прислугой, был попросту куплен мангупским князем за звонкое золото у корыстного капитанеуса одной из генуэзских твердынь. Немцы принялись устанавливать на стенах Мангупа свои пушки. Каменщики укрепляли обветшалые участки оборонительных поясов, надстраивали башни, усиливали контрфорсы. Выходы из катакомб на равнину заделывали тройной кладкой, заваливали снаружи обломками скал, искусно прятали от чужих взоров под хворостом и зеленым дерном. Только некоторые, в заранее выбранных местах, оставили, предварительно заузив и приготовив изнутри тяжелые камни, которыми можно было их быстро закрыть.
Князь Александр каждый день самолично проверял ход работ. Часто с Иосифом базилей брал в эти объезды Чербула, который сопровождал затем повелителя до его покоев и помогал снимать неизменно надеваемую Палеологом кольчугу.
Как-то вечером к Чербулу на подворье пришел Теодорих. Молодой гот знаком показал сотнику, что хочет говорить с ним с глазу на глаз. Отойдя к стенке, друзья устроились на той самой длинной скамье, которая служила поддержанию повиновения в отряде.
— Уезжаю, Войко, — с таинственным видом сообщил феодорит. — Княжья служба.
— Не велено говорить, куда? — чуть усмехнулся сотник.
— Тебе сказать могу. Базилей отряжает меня в Каффу. Буду тихо жить в городе, обо всем, что замечу, отписывать.
— Захватят там тебя турки, Теодорих, гляди!
— В руки басурманам живым не дамся, — сказал тот. — Да ничего, Христос спасет. Успею уйти, когда эти дьяволы нагрянут… Служи, молись за меня… Еще хотел сказать, пока не расстались: недоброе о тебе в городе говорят…
Войку взглянул на приятеля, в груди у него поднялась волна гнева. Но Теодорих смотрел искренне, с дружеским участием.
— Мне что? — глухо бросил Войку, отворачиваясь. — Пусть говорят.
— Речи глупцов — не набат в ночи, — вздохнул Теодорих. — Не они тревожат, а то, что разбудило молву. Разве у тебя, Войку, две головы? Да и двух, идя на такое, не сносить.
— На что иду? — скупо усмехнулся Войку. — Ты мне друг, с другим у меня по-другому бы пошли речи. Тебе же скажу: никуда не иду. То судьба на меня моя сама движется. На Молдове у нас говорят: что написано в ее книге — то перед каждым из нас на пути.
Теодорих сочувственно всглянул на Войку.
— Ты знаешь значение этого слова: Палеологи. Это не только Мангуп, Алустон, все Феодоро. Это весь христианский мир. Все власти мира незримо связаны с ними, хотя и сбросили их враги с престола царства; все сильные мира прислушиваются еще к их слову. А ты покамест — в их власти. Берегись!
— Разве я не служу базилею верно? — спросил Войку.
— Служишь, и у него ты в милости. И я служу, и не предам его, не оставлю. Князь наш щедр, он храбрец, каких мало, за такого в огонь пойти не страшно. Но он Палеолог; он переменчив, как тигр, свирепствующий от крови, и от гнева пьянеет, как от крепких московских медов. А тогда…
— Знаю, — кивнул Войку с прежней прямой усмешкой. — Разве я в чем ему перечу? Хочу что-то отнять?
— Твоя правда. Но сильнее всего у людей этой крови — спесь. Ее и бойся.
Войку прямым взглядом ответил товарищу.
— Ничьей чести, — сказал он, — даже вражьей, я не пятнал. С врагом и то, когда бьюсь, чести его не трону. Тем более — господина, ко мне справедливого. Но есть она и у меня. Как сохраню я честь, если устрашусь своей судьбы, если я от нее побегу? Как останусь после того честным воином?
Теодорих обнял друга. В ту же ночь молодой гот в сопровождении троих слуг поскакал к Каффе.
Еще через два дня посланный им гонец привез князю важную новость. В Каффу прибыла генуэзская галера. Бесстрашный патрон за две ночи незаметно провел судно сквозь Дарданеллы и Босфор; ему пришлось с великой осторожностью и хитростью пробиваться сквозь гущу большого османского флота, уже поднимавшего паруса, чтобы двинуться к крымским берегам.
Близ Константинополя на борт взяли генуэзского лазутчика; он рассказал обо всем, чего не смогли увидеть моряки.
Султан Мухаммед, покоритель Царьгорода, напрасно ждал в тот год весну, чтобы встать во главе армии и самолично покарать властителя Молдавской Земли. Болезнь не выпускала падишаха из покоев. И сказал тогда султан визирям и пашам: если уж не велит ему Аллах садиться на коня, пусть ударят на кяфиров сами. Но только там, где христианство слабее, — на крымских кяфиров. Идти на Молдову без султана нельзя; их, ничтожных, бей Штефан снова побьет. Но дунайское войско падишах приказал не трогать, держал в готовности; всевышний мог каждый день услышать его молитвы, вернуть ему здоровье и бодрость. Разделить таким образом свои армии Мухаммед мог без опаски, после заключения перемирия с Венецией у империи высвободилось достаточно полков. Сто пятьдесят тысяч воинов осталось ждать султана на Дунае, восемьдесят тысяч было погружено на суда, чтобы плыть в Крым.
Вести это войско против Каффы и последнего вольного гнезда ненавистных Палеологов султан поручил храброму и опытному паше Гедик-Мехмеду, завоевателю многих средиземноморских островов, принадлежащих ранее Венеции.
Князь Александр с бесстрастным лицом слушал эти новости, столь грозные для его города и страны.
Александру Палеологу неоткуда было ждать помощи в надвигавшейся беде. Московская держава, собирая под свою руку русские земли, нуждалась в помощи татар и даже турок для тяжелого противоборства с литовско-польской монархией. Естественным союзником Москвы был Крымский юрт, недавно отложившийся от Большой Орды. За десять лет до того Крымский юрт понял, с кем ему судьба дружить; еще в 1465 году войско его хана Менгли-Гирея разбило на Дону золотоордынские полчища, шедшие на Москву с Волги. В ту пору Гирей порвал союз с польским королем и литовским великим князем Казимиром и начал наносить ощутимые удары по польско-литовскому государству. Османы тоже грозили державе Казимира; они должны были, силою обстоятельств, стать южной опорой Гирея в его борьбе с Золотой Ордой, а значит, новыми союзниками московского князя Ивана. Само время требовало от Москвы и Порты согласия действий и союза.
Тут рушилась прекрасная мечта князя Александра о прочном мосте из Феодоро на Москву. Силою обстоятельств возник уже другой мост, недолговечный, но полезный для Ивана Васильевича: то был союз с татарами Крыма.
Нашествие приближалось, иноземные купцы покидали Мангуп и Каффу. Последних сурожан из своего города провожал с эскортом сам базилей Александр Палеолог. По знаку князя оруженосец Иосиф бережно передал старшему русского каравана серебряный футляр с грамотой московскому государю.
Вскоре далеко впереди, на ковыльных порогах степей замаячили быстрые татарские разъезды. А некоторое время спустя показался мчащийся навстречу каравану большой отряд. Воины и купцы начали было готовиться к бою. Но князь Александр жестом успокоил их и пожелал гостям доброго пути. Потом Палеолог со своим витязем повернул навстречу приближавшимся вихрем конникам.
Не доскакав до феодоритов, татары остановились. Всадник в сверкающей кольчуге неторопливо выехал вперед, князь Александр также медленно двинулся ему навстречу. Съехавшись, они обнялись.
— Здравствуй, Эмин-бей, брат мой, — не скрывая радости, сказал Александр.
— Мир тебе, мой базилей, — с неменьшим волнением ответил татарин. — Мир тебе, старый товарищ!
— Если бы ты мог мне его принести! — промолвил Палеолог.
Князь знал Эминека еще по Белгороду, где тоже жил в минувшие годы. Но тогдашнего почетного пленника, веселого гуляку и волокиту было трудно узнать во властном, гордом бее в золоченых кольчуге и шлеме, в плаще из зеленой парчи. Вместо прежнего забулдыги Эминека перед князем был владетельный глава Ширинского рода, одного из семи княжеских семейств, вершивших судьбы Крымского юрта, порой же и самих ханов, которых князья сообща изгоняли либо сажали на престол. Ширинские беи были первыми среди этих потомков Чингис-хана. Именно поэтому хан Гирей перенес столицу из старого Солхата в новый Дворец среди садов — Бахчисарай, ближе к Мангупу, во владения ширинского племени.
— Не мир несешь ты мне, брат! — вздохнул князь Александр, повторяя слова писания. — Не мир, но меч!
— Мой меч еще в ножнах, брат мой! — воскликнул Эминек, сдерживая нетерпеливо плясавшего под ним аргамака. — Что мешает тебе быть с нами? Султан двинул войска на генуэзцев; разве тебе эти люди ненавистны меньше, чем нам?
Усталая усмешка была ответом базилея.
— Ты погибнешь, брат, — с грустью продолжал Эминек. — И люди твои — с тобой.
— Гибель все равно ждет их и меня, — ответил базилей. — Ибо трусость — не спасение; туркам нельзя верить. Турки убивают и тех, кто покоряется им. Оставим лучше этот спор. — Князь Александр сделал Чербулу знак приблизиться. — Узнаешь, мой бей, этого воина?
Эминек покачал головой, напрасно всматриваясь в черты молодого всадника.
— А ты держал его на коленях! — улыбнулся Палеолог.
— Сын Тудора! Нашего капитана! — Эминек обнял Войку. — Черные волосы и голубые глаза — как я мог забыть! Ты уже витязь, сын мой, — радостно возгласил бей, — тебе уже можно сказать, сколько мы с твоим отцом, — прости, Аллах! — погуляли в старом Монтекастро. Приходя к вам, я сажал тебя к себе на колени, как на боевого коня. А ваш Ахмет, пророк его накажи, все глядел на меня при том, как рысь со скалы. Не доверял мне тебя Ахмет, сын мой!
Оба отряда вместе повернули к Мангупу, в то время как большой обоз сурожан скрывался в синей дымке, повисшей над степной далью. Эмин-бей не отпускал Чербула, расспрашивал об отце, Зодчем, о древнем городе у лимана.
Прощание старых друзей было невеселым, оба знали, что встретятся только как враги. Отвергнув доводы Эминека, князь Александр со своим отрядом повернул на юг. Мост на север, к Москве? Его построят позже — иные поколения, другие люди. И, может быть, даже не вспомнят при этом о нем.
— Покамест живы — будем жить! — базилей ответил на какие-то свои собственные думы, молодецки стряхнув печаль, и бросил коней в галоп.
Маленький отряд вихрем промчался по дорогам небольшого княжества через ореховые рощи, по опушкам дремучих лесов. Скалистый перевал поманил их вниз — за каменный позвоночник крымских гор, на осиянные морем земли, захваченные хищным Гризольди. Но далеко скакать не пришлось. За крутым поворотом показались несколько всадников. Впереди полдюжины конных слуг ехала стройная женщина в длинном жемчужно-сером плаще; то была мона Диафана Гризольди, которую сотник тотчас же узнал. Базилей, спешившись, подошел к даме и с почтительной нежностью поцеловал руку той, которой некогда так церемонно овладел.
Все вместе двинулись к Мангупу.
Наутро город непостижимым образом знал уже, что его базилей похитил Диафану, жену Якопо Гризольди, и поселил ее, не стыдясь бога, в своем дворце. Впрочем, господне суждение об этом новом поступке не было известно феодоритам: наместник всевышнего, епископ Готии, о том молчал, будто ничего не случилось. Люди города вскоре забыли о новом грехе своего властителя ради более срочных и важных дел.
А сделать каждому надо было многое. Турецкая опасность надвигалась неотвратимо, и феодориты готовились встретить ее достойно.
Князь объявил о сборе ополчения. Под стяги шли дружно; старые обиды и распри люди забывали — до поры, когда угроза минет и можно будет снова взяться за привычные дела. Не попавшие пока в войско работали, укрепляя стены и башни города. В селах успели убрать хлеб, и на свободных телегах свозили в крепость все припасы, которые можно было найти в амбарах. Население столицы выросло во много раз и все продолжало прибывать.
Много дел было у трех сотен молдавских витязей. Заморские воины обучали искусству боя местных ополченцев. И охраняли дороги Феодоро — татары еще не нападали, но разъезды их часто появлялись на границах.
В городе по-прежнему царило веселье, не лишенное налета тревоги и печали, словно свадьба, на которой в наряд невесты вплетена черная лента траура. Свадьбы играли и молдавские войники. Женатым разрешили жить вне общего подворья, лишь бы службу несли исправно. И новые отцы семейств старались, зная: обретенный на чужбине очаг скоро придется защищать.
На свадьбе хотинянина Лупула Дрэгой подмигнул вдруг Чербулу, указывая на Арборе, пробиравшегося к двери.
— Пошел к своей, — прошептал старый сотник. — Ты знаешь уже, кто она?
Войку знал, но не повел и бровью.
— Еврейка, — продолжал Дрэгой. — Дочь главного раввина города, святого человека, но — еврейка. Ведь грех.
— Пан Арборе сам своей совести хозяин, — сухо проговорил Войку. На многое в жизни юноша смотрел уже глазами феодоритов, для которых различие в вере не было препятствием к браку, тем более — любви. Сорокалетнему Дрэгою труднее было привыкнуть к нравам давно перемешавшейся многоплеменной общины Мангупа.
— Пускай его, пускай, — добродушно кивнул Дрэгой. — Лишь бы веры христианской не оставил.
Князь Александр деятельно руководил приготовлениями к обороне. В эти дни вокруг Палеолога собралась новая свита — два десятка преданных молодых людей, через которых базилей отдавал приказы и следил за их выполнением. В нее вошли также Арборе, Дрэгой, Чербул и двое юных русичей — сыновей давно обосновавшихся в городе старых сурожан. Молодые базилеевы приближенные были вездесущи, да и сам князь всюду поспевал, отдавая распоряжения, подбадривая и воодушевляя людей.
Войку пришлось забыть об отдыхе. Юноша, сутками не слезая с коня, метался по княжеству, выполняя поручения своего повелителя, набрасывая под его диктовку письма и доставляя их в общины, замки и монастыри, приводя способных к службе мужчин, организуя доставку в город продовольствия и топлива. Кочу, Палош, Кырстя, Пелин, Салбэ и другие земляки часто сопровождали сотника. Как ни занят был Чербул, разъезжая по Феодоро, он не мог не любоваться крохотной, но прекрасной крымской державой. Синева близкого моря текла в нее по узким долинам, начинавшимся у побережья, переливалась через горы. Море отражалось в небе Феодоро, окрашивая радостной голубизной леса и скалы, поля и дома. Чербул, как ни спешил в своих поездках, частенько останавливался послушать песни феодоритов. Дивные песни были у этого народа, утраченные миром в минувшие с тех пор века, словно сокровища утонувших кораблей.
В один из этих дней, въезжая в город, Чербул с трудом пробирался через скопление подвод, конных и пеших путников, вьючных ослов и мулов, носильщиков с тяжелыми тюками. Под защиту укреплений столицы переселялась почти половина двухсоттысячного населения княжества. Шли и ехали молча, даже ругались вполголоса в этот час беды. За зубчатыми стенами на площадках башен виднелась усиленная стража. На улицах сотнику встречались многочисленные воинские дозоры.
Войку задумался. Но легкий толчок заставил витязя очнуться. Шустрая дворцовая служанка, пробравшись к Чербулу, сунула ему клочок бумаги и со всех ног кинулась обратно, к женской половине княжеских покоев.
Поздним вечером Войку был на месте, указанном в короткой записке, у задней стены базилеевых хоров. Невнятный шорох заставил его поднять глаза. В двух саженях от земли, в узком окне, забранном толстой решеткой, появилось облитое лунным светом девичье лицо. Мгновение — и сотник был наверху: носки его сапог еле держались на выступах каменной стены, юноша висел, подтянувшись, вцепившись в решетку.
— Евлалия, — услышал он шепот княжны, — донесла Александру о нас с тобой. Он приказал мне не покидать покоев.
— Как же ты решилась?
— А я и не выходила, — продолжала девушка, — я во дворце. Но говорить с тобой мое право, базилей не властен мне это запретить.
Неодолимая сила толкнула их навстречу друг другу. Роксана положила ладонь на лицо молодого воина. Войку стал целовать ее тонкие пальцы. Только свет факелов, появившихся совсем рядом, заставил ее отпрянуть от окна.
Войку затаился в тени стены, осторожно прокрался к выходу. И пошел по обезлюдевшим улицам к молдавскому подворью. В своей каморке молодой воин долго лежал без сна. Новые казни, турки — все было забыто.
Утром Иосиф, не без труда растолкав сотника, позвал его к базилею. Князь Александр отдавал своим приближенным приказы на новый день.
— Любовь порою сильнее нас, — сказал вдруг базилей, когда они остались вдвоем, и не было в его голосе ни гнева, ни лукавства. — Она, говорят, словно солнце. Но может ли воин позволить ей ослепить себя?
Войку безмолвствовал, но глаз перед князем не опускал.
— Не буду говорить, — продолжал Александр, — о том, на что ты дерзнул посягнуть. Кровь Палеологов давно стала пустою байкой — слишком уж были наши бабки лукавы, а мужья их заняты войнами, слишком часто брали приступом дворцы предков варвары или собственная чернь. Кровь Палеологов! Будь она вином, мы не получили бы, поверь, и аспра за бочку, так разбавлена она неблагодарными вливаниями. Но такое в этом мире могу сказать только я, для этого мира — она еще святыня, и капля ее стоит царства. Кровь Палеологов по сию пору — достояние мира и его царей. И не тебе на нее посягать, сотник Чербул, хотя для меня ты — верный слуга, — добавил князь с усмешкой, в которой была и ласка, и жестокость.
Юноша молчал, но упрямый взор его говорил многое: он не принял предостережения Палеолога. И базилей, еще раз усмехнувшись, отпустил парня. В сердце князя после недавних казней уже не осталось ни капли гнева, а верные воины были наперечет. И не время, не время было беречь племянниц и дочек, стеречь девиц, чья бы кровь ни играла в них, побуждая к любви. Стеречь их — значило беречь для осман.
На следующий день Войку, прохаживаясь по вершине башни, увидел дымки первых пожаров; это загорелись тут и там среди гор оставленные дома. Некоторые из них подожгли уходившие хозяева, чтобы не стали врагу приютом. Другие занимались огнем от оставленных незагашенными в очагах углей, ибо татары еще не переходили границ. Может быть, само солнце, в печали и гневе, метало в них яркое пламя, ибо знало уже, что не вернуться людям в эти бедные жилища, не огласить их песнями и смехом.
Потом в оставленных селениях начали появляться быстрые чамбулы степняков, и дымы над небольшой страной стали гуще. Последние беженцы вошли в крепость, ворота заперли. И едва тяжелые створки мангупских ворот захлопнулись, с востока через горы проплыло несколько глухих, далеких ударов. Словно забил в барабан где-то у берега старик Нептун. Но как ни слабы были эти звуки, воины встрепенулись. Старые солдаты сразу поняли, что настал для Крыма грозный час.
Теперь татары заполнили дороги княжества, грабя и сжигая все, что еще оставалось в деревнях и опустевших замках, уводя жителей, которых еще удавалось поймать. Черный дым поднимался над древними селениями, монастырями и замками княжества, недавние обитатели которых в слезах смотрели со стен Мангупа, как гибнут их гнезда и добро, как рушатся алтари. А далекий гром пушек со стороны Каффы не умолкал. Турки взялись, видно, за генуэзскую твердыню, взялись не на шутку.
На следующий день канонада прекратилась. В Мангупе не знали, что и думать о наступившей тишине, многие даже обрадовались ей. Но ненадолго: блаженная Евлалия, гремя железом, впервые за многие годы появилась на базилеевом дворе среди бела дня. В приступе безумия юродивая с воем плясала перед дворцом, подпрыгивая, словно на ней были не цепи, а шелковые ленты.
— Горе, горе! — кричала святая. — Теперь конец! Всем конец!
Прошло еще двое суток. И вот, на заре третьего спокойного дня, к воротам Мангупа пришла первая дюжина беглецов из генуэзских владений. За ними, с одним слугой, прискакал Теодорих. В течение десяти дней приходили еще — по трое-четверо, по десятку. И вот картина, которая по рассказам прибывших, встала перед феодоритами.
В последний день мая 1475 турки начали высадку восточнее Каффы. С севера и запада город охватило войско татар, с моря подходы к нему запер флот осман. Первого июня Гедик-Мехмед, командующий, прислал письмо, предлагая сдаться. Консул ответил отказом.
Шесть дней оттоманское и татарское войско стояло под Каффой, ведя огонь из пушек, с суши с с кораблей. И все эти дни, обходя пешком, с непокрытой головой, городские кварталы, несчастный Начальник Всего Черного Моря умолял жителей вступить в ополчение. На улицах его встречали насмешками, а у одной из греческих церквей в седую голову мессера Никколо угодил даже камень. В ополчение Каффы, включая освобожденные по этому случаю рабов, едва набрали три сотни человек. Вместе с аргузиями и наемниками защитников большого города было немногим более двух тысяч. А осаждало его восемьдесят тысяч турок и столько же татар. А в довершение несчастья враги почти без боя захватили замок. Витто Скуарцофикко на заре третьего дня за мешок золота открыл янычарам потайной ход в это важное для обороны укрепление.
Шестого июня османы снова предложили консулу сдаться. Гедик-Мехмед торжественно обещал сохранить жизнь, свободу и имущество гражданам Каффы. На этот раз, после совета с именитыми горожанами и чиновниками, консул принял ультиматум паши. Но турки и их союзники не спешили вступать в каменное кольцо городских стен. Седьмого июня они приняли оружие, которое власти города сами собрали и доставили им за ворота. Только консульские аргузии отказались расстаться со своим вооружением. Воины-молдаване и их разноплеменные наемники под командой Влайко-дака, заперлись в арсенале и приготовились к защите. С ними были два десятка русичей-сурожан.
Восьмого враги вошли в Каффу. Почти тысяча янычар со всех сторон обложила башню святого Константина. На все предложения сдаться им отвечали огнем. В то же время в городе турки схватили иноземцев — купцов и моряков, прежде всех — русских гостей. Имущество иностранцев разграбили, многих из них убили, оставшихся в живых обратили в рабов.
Девятого турки начали перепись населения и его имущества. Был отбит первый штурм арсенала. Десятого вокруг башни Константина по-прежнему гремели пушки. Но даже они не могли заглушить поднявшийся над городом крик. Османы начали врываться в дома, хватая мальчиков от семи до тринадцати лет, они уводили их на судна. Обезумевших матерей, оказывавших сопротивление, турки вязали. В тот же день несколько галей с грузом будущих янычар отчалило от гавани, увозя к берегам Малой Азии первую дань кровью, взятую Портой с Крыма.
Одиннадцатого июня, в пятницу, османы отдыхали. На следующий день был предпринят новый приступ, но «бешеный влах» и его люди отбросили нападавших. Турки начали подкоп под арсенал. Одновременно, с помощью татар, новые хозяева устанавливали в городе свой порядок.
Каффа казалась мертвой. Жители затворились в домах, на улицах можно было увидеть только торжествующих завоевателей и кучки связанных горожан, которых вели в темницы и на казнь; только от башни, где держались храбрые аргузии, доносились выстрелы. Так прошло еще целых пять дней; затем Гедик-Мехмед лично возглавил затянувшуюся осаду арсенала. Но аргузии держались геройски. Войку мог гордиться своим храбрым дядей.
— Наш базилей был прав, — говорили феодориты, — казнив предателей. Такому врагу сдаваться нельзя.
Девятнадцатого июня Войку стоял на страже над воротами, когда к ней приблизился еще один путник. Выполняя приказ князя, сотник спустился вниз, чтобы самому проверить незнакомца, прежде чем впустить. Плечистый воин с кривой саблей у пояса свирепо озирался вокруг, словно не верил еще, что попал к друзьям.
Чербул в недоумении уставился на него. Лицо беглеца загорело до черноты, но казалось до странности знакомым. Бережно поддерживая своего спутника, воин тоже всматривался в черты молодого сотника.
— Витязь Чербул! — воскликнул он наконец. — Ты ли это?
Сам мессир Гастон де ла Брюйер, лотарингский рыцарь, стоял перед Войку, протягивая ему кое-как перевязанную руку.
Вечером храбрый Гастон с кубком вина из подвалов Пойки сидел в горнице князя Александра. Чербул на правах старого знакомого рыцаря, вместе с ними обоими бившегося за Молдову под Высоким Мостом, тоже был зван на эту встречу.
— Они так и не сдались, — рассказывал рыцарь. — После третьего подкопа, когда сарацины взорвали третью мину, у башни обрушился целый блок. Половина храбрецов погибла под развалинами. Но оставшиеся не покорились. Они отступали до верхней площадки, защищая узкий проход. Трупы закрывали его сверху, словно пробка.
Войку вспомнил старую башню Константина. Дядя Влайку с такой простодушной гордостью показывал ему эту маленькую крепость, которой было суждено стать его могилой.
— Внизу же, — продолжал ла Брюйер, — окопалась добрая сотня янычар. Проклятые надавили всей своей силой и просто вынесли на себе всех наверх, мертвых и живых. Биться в такой тесноте уже было нельзя, все просто попадали с башни под натиском этой орды. И турки, и аргузии.
— А капитан Влайку?
— Капитан сражался в другом месте, — ответил Гастон. — Взрыв отрезал витязя от его бойцов. Капитан Влайку пал во дворе арсенала, на куче тел, которую он нагромоздил своим мечом.
Войку вспомнил дядю, каким он был в час прощания. Храбрый витязь надеялся еще вернуться в отчий дом и вот сложил голову за чужие лабазы и невольничьи рвы. Теперь на Чербуле святой долг — отомстить за дядю.
Мессер Гастон скупо досказал свою повесть. Как он с тремя решительными генуэзцами пробрался к северным воротам. Как они, переколов кинжалами стражу, выскользнули на волю, и всю ночь шли, стараясь добраться до ближайшего леса. И как уже на заре их приметил близ опушки разъезд спахиев. Короткий бой никому не принес победы — погибли и генуэзские воины, и турки. Уцелевший ла Брюйер, встретив прятавшихся в дебрях феодоритов, был выведен ими по тайным тропам к столице князя Александра.
Базилею уже было известно, что главные силы вражеского флота двинулись к Солдайе, высадили под крепостью десант и громят теперь из орудий ее стены. В старом Суроже мало солдат, годных для боя пушек почти нет. Долго ли продержится консул этого древнего города, храбрый воин, к которому Александр питал давнюю приязнь?
Консул Солдайи самолично дал на это ответ: к исходу следующего дня мессер Христофоро ди Негроне, весь в запекшийся крови от ран, постучался в ворота Мангупа с двумя уцелевшими сурожскими ополченцами. Консул Солдайи до конца защищал город. Когда янычары ворвались в цитадель, мессер Христофоро, у которого сломали саблю, заколов стилетом пытавшегося сбить его с ног турка, ускользнул из рук врагов по подземному ходу. Потом уже консул встретил обоих солдат, оставшихся в живых и пробиравшихся, как и он, к Мангупу.
Князь Александр приказал отвести консулу дом, обмыть его раны, накормить, одеть. Мессер Христофоро в грустном раздумии смотрел, как базилеевы люди раскладывают на его постели тяжелый бархатный плащ, сорочки, парчовый камзол, крепкий кожаный колет.
— А меч? — промолвил консул. — Разве царское величество князь Феодоро не даст мне меча?
Мессер Христофоро был уже при мече, когда утром, рядом с князем Александром и рыцарем ла Брюйером, наблюдал со стены за армией осман, двигавшейся к старой крепости на скале.
Перед оттоманским войском, являя усердие, пронеслись новые союзники и вассалы турок — татарские отряды, потом появились сами османы. Полчища турок текли по трем дорогам; от Каффы, из степи и от Каламиты, осада которой началась два дня назад. Все ближе придвигались легкие эскадроны спахиев, колонны бешлиев и янычар; пылила тяжелая конница тимариотов, ползли обозы. Войку впервые видел давних своих врагов вот так — в свете летнего солнца и блеске оружия, уверенных в себе, вызывающе веселых. Сотник невольно подался вперед, слушая пение труб, ржание боевых коней и ритмичный бой огромных барабанов, которые везли на особых больших возах меланхоличные аравийские верблюды. Сжимая оружие, следили за движением противника молдавские войники. Некоторые из них, подобно Чербулу, успели перевидаться с турком, другие ждали своего часа.
— Силища, — проговорил рядом с Войку Жосан.
— Не робей, — отозвался Кочу. — Под Высоким Мостом их было больше, а как оттуда бежали!
Жители города долго смотрели на разворачивающиеся колонны врагов. По проказу князя женщины, старики и дети оставили стены, а воины притаились за зубчатыми гребнями крепости. И вовремя: невесть откуда вылетевший чамбул татар на всем скаку осыпал стены и башни тучею стрел. Правда, издалека, так что они, уже на излете, не могли причинить большого вреда.
Войско осман продолжало подходить.
Вот среди неторопливо продвигавшихся алаев появилась группа всадников в сверкающих доспехах. Впереди в руках знаменосца плыло большое зеленое полотнище — войсковой алем, за которым везли два бунчука, алый и черный, — знаки высокого достоинства паши. Сам паша ехал со своими значками на аргамаке, покрытом раззолоченной попоной. Но насколько богато был убран конь, настолько же скромным казался наряд хозяина — плащ, белая кука янычара. Раззолоченные шлемы, яркий шелк головных повязок, парча и бархат великолепных одежд его приближенных подчеркивали скромность сераскера, снискавшую ему любовь солдат и благоволение святых имамов, чей голос в диване падишаха был так весом.
Спустившись с холма, Гедик-Мехмед и его свита двинулись вдоль городских стен, сохраняя безопасное расстояние. Временами паша останавливался, осматривая местность, отдавая распоряжения. От свиты отделялись и спешили к полкам конные офицеры связи — алай-чауши. Гедик-Мехмед был чем-то недоволен, и беки свиты, прикладывая руки к груди, успокоительными речами старались умерить его гнев.
Паша сердился, однако, не на своих соратников. Его злила неожиданная сила встреченного сопротивления. После легкой победы над Каффой Гедик-Мехмед думал раздавить маленький Мангуп легким ударом, как яйцо. Но опытным глазом сразу увидел камень, о который можно разбить даже латную перчатку.
Османские военачальники были теперь хорошо видны, и Чербул узнал среди них отцовского приятеля Эмин-бея. В голове свиты ехал также всадник в странном для турка снаряжении: его рослую фигуру облекали стальные рыцарские доспехи, широкие латы прикрывали и коня. Но на щите оттоманского рыцаря не было герба, а лицо под откинутым забралом с вершины цитадели нельзя было рассмотреть.
Между тем на черту, указанную пашой, начала выдвигаться артиллерия. Огромные пушки баджалашко подвозили на тяжелых возах, запряженных двумя дюжинами быков. Поставив над возами треноги из бревен, с блоками у вершины, топчии поднимали тяжелые стволы на канатах. Затем телеги откатывали, и люди бережно опускали повисшие в воздухе медные чудовища на дубовые корытообразные лафеты.
Другие воины тем временем устраивали лагерь. Палатки разбивали концентрическими кругами, в центре которых вскоре вырос большой белоснежный шатер паши с двумя бунчуками у входа. Гедик-Мехмед со свитой вскоре поскакал к этому войлочному дворцу.
Падал вечер. В лагере зажглись тысячи костров. Турки, казалось, решили не спешить. В чистом воздухе до феодоритов ясно доносились обычные звуки воинского стана — голоса и смех солдат, ржание коней, рев быков и верблюдов, звон котлов и медных мисок. Раздавались протяжные голоса муэдзинов, зовущих к молитве, и на несколько минут все стихло: османы творили намаз. Затем шум возобновился. Казалось, рядом возник новый город, по-своему уютный и мирный, пришедший к старому Мангупу в гости, словно к доброму соседу. Еще ни один крымский город, намеренный жить со всеми в согласии и никому не мешать.
Идиллическую картину, однако, нарушили новые резкие звуки. В еще светлом небе вдруг появились черные зловещие тени, и хриплое карканье заставило людей поднять глаза.
К столице Феодоро, к раскинувшемуся перед нею оттоманскому лагерю летели стаи воронов. Неисчислимые и тяжелые, словно тучи жирной сажи, взметенной ветром над чудовищным пожарищем, они спешили с севера и юга, с востока и запада, будто все воронье мира назначило здесь встречу. Полчища черных птиц по-хозяйски кружили над обоими человеческими поселениями, старым и новым, словно выбирали себе добычу. И пронзительное, злое карканье заполнило до края гаснущее небо, наливая его темной угрозой. Люди в городе и в лагере с суеверным страхом встретили появление этого третьего войска. Набожные воины Мангупа тихо крестились и шептали молитвы. А турки, будто сойдя с ума, принялись остервенело бить из пищалей в воздух и вопить. Турки гнали прочь крылатую нечисть с неба тем же способом, каким дома, при лунных затмениях, пытались устрашить злых духов, закрывавших светило ночи и грозивших его пожрать.
— Вестники горя, — промолвил князь Александр, задумчиво перебирая пальцами свою бородку. — Вестники смерти. Но для кого?
Вороны долго кружили над городом и окрестными возвышенностями, словно не зная, где выбрать ночлег. Наконец черные птицы разлетелись по окрестным лесам.
А утром, после молитвы, османы двинулись на приступ.
Турецкое войско, словно невиданной величины разноцветный спрут, начало спускаться в узкую долину перед крепостью, выставив угрожающие бивни штурмовых колонн. Мимо бодро шагавших полков неутомимые саинджи бегом тащили длинные лестницы, большие пучки хвороста, связки кирок и лопат. У подножья возвышенности, на которой стоял город, вокруг орудий суетились топчии и знаменитые оттоманские бомбардиры-хумбараджи. Пешие колонны достигли линии своей артиллерии и остановились. Вдоль юоевых порядков оттоманского войска, сопровождаемый блестящей свитой, неторопливо проехал командующий в своем неизменном сером кафтане и простом железном шишаке, делая аскерам последний смотр.
Воины Мангупа были все на стенах — готы, евреи, греки, армяне, татары. Рядом с ними изготовили к бою меткие луки молдавские войники. Пригнулись к бойницам на своих местах оставшиеся в городе русские ремесленники и купцы, и с ними — бежавшие из Каффы, Солдайи, Чембало и прибрежных замков генуэзские мастера, солдаты и моряки.
Но время битвы еще не настало. Не были исполнены все обряды, обязательные перед доброй дракой.
Вначале перед оттоманскими полками появился глашатай; развернув свиток пергамента, он начал читать. Воинам Мангупа предлагалось сложить оружие и вынести его к войскам падишаха за ворота. Жителям города, от имени султана, была обещана жизнь, свобода, сохранение имущества и вечная защита Вечной Порты. Феодориты знали: все эти обещания недавно были получены жителями Каффы.
Посланец ждал ответа. Тогда Палеолог взял из рук Иосифа большой лук; стрела вонзилась в землю перед копытами лошади глашатая. Это был отказ от любых переговоров.
Тогда странный, закованный в латы всадник отделился от свиты Гедик-Мехмеда и тяжелой рысью подъехал к башне, где стоял базилей. Всадник поднял забрало, и все узнали грубое, жестокое лицо Якопо Гризольди, старшего из пяти генуэзских братьев-разбойников.
— Князь Палеолог! — крикнул фрязин, багровея. — Ты украл мою жену и обманом захватил мой дом! Выходи со мной биться, как мужчина, равным оружием!
— Равным оружием! — внятно ответствовал базилей. — Это невозможно, мессер Гризольди. Для этого надо иметь рога.
— Выходи, братоубийца! — еще сильнее загремел мститель. — Ибо я объявлю тебя перед лицом всего мира подлым трусом. — Гризольди в ярости плюнул.
Князь, побледнев, схватился за меч. Но консул Солдайи решительно выдвинулся к зубчатому парапету стены.
— Эй, Якопо! — крикнул он земляку. — Разве мало тебе той славной трепки, которую князь задал тебе в твоей берлоге? Монархи не бьются с подлыми отступниками, а ты, вижу, изменил и вере, и своей стране. Но я поднимаю твою перчатку. У меня с тобой есть счеты, которые можно наконец свести, и взятками теперь ты себя не убережешь!
Через несколько минут мессер Христофоро во весь опор скакал навстречу своему противнику. Вооружение храброго консула было намного легче, — только стальной нагрудник с наплечниками да шлем. Он прикрывался окованным сталью русским щитом и держал тяжелое, вырезанное из цельного дуба копье. Бойцы сшиблись, разъехались, снова сшиблись. Наконец консул поддел-таки длинным копьем Гризольди, и тот, звеня сталью, тяжело плюхнулся на каменистую дорогу, огибавшую крепость.
Взрыв яростных и торжествующих криков приветствовал с обеих сторон эту победу. И прежде чем турки опомнились, шестидесятилетний консул с юношеским проворством соскочил с коня, вонзил между латами в тело поверженного длинный и узкий стилет-мизерикордию и поскакал к своим. Победитель имел право миловать или добивать.
Перед строем турок появился новый единоборец — татарский мурза, и княжий оруженосец Иосиф галопом понесся ему навстречу. Ловкий ордынец ужом нырнул под брюхо коня, избежав удара копьем, мгновенно выхватил из колчана лук и послал в спину противника стрелу. Иосифа спасла случайность — прыжок в сторону споткнувшегося о камень скакуна.
Оруженосец базилея, однако, тут же повернул коня, помчался за своим врагом, резко взмахнул в воздухе рукой. И татарин, не успевший, в свою очередь, повернуться к нему лицом, почувствовал, как шею его стянула мертвая петля аркана. А Иосиф мчался уже к крепости, резкими криками подгоняя серого в яблоках жеребца. Так и въехали они на всем скаку в ворота. Иосиф — впереди, полузадушенный, тщетно рвавший на горле волосяную веревку ясырь — за ним.
— Итальянец, ордынец, — нетерпеливо промолвил базилей. — Когда же будет настоящий турок?
И словно в ответ, размахивая над головой кривой саблей, вперед вынесся молодой осман. Юноша горячил коня, поднимая его на дыбы, пускал вскачь, заставлял плясать на месте. Он был на редкость хорош на своем арабском жеребце — гибкий и ловкий, со свистом разрезающий клинком воздух, веселый и дерзкий, молодой осман с едва пробивающимся над губой пушком. В рядах турок расцвели гордые улыбки, и даже суровые феодориты залюбовались резвящимся юным храбрецом.
— Этот — мой! — вырвалось у Войку, не сводившего глаз с одногодка. Вокруг засмеялись.
— Конечно, сынок, он твой, — отечески улыбнулся внязь Александр. — Ступай, возьми его!
Еще несколько минут, и они оказались лицом к лицу. Молодой турок отлично владел саблей, в седле — даже искуснее, чем Чербул. При каждой сшибке сын Боура ощущал, как острая сталь с визгом проносится в волоске от его шеи: противник стремился чистым ударом снести ему голову, словно чучелу на майдане. Однако Войку, разгадав прием, теперь вовремя отбивал опасную саблю врага и доставал уже его самого. Вскоре Чербул сбил с молодого аги серебряный остроконечный шлем, и развязавшаяся чалма сползла на лоб, мешая тому видеть.
Турок ловким ударом снес все-таки сотнику половину высокого ворота, а затем попытался сорвать с себя злополучный головной убор. В этот же миг кони бойцов столкнулись, сабля выпала из руки мусульманского воина. Он вылетел из седла, а его жеребец, заржав, бросился прочь.
Упавший юноша с искаженным лицом следил за противником, уверенный, что настал его последний час. Несколько конников-турок двинулись было вперед — выручать любимца своего войска. Но тут же остановились: мангупский воин не спешил воспользоваться своей победой. Войку сошел с коня и остановился в ожидании.
— Что же ты? — закричали ему со стен. — Кончай его!
Но Войку не сдвинулся с места, выразительно помахивая саблей и глядя на своего врага.
Молодой ага понял благородного юношу. Он вскочил на ноги, подобрал свой клинок, и бой начался заново.
Войку вскоре понял, что стоящий перед ним витязь и в пешей рубке не прост, но сотник был все-таки в ней сильнее. Осман же сразу это уразумел. Он видел только сверканье сабли перед своей грудью, все больше чувствовал себя во власти противника. И пугающая мысль о шайтане, покровительствующем кафирам, зашевелилась под его обритым лбом, сковывая руку холодком суеверного страха.
Но страх от роду был противен юному и гордому аге, страх неизменно будил в нем гнев. Он в ярости обрушил на противника град беспорядочных, бешеных ударов и последним, самым неловким окончательно себя раскрыл. Сабля Войку в коротком выпаде вошла в плечо врага. Желтый шелк роскошного кафтана юноши окрасился кровью, клинок из его руки выпал. Молодой осман, зажимая левой ладонью рану, в ужасе уставился на противника, ожидая смерти.
Войку долгие мгновения смотрел на раненого, не двигаясь, на виду у затаивших дыхание друзей и врагов. Сотником только что владело одно желание: пропустить свой клинок через тело живого исчадия ада, врага всего, чему Чербул поклонялся, что он любил. Что погасило впыхнувшую в нем было ярость — вид пролитой крови, затравленный взгляд поверженного противника? Войку не мог бы этого сказать. Наверно, все было проще: он с упоением бился, но убивать ему не хотелось.
Чербул поднял саблю турка и, вскочив в седло, помчался с ней к воротам Мангупа.
Встретившие сотника феодориты были довольны. Князь Александр даже обнял витязя, показывая тем, что одобряет его поступок. Только легкая ироническая улыбка дала Войку понять, как смотрит на самом деле базилей на его рыцарское поведение.
— Плохое начало, три поражения подряд, — сказал кто-то в раззолоченной свите Гедик-Мехмеда.
Паша, услышав это, промолчал. Исход поединка совсем не смущал многоопытного командующего оттоманской армией. Паша давно убедился, что сшибка перед боем всегда полезна, чем бы она ни кончилась. Если победой — она взбадривает аскеров. Если же поражением — еще лучше: поражение вызывает в сердцах воинов священную ярость и желание отомстить.
Паша вынул из-за пазухи большой платок из тончайшего египетского льна и махнул им над головой.
Войны Феодоро, словно соколы, смотрели на подступающих врагов с внушительной высоты, с края неприступных обрывов и покрытых каменными осыпями грозных круч. Столовая гора Мангупа сама была крепостью, базилеям поэтому не пришлось окружать ее сплошным кольцом укреплений. Стены огораживали лишь те края возвышенности, где враги могли, хоть и с трудом, преодолеть каменистые склоны. Даже пешие воины врага не везде имели доступ к вершине большой мангупской скалы, конные же могли подъехать к ней лишь по единственной дороге, подходившей к воротам под кручей мощного каменного выступа.
Турецкие пушки дружно рявкнули, окутав подножие крепости клубами дыма. Османы ждали, когда белая завеса рассеется, чтобы увидеть повреждения, причиненные их знаменитой артиллерией. Но стены Мангупа стояли без единой царапины. Чугунные ядра до них просто не долетали, стены Мангупа были воздвигнуты так высоко над долиной, что стволы орудий, которые нельзя было подтянуть достаточно близко по крутым осыпям, пришлось слишком высоко задирать. И ядра, описав крутые дуги, упали ниже основания мангупских каменных заслонов. Второй залп, при котором орудийные жерла опустили ниже, тоже ничего не дал: ядра попусту врезались в основание горы.
Гедик-Мехмед опять махнул платком. Запели трубы, забили боевые бубны. И штурмовые колонны янычар, неся длинные лестницы, устремились к месту, казавшемуся самым доступным, — к воротам Мангупа. Янычары двигались неудержимой лавиной, чем ближе — тем быстрее. Вот они вступили на тысячелетний шлях, поднимавшийся к въезду в город; почти прижимаясь к белому боку скалы, уверенные в легком успехе, аскеры торопились к цели. Многим уже слышалось, как трещат открывающиеся под натиском отважных крепостные ворота. Прилегающий к дороге овраг постепенно наполнялся воинами; дальше на ровном месте строилась конница — татары и спахии-османы: когда ворота будут взяты, настанет их черед — опрокинуть с налета защитников, рассыпаться по улицам, рубить и резать, вязать рабов.
Но князь Александр, не поворачиваясь, протянул руку. Иосиф тут же вложил в нее кремневую пищаль. Базилей тщательно прицелился, спустил курок, и бежавший во главе нападающих ага, взмахнув руками, повалился в белую пыль вырубленной в камне дороги.
Это был сигнал, гора ожила. Запавшие в складках камня, завешанные полосами вьющихся растений бойницы изрыгнули огонь; огрызнулись пламенем казематы, вырубленные в толще скалы боевые пещеры мангупских катакомб. Из скрытых доселе амбразур на наступающих посыпались пули, стрелы и камни, полился кипяток и горячая смола. Пространство, на котором скопились идущие на приступ, оказалось под огнем со стен и со скалы. Убийственный ветер, которым дохнул Мангуп, валил ближних и дальних джамлиев и янычар, спахиев и татар.
Осман, однако, этот огненный смерч не испугал. Бывалые мудхажиды сомкнули щиты и продолжали наступление. Первые ряды вскоре приблизились к воротам; перед ними выдвинулась окованная сталью голова большого тарана, и раздался первый удар. Но со стен и из скальных казематов заговорили пушки Мангупа, и кровавые длинные плешины стали появляться там, куда попадали чугунные и каменные ядра. Ливень камней и стрел с трех сторон обрушился на острие колонны, и стальная голова тарана с глухим стуком уткнулась в землю, вместе с теми, кто только что раскачивал его.
Турки все еще стремились вперед, грозное «алла!» время от времени гремело над колоннами. Но тут запели трубы, а бубны смолкли. И штурмовые полки осман в том же порядке, прикрываясь щитами, двинулись обратно: сераскер понял, что успеха здесь не достичь, и отозвал своих людей. Гедик-Мехмед с ледяным спокойствием смотрел, как отступают его солдаты. Ничего, злее будут потом.
Оттоманские воины унесли раненых, убитых и все брошенное ими оружие. Только таран, отрезанный от хозяев сплошной завесой пуль и стрел, остался у ворот Мангупа. Несколько феодоритов, приоткрыв тяжелые створки, мигом втащили в свой город этот первый трофей.
На стенах и башнях крепости теперь царило всеобщее ликование, и лишь лицо князя оставалось бесстрастным: базилей понимал, как незначителен этот первый успех. Но вскоре все примолкли: за линией турецких пушек поднялся в небо высокий кол с насаженным на него извивающимся человеком. Это корчился в муках ага отряда, оставившего врагу злополучный таран.
Войку Чербул вел свой первый бой на одной из башен. Стоя на широком и крепком деревянном помосте, привычный к схваткам в чистом поле, он не сразу пустил из укрытия первую стрелу, не прятался. Тяжелый дротик, пущенный из турецкого самострела, однако, скоро напомнил ему об опасности, а могучая рука старого Дрэгоя с размаху прижала юношу к спасительному камню. Чербул стал осторожнее и начал пускать из-за своего зубца стрелу за стрелой. Когда стоявший у ноги кувшин, заменявший колчан, опустел, стоящий рядом Теодорих подвинул ему свой.
— Стреляй, Войко! — улыбнулся феодорит. — Клянусь Тором, у тебя убивает каждая!
И подняв с настила тяжелый камень, метнул его в наседавшую массу янычар.
После недолгой передышки турецкие барабаны объявили новый приступ. Газии Гедик-Мехмеда ударили также в центре укреплений, и было видно, что самые мощные колонны янычар и джамлиев устремились именно туда. Орудия осман больше не стреляли: возле них саинджи сколачивали какие-то сооружения из бревен. А к воротам снова двинулись янычары. Теперь эти отборные воины старательно укрывались за большими щитами из толстых досок, которые несли перед строем.
Паша знал своих людей, на сей раз они вправду были злее. Теперь в месте главного удара турки наступали по пологим, хотя и трудным для подъема каменным осыпям. Подойдя к стене, османы приставили лестницы и полезли по ним, прикрываясь круглыми щитами; пока одни упорно карабкались к зубцам, другие, тщательно целясь, стремились поразить защитников из арбалетов, пищалей и луков. Стреляли метко: то один, то другой из осажденных со стоном отшатывался от амбразуры.
Воины Мангупа яростно отстреливались, бросали камни, лили на чалмы и шлемы турок кипяток и смолу. Когда очередная лестница доверху заполнялась газиями, а передний был уже готов прыгнуть за парапет, защитники Мангупа поддевали ее особым крюком, наваливались на длинное древко. И высокая лестница со всеми, кто был на ней, валилась на теснящихся внизу янычар или джамлиев, обреченно принимавших на головы вопящий и проклинающий груз.
Бой длился три часа. Не добившись и на сей раз успеха, по зову труб османы отошли, как прежде, в полном порядке. Даже сломанные лестницы, даже подожженные стрелами большие дощатые щиты, и те были унесены: турки запомнили урок, преподанный им суровым пашой.
В этой схватке погибло уже десятка два феодоритов. Войку остался невредим, хотя бился храбро, и лишь потом заметил, что вражья пуля начисто состригла у самой шеи прядь его черных кудрей. Мессеру Христофоро турецкая пуля оцарапала щеку. А еще одна срезала золотой крест с остроконечного шлема Палеолога, подаренного базилею епископом. И пошли вокруг суеверные толки, что это знамение сулит князю гибель, может быть, даже — перемену веры.
День боевой страды, однако, еще не закончился. Гедик-Мехмед наверняка затевал новый ход, и князь Александр оставался начеку. Обдумывая дальнейшие действия, каждый военачальник нет-нет да и бросал пытливый взгляд в то место, где стоял другой.
Каждая встреча враждующих армий, наверно, сопровождается таким разговором на расстоянии, реальным и в то же время призрачным диалогом двух полководцев. Так было и сейчас. «Теперь ты знаешь, что ворота и средние укрепления с ходу не взять, — обратился мысленно к противнику Палеолог. — Чего же ты ждешь, мой паша? Попробуешь ударить в третьем направлении?» «Наверно, с третьей стороны тебя тоже трудно взять, о князь кяфиров, — рассуждал Гедик-Мехмед. — Надо прикинуть, есть ли смысл положить там еще две сотни моих людей». «Сегодня, — думал князь, — ты еще не остыл от побед над итальянцами в Солдайе и Каффе. Для тебя не настало время терпения, ты непременно полезешь». «Мы одолели этих генуэзских латронес[16] на берегу, слава мадонне, то есть — слава Аллаху! — вспоминал паша.[17] — Мое войско — словно конь, брошенный в галоп: остановка ему вредна. Надо продолжать битву, даже если успеха нынче не будет…»
И Гедик-Мехмед в третий раз послал своих муджахидов на приступ. Турки снова пошли на ворота и среднюю часть укрепления; небольшая часть отрядов, выделенных для штурма, навалилась на внешнюю стену, закрывающую вход в ущелье, где жили мангупские кожевники. Битва длилась почти до вечера. Но мастеровые-евреи, среди которых появился сам базилей, отстояли свой квартал. Не добились победы и в иных местах.
Паша велел трубить отбой и возвращение в лагерь.
Люди Мангупа ликовали недолго. К вечеру огромный столб дыма поднялся над побережьем в том месте, где стояла Каламита; когда же стемнело, все увидели пламя большого пожара. Стало ясно, что твердыня пала. Событие вызвало среди феодоритов уныние, жуткие пророчества; и вой юродивой на базилеевом подворье смущал воинов, женщин и старцев Мангупа. Святая ежедневно впадала в неистовство, и в молодой свите князя начали раздаваться голоса, советовавшие послать к ней палача.
Базилей, однако, им не внял. Князь повелел только забрать решеткой зловонную дыру юродивой, чтобы она не вылезала более во двор.
— Мнящим себя разумным людям, — невесело сказал он консулу ди Негроне, — полезно время от времени слушать речи безумцев. Ибо эти часто видят дальше: здравый смысл не застит им вещего зрения души.
Так миновал второй день осады Мангупа — в волнениях, но без штурма; паша, видимо, решил дать своим людям отдых. Вечером Войку с сотней дежурил на стенах. А в лунную полночь, когда молдаван сменила сотня готов, легкая фигурка в темной шали прегратила Чербулу путь у самой казармы. Молодые люди отступили в тень большого ореха.
— Ты жив, ты жив! — шептала княжна.
Злая Евлалия, оказывается, с хихиканьем сообщила принесшей ей пищу Роксане, что с сотником случилась беда. «Покарал господь твоего нечестивца, — прокаркала юродивая, — и то — за твои грехи».
Роксана провела день в тревоге, зная наверняка, что сотник — в самой гуще боя. Она рассказала Чербулу, как трудилась весь день, ни на миг не переставая прислушиваться к грохоту штурмов, к вестям, которые приносили от стен Мангупа женщины. Князь дал работу всем в своем доме: княжна и служанки готовили повязки для раненых. Резали и раздирали бывшие в комнатах, накапливавшиеся десятилетиями в сундуках ткани из льна и хлопка — занавеси, покрывала, даже сорочки базилисс. Княжеской семье ради воинов Мангупа ничего не было жаль.
— Устала? — спросил Войку, чуть вскинув голову движением, которое ей так нравилось.
— Я крепкая, — чуть улыбнулась Роксана. — Да и работой такое нельзя назвать.
Назавтра с рассветом первыми подали голос турецкие осадные орудия. Пушки были выдвинуты на предельно близкое расстояние, дальше начинались кручи, на которые невозможно было их втащить; да и удержаться на зыбких осыпях тяжелые чудища не могли. Железные и медные стволы подняли еще выше, насколько позволяла баллистика. Но ядра опять не достигли цели: диадема мангупских стен стояла для них черезчур высоко. Только в одном месте, в среднем овраге, несколько крупных ядер попало в основание укреплений. Но, врезавшись в мягкий камень, застряли в нем, не причинив вреда.
Тогда под возбужденный бой барабанов османы пошли на приступ. И все повторилось, как и в первый день.
Сотник Чербул бился, как все. Стрелял из лука, колол поднимающихся наверх врагов длинным копьем, а когда лестница перед ним заполнялась османами — ловко отталкивал ее рогатиной. Легкий шлем на его кудрях покрыли вмятины, сорочка была разорвана на плече пулей, но сам юноша оставался без единой царапины. Только пот, соленый трудовой пот струился по челу и торсу, как на пашне, на которой проводили дни в крестьянской работе его отец, деды, прадеды. Точно так же, без устали и отдыха, возделывали кровавую пашню боя сражавшиеся с Чербулом земляки — Салбэ и Корбул, Чикул и Марин. Не ночной поход через горы и штурм дворца, не месяцы, прожитые вместе на подворье, не служба и пиры, вечерние беседы и поездки по княжеству, — только эти часы под пулями и стрелами на стенах крепости позволили сотнику как следует узнать своих товарищей, почувствовать истинную гордость, что он — их соотечественник и соратник.
Весь день били барабаны, гремели выстрелы и шли, без конца шли на приступ воины Гедик-Мехмеда. С вершины противоположного холма паша прекрасно видел, как воины его армии разбиваются о камень базилеевой столицы. Могучая артиллерия, неизменно рушившая другие каменные преграды на их пути, теперь не могла помочь. Отпор оказался неожиданно сильным, этот крымский князек на поверку оказался совсем иным, чем его константинопольские и трапезундские родичи. А воины-феодориты мало чем напоминали наемников Каффы, если не считать тамошних аргузиев.
Чербул видел, как с башен и стен на врага льются дымящиеся потоки обжигающей жидкости, как из самой скалы вылетают стрелы, и каждое ядро, пущенное из княжьих гусниц, оставляет в слитной массе нападающих кровавые бреши. Вокруг него, среди криков ярости и боли, среди боевых кличей и выстрелов над крепостью плыли клубы белого дыма — из раскаленных орудийных пастей — и черного — от костров, разложенных под котлами со смолою, кипятком и свинцом.
Но вот новые звуки властно вторглись в уже привычный грохот боя. Мощный порыв ветра взвихрил дым сражения, наполнил трепетом лениво полоскавшиеся знамена. Войку поднял глаза и застыл, пораженный увиденным.
На горы Крыма и на город надвигалась гроза — нерукотворная, настоящая. Пронизанные, словно раскаленными мечами, зловещими лучами заката, в небе клубились черные тучи — великаны с занесенными над головой гигантскими кулаками, с косматыми седыми гривами, со вздувшимися в чудовищном напряжении мышцами. Лавины схватившихся в единоборстве могучих тел. Поверженные, растаптываемые бешеные кони, пролетающие в вышине над осатаневшими хозяевами, спешившимися, чтобы вернее друг друга настичь, и тоже грызущиеся в поднебесье. Там разыгрывалась своя схватка, величественная и трагическая. Молодой сотник, захваченный этим зрелищем, видел уже два боя — титанов в небе и двуногих муравьев на земле. И долго не мог шевельнуться потрясенный явившимся вдруг ему ничтожеством человеческой вражды.
Чербула вывел из раздумья голос самого князя. Базилей приказал витязю спешно снять со стен полусотню и бегом вести ее в квартал кожевников. Спускаясь в овраг, Войку сразу понял, что тут стряслось.
Будто пройдя сквозь скалу, в левой части узкой низины появились газии-янычары. Турки отчаянно рубились с заслоном, брошенным против них защитниками квартала, и число нападающих неотвратимо росло, словно озеро под прорванною плотиной. Османский отряд неудержимо накапливался, готовый ударить с тыла на кожевников, оборонявших свою стену. Чербул со своими витязями поспешил на выручку здешним бойцам, сдерживавшим нежданных гостей.
— Уходим, братья! — загремел над ними голос Иосифа. — Отступайте в город! Приказ базилея: уходить всем!
Кожевники с горечью покидали боевую стену, защищавшую их жилища и мастерские не одну сотню лет. Отходили в порядке, прикрывшись щитами и выставив копья, немногих женщин, детей и стариков, остававшихся еще здесь, первыми препроводили наверх. Поддерживая друг друга и выручая, стремительно наскакивая на врага и отступая, молдавские витязи и кожевники-воины отходили к главным укреплениям Мангупа. Убитых и раненых выносили в тыл.
Через некоторое время феодориты и бойцы Чербула достигли пространства, перекрываемого огнем со стен; теперь задние ряды турок редели от стрел и ядер, пускаемых в них из стеновых камнеметов и пищалей, передние — от сабель и копий обороняющихся. Натиск стал ослабевать, и защитники еврейского квартала смогли без больших потерь уйти за калитку в главной стене, которую тут же закрыли тяжелой дверью и завалили обломками скал.
— Измена, сотник! — сказал Иосиф, еще тяжело дыша после рубки. — Бесермен провели потайным ходом сквозь восточный мыс.
— Кто?
— Это базилей уже знает, — усмехнулся оруженосец. — У предателя в городе есть дружки, нынче поплатятся и они.
Когда же на Крым пала ночь, на улицах Мангупа, освещаемая факелами, появилась мрачная процессия. Под пение заупокойных молитв вооруженные монахи вели два с половиной десятка людей с черными покрывалами смертников на головах, в тяжелых деревянных колодках на руках и ногах. Узники, измученные пытками и стреноженные дубовыми кандалами, еле брели.
В молчании феодоритов шествие проследовало по городу и приблизилось к лобному месту, где ждал уже мастер Даниил со своими помощниками.
Назавтра опять был штурм. Целый день, невзирая на потери, османы наседали со всех сторон на укрепления Мангупа, но феодориты неизменно отбивали их от своих стен.
И утром следующего дня османы, помолясь аллаху, приступили к новому предприятию.
После намаза саинджи начали сколачивать из бревен и толстенных досок странное сооружение, похожее на половину огромной бочки, разрезанной по своей продольной оси. Сверху все покрыли толстым слоем рогож, обильно смоченных водой. В передней торцовой стенке полубочки зияли рядом два круглых отверстия.
Отряд плечистых салагоров вошел в этот странный дом, и он стал медленно продвигаться вперед. Полубочка подошла к двум большим пушкам, накрыла их собой, и вскоре жерла обоих орудий показались в ее передних отверстиях-амбразурах.
— Улисс придумал троянского коня, — сказал в тишине Гастон де ла Брюйер. — Гедик-Мехмед измыслил мангупскую черепаху.
Деревянное чудище начало влезать по косогору вверх, медленно и упорно, пока не достигло дороги, поднимавшейся к воротам крепости. На его выгнутую спину падали огромные камни, в него стреляли пушки, но крепкие ребра могли выдержать любой удар: орудия Мангупа были слишком малы, чтобы пробить такой панцирь, ядра упруго отскакивали от покрытия, а стрелы с горящей паклей тут же с шипением гасли. Дубовая черепаха упрямо ползла к воротам. В сорока саженях она остановилась и, окутавшись белым дымом, выплюнула два ядра, попавшие почти в одну точку и вырвавшие в правой створке огромную круглую дыру. Затем с зловещей медлительностью стала подползать ближе.
Но тут в расселине скалы открылась дотоле спрятанная узкая дверца. И оттуда под предводительством молодого воина в золотистом кожаном шлеме выскочили молодцы с саблями и короткими копьями. Небольшой отряд с яростным боевым кличем устремился к чудовищу. Войку первым ворвался под деревянный свод черепахи и выбил ятаган из рук встретившего его янычара. Остальные турки, захваченные в расплох, почти не оказали сопротивления и были переколоты ножами феодоритов. Заклинив обе пушки, молодые охотники также стремительно отступили обратно, в свое подземное убежище. Дождь пуль и стрел, которым провожало их оттоманское войско, не нанес храбрецам урона.
Турки подняли со всех сторон яростную пальбу. К командующему поскакали нетерпеливые беки, требуя приказа к немедленному штурму. Гедик-Мехмед слушал их спокойно, не меняя выражения окаменевшего лица.
— Ступайте, мои львы, по своим местам, — невозмутимо проронил он наконец. — Кяфирам все равно не уйти от кары.
Беспорядочная стрельба была тут же прекращена. И вскоре, прикрываясь щитами, к застывшей на древнем шляху черепахе бегом двинулся многочисленный турецкий отряд. Осыпаемые камнями и стрелами из крепости, теряя людей, османы все-таки добрались до своего деревянного чудища и скрылись в нем.
Около трех часов в долине перед Мангупом царила тишина, как вдруг раздались два слитных пушечных выстрела, и новые ядра ударили в уже залатанные ворота твердыни, из которых во все стороны брызнули щепки. Черепаха ожила: искусные оружейники-джебеджи расклинили оба орудия. Движение диковинного зверя возобновилось.
— Дозволь еще, мой базилей, — попросил Войку, стоявший рядом с князем и мессером ди Негроне на выступе городской стены близ ворот. — На этот раз…
— На этот раз вас ждут и перебьют, как воронят, — усмехнулся Палеолог. Нет, теперь мы используем другое средство.
Панцирная черепаха подходила к месту, где дорога теснее всего прижималась к крепостной скале. Князь Александр дал знак, и двое воинов поднесли к зубчатому парапету массивный запечатанный кувшин, вмещавший, неверно, не менее ведра жидкости. Многие на стенах недоумевали: уж не хочет ли базилей угостить бесерменов вином из своих подвалов. Но то был нектар совсем иного сорта, чем знаменитые красные вина Мангупа.
Дюжие мастера-кожевники, примерившись, раскачали кувшин и с силой бросили его вниз, на выпуклый горб турецкой черепахи. И все невольно отпрянули от зубцов: над ущельем, выше стен и башен крепости взметнулся столб белого огня. Потом пламя упало, и бросившиеся к бойницам воины увидели устрашающую картину. Над местом, где распласталось грозное осадное сооружение осман, клубился жаркими языками и рассыпал тучи искр бешеный костер. Люди, один за другим, пытались выбежать из злополучной черепахи, но тут же падали, охваченные пламенем, с воплями катаясь по земле.
За несколько минут все было кончено. На глазах у десятков тысяч воинов дубовое чудовище оттоманского войска взорвалось и превратилось в груду пылающих углей, из которых сиротливо торчали почерневшие стволы двух осадных пушек Гедик-Мехмеда.
— Греческий огонь, — прошептал Христофоро ди Негроне. — Кто бы подумал, что его еще умеют приготовлять? — Войку понял: князь Александр вовремя применил оружие, завещанное ему византийскими предками.
И тут, как оно ни было вымуштровано, оттоманское войско, не слушая своих беков, с ревом ярости бросилось на приступ. Только теперь стало видно, как много осман привел Гедик-Мехмед под Мангуп. Окутанные дымом выстрелов, штурмовые колонны со всех сторон взметались на кручи и стены города, словно волны моря при шторме — на одинокую скалу. Воины-дервиши, самые фанатичные среди газиев ислама, с пением молитв, с открытой грудью карабкались по лестнице впереди единоверцев. Ни разу еще двадцати тысячам защитников столицы не приходилось так трудно, никогда они не были так близки к гибели.
Турки в нескольких местах сумели ворваться на гребни укреплений, и только спокойствие и бдительность князя предотвратили несчастье. Смелый базилей, обычно сражавшийся рядом со своими бойцами, вовремя осознал, какая грозная опасность нависла над его столицей. Князь Александр поднялся на самую высокую, недоступную для пуль башню цитадели и оттуда руководил сражением, вовремя посылал в места наибольшей угрозы подмогу — сотню молдавских витязей, которых предусмотрительно снял со стен и поставил у башни, под своей рукой.
Вместе со своими воинами Войку несколько раз бежал к тем участкам укреплений, где волнам великого штурма удавалось выплеснуть наверх белую пену янычарских толп. Перебив прорвавшихся или сбросив их вниз, они возвращались в цитадель. От бойцов осталась половина; Войку с головы до ног был покрыт копотью и засохшей кровью, то была кровь врагов и тех его товарищей, кто пал рядом, кого ему пришлось выносить из рукопашной. На теле же самого витязя по-прежнему не было ран. Судьба словно хранила его для иных, еще более страшных битв.
Смеркалось, когда натиск пришельцев начал ослабевать, ярость уже плохо поддерживала силы газиев ислама. Наконец турецкие трубы запели, приказывая отходить. Османы отступили, унося раненых и павших.
Только теперь Войку почувствовал, что смертельно устал. Впору было просто лечь, как сделали многие воины, вытянуться на прохладном камне, отдышаться. Но дело жаркого дня нельзя было считать оконченным; требовалось собрать еще тела убитых, похоронить. К стенам Мангупа с плачем сбежались отцы и матери, жены, сестры и дети погибших — надо было помочь им забрать своих мертвых, но прежде — унести раненых в отобранные базилеем лучшие дома города, где умелые лекари взялись за их исцеление. Нескольких товарищей потеряли молдавские витязи: в тот тяжкий день пали Куйу, Ницэ, Чикул. Многие другие отделались ранами. Похоронив убитых и оказав помощь раненым, раздавленные каменной усталостью, земляки возвращались к своему жилью.
И снова был спокойный день. Заунывные песни мулл возвестили феодоритам, что турки тоже хоронят мертвых, число которых после четвертого штурма должно быть особенно большим. Ничто, однако, не говорило о том, что Гедик-Мехмед и его войско собираются отступать. Приказ падишаха был ясен: взять Мангуп. И повеление султана командующий был намерен выполнить. Рано или поздно — ведь спешки не было, никто особенно не торопил хитрого пашу.
Турки начали земляные работы. Салагоры и саинджи принялись рыть вокруг своего лагеря ров и насыпать за ним вал, который тут же венчали частоколом. Турки, оценив противника, устраивались для долгой осады.
Александр Палеолог хорошо понимал, какой оборот принимают события. Османы не сумели взять крепость прямым штурмом; вести же подкопы под сплошную скалу, на которой стояла столица, было бессмысленно. Но турки могли выиграть войну терпеливой осадой. Чистые источники, бившие из камня в самом сердце города, хорошо снабжали его водой, но запасы пищи в запертой со всех сторон крепости рано или поздно должны были иссякнуть.
В тот вечер сыграли свадьбу Иона Арборе с Руфью, дочерью мангупского раввина. Невесту окрестили, обрызгав водой из купели, и преосвященный Илия без промедления обвенчал молодых. Пир справили скромный, гостей было мало, но среди них был князь Александр Палеолог. Пили мало, говорили вполголоса, более — о воинских делах. Предоставленные самим себе, в полном соответствии с местными нравами, жених и невеста, не смущаясь присутствующих высоких духовных и светских особ, не отрывали друг от друга глаз, не размыкали сцепленных рук.
К концу третьего спокойного дня, поднявшись снова на башню, где он нес обычно дозор, Чербул увидел Арборе. Молодой боярин в задумчивости рассматривал лагерь осман, раскинувшийся перед городом, далеко внизу.
— Смена пришла, пане Ион, — сказал Войку.
Арборе ответил улыбкой, первой, увиденной Чербулом на этих неохотно размыкавшихся устах.
— Спасибо, друг, — отозвался он, не двигаясь, однако, с места.
— Твоя милость, вижу, не смешит? — спросил Чербул, подходя к парапету.
— Скажи еще — после свадьбы к молодой жене, — с той же дружелюбной усмешкой молвил молодой боярин. — Нет, пан сотник, нет. Спешить более некуда — я пришел ко всему, о чем мечтал и чего даже не чаял.
— Мы все за тебя рады, боярин, — улыбнулся белгородец.
— Прошу тебя, не зови меня так. И не величай твоей милостью. Разве мы не товарищи по боям?
Войку внимательно посмотрел на сотника. Перед ним стоял совсем другой человек — знакомый, но обновленный. И дело было не только в том, что Чербул никогда еще не слышал от Арборе так много слов. Исчезли горькие, малозаметные, но постоянные складки в уголках Ионовых губ. По-новому светились умные глаза Иона Арборе.
Перемены, собственно говоря, в облике сотника стали намечаться давно, с тех пор, как по отряду пронесся слух: молчун-боярин связался с иноверной. Но таким Войку видел его впервые.
— Не буду, Ион, — кивнул сын капитана Тудора, — если не велишь.
— Спасибо и на том. А то порой думаю, не смеются ли надо мной братья-витязи? Какой из меня ныне боярин, кому милость оказать могу?
— Милость мудрого — беседа, — чуть улыбнулся Чербул.
— Мудрец из меня не вышел тоже, — по челу Арборе опять пробежала тень. — Какой мудрец на краю могилы к венцу идет!
— К аналою приводит любовь, — серьезно проговорил Войку. — А она не глядит, ко времени ли пожаловала. Приходит, и все тут.
Ион взглянул в глаза собеседнику.
— Ты прав, земляк, — молвил он. — И нам с тобою не по достоинству гадать, вовремя ли пожаловала гостья. Она всегда — божий дар.
— Аминь.
— Пусть на краю могилы, пусть в аду, — продолжал Арборе, — она — благословение и счастье. Единое, ради чего и на смерть, и на вечные муки пойти легко.
— А родина, Ион? Родная земля?
Молодой боярин горько усмехнулся.
— Не всем родина — мать. Для иных она — мачеха.
— Бывает и так, — кивнул Войку. — Бывают и у матери нелюбимые дети. Но разве это снимает с них долг — за мать свою лечь костьми?
В отряде не раз говорили о том, как нелегко пришлось в свое время Иону в родимых краях. Старый Арборе нравом был крут и жесток. Старый Арборе, по слухам, был скуп и радел более всего о величии и богатстве древнего рода. Но разве отец, пусть неправеден он и зол — не природный отец?
— Кто не был в нелюбимых сынах, тому не понять, — покачал головой Ион. — И ни понять, ни испытать такое, тем паче, никому не пожелаю. От долга же своего не бегу, — добавил он, упрямо склонив голову, — костьми за тех, кто дал мне жизнь, лягу охотно. Затем я и здесь. Но с тех довольно и костей. Душу отдам лишь той, что подарила мне радость жизни.
Чербула резануло ожесточение, послышавшееся в словах молодого боярина. Но Ион был прав: Войку не мог жаловаться на отца, на своих воспитателей, на своего государя. Даже послав его сюда, может быть, на смерть, родная земля доверила Войку достойное дело. Но что он знал доле Арборе, о том, что довелось Иону передумать и пережить? Какой он ему судья?
— Прости меня, друг, — боярин в первый раз за время службы в отряде положил руку на плечо товарища. — Прости, что говорю загадками; если уж завел беседу — говорить надо прямо. Но на то, чтобы поведать тебе все, не хватит, может быть, дней, оставленных нам судьбой. Скажу только: изверился я во всем. Дала мне судьба отца, а был для меня он злым отчимом. Дала родимый край — обернулся он диким лесом, где охотились на меня мои же братья и друзья. Дала возлюбленную — а любимая предпочла мне низкого моего врага, подлеца и труса. Разве это для одного человека мало?
Арборе в роду был старшим сыном, законным наследником. Но отец, узнавая в нем собственные зримые черты, не узнавал характера и нрава. Привыкший с детства к играм и смелым вылазкам с мальчишками соседнего села, Ион не оставил дружбы с ними и позднее, когда они стали юношами и воинами. Отец упорно настраивал Иона против прежних друзей, против их села, с которым давно враждовал, внушая сыну, что приятельство с черной костью — урон достоинству и чести их вельможного рода. Но, встречая неповиновение, стал заметно охладевать к старшему, которого прежде любил за смелый и искренний нрав. Отец поставил на место первенца второго из четверых своих отпрысков мужского рода, Дину — спесивого, хитрого и предприимчивого молодца.
Став в семье изгоем, Ион ушел служить в сучавские стяги господаревых куртян. Но и этого оказалось мало старому Арборе; отец опасался, что умный и храбрый сын сумеет возвыситься при дворе князя, ценившего своих слуг по истинным достоинствам, и, когда его самого не станет, предъявит свои права на наследство. В Сучаве у старого Арборе оказались могущественные друзья, и Иону пришлось уйти из куртянских стягов. Ион испытал удел наемного воина: служил в Брашове десятником, в Белгороде — сотником. Там и вызвался он охотником в отряд, отправлявшийся с князем Александром в Мангуп.
Печальный звон колокола в часовне над крепостными воротами вмешался в их разговор.
— Ты знаешь, Чербул, о чем он звонит? — спросил молодой боярин со странной усмешкой. — Он говорит — надейся. Он говорит: не все потеряно для тебя, о грешник, а поэтому — терпи. Он просит о вере — не отчаиваться навек. Вот и думаю я: поверю-ка еще, — уже спокойнее продолжал Арборе. — Поверю любви, ибо встретил ее, уже не чая, что есть для меня и хорошее в этом мире. Прощай, мне пора.
Ночь давно спустилась на Мангуп. На площадку башни поднялась новая смена дозорных. Время для Войку еще не вышло — юноша остался на своем посту. Арборе торопливо спустился по лестнице и исчез в темноте.
На следующий вечер, по приказу князя, Войку привел готовую к бою сотню во двор цитадели. Там ждали уже две сотни вооруженных феодоритов. Не теряя времени, бойцы, впереди которых шел сам Палеолог, направились к небольшой дверце в стене башни, где начинался подземный ход. Воины долго шли по темному туннелю, пока затхлый воздух катакомб не развеяло дыхание свежего ветерка. Вышли в большой открытый грот, за которым белела среди буйных трав крутая тропа, сползавшая в узкую долину. Перед ними на холме простирался лагерь оттоманского войска. Послушные порядку аскеры Гедик-Мехмеда почивали уже в теплых шатрах.
Воины Мангупа осторожно двинулись дальше, обходя лагерь. С этой стороны османы не ждали гостей; вытянувшись узкой колонной, базилей и его люди все ближе подбирались к беспечному противнику. Заслоны турок остались далеко за спиной. Неглубокий ров с палисадником охраняли лишь несколько задремавших часовых.
Базилей дал знак. И весь отряд яростно устремился на врага.
Войку перепрыгнул через ров, перемахнул изгородь. Смяв редкую цепочку часовых, рядом с ним молча неслись Иосиф и Теодорих. За ними спешили князь Александр, сотник Дрэгой, консул ди Негроне. Сомкнутая колонна легко проходила сквозь беспорядочные, мечущиеся в страхе кучки полуодетых осман, опрокидывая шатры, вспугивая верблюдов, лошадей и быков. Чербул принял на саблю очумелого замахнувшегося ятаганом агу, перескочил через полуугасший костер. Рядом с деловитой яростью работали клинками Пелин, Жосул и Армаш. Перед сотником вырос новый лагерный костер: не рассчитав прыжка, Войку врезался в самую середину груды тлеющих углей. Высокое пламя опалило юноше кудри, сожгло длинные ресницы. Чербул рванулся из жара и пошатнулся: сильный удар пришелся по легкому шлему. Это дюжий янычар, спеша сразить ослепленного огнем кяфира, напал на него сбоку с тяжелой булавой. Войку почти наугад отмахнулся саблей, и турок, раненный в шею, шатаясь, отступил в темноту.
Тревога между тем быстро распространялась по лагерю. Ударили пищали, ухнула где-то пушка, далеко вокруг разносились вопли раненых, приказы проснувшихся начальников. Но паника и растерянность мешали туркам собрать силы для отпора. Турки метались между шатрами: спешившие наперерез нападающим небольшие отряды осман наталкивались на толпы бегущих соплеменников и тоже обращались в бегство. Выскакивавшие из палаток с криками ярости врубались в ряды своих товарищей, принимая их за врагов.
В довершение всего по лагерю скакали храпящие кони, сбивали с ног людей; взбесившиеся волы, опустив головы, в слепой ярости сметали все со своего пути и, столкнувшись с рогатыми собратьями, свирепо, насмерть дрались, будто убийственное ожесточение двуногих передалось и им.
В этом повальном смятении князь Александр в развевающемся плаще вел своих воинов к середине лагеря на макушке холма. Излюбленным оружием — боевым топором — базилей уверенно сокрушал каждого, кто осмеливался преградить ему дорогу. Рядом с ним, поминутно выручая друг друга, бились феодориты, сурожане-русичи, итальянцы. Сверкал длинный меч мессира Гастона, крушила вражьи головы тяжелая дубина в руках отшельника кира Василия.
Цель атаки — большой белый шатер — была уже близко. Но тут на пути воинов Мангупа выросла живая стена — лучшие отряды Гедик-Мехмеда, его гвардия и охрана. Бешлии сераскера не стали ждать, когда феодориты на них ударят, они сами бросились им на встречу. И закипела схватка. При свете факелов и костров какой-то бек узнал князя, и несколько десятков осман устремились к базилею, стараясь отрезать его от соратников.
Чербул увидел, как стегарь Галич упал, пронзенный дротиком, выпущенным из турецкого самострела. Упали, сраженные насмерть, Гане и Армаш. Несколько бешлиев со всех сторон навалились на Иосифа; евреин исчез под кучей тел, но вдруг живая гора распалась, и из нее вылез ощерившийся в ярости оруженосец, без шлема, с двумя окровавленными кинжалами в руках. Сотнику пришлось отбиваться от троих; когда же Войку, убив двоих и обезоружив третьего, погнал его прочь, громкие крики заставили молодого воина обернуться.
Князь Александр в одиночку отбивался от десятка врагов. Топор базилея сломался, и он, схватив за ствол длинную турецкую пищаль, наносил ею страшные удары, не давая окружающим его бешлиям приблизиться. Несколько осман с проломленными черепами лежали у ног князя. Но вод подбежал, целясь в него, еще один пищальник; трясущаяся рука турка никак не могла подвести фитиль к запальному отверстию. Подскочивший к незадачливому стрелку ага вырвал оружие и спокойно направил его на базилея в упор, с четырех шагов.
Свои и враги — все оцепенели; казалось, что для властителя Мангупа все кончено. Но тут Чербул прыгнул издалека, выбросив вперед собой тяжелую саблю. Удар оказался легким, но пищаль покачнулась все-таки в руках турка, и пуля взрыла землю под ногами Палеолога. Князь Александр точным выпадом уложил стрелявшего.
Тут подоспел с молдавскими витязями сотник Дрэгой. И наседавших на князя турок изрубили.
Последний заслон был прорван, нападающие ворвались в личный шатер Гедик-Мехмеда. Чербулу вначале показалось, что он попал в сказочный замок кочующего волшебника. В шатре сераскера, всегда удивлявшего скромностью платья и доспехов, отовсюду мерцали мягким сиянием золотая утварь и парча, драгоценное оружие. Полы его драпировал изнутри зеленый и жемчужно-серый шелк, отороченный по низу алым, затканным золотыми узорами, рытым бархатом.
Шатер, однако, был пуст. Обшарив его, феодориты нашли только одного перепуганного, спрятавшегося под коврами гуляма. От него и узнали: перед вечером Гедик-Мехмеда позвал к себе наместник султана. И сераскер отправился в Каффу, обещав вернуться к утру.
Сжав кулаки, устремив поверх голов полный ярости взор, Александр Палеолог долгие мгновения оставался в оцепенении, медленно осознавая крушение своих надежд. Наконец князь-воин взял себя в руки, отдал приказ и, схватив факел, сам поджег шатер паши. Через минуту отряд пустился в обратный путь.
Турки уже пришли в себя. Но феодориты, сомкнув строй, упорно пробивались к своему городу. Отступая, они поджигали все, что только могло гореть. Занимались жарким огнем запасы зерна и сена, палатки, арбы и возы, штабеля лестниц и иных средств, приготовленных для новых приступов. Горели заготовленные мусселимами дрова, взрывались с грохотом на телегах бочонки с порохом для пищалей и малых пушек, какие имел при отряде каждый бек. Отряд прорубал себе дорогу в беспрестанной сече, устилая землю трупами недругов, теряя товарищей. Когда он, почти на две трети посеченный, добрался наконец до спасительной скалы и начал втягиваться в нее, впереди арьегарда по праву старшего встал со своим мечом мессер Христофоро. Стрелы и дротики осман бессильно отскакивали от стального нагрудника генуэзца, его двуручный меч удерживал на расстоянии самых храбрых бешлиев Гедик-Мехмеда. Феодориты вошли уже в узкое подземелье, когда снаружи прозвучал выстрел, и последний консул Солдайи упал на руки теснившихся за ним товарищей.
Захлопнули толстую дверь, завалили ее камнями. При свете факелов, неся раненых и убитых, феодориты двинулись по подземному ходу обратно, в свою осажденную столицу. Отойдя с полверсты, услышали взрыв. Это сработали заранее подложенные пороховые заряды, обрушившие на устье каменной галереи скалу и навеки закрывшие в нее доступ.
Утром армия осман вышла из лагеря в поле. Склон холма за строем аскеров был уставлен, на турецкий манер, врытыми в землю копьями, на которые были насажены головы убитых ночью феодоритов, чьи тела не сумели забрать с собой товарищи. В середине примчавшийся спешно из Каффы паша велел поставить колья, на которых корчились в предсмертных муках два гота, пойманные спахиями на опушке леса, где они прятались с начала нашествия.
Гедик-Мехмед, объехав войско, остановил коня на обычном своем месте — против ворот Мангупа. Лицо паши, как всегда, было спокойно и бесстрастно. Только искры, метавшиеся в глазах командующего, выдавали накопившуюся в нем лютость. Многие пожары должны были еще зажечься от этих искр.
Князь Александр тоже занял место на своей башне. Базилей махнул рукой, и над стенами крепости появилась его жестокая отповедь — десять кольев с еще живыми, извивающимися в корчах турками, взятыми во время вылазки в плен.
«Ты видишь, вероотступник, — начал князь безмолвный разговор через ущелье, — у меня есть чем ответить на каждый твой удар». «Ты упорствуешь в дерзости, Палеолог, — отвечал мысленно паша. — Но себе же во вред: дерзость стократно усилит твои муки, когда газии ислама притащат тебя за бороду к моему стремени». «Коротки твои руки, раб, — усмехнулся базилей. — Чего не измыслишь, Мангупа тебе не взять». «Посмотрим, — говорил Гедик-Мехмед. — Посмотрим, выстоишь ли теперь». И махнул своим белым платком.
Забили барабаны осман — в необычном, скором ритме. Со дна долины к воротам направилась колонна воинов в распахнутых на груди рубашках, в зеленых чалмах. Вооруженные только саблями, заткнутыми прямо за кушаки, с заброшенными за спину круглыми щитами, эти люди катили перед собой непонятные на первый взгляд предметы, похожие на большие тюки. Каждый тюк катили, толкаясь и теснясь, по два десятка таких же бескафтанных осман.
— Бочки с порохом, — сказал князь Александр стоявшему рядом лотарингскому рыцарю. — Бочки с порохом, обернутые войлоком и кожей.
Так оно и было. А двигали их перед собой безумные в своей фанатичной храбрости дервиши-воины, громко распевавшие священные гимны своей веры. Барабаны били все чаще, страшные бочки, несмотря на тяжесть, катились все быстрее в гору. Накормленные усиливающим воодушевление восточным дурманом, дервиши, казалось, не ощущали веса подталкиваемых ими к крепости чудищ.
Мангуп молчал. Первые бочки обогнули по старой дороге восточный выступ столовой горы, когда князь Александр дал наконец знак, и над ущельем поплыл дымок из единственной выстрелившей пушки. Орудие, стоявшее в пещере над шляхом, било наверняка. Ядро попало в переднюю бочку, и перед воротами встало крутящееся черно-белое облако, из которого вылетали обрывки воловьих шкур, обломки дубовых досок, куски разорванных взрывом человеческих тел.
Дервишей-смертников, продвигавшихся следом, гибель товарищей словно подстегнула. Спеша к уже близкому вечному блаженству, газии-охотники убыстрили бег. Скоро вторая бочка стала видна немцам-пушкарям, смотревшим на дорогу из амбразуры каземата в скале. И новый взрыв разметал тела одурманенных гашишем и верой безумцев.
Так повторилось несколько раз. Дервиши в экстазе катили свои бочки к воротам города, немецкие канониры точным выстрелом отправляли их ко вратам вечности пророка. Аги, беки и все османское войско при этом зрелище от ярости кусали себе руки. И только сам паша сохранял неизменное спокойствие. Паше незачем было тревожиться потерей пешек в его беспроигрышной игре.
Но вот по старой дороге к Мангупу покатилась последняя бочка с порохом. Готовые к переселению в лучший мир фанатики во все горло распевали молитвы. Начиненная смертью бочка, покачиваясь, вступила на роковую сажень, на которой окончили свой путь остальные. Мангуп молчал. Кучка турок двинулась дальше; из крепости не стреляли. Дервиши, блаженно воя, подкатили бочку к воротам, подперли ее сзади клиньями и зажгли шнур: из города не вылетело ни одного ядра.
Воинственные мусульманские монахи скатились с дороги на дно оврага, попрятались среди камней. И грянул взрыв; в воздухе, среди порохового дыма, тяжко закувыркались куски бревен, из которых были сбиты ворота столицы. Дружный крик радости вырвался из десятков тысяч глоток оттоманского войска, и даже на лице его командующего мелькнула тень довольной, хищной улыбки.
Но облако взрыва рассеялось, и ликующие крики сменились воплями бешенства. За рухнувшими, разбросанными в стороны створками крепостных ворот турки увидели стену. Закопченную пороховым дымом, сложенную из больших камней, непробиваемую даже для пушек стену, которой феодориты наглухо замуровали въезд в свою твердыню.
И османы, изрыгая хулу на хитрых кяфиров, начали штурм. Пятый штурм Мангупа, тяжелый, долгий, который как и предшествующие, был отбит.
После боя Войку опять спустился по пыльным ходам в сердце скалы, в тайной надежде встретить ту, которая так долго не подавала о себе вестей. Роксаны нигде не было. Как в былые дни, сел он на камень в знакомом гроте, где впервые рассказывал княжне о Молдове. Скрипучий звон ржавых цепей прервал невеселые думы воина. Раздался тихий каркающий смешок: у входа в одну из галерей из своих лохмотьев на него глядела блаженная Евлалия.
— О чем печалишься, добрый молодец? — послышался въедливый голос святой. — Аль не сладка любовь княжеских девиц?
— Злая ты, тетка Евлалия, — устало ответил Чербул.
— Что есть, то есть, — с удовлетворением проговорила юродивая. — Люта я и зла — за грехи ваши, за нечестие ваше и непотребство. Все знаю о вас, все! Муки ждут вас всех, муки лютые, в этом мире и в том, и все — по заслугам вашим. Все ведомо старой Евлалии, божьему оку в грешной сей юдоли, Иисусову уху. Божий глас в моих устах: слушали бы князь и люди города Евлалию-святую — не пал бы на них ныне господен гнев.
— Голос разума — вот что надобно людям, — невольно возразил верный ученик белгородского Зодчего, сам на себя негодуя, что вступает в нелепый спор.
— Голос разума! — старуха затряслась от смеха, гремя железом, закашлялась. — Чего наслушался, мальчишка! Не от нашего ли базилея? Похоже, что от него!
Голос разума людям скучен, люди его не хотят. Им нужен мой! — юродивая в ликовании подняла руки. — Людям сладки речи блаженных, звон наших цепей. Пророчества, а не истины — вот чего они ждут. Впрочем, — блаженная понизила речь до зловещего шепота, — впрочем, истина мне ведома тоже. Все знаю, что есть, и особливо — что будет. Со всеми. С тобою и с нею, кого полюбил.
— Коли знаешь, скажи. — Суеверное любопытство выдавило из уст юноши слова, которых он тут же устыдился.
— Хи-хи! — раздалось в ответ. — Вот и ты, грамотей и умник, возжаждал глагола безумной! А святою не зовешь, как величают здесь меня все. Назови святой Евлалией, смирись, тогда все тебе и открою.
Войку молчал.
— Не хочешь, гордец! Тогда недостоин. Тогда не скажу. — И блаженная поползла прочь.
Генуэзские крепости на Великом Черноморском острове пали. Крымский юрт — самая могущественная из татарских орд, оставшихся от былой державы чингисидов, — отныне подручник Порты, вассал султана. А князь Александр с небольшим своим войском и тремя сотнями молдавских витязей заперся в Мангупе и стойко защищается. Об этом воеводе Штефану поведало письмо высокородных Думы и Германна, пыркэлабов Четатя Албэ.
Воевода, откинувшись в кресле, задумался. Русокудрый дьяк Влад, читавший государю поступившие в этот день листы, почтительно молчал. Князь ждал этого известия еще с мая, когда шурин Александр отправился в свой морской поход на галеасе «Тридент». Теперь свершилось. Орда без боя покорилась туркам, не как подданная, аскорее как союзница. Естественная союзница, единоверная, единодушная в жажде грабительских захватов и воин; чем дальше двигались к северу османы, тем неизбежнее становилось соединение этих природных хищников. Отныне Крым — турецкий оплот. Большое войско Гедик-Мехмеда, правда, пока еще не может влиться в армию, готовую выступить против Земли Молдавской; Гедик-Мехмед и орда еще прикованы к Мангупской скале. Надолго ли? Об это можно было только гадать.
В любом, однако, случае столица феодоритов не сможет держаться вечно; не штурмы, так голод доконает рано или поздно ее защитников. Может быть, такая судьба — божья кара новому базилею за грех братоубийства, может быть. Но разве дело повернулось бы иначе, если бы князь Исаак остался в живых?
«Птица умирает в своем гнезде», — старая молдавская поговорка кстати вспомнилась воеводе. Сколько продержится еще Мангуп — месяц, два? А там настанет осень, распутица и холод. В такое время большое войско султана вряд ли двинется на Молдову, Высокий Мост был уроком, который они вряд ли успели забыть. До будущей весны, даже лета, нашествия, даст бог, не будет. Значит, не напрасно было и дело, затеянное им после минувшей битвы, — посылка в Мангуп шурина Александра с молдавским отрядом. Крымская крепость, пусть на время, задержит наступление Порты, даст воеводе Молдовы по крайней мере полгода, чтобы лучше подготовиться к обороне.
Но насколько дольше увязли бы там османы, если бы устояли мощные стены и башни Солдайи и Каффы, если безмозглые, ослепшие от жадности генуэзские торгаши послушались бы его, Штефановых, советов, укрепили бы эти отличные твердыни, снабдили их надежным войском, истребили бы измену среди своих военачальников. Доброе войско в таких крепостях смогло бы выдержать и самую долгую осаду. И нанести бесерменам урок, способный заметно ослабить враждебное христианству царство, утвердившееся в старой Европе, захватившее Второй Рим на Босфоре, подступающее теперь и к Первому Риму в Италии.
Крепости — вот главная для него забота на это время, сколько продлится ее передышка между турецкими походами на его страну. Белгород и Килия, Сучава и Нямц, Хотин и Орхей! Опоры для него, преграды для врага в будущей схватке, которой не миновать! Надо было крепить их стены, умножать и учить бою их гарнизоны, завозить для них из Брашова и Львова добрые пушки; те орудия, которые воевода заказал в прошлом году в Каффе, попали в руки его врагов. Надо было еще заботиться о припасах, чтобы в каждой его твердыне хранилось достаточно хлеба, масла, вяленого мяса и рыбы, да угощения для супостата — пороха, ядер, пуль и стрел, дротиков для арбалетов. И главное из главных: чтобы пыркэлабами в каждой стояли надежные, верные люди, ибо самая страшная опасность для крепости — измена, без боя открывающая ворота врагу.
Штефан всегда заботился о твердынях своей земли, укрепляя их, снабжая всем, что нужно для обороны, держал в них отборные отряды наемных воинов. Но сам никогда не запирался, не станет запираться в крепостях. Не для того крепил воевода Молдовы их стены и башни, чтобы за ними прятаться и ждать избавления волею бога и судьбы. Но чтобы, сковав и измотав врага долгими осадами, ударить вольным войском из лесу или поля и, прижав к непокоренным валам, разбить. Штефан вообще не прятался перед супостатами ни за камень, ни за чьи спины, не берег себя, бился всегда впереди. И не спрячется за стены или спины в новой войне с султаном, как тяжело ни придется в ней Молдове.
— Читай, Русич, — промолвил князь, обронив ненароком прозвище, которым на Молдове окрестили молодого дьяка-витязя за русые кудри и московское рождение. — Что там еще?
Влад снова принялся за бумаги, решая сам, как приказал ему воевода, какие зачитывать целиком, какие — только в главном. Разные вести приходили со всех концов Земли Молдавской, Верхней и Нижней. Неведомые лихие люди напали на торговый обоз, да были отбиты ратниками, нанятыми купцами… Убили нищего на дороге близ Тигины… Лэпушнянский пыркэлаб писал о том, что боярин Туган на пиру, охмелев, ударил кинжалом младшего брата, да не убил его до смерти… Игумен Путненского монастыря жаловался — бежали из святой обители пятеро кабальных холопов, послушавшись уговоров соседской общины — вольных крестьян; владыка просил управы на буйных меджиешей… Лесные лотры у самых ворот Чичея похитили шорникову дочку и, надругавшись, пытались продать на торгу генуэзцу, да были схвачены… Но чаще всего попадались жалобы о своеволии. Бояре, служилые люди князя покушались на земли врестьянских общин, уводили девок и баб, чинили людям насилия и обиды. И те перед ними не оставались в долгу. Крестьянские четы налетали на панские усадьбы, на ватры соседних сел, насильничали, угоняли табуны и стада; соседние общины, бывало, мстили друг другу и воевали годами, пока не приходилось мириться, чтобы вместе отбить нападение татар или большой шайки грабителей, какие пробирались через страну в поисках поживы, иногда — из самого Семиградья или Волыни.
Нет, не ангелы его люди, вольные пахари Молдовы; задиристы, надменны. Любят хмельные застолья, крепким винам своих подгорий охотно предпочитают огненную холерку, какую варят по торгам да привозят из Галицких мест, через Буковину и Покутье. Чуть что не по ним — и схватились за сабли, и пошла рубка. Но бояре, упорные враги землепашской шляхты его маленькой страны, бояре — лютее, жаднее, надменнее.
Слушая Влада, бесстрастно читавшего челобитные малого люда Молдовы на обиды и утеснения со стороны сильных и богатых, Штефан вновь обратился думами к тому, о чем пришлось неотступно мыслить с далекого дня, когда он, почти двадцать лет назад, взошел на отчий стол. Совсем еще молодой, воспитанный в чужих землях, проведший последние годы при мунтянском дворе, в дружине отважного и жестокого Влада Цепеша, Штефан плохо знал свой народ и не сразу научился его ценить. Не заступался поначалу за крестьян, которых бояре грабили и кабалили, не помогал этой лучшей силе земли своей отстаивать отчины и вольности. Было время — отдавал их на милость и расправу панам, великим и малым, село за селом. А они, когда надвигались на Молдову опасность, без зова вставали на ее защиту, брали сабли и садились в седла. И то, сплошь и рядом, бывало: крестьяне собирают чету, чтобы послужить родине, а ближний к их селам пан берет ее самовольно под свое начало, чтобы использовать сообразно своей выгоде. Порой и уводит изменнически с поля боя. Такому отныне не бывать!
Не думал, не заботился князь, по сану своему и заслугам, и о жителях городов, мастеровом, торговом люде, еще слабом и бедном; чужим купцам, семиградским и итальянским, даровал привилегии в ущерб своим, освобождая от многих платежей, которые своим приходилось неизменно вносить. Не помогал, не оказывал покровительства в тяжбах, которые у молдавских торговых гостей случались с иноземцами в Каффе и Львове, Брашове и Кракове, Сибиу и Гданьске. Несправедливое и равнодушное отношение господаря для молдавских торговцев и ремесленников оборачивалось большим ущербом. Да и ему, его княжеской казне было лишь в разор. Теперь Штефан знал: шли бы дела хорошо у них, его мастеровых и торговцев, доходы казны от налогов на мастерские и торги намного превысили бы пользу от пошлин, взимаемых с иноземцев. И были бы у него в тот грозный час свои пушки и сабли, кольчуги и самострелы, свое пороховое зелье. Не кланялся бы ради всего этого мадьярину и ляху, генуэзцу и венецианцу.
Господарь чуть усмехнулся, продолжая слушать москвитянина-дьяка. Ведь не хуже его люди иноземцев, не глупее и не ленивее, не менее искустны их руки и зорки глаза. Какие в Четатя Албэ кожевники, шорники! А в Орхее — ювелиры и кузнецы! А в Бистрице — оружейники! Города растут, жители ширят промыслы, торговлю. Делают уже вещи, о которых в их земле раньше и разговору не было; цыган в Романе — слыхано ли такое — взялся лить колокола! Куют сабли, шлемы, мастерят арбалеты; близок, может, день, когда сам князь в Сучаве, призвав умельцев страны, сможет устроить первый на Молдове пушечный двор. В селах тоже все больше растят на продажу хлеба, скота, собирают меда, воска, шерсти, кож. А больше товаров — больше в стране купцов, все богаче они, смелее, все дальше забираются от ее рубежей на возах да судах. И все громче требуют при том от господаря защиты, привилегий. Да уважения к себе. И все — по праву: их трудами страна богатеет и набирает силы.
— Да еще молим слезно, государь, — читал между тем Влад Русич, — мы, орхейские торговые люди, и весь мир орхейский: сделай милость, изволь, княже, иноземцам тем привилегии урезать. Ибо чем кормиться будем впредь мы, людишки твои, чем платить тебе, отец, твои государские подати? Оскудеем вконец. Сделай милость, поставь людей своих княжьих на рубеже со стороны мадьярской и других со стороны ляшской, да еще со стороны мунтянской, дабы стали нам защитой, ежели начнут королевские люди утеснять нас и грабить на дорогах да торгах. Ибо нет нам защиты, сиротам твоим, доселе нигде. И судят нас в иных землях иноземцы же, а от своей земли никто не оборонит, ни посол, ни дьяк. И грабят нас, государь, они в своих землях, и обирают в земле нашей. Ибо нам, людишкам твоим, государь, до двадцати раз мыто от Белгорода до Бистрицы платить доводится, а им — не платить.
Двадцать раз, думал князь, купцу-молдаванину кошель развязывать да платить мыто каждому боярину, по чьей земле ни проедет. Иноземцу же — только раз, в Сучаве, княжьему сборщику. Такова его правда для своих. Да нет, не бывать отныне и тому. Как ни осердятся их вельможные милости, паны-бояре, а право мыта князь возьмет на себя, чтобы было по-божески.
Князь поморщился, стиснул зубы: ноющая боль поднялась от щиколотки к бедру, старая рана напоминала о былом. Как забыть ему тот, преподанный четырнадцать лет назад жизнью килийский урок, урок, который не был сразу понят князем, но жестоко, всегда кстати напоминает тупой болью!
Тогда, вознамерившись захватить с налета Килию на Дунае, молодой воевода Штефан в первый раз бросил дерзкий вызов самому славному и самому могущественному, пожалуй, полководцу мира, султану Мухаммеду. В Килии стояли мадьярские ратники; город считался владением мунтянского господаря, но тот величал себя уже рабом султана, так что Порта могла принять обиду на свой счет, что действительно и произошло. Нападение было отбито, сам Штефан — ранен в ногу пулей из крепостной пищали; спешному посольству, отряженному боярской думой в Стамбул с богатыми подарками и заверениями в покорности, удалось задобрить разгневанного падишаха. Большая турецкая армия, направившаяся было в сторону Земли Молдавской, повернула обратно.
В те дни, однако, случилось небывалое. При слухе о близящемся нашествии земля его всколыхнулась. Господарь, его ворники и пыркэлабы, начальники над жудецами не звали народ к оружию, но пахари Молдовы сами брали сабли и собирались в четы. Бояре готовили туркам полуторную дань и клялись им в верности, но крестьяне в небывалом дотоле множестве отовсюду съезжались в южные уезды, чтобы встретить захватчиков клинками. Выставили многочисленные отряды города.
Бояре в досаде замахали руками: ступайте-де по хатам, люди добрые, без вас обошлось. И ни один вельможный пан не уяснил себе тогда, что, в сущности, произошло.
Не понял этого и первый среди бояр Молдовы — князь Штефан. Только время, печали и опасности спустя годы дали ему уразуметь случившееся.
Впрочем, боярство страны в ту пору еще не умело задумываться всерьез. Четверть века смутного времени, длившегося после кончины Штефанова деда — Александра Доброго, чехарда господарей и господаричей, интриги и схватки между партиями и союзами великих панов — сторонников различных иноземных держав, — все это не располагало бояр к раздумьям. Вельможи и паны действовали: плели заговоры, свергали одних князей и сажали на престол других, а главное — грабили страну, обогащались сами и обогащали своих зарубежных покровителей. Разорялись, отходили в боярские владения вольные прежде села, рушилась торговля, нищали города. По дорогам бродили вооруженные шайки иноземных ратников, боярских слуг и просто лотров.
То было время боярского правления; бояре и решили за весь народ — туркам надо покориться. За год до возвращения Штефана в свою землю Молдова начала платить Порте дань, признав ее верховенство. Тогдашнему господарю, братоубийце Петру Арону, бояре писали: а не дадим дани — «турки придут и сами все у нас возьмут, как отнимают по сию пору жен и детей, братьев наших… И защищаться нам не можно никак…»
Штефан теперь знал: то был не только страх. То был также коварный расчет. И не только потому, что бояре Молдовы из года в год продавали свой хлеб в Стамбул, расчет был глубже. Паны Молдовы недаром видели в лице султана не только благосклонного хозяина. Глава боярской партии логофэт Михул, от Штефана сбежавший в Польшу, недаром предлагал в свое время ударить войском в тыл великому Хуньяди, втянутому в очередную войну с державой осман. С первых лет правления Штефан, правда, не искал с бесерменами мира и не выказывал покорности молдавскому боярству. Оно и не тревожилось, занятое сварами, не привыкшее еще считать своего государя хозяином.
Только первая большая победа князя заставила панов посмотреть на него иными глазами и показать ему волчьи зубы.
Король Матьяш решил тогда наказать дерзкого вассала; пытаясь поймать своего дядю, убийцу отца, Штефан каждый год вторгался в семиградские владения венгерской короны. Сильное королевское войско, ядром которого были черные латники знаменитого богемца Жискры, миновало заснеженные перевалы и вступило в Байю. Король приказал закрыть подступы к городу возами, перегородить улицы цепями и устраиваться на ночлег. Но среди ночи Байя запылала; сквозь завесы огня и дыма от дома к дому рвались косматые дьяволы в овчинах и кушмах, с саблями и тяжелыми буздуганами, рубившие и крушившие каждого, кто пытался спастись. Это напало Штефаново воинство, оставившее коней в окрестных лесах и поджегшее город стрелами с горящей паклей, на татарский манер.
Только несколько сот латников, собравшись вокруг раненного короля, сумели с боем, сохранив порядок, оставить город и прорубить себе дорогу обратно, к большому Бистрицкому шляху; другие отряды — остатки пятнадцатитысячной армии — в панике рассеялись по всей округе. И были бы, несомненно, взяты в плен или уничтожены, если б не измена великих бояр, решивших, что полная победа молдавского воеводы над венгерским сюзереном не пойдет на пользу им самим.
Штефан не раз со стыдом в душе, вспоминал последовавшие день и ночь. Как он с вершины победы был низвергнут в пучины унижения. Отказавшись преследовать врага, великие бояре, среди которых были его родичи, увели свои сотни, и князь остался без войска — крестьянское ополчение для того похода не было созвано. Пробираясь обратно сквозь метель, с несколькими слугами, Штефан наткнулся на сильный отряд венгерских панцирных конников — катафрактов. Князю еще повезло — он успел переодеться в платье простого воина, и взявшие их в плен мадьяры его не узнали. День и ночь враги продержали пленников в холодном овине, долгие день и ночь воевода провел в постыдном страхе, что появится кто-нибудь — иноземец или свой изменник, способный его опознать. Пока не подоспел храбрый Шендря, сестрин муж, чтобы выкупить за несколько татарских золотых тех худородных простолюдинов, а с ними — своего государя, оставшегося неузнанным.
Этот урок Штефану пошел уже на пользу. Этот — запомнился.
Нежданный поворот в событиях под Байей не вырвал у скромного князя Молдовы победы над могущественным королем. Его страна, его надменные соседи увидели в нем вдруг воеводу, вождя. Оставившие его в разгар сражения великие паны в страхе заперлись в укрепленных усадьбах. Но князь, по всей видимости, не помышлял о мести. И бояре постепенно начали возвращаться ко двору, в государеву думу. И занялись тем же: давать князю хитрые советы, плести интриги, сноситься с врагами князя, сбежавшими в свое время в Семиградье, Польшу и Мунтению.
Штефан не мстил. Он думал о том, каким должен быть истинный путь господаря Земли Молдавской. В его земле, окруженной врагами, шла изначальная война. Бояре вели ее с простым народом за новые доходы, новых рабов и холопов, за последние земли, которые им еще не принадлежали. Бояре хотели отнять у народа и последнюю овчину, чтобы богаче стали их жупаны и шубы. Простые же люди давали им отпор. А над всем этим нависали тучи иноземных нашествий, меж которыми самая черная шла с юга, от Стамбула.
Князь сам был боярин, из венценосного рода немешей — Мушатинов. Само рождение указывало ему природный путь — вместе с «лучшими людьми», виднейшими и богатейшими в Земле Молдавской, связанными узами кровного родства с родовитейшими фамилиями соседних стран. Владельцами бескрайних угодий, богатых и крепких усадеб, начальниками над собственными, многочисленными и закаленными четами ратных слуг. Какое дело было ему до черной кости — этих пахарей, шорников, плотников, кузнецов, горшечников? Разве не назначение его от бога — давить этот черный люд и держать в узде, дабы трудился на пользу лучшим мужам с вельможными семействами, а значит — на благо всей Земли Молдавской? Разве черная кость — эти медники, шорники, хлебники — могут сражаться с истинными воинами, тем более — такими, каковы проклятые турки? Разве воинство в постолах и от сохи — для битвы?
Такие речи текли в уши молодого князя из уст бояр и клириков в Сучаве, в молдавских монастырях. Но вспоминались слова иных наставников: отца — Богдана-воеводы, воителя Яноша Хуньяди. И творила свои притчи, одну за другой, суровая учительница — жизнь.
Боярские четы смогли бросить его на милость врага под Байей. Но они не могли отбивать нападения грабительских алаев, татарских чамбулов, какие каждый год появлялись в стране из-за Дуная и Днестра. Бояре всегда в заговоре, в готовности к измене, в поисках хозяина, под чьей рукой их ожидает лучшее житье, кем бы ни был тот властитель, — король, султан или император. Простые же люди родной земле всегда верны. И государю, стойкому в ее защите.
Да, он боярского роду. Княжеского. Но прежде он — воевода и государь. Но прежде — муж, хранящий достоинство свое и народа, с которым связан. Не склонный принять чьи-то цепи, сгибаться перед кем-то в поклонах, называть себя чьим-то рабом. Молдавские бояре показали свой нрав в годы Смутного времени. И после, когда уговаривали его смириться. И после Байи, когда пошли на прямое предательство.
«В лето 6979 от сотворения мира, — значилось теперь в летописи, — в 1471 от светлого Христова рождества, в января 16 день, вторник, отрубили головы Исайе-ворнику, Негриле-чашнику и Алексе-стольнику.» Это не была месть за Байю. Это был необходимый шаг, совершенный воеводой и государем, показавший, что отныне он намерен быть хозяином в своей отчине. И среди немешей тоже были согласные с ним, дальновидные мужи чести, оказавшие ему поддержку. Такие, как Гангур в Орхее, Германн и Дума в Четатя Албэ, как Шендря в Сучаве.
Слушая Влада, воевода снова убеждался, что в своем решении был прав. К нему теперь тянулся его народ, ему верил, на него уповал. К нему прибегал в беде, утесненный неправдой сильного, обманутый кознями лукавого.
Высокий Мост не для всех прозвучал голосом победы: для неверного боярства Молдовы эта битва отозвалась тревожным набатом. Были, правда, и среди немешей люди, крепко бившиеся в сражении и радовавшиеся победе; были такие, еще в большем числе, среди прочих боярских рядов; куртяне же почти все в бою побывали и иные боготворили воеводу, сумевшего привести их к столь великому торжеству. Но самые важные из панов, великородные и вельможные, владельцы богатейших отчин, роднившиеся с магнатами сопредельных стран, — эти Михулы, Спрынчаны, Бартоши, привыкшие считать Молдову собственным полем и шляхом, а князя — апродом при своих особах, — самые именитые не были обрадованы разгромом армии Сулеймана Гадымба.
Родовитейшему, богатейшему ядру боярства не был нужен победоносный государь, тем более — приведший к победе народное войско. Этим немешам требовался государь слабый, а потому — покорный. С турками, — думали эти немеши, — договориться и жить в согласии будет много легче, чем с таким господарем-победителем, всенародным кумиром. Против такого князя они были теперь едины, как ни грызлись прежде. Против такого готовы вступить в союз хоть с дьяволом.
В трудный час узнаешь, кто тебе друг, на кого можешь опереться. В грозный час готовившегося нашествия господарь увидел таку опору в лице малых бояр страны, своих ратных слуг, мастерового и торгового люда городов, селян, своего народа. Нет, не ценил, не понимал от простых людей своей земли в первые годы княжения; молод еще был и неопытен, не сошла еще с него вельможнопанская спесь. Ныне же глаза открылись на многое, ныне князь сумел увидеть словно со стороны и самого себя.
Первый шаг совершен на днях. Боярам на сборе думы еще поднесли принятые в совете с ними государевы указы, чтобы они поставили, после княжьей, свои подписи. Но печатки их уже не потребовались; москаль Влад, молодой государев дьяк, привесил под грамотами одну только княжескую печать. Это было первое утеснение великих бояр, упразднение их давнего права — привешивать под листами государя, вместе с княжьей, собственные печати. Бояре тогда смолчали — слишком памятен был грозный лик воеводы на пиру близ Высокого Моста. Скоро будет сделан следующий шаг — отнятие права на мыто, поначалу — на великих шляхах, потом — и на меньших. Довольно, взимая пошлины и грабя, бояре выпили крови из страны.
Воевода усмехнулся своим мыслям, чуть заметно и грозно. В трудный час узнаешь друзей, и ныне он знал своих.
«С турками надо жить в мире», — продолжали твердить бояре. Что ж, он не прочь. Только в каком мире — волка и овцы, господина и покорного раба? Мир равных, добрых соседей с огромной и ненастытной, с разбойничьей державой осман для маленькой Молдовы и ее господаря невозможен.
Мысленный взор воеводы опять обратился к Дунаю, к покорным османам землям, к Константинополю, где они устроили себе гнездо почти четверть века тому назад. Воевода пытался представить себе властителя той твердыни и подвластных ей бескрайних пространств. Каким устрашающим ни виделся христианам во всех странах ненавистный Большой Турок, он, конечно, — обыкновенный человек. И, бесспорно, храбр, умен. У него, наверно, своя правда; ему, конечно, слышатся свои веления — от бога его и пророка, от полчищ его народа, пришедшего с ним, с отцом его и дедом из каменистой Азии. Иное не могло бы толкать ко все новым походам и захватам такого царя, владеющего полумиром, пресытившегося, должно быть, всем.
Между ними двумя и будет вскоре главная схватка, — подумал Штефан. — Между молдавским князем и турецким султаном. Между тем, что каждый считает своей правдой, угодной всевышнему и судьбе.
Утром после штурма скорбные звуки труб позвали всех к базилике Мангупа. Из собора и из близкой к нему кенассы выносили воинов, погибших во время вылазки и последнего приступа. Почти двести тел в торжественном молчании опустили в большую могилу, высеченную в скале, близ восточного края крепостных стен. Турки тоже хоронили целый день погибших, потом обе стороны дали себе на день отдых. На следующее утро феодориты ждали нового штурма, но османы, казалось, перестали обращать внимание на строптивую крепость. Салагоры и арабаджи, саинджи, джамлии и даже янычары начали копать вокруг лагеря глубокий ров, насыпать вал, вбивать в него острые колья, образовавшие высокую и крепкую изгородь. На дорогах и тропах вокруг города, привозя на волах целые деревья, строили засеки, ставили городки для стражи. Турки готовились к долгой осаде, по-хозяйски устраиваясь на мангупских холмах.
Конные отряды спахиев и бешлиев в это время начали прочесывать все пространство Феодоро и бывших капитанств. Жгли оставшиеся дома, убивали или гнали в полон пойманных крестьян, охотились на ушедших в леса и горы.
Под Мангупом надолго воцарилась тишина. Сотник Чербул дежурил на стенах, упражнялся с витязями в сабельной рубке и ждал вестей с женской половины базилеева дома. Роксана не давала о себе знать. В ночь после похорон, при попытке пробраться в покои базилея, стража схватила вооруженного человека, оказавшегося братом казненного заговорщика. Дворец охраняли теперь очень строго. Но может быть, причина молчания была иной? Может быть, скромного воина не любили, а пережитое им счастье было сном?
С высокой надвратной башни Чербул долго смотрел на турецкий стан. Османы деловито сновали между палатками. Где он, — думал молдавский витязь, — что делает теперь его сверстник, с кем пришлось встретиться в поединке, кого бы давно не было среди живых, не сдержи тогда он, Войку, своего гнева и руки? Вражда враждою, но протянулись ведь тогда, в те краткие мгновения, между ними живые нити человеческого понимания. Что стало бы с этим чувством, если судьбе угодно было бы его продлить? О чем говорили бы, сидя вместе, как сам он некогда с пленным Юнис-беком, у походного костра? Стоишь с таким друг против друга в готовых к бою ратях — и лютый он тебе враг. Но вот оружие отложено, и, даже разговаривая друг с другом на пальцах, убеждаешься: оба вы люди и могли бы сдружиться, оба не обделены природой ни добрым нравом, ни здравым смыслом. Так что же направляет людей друг против друга, исполненных жажды крови? Что возбуждает в них злобу, вражду? Или то извечное проклятие рода, от которого не может быть избавления?
Наверно, причина великого этого зла, от которого извечно страдают все люди на свете, не кроется в сердце каждого. Наверно, она все-таки живет в немногих, безжалостных и жадных; они и рассеивают среди ближних семена вражды. Значит, дело честного воина — находить таких и биться с такими, худшими из людей. Но как их все-таки распознать — ведь в каждом из живущих добро так перемешано со злом? Причислить к ним базилея Александра, истинного защитника своей земли, чьи руки, однако, — по локоть в братней крови? Где он, за какими морями спрятан тот меч, которым доброе в человеке можно отсечь от злого? И где те весы, на которых отсеченное можно взвесить?
Обходя дозором стены и башни, проверяя бдительность часовых, молодой сотник время от времени обращал взор к княжьему двору и к вершине холма против города, где опять белел пышный шатер — подарок паше от хана. Там сидели, может быть, в этот час, думая свои думы, вражьи воеводы, от которых зависела и его солдатская судьба.
В своем новом походном дворце объятый думой Гедик-Мехмед мог снять приличную для боя маску и отдаться тревожным мыслям. Упорство Мангупа сбивало пашу с толку и расстраивало его расчеты. Не будь этой крепости с ее бессмысленным сопротивлением — весь Крым давно был бы покорен, а он победителем облобызал бы золоченную туфлю падишаха. Кто знает, быть может, султан оставил бы тогда упрямство и еще в этом году, раз уже не шлет Аллах здоровья ему самому, послал бы великое войско против дерзкого Штефана, бея ак-ифляков, поставив во главе газиев достойнейшего из военачальников Порты, нового визиря Гедик-Мехмеда. И вот он застрял здесь, перед ничтожной столицей Палеолога, а в Каффе при дворе наместника, над ним глумятся: проморгал опасную вылазку, потерял шатер, да и самого спас только случай. Этот подарок хана — тоже, в сущности, был послан ему не без тайной насмешки. Но надо ждать; возвращаться в Стамбул, не взяв Мангупа, он не может. Он возьмет, непременно возьмет крепость и своей рукой потащит упрямого князя за бороду на галеру.
Иными думами терзался его противник, Александр Палеолог.
Сидя в своей рабочей горнице, князь с горечью перебирал последние письма, полученные им перед тем, как вокруг его столицы замкнулось турецкое кольцо. Грамоты мирских и духовных властителей, письма его многочисленной, разбросанной по всему свету родни — все подтверждало еще раз, что помощи ждать неоткуда. Слишком долгой осады Мангуп не может вынести, голод рано или поздно сделает свое дело. А турок ничто не могло увести прочь.
Князь Александр в раздумьи перебирал пальцами в дорогих перстнях шелковистые пряди своей короткой, золотистой бороды. Взгляд базилея с печалью скользнул по любимой горнице, по собранным в ней дорогим и диковинным вещам. В последние годы, во время путешествий по Европе, его нередко останавливало среди раздумий странное чувство. Казалось, что жизнь течет меж пальцев, как вода. Холодные тонкие нити струились меж сильных перстов государя и воина, и не было, как ни искал он, в них единого твердого узелка, чтобы замедлить это скольжение, сдержать. Любовные похождения, интриги в пышных дворцах, рыцарские подвиги на ристалищах и на полях великих браней — все расплывалось под судорожно сжатыми пальцами Палеолога, ничто не оставалось в руках. В эти же дни жизнь начала утекать с небывалой дотоле быстротой. Даже плотно сложив ладони, нельзя было уже набрать довольно, чтобы напиться, чтобы унять внезапно пробудившуюся жажду жизни.
Князь Александр подумал о своей семье, обреченной, как и он, на гибель в родовом гнезде. И представил себе Роксану среди оравы розовощеких юных отпрысков. Князю вспомнился Войку: был ли сам он прав, положив их встречам конец? Сестра Мария в последнем, собственноручном письме снова требовала отправить Роксану в Скчаву; сестра подобрала юной упрямице жениха, конечно, по своему вкусу и спеси. Мангуп окружен, сквозь турецкие заслоны не пробиться. Но, может быть, просьбу Марии следует выполнить? Может быть, есть способ оказать старшей сестре повиновение и в то же время сыграть с ней последнюю, самую злую шутку?
Князь Александр вернулся к своему креслу, додумывая мелькнувшую мысль. Он уступит просьбе Марии и как следует посмеется при том над святошей-сестрой.
Базилей увидел вдруг свою последнюю крепость, какой она теперь была, — каменным столпом в бушующем море, все выше вздымающем опустошительные войны. Дело сделано, спор его с богом окончен без победителя: стороны не сумели одолеть друг друга и расходятся теперь на равных правах. Спор с совестью? Он все равно не успеет его завершить. Правда, этого старого врага князь еще может кое в чем ублажить. Да и себе доставить радость последней веселой проделкой.
Князь хлопнул в ладоши и велел слуге позвать молдавского сотника Войку.
Базилей внимательно посмотрел на вошедшего к нему молодого воина. Перед ним был совсем другой Чербул. Поход и бои сделали свое дело. Юноша стоял перед ним — дочерна загорелый, исхудалый, но сильный; его прямой честный взгляд, не опускавшийся ни под чьим властным взором, стал еще упрямее. Но не было теперь в нем детского вопроса: «почему? за что?», не было недоумения юнца. Этот парень многое узнал, понял. Странное отеческое чувство опять шевельнулось в душе бездетного Палеолога. «А Чербул уже не Олень, — сказал себе базилей, разглядывая сотника, — он уже Зубр, еще один Боур. Не матерый пока, как отец, но уже злой.»
— Мы расстаемся, мой Войку, — промолвил Палеолог — Штефан-воевода, твой и мой государь, ждет от меня известия. И некому доставить его на Молдову, кроме тебя.
Глаза юноши расширились.
— А мои земляки? — спросил Войку. — А Мангуп? Как оставлю я город в такие дни?
— Ты верный слуга, мой Чербул, — ласково, хоть не без тайной усмешки кивнул базилей. — И речь твоя радует: у каждого в душе, как в доме римлянина, должен быть свой алтарь. Но подумай сам, есть ли в тебе здесь нужда. Бесермены не пойдут более на приступ: ты видел сам, они отводят пушки и укрепляют лагерь. Бесермены будут брать Мангуп измором и, коль не приключится чуда, возьмут. А мне надо отправить брату Штефану и сестре Марии весть. Я отослал бы к брату вас, витязей Молдовы, сколько осталось в живых. Но всем не пройти. Надо одному.
— Пошли, базилей, Дрэгоя! — вспомнил Войку. — Сотник оправился от раны. Он сумеет пробраться!
— Не далее татар, — возразил князь. — А тебя знает Эмин-бей, тебе он поможет ради пана Боура, с коим был в кардашах, как и со мною. Сегодня, мой Войку, твоя жизнь еще в твоих руках.
— В моих руках отда жизнь, в твоих — многие, мой базилей! — смело отвечал Чербул. — Возьми самоцветов из сокровищницы, пробейся на волю, набери новое войско! И ты освободишь свою страну! А меня оставь здесь!
Князь Александр вздохнул, что мог он сказать этому взрослому ребенку? Что измена и трусость откроют врагу ворота, как только сам он окажется за стеной? Что он решил умереть, как князь, а не как нищий приживальщик, при чужом дворе?
— Я, сынок, еще базилей, — ответил он, помолчав. — А жизнь царя — как у льва, рожденного в неволе, — от начала до конца в клетке. Хоть и золотой, но крепкой — из такой не уходят живым. А ты, — добавил князь уже строго, — со мною начал спорить, сотник. Разве не понял еще, что это мой приказ? Дорога тебе не ведома, так что у тебя будет проводник.
И князь вернулся к столу, заваленному книгами, с которыми ему предстояло вскоре расстаться.
Приказ есть приказ. Войку, с помощью Иосифа, собирался все утро в трудную дорогу. Юношу снарядили: дали крепкие и мягкие яловые сапоги, похожую на татарский малахай рысью шапку, новый крепкий колет, подбитый мехом плащ. Ему вручили широкий пояс, в котором были зашиты червонцы на непредвиденные дорожные надобности. Завернутая в тряпицу верная кольчуга, вместе с запасом копченого мяса и сухарей легла в заплечную котомку, какие носили чабаны с Крымских гор.
Чербула оставили затем в покое, и он отправился в последнюю прогулку по городу. Он бродил по площадям, где жили в палатках беженцы, по уменьшившемуся вчетверо, уже оскудневшему припасами, притихшему рынку, среди домов и церквей. Сотник каждый раз, словно ненароком, возвращался ко дворцу, заглядывая во двор, кружил вокруг покоев базилеева семейства. Но не было ни знака, что о нем еще помнят, ни намека на близкую встречу. Войку метался и по знакомым уже катакомбам, однако княжна не показывалась нигде.
«Ее заперли, — думал Чербул. — Но я вернусь за нею. Обязательно вернусь!»
С вершины башни над дорогой к воротам сотник бросил последний взгляд на вражий стан. И направился к молдавскому подворью, где предстояло прощание с товарищами и земляками.
Войники-молдаване знали уже, что Чербулу предстоит дорога к далекому дому. Но ни у кого в сердце не было той злой зависти, какую испытывают к счастливчикам, незаслуженно облагодетельствованным судьбой. За общим столом в большой трапезной сотника встретили дружелюбными возгласами. Старый Дрэгой протянул ему пузатый козий мех.
— Я берег это вино, сын мой, — молвил старый воин, — до того часа, когда все мы сядем на корабль, чтобы вернуться домой. Да, видно, немногие из нас дождутся его. Испей же на добрый путь!
Войку обвел взглядом друзей. Немногим более половины осталось от тех смелых витязей, которые вместе с ним приплыли на «Триденте» к берегам Великого Черноморского острова. Лица оставшихся отмечали шрамы от копий и сабель, от стрел врагов; многие скрывали еще свежие раны под повязками. Но теперь перед Чербулом сидели, стояли совсем иные люди. Самые юные за недолгое время превратились в закаленных бойцов. Кольнула больно мысль: неужто все полягут в чужом, хоть и прекрасном краю?
Войку приложился к бурдюгу. Густое и терпкое красное, словно кровь родных холмов, полилось в горло. Сделав несколько глотков, Чербул передал мех стоявшему справа от него Лунгу. И хмельное вино Молдовы пошло по кругу, в последний раз веселя ее сынов. Затем раскупорили бочонок феодорийского; такого же красного и терпкого, но отдававшего и легкой сладостью, и дальними ароматами моря, которыми был напоен здешний воздух. Вино лилось скупо — нежданная тревога могла позвать всех на стены, зато песни — широко. Звучали старые баллады Южной Молдовы о Юге-воеводе, первостроителе Четатя-Албэ, о татарском царевиче-волшебнике Данияре, проигравшем в единоборстве Юге свой клад, о том, как воины Александра Доброго ходили в далекие северные края, где бились с закованными в сталь тевтонскими рыцарями.
— Отнеси родимой стороне, Чербуле, поклон наш низкий, — сказал Сас. — Поведай Молдове и государю Штефану, как бились мы здесь с погаными по их наказу.
— Скажи дома: так и стояли они до конца, — добавил Лупул. — Пока не пали все. Ведь последний час города уже недалек.
— Я встречу его с вами, братья, — ответил Чербул. — Я вернусь!
— Эге, парень, дай тебе бог до дому дойти, — покачал головой Корбул. — Дай бог вражьи руки миновать — турецкие, татарские, от лотров в дороге отбиться. А там — разве не будет для тебя дела в родной стороне?
Войку снова и снова в раздумье обводил грустным взглядом товарищей. Как ни был краток срок их службы в Мангупе, многие, пожалуй, большинство, успели пустить на этой скале глубокие корни. У одних появились семьи, у других — невенчаные подруги, у всех — друзья, и дружбу ту скрепила пролитая на стенах города кровь. Мангуп быстро усыновлял пришельцев, роднил его со своими природными детьми. И все-таки они остались для Молдовы верными сынами.
— Пусть знают там, в Земле Молдавской, — наказал напоследок Дрэгой, — что мы поляжем здесь до одного, но не покоримся осману. И завещаем то же им.
Выпили последнюю чару. Обменялись. И Войку отправился в свою камору на недолгий отдых.
А на заре Иосиф провожал его через катакомбы к тому месту, где молодого посланца ждал сам базилей. Войку, преклонив колено и опустив голову, принял его благословение. Князь Александр поднял его и обнял.
— Я сказал, что у тебя будет спутник, знающий дорогу, — сказал последний государь Мангупа. — Вот он, вернее — она. В этой девушке течет кровь Палеологов; ты должен невредимой доставить ее сестре Марии и брату Штефану. — И Войку с отчаянно забившимся сердцем увидел, как князь Александр выводит за руку из тени подземелья Роксану, свою племянницу.
Войку и Роксана долго шли потом подземным ходом, начинавшимся в сердце мангупских катакомб. Странная стеснительность, овладевшая обоими с той минуты, когда сотник и девушка пустились в путь, не оставляла их и сейчас. Был уже вечер, когда впереди забрезжил свет. Вскоре показался клочок неба, и оба вышли в большую пещеру, высоко над ущельем. Огромный грот, словно щербатая пасть горы, разверзся в сторону Мангупа. Город пламенел перед ними в лучах багрового заката, будто его охватил уже последний, великий пожар.
Подземный ход, неуклонно понижаясь, уводил двух молодых людей в глубь недр Феодоро. В руке юноши горел факел, бросавший на своды тоннеля ясный и ровный свет: легкое дерево было пропитано особой горючей смесью, сродни славному «греческому огню», чью тайну последними в мире хранили мастера Мангупа. Связка таких факелов вместе с луком и стрелами висела у Войку за плечами.
Подземная дорога сперва была ровной, кое-где своды подпирала каменная кладка, открывались ниши с давно погасшими, покрытыми вековой пылью глиняными светильниками. Летучие мыши то и дело бесшумно срывались с места и исчезали в черной глубине. Потом тоннель начал выходить в замкнутые каменные гроты, откуда тянулись другие галереи. Неровные стены свидетельствовали — не рука человека вырубила в камне эти потайные логова мрака. Вскоре следы человеческой работы на их пути исчезли совсем, и оба вступили в сказочный мир подземного Крыма, в страну, какой витязь из Четатя Албэ не видел и во сне.
Один грот за другим, один извилистый переход за другим принимали под свои своды изумленного юношу с берега Днестра. Идти стало труднее: путь преграждали камни, пересекали скользкие русла стремительных ручейков. Но Чербул, помогая княжне, стремился вперед, забыв об усталости, очарованный тайными чудесами заповедных крымских пещер.
Теперь потянулись анфилады все более высоких и просторных залов. В свете факела тысячи нерукотворных чудес, заполнявших пещеры и гроты, влажно поблескивали, отливая белым, зеленым, розовым, голубым, багряным и желтым цветом. Сделавшие все это мастера не скупились на труд, в великом и малом. Они построили часовни, соборы, порталы, башни, мосты, повесили над вратами гигантских ниш сверкающие каменные занавеси. Войку узнавал конструкции, которые рисовал ему Зодчий, рассказывая о великих храмах настоящего и минувшего. Контрфорсы, колонны, аркбутаны — все было налицо, поставленное неведомыми архитекторами в щедром хаосе первотворчества. И повсюду — свечи, странные каменные свечи, извивающиеся, узловатые, большие и малые, поднимающиеся к потолку и свисающие с него. В свете факела на них вспыхивали яркие водяные капли.
Здесь кончались места, знакомые княжне; отсюда он, молодой воин, становился вожатым. Идти было все труднее. Дорогу все еще преграждали ручьи, озерца, запруды, полные чистой, весело журчащей воды. С высоты низвергались водопады и водопадики, ясные струи спешили по точеным, подвешенным к стенам лоткам, волнующиеся водяные скатерти живым паркетом растекались по дну пещер. Взяв княжну на руки, сотник переступал одну такую преграду только для того, чтобы оказаться перед другой. Залы теперь пошли ступеньками гигантской лестницы, ведущей вниз; чтобы попасть в следующий, приходилось одолевать высокий, почти в человеческий рост порог, а за ним — спускаться по скользкой стенке, на сажень-две. И снова брести по колено в воде, до следующего порога, скользя и падая. И быть все время начеку.
Через несколько часов пути они попали в зал, где множество неясных фигур вырисовывалось под светом факела, оживая в его колеблющихся отблесках, словно целый народ со своими стадами остановился в громадной пещере на недолгий отдых. И звуки, доносившиеся со всех сторон, усиливали это впечатление. Путникам слышались вздохи, шепот, тихий свист, неясное рычание, смутные человеческие голоса. Отчетливо звенело где-то пение невидимых птиц. Откуда птицы здесь, в королевстве летучих мышей и нетопырей?
— Это последние тавры, — с дрожью в голосе сказала Роксана. — Они не хотели принять святого крещения и за это обращены в камень. Пойдем отсюда, мне кажется — они приближаются к нам.
Путники двинулись дальше. И, словно в подтверждение угрозы, в глубокой нише у выхода из пещеры увидели высокую пирамиду человеческих черепов. На вершине этого странного сооружения виднелся череп в сверкающем венце. Войку знал, что древние тавры приносили своим богам человеческие жертвы; наверное, им открылось теперь место, где складывали головы убитых свирепые дальние предки феодоритов.
Благополучно миновав несколько каменных ловушек — карманов, где размытая водой мягкая глина подстерегала несведущего путника, чтобы засосать его, они попали в новый обширный зал, в который проникал мягкий свет. Здесь было царство теплой воды. Она искрилась, стекая со стен, играя в ручьях, переливаясь в бесчисленных, отороченных каменными кружевами, бассейнах. Мириады капель стекали на остриях свисающих с потолка роскошных люстр и светильников, а росшие им навстречу бесчисленные известковые свечи блестели тончайшей водяной пленкой. Вода вытекала, спадая затем каскадами, из стен, столбиками выбивалась из пола, кипела в каменных чашах на столбах, текла по гирляндам, развешенным между колоннами.
Княжна в восхищении переводила взор с одного водяного чуда на другое. В одной большой ванне перед нею поднимались на тонких стебельках круглые цветы из почти прозрачного голубого камня. В другой сидели белые известковые голуби, окруженные птенцами: казалось, эти птицы только притворились каменными, чтобы люди их не трогали. В третьем лежала на боку, нежась в свежих струях, розово-белая лань. В других бассейнах купались неведомые звери, росли диковинные растения, сидели гномы, карлы, крохотные русалки, все — из камня.
Роксана склонилась над купелью, из которой тянули во все стороны свои головки кристаллические розы, провела ладонью по лицу, затем уставилась на своего спутника и звонко расхохоталась.
— Мыться! — приказала она Чербулу, только теперь вспомнив о слое глины, покрывавшем их с головы до ног. — Отвернись-ка, Войко.
Войку забрался за фантастический карликовый дворец, возвышавшийся в середине грота, и, сняв одежду, начал старательно очищать себя от глины. Затем с наслаждением растянулся в небольшом бассейне. Из-за ажурных стен и башен миниатюрного замка доносилось плескание и смех живой наяды.
— Войко, почему тебя не слышно? — раздался голос Роксаны. — Принеси свою одежду, мне надо все прополоскать!
Чербул собрал вещи; он знал уже, что возражения напрасны, если княжна взяла какое-нибудь дело на себя. Стыдливо прикрываясь ворохом платья, юноша вышел из-за укрытия, приблизился. И уронил свои мокрые пожитки: он увидел нагие, покатые плечи сидящей в воде девушки, золотистую ложбину посреди спины. Руки Роксаны недвижно лежали на краях широкой каменной ванны, в которой она купалась; вся она, среди медленных ясных струй, была ожиданием. И, когда ладони воина скользнули по ее плечам, тонкие пальцы княжны с такой силой впились в узорные края купели, что раздался звон сломанных каменных кружев.
Потом базилисса долго и истово молилась, дабы господь простил им грех. А затем, найдя угол зала, где в него поступал свежий воздух, они сушили платье и, кое-как прикрывшись, подкрепились наконец теми припасами, которые еще не испортила вода.
Пробудившись на следущее утро, Чербул снова увидел княжну, стоящую на коленях на камнях рядом с уютным ложем. Княжна молилась. Почувствовав, что сотник уже не спит, Роксана сотворила последние крестные знамения и повернулась к нему.
— Ты думаешь, господь нас простит? — спросила она со слезами на глазах.
Войку обнял Роксану, привлек к себе.
— Разве так уж велик в глазах господа наш грех? — спросил он тихо. — Разве мало у бога забот — как бы не обойти своею карой любодеев, преступающих клятвы верности, отягчающих любовь свою обманом, ежечасною ложью?
Роксана высвободилась из его объятий и села на ложе, горестно поникнув головой.
— Так мыслить тебя научил, наверно, твой хитроумный наставник из Маврокастро, о коем ты мне столько рассказывал, — вздохнула она. — В таких речах звучит лукавство латинских мудрецов, а это — сродни ересям и схизмам, это господа особенно гневит. Суди без лукавства, Войку, — добавила она, — мы — не венчаны. Значит — любодеи!
— Ежели не лукавить с собой и богом, мы с тобой перед всеми вышними силами — муж и жена. — Войку, встав на колени, ласково повернул к себе княжну и
говорил размеренно, глядя прямо в ее заплаканные черные очи. — Ибо нет на свете благословения, более святого и угодного богу, чем любовь.
— Бог, может быть, и простит нас, — кивнула печально княжна, — он всемилостив и всеблаг. А люди?
— Людям нужен брак, освященный попом. — Войку взял ее руки в свои, поцеловал одну за другой. — Мы откупимся в их глазах таким образом, едва доберемся до живого попа, до неразоренной церкви. Если ты меня до тех пор не разлюбишь, — добавил он с улыбкой, — и не раздумаешь за меня выходить.
Роксана сжала его руки и улыбнулась, все еще сквозь слезы.
Вскоре они снова были в пути. Пройдя еще три большие пещеры, молодые люди попали в коридор, полого поднимавшийся в гору. Корни старых деревьев, проросшие местами сквозь свод и свисавшие с него хватками дарконьими лапами, говорили о том, что врата подземной державы близки и свет солнца — недалеко. Он забрезжил уже в конце тоннеля, когда позади опять сердито прогрохотал обвал.
— Это одноглазые великаны-людоеды, — пояснила княжна, ускорив шаг. — Их замуровали в горе, приказав стеречь таврские клады. И они рвутся из своих узилищ, почуяв человеческий дух.
Последний подземный ход привел их в небольшой, вырубленный в вершине отвесной скалы, оставленный монахами скит. Здесь было тепло, уютно, тихо; набожные жители монастырька оставили в нем пожитки и утварь, в каморах сохранились припасы, в притворе скальной часовни бил прозрачный холодный ключ. Перед окнами простирались крымские степи, и только невысокие, каменистые и плоские холмы говорили о близости скалистого Тавра — главного горного хребта Великого острова. Внизу начиналась степь, и быстрые всадники татарских чамбулов гарцевали вдали, похваляясь разбойной удалью.
— Побудем здесь, — сказала Роксана, повернувшись спиной к окну и обняв сотника. — Долго-долго, как только будет можно. Я боюсь.
Очнувшись от первого долгого объятия на ложе неведомого инока, покинувшего обитель из страха перед неверными, молодые люди с удивлением услышали раскаты грома — над хребтами скалистого Тавра бушевала гроза. Закрыв белой завесой горы, падал тяжкий ливень, с каждым ударом грома становившийся плотнее, словно вверху, за тучами, распахивались все новые, невидимые шлюзы.
Накинув платье, Роксана упала на колени перед большим образом богоматери и погрузилась в самозабвенную молитву, время от времени горестно вздыхая.
Войку, встав позади, перекрестился, но разговора с богородицей у сотника не получилось. Теперь он знал, в чем его первейший долг. Эту юную женщину, доверившуюся ему беззаветно и безвозвратно, Чербул должен привести с собой в родимый край. А там — построить для нее надежный очаг. Прибежище, где его возлюбленная обретет душевный покой и будет жить в мире со своей совестью и своим богом. Чербул дал в мыслях обет. Ради этого, пока родная земля не позовет его как защитника на битву, Чербул не пожалеет своей крови, до последней капли.
Бесшумно двигаясь по келье, сотник навел в ней как мог порядок, высек огонь, зажег оставленные возле очага дрова. Учитель Антонио сказал ему как-то: счастье скоротечно и редко, сумей его вовремя узнать, а распознав — сумей вкусить от него до конца. Так и сделает Войку в эти часы, сколько удастся вырвать им у грозного рока, ожидавшего обоих внизу, в татарском поле.
Роксана молилась долго — о душах погибших и живых родичей, о своем обреченном городе на скале, о них двоих, в ее глазах — самых грешных из живущих. Все более погружаясь в любовь земную, княжна все сильнее терзалась набожным раскаянием и, только оторвавшись от образов, взглянув опять в сияющие счастьем глаза возлюбленного, успокаивалась.
В часы ночи, когда сон не шел и призрачный язычок пламени под затепленной вновь лампадой вселял в священные лики древней кельи обманчивую жизнь, Роксана тихим голосом рассказывала Войку, чем славны намалеванные на стенах божьи угодники, какие совершали святые подвиги во имя веры. А Чербул рассказывал княжне о своих любимых героях — короле Артуре и Ланселоте, Роланде и Тристане, о сэре Говене и благородном короле Марке, которым хотел бы всю жизнь следовать и подражать.
Три дня спустя, оставив гостеприимный скит, княжна и витязь продолжили путь и вскоре вышли на равнину. Но не успели пройти и версты, как были окружены двумя десятками всадников в овчинах, на низкорослых конях. Свистнули арканы; сабля Войку разрезала первый, но другие обвились вокруг них, опутали. Бессильная ярость исторгла из груди Чербула глухой стон. Он напрягся, пытаясь освободиться, но татарские арканы из жесткого конского волоса держали крепко.
Всадники со смехом, сняв веревки, свисавшие у каждого с пояса, крепко связали юношу. Затем освободили от аркана княжну, и один из них, рыжебородый, протянул руку к вороту пленницы, в которой, несмотря на мужское платье, сразу признали женщину. Сверкнула быстрая сталь, и рыжий ордынец, пораженный ее кинжалом, свалился в сухую степную траву.
Гортанные крики ярости сменились звоном обнаженных клинков. Всадники надвинулись снова, чтобы зарубить, втоптать Роксану и Войку в землю. Но тут раздался властный, знакомый сотнику голос:
— Назад! Это — мои.
Конники покорно расступились. И перед пленниками на статном аргамаке вырос повелитель Ширинского улуса Эмин-бей.
— У каждого народа — своя доблесть, — сказал Эмин-бей. — У воинов Ференгистана[18] — верность слову, у людей Китая — почтение к родителям. У нас, татар, — покорность и преданность начальникам. В ней наша гордость и опора.
От веселого Эминека, о котором Войку рассказывал отец, от белгородского гуляки и шутника мало что оставалось в грозном воине с ликом прирожденного вождя. В сиреневом кафтане, обшитом золотыми бляхами и позументом, в персидском серебряном шлеме с алыми перьями бывший узник Четатя Албэ орлиным взглядом озирал степь, по которой к новому кочевью двигались его люди.
— Что гордость — не спорю, мой бей, — откликнулся Войку, ехавший рядом, — но в чем же опора?
— Зови меня баба, — улыбнулся татарин, — ведь я тебя держал на руках в доме Тудора-анды. Для простого человека моего племени его начальник — прибежище и спасение. Ибо некуда ему, рожденному в пыли, думать об ином, кроме чашки кумыса и куска лепешки. Не любит он думать и рад: начальник свершает сей труд за него.
Войку с любопытством присматривался ко всему вокруг — ведь это был народ Ахмета, его аталыка, человека, заменившего ему мать, обучившего его многому, спасавшему не раз в беде. Зодчий Антонио напоминал юноше: цени племена и народы по их лучшим людям, палачи и подлецы есть всюду. Сотнику многое нравилось у подданных Эмин-бея. В длинной веренице движущихся двухколесных высоких арб и четырехколесных мажар с поставленными на них войлочными юртами, в строю чамбулов, скакавших вдалеке и вблизи по равнине, охраняя жен и детей, виден был образцовый порядок. Встречные были почтительны к старшим. Стариков виднелось мало — в этом народе воинов редко кто доживал до полной седины. Но в почете белобородые были огромном. Татары — заметил Войку — трудолюбивы: на стоянках и недолгих привалах люди Эмин-бея постоянно что-то мастерили, чинили, ладили. И безмерно почитали гостей — не тех, конечно, которых пригоняли на аркане.
Зато приведенным не своею волей тут приходилось худо. На шеях пленников и рабов красовались страшные, усаженные шипами ошейники — лале. Войку знал, как живется у татар не проданным в Каффу невольникам, что они, прежде времени одряхлев от тяжкого труда и побоев, становятся живыми мишенями для татарчат, обучающихся стрельбе. Сотник вспомнил ордынцев, с которыми бился на рубежах Молдовы, оставленные ими пожарища и трупы в разграбленных с налета деревнях. И также — иных людей того же племени, — тех, которые мирно жили в его родном краю, которые рядом с молдаванами яро бились, защищая Молдову, под Высоким Мостом. И те — татары, и эти, и Ахмет, аталык его, — один из них. Поди, разберись!
Кони не понукаемые всадниками, шагом несли их по завоеванному некогда внуком Чингиса[19] степному Крыму. Во все стороны уходила равнина в густом золоте спелого ковыля. Эмин-бей поднял вдруг плеть, показывая что-то вдали. Оборотясь туда, Войку увидел в ковыльном бархате неровную проплешину.
Подъехали ближе: перед беем и его свитой оказалось небольшое поле. Плохо взрыхленное, с неровными краями поле, с которого убирали, видимо недавно, созревший хлеб. Войку слышал об этих необычных пашнях, каких еще отродясь не бывало у бродячих народов. Татары распахивали их и уходили со стадами; когда же хлеб или просо поспевали — возвращались за урожаем.
— Татарское поле, сынок, — с непонятной усмешкой молвил бей.
— Поле благословенно для нас, молдаван, чье бы оно ни было, — сказал Войку.
— Да будет так, — по-прежнему улыбаясь, ответил бей. — Видели бы, однако, сей клок земли наши предки, почитаемое богом Небо! Они поняли бы, как далеко от матери-Степи ушел народ Чингиса, как далек он ныне от истоков своих.
Войку понял: бею было больно видеть татарское поле, даже такое, на кочевом пути. Бей видел в нем шаг к оседлому житью.
— Не гневайся, баба, — улыбнулся, в свою очередь, витязь, — то — добрый знак. Будет свой хлеб — не придется ходить за чужим.
Эмин-бей не отвечал, следя за вереницей телег, ехавших ближе к ним, отдельно от орды. Снежно-белые юрты плавно, словно по воздуху, двигались над равниной. То были личные возы повелителя, его имущество и гарем. Войку знал, в одной из этих юрт едет Роксана.
— Мне смешно, — проронил наконец бей, — смешно слышать, как народы, роющиеся в земле, называет нас, татар, грабителями и захватчиками. Понимаю, — Эминек дружелюбно взглянул на сотника, — ты не хотел оскорбить мой народ. Сказал, что привыкли говорить окрестные племена. Но сами они — кто, как появились здесь? Откуда пришли готы, что сделали они с теми, кто жил тут раньше, с их животными, скотом, пожитками? Я читал: мужей истребили и землю их взяли себе. А греки, а римляне? А прочие — пришел ли с миром в иные и эти земли хоть один народ?
— Твоя правда, мой бей, — кивнул Войку. — Но, взяв земли, они выходили на них с плугами.
— Ваша доблесть — труд, наша — вечный бой, — гордо бросил Эмин-бей. — Вечная сеча, полон и добыча, на которые обрек нас рок. Виновны ли в этом мы, если сам великий Джихангир[20] не смог воспротивиться велению неба? Свирепость не родилась вместе с нами, мой Войку. Боги щедро наделили предков добротою. Но у нас были злые учителя.
Стан был готов к ночевке, когда князь кочевников и его приближенные подъехали к стоянке. Богадуры — беки и мурзы, поцеловав у бея полу халата, ушли к своим очагам.
— Отдохни у моей коновязи, испей от моей щедрости, сын мой,[21] — сказал Эмин-бей, когда молчаливые гулямы приняли их коней.
В середине большого круга, образованного передвижными жилищами степной орды, среди юрт многочисленных сыновей, гарема и слуг, телохранителей и музыкантов, возвышался просторный, шитый серебром по алому шелку личный шатер кочевого князя. Ждавший у входа невольник ловко стащил с ног господина и гостя сапоги, подал обоим папучи из тонкой кожи. Перед тем, как войти в шатер, юноша зорко оглянулся. Примеченная им юрта с малиновым воротом — отверстием для дыма — над вершиной, юрта Роксаны, стояла невдалеке.
В шатре обоих ждали постеленные поверх толстых войлоков персидские ковры, шелковые подушки. Рабыни внесли серебряную, украшенную затейливой резьбой треногу — поднос с несколькими углублениями для соли, молотого перца, имбиря, большое блюдо с шафранным пловом, дымящуюся горку лепешек. Приняв яства, бей сам поставил их перед гостем, присел, скрестив ноги, напротив, торжественно протянул руки к еде…
Потом внесли жареное мясо с луком, кебаб. Подали розовую воду — приполоскать пальцы, свежие полотенца. Потом появились сухие пирожные с фиалкой и гиацинтом, мускатное печенье, виноград, шербет. Трапезу венчал новый напиток, перенятый у осман, — поданный в крохотных чашечках крепкий кофе.
Наконец, появилось и вино, чуть сладкое, крепкое и терпкое, напоенное солнцем древнего Хиоса, тогда еще подвластного венецианцам. Запрет Корана[22] был не для сильных мира, к которым принадлежал, бесспорно, гостеприимный бей. Пригубив серебряную, в золотых узорах индийскую чашу, Эмин-бей с улыбкой указал Войку на большую вазу, стоявшую близ него. На блестящих боках фарфорового сосуда извивался золотой дракон.
— Прекрасная вещь, не правда ли? — спросил бей.
Войку кивнул.
— Мой старый друг, Антонио-Зодчий, в Четатя-Албэ говаривал: прекрасное не создается руками раба. А ведь эта ваза — прикуси палец, о сын мой! — эта ваза сделана в стране, где все рабы своего царя, от последнего водоноса до вельможи. Мудрый Антонио, конечно, был стократ прав, — улыбнулся бей, — но ваза прекрасна, как дар доброго джинна. Как примирить одно с другим, мой Войку, коль не откроет нам того сам Аллах? Как разгадать эту тайну, если с нами нет нашего славного учителя, ибо я стоял, как и ты, у порога мудрости Веницейца?
— Эта страна, мы зовем ее Цинь, лежит к югу от степи наших предков, — продолжал бей. — Страна вельмож и рабов, где и сановники в позорном рабстве у своих начальников, где сам царь — жалкий раб державы, безумный, словно злой рок. Оттуда к нам шли закованные в сталь войска с колесницами и пороками,[23] дивные ткани и дурманящие благовония. Вначале они хотели согнуть нас силой. Потом, когда это не удалось, — старались покорить тысячами лет вызревавшим в змеиных логовах Циня ядом тайного коварства, наговоров и подкупа. Натравливали сынов Великой Степи брат на брата, племя на племя. Отравляли злым примером властолюбия и жестокости.
— Но ваши предки били их, мой бей, — напомнил Войку, осторожно прихлебывая из чашечки диковинный заморский напиток.
— Мы покоряли Циней, — молвил бей, — проходили из конца в конец огромную их державу. Топили ее в крови, слагали курганы из сановных голов. Мы сажали на престол циньских царей своих нойонов. Но тайные яды этого мира зла оставались, отравляя все более нас самих, напитывая душу наших племен. Держава-дракон развращала Степь роскошью и лестью, ложью и раболепием. Даже побеждая, мы слабели от яда Циня и шли к пустыне своей погибели. Даже под нашим ярмом те рабы презирали нас! — с горечью воскликнул бей. — Даже тогда в знаке, которым они обозначали имя монгола, был заключен малый значок, читаемый «собака».
Рабыня внесла курильницу — серебряного павлина, из которого струился, наполняя шатер, благовонный дымок.
— Тогда и пришел Чингис, проклинаемый прочим миром, но для нас — спаситель. Он выполнил то, что пытались уже сделать другие, — связал вместе хвосты коней монголов и татар, меркитов и джалаправ, кереитов и катаманов.[24] И увел свой народ от проклятого царства Цинь, от построенной им вдоль наших пределов Великой Стены зла. Тогда и началась, — заключил князь, — столетняя наша война. Летящая ныне с нами по материкам — в гривах татарских коней, в алых факелах бунчуков!
— Мы видели, о баба, татарское поле, — напомнил Войку. — Не значит ли это, что близок и для вас мир?
Эмин-бей усмехнулся.
— Для кого воссиял светильник мира в сей вселенной зла? — спросил он. — Аллах не являл еще людям такого чуда, как он ни всемогущ и всеблаг. Ты говорил, мой Войку, о своем хлебе, от которого люди не ходят за лучшим; что ищут тогда в чужих пределах народы, сотни лет сидящие на своей земле, — литва и франки, венгры и германцы? Разве греки и римляне не сеяли хлеб? Дадут ли более, чем две лепешки, моему народу увиденные тобою малые, худо вспаханные, без умения засеянные поля? И когда татары научатся еще как следует пахать?
Войку слышал в этих словах горькую правду. Мирным полям Молдовы от века грозила война, со всех рубежей.
— Не нам судить отцов и дедов, — продолжал Эмин-бей, — великих богадуров, приведших нас в эти степи. Мы здесь — всевышний так видимо нам судил — в неласковых, хотя и теплых краях Крыма и Поля, где мало корма для наших коней, овец, верблюдов. Когда-то, если шла орда, — целые дни шли и стада. Теперь таких стад давно нет, степи не дают им пищи. Вся надежда моя, Войку, — на руки воинов, на быстроту их коней. Ибо как иначе накормлю я мой народ? Чем напитаю ребятишек, глядящих на меня из каждой юрты, если воины, воротясь из набегов, не пригонят толпы ясыря?
Что мог ответить татарину молодой витязь, рано возмужавший, разумом постигавший жестокие законы мира, в котором жил? Заброшенные за полсвета от старой родины слепою жаждой власти первых чингисидов, не в силах уже ни возвратиться, ни сесть на землю в новом месте — на такое требовались века, — потомки монголов были обречены на вечную войну ради грабежа, пока походы, мор и голод не уменьшат их в числе до малой орды, способной найти себе место среди занятых оседлыми племенами, освоенных угодий. Но доводы бея все-таки мало трогали сердце внука молдавского воина-пахаря. Кочевали же когда-то мадьяры, секеи! Ныне же пашут землю и тем живут. А его народ, молдаване! Разве не садятся каждый год на коней, защищая свой край, порой же — идя войной на соседей, чтобы упредить нападение и взять, конечно, добычу? Но кормит все-таки их родная земля, кормит труд.
— Ведь что возьмешь в чужой земле? — продолжал князь, потягивая напиток с Хиоса, говоря более с собой. — Хлеба на конях вдоволь не увезешь, скота у соседей мало. Золото, дорогие вещи — у богатых, а их немного. Чтобы прокормить от лета до лета целый народ, надо начисто ограбить соседний, а что взять у бедняка, кроме дочери и сына, кроме его самого?
— То ж люди, — не сдержался Войку. — Не скотина, не скарб.
Князь с любопытством взглянул на юношу, в глазах властелина вдруг зажглись лукавые искорки. Откуда у него такое? Неужто он, простой порубежный воин, воспринял как истину суждения своего учителя, старого зодчего, строителя Ак-Кермена? Видел бы он собственного родителя — во время набега на польские земли, на мунтянские! Тудор Боур, бывало, брал Эминека с собой, отправляясь со стягом к соседям. Капитан умел блюсти законы войны: ни добыча не уходила от него, ни полон.
— Закон Иисуса, — сказал вместо этого бей, — объявляет людей равными; но то — перед богом, не людьми. Он ставит торговлю себе подобными под запрет; но разве не к христианским работорговцам в Каффе гнали мы до сих пор свой ясырь, — к генуэзцам, венецианцам, грекам? Разве не скрепляют они свои сделки о рабах-христианах в церквах, клянясь именем Распятого? И разве не мы же, мусульмане, покарали тех кровососов, обрушившись на них, как стрелы бедствия, в их крепостях? Открою тебе, юноша, правду, — франки Италии кажутся мудрыми и храбрыми, во многих искусствах они преуспели более других. Но истинная цена их разуму — не более поддельного аспра, показавшего свою медь.[25] На самом же деле эти франки — твари и скоты, не различающие, что — польза и что — вред, не ведающие, что есть жизнь и что — смерть.
— С кем же ныне, баба, станете вы торговать?
Эмин-бей усмехнулся.
— Найдутся, сын мой, купцы на вечный наш товар, — ответил он. — Что до франков — нам нечего о них жалеть.
Склонив голову, вошел гонец, что-то зашептал степному князю на ухо. Эмин-бей довольно улыбнулся.
— Мои люди ведут полон, — сообщил он Войку, отослав вестника. — Утром мы увидим, что послала дому моему удача, дальнейшее же — во власти Аллаха! Не богатым, не работающим, не добрым — сделай свой народ сильным: такова мудрость государя, — заключил Эмин-бей. — Остальное приложится. Лишь бы смог твой народ выстоять среди невзгод и вражды этого мира, сохранить себя!
— Эмик! — раздался где-то вблизи, за толстыми шелками, капризный женский голос. Войку знал уже — то звала бея его шестнадцатилетняя любимая жена, подолянка Людмила. Седой князь, расплывшись в счастливой улыбке, вскочил на ноги.
Молчаливый гулям отвел Войку в предназначенную ему юрту. Войлочный домик был удобным и теплым, ковры — мягкие, кожаные подушки манили прилечь отдохнуть. Мешал только запах — десятками лет напитавший мягкие пол и стены, густой дух прежних, редко мывшихся хозяев и жильцов, острый запах, к которому не смог еще привыкнуть молодой сотник. Видимо поэтому безмолвный слуга внес в юрту бронзовую курительницу, источавшую пряный аромат.
Синеглазая босая полонянка, неслышно войдя и встав на колени, коснулась лбом кошмы и, выпрямившись, стала ждать воли гостя. У девушки были большие серые глаза, льняные волосы, завязанные на затылке узлом; малиновые губы приоткрылись, обнажив ровные зубы. Войку, улыбнувшись, покачал головой; красавица чуть усмехнулась в ответ и исчезла.
Войку вышел в теплую, звенящую хорами сверчков, душистую полутьму. За чертой татарского лагеря переливали в золото лунный свет бархатистые волны ковыля. Никто в эту вторую ночь у Эмин-бея не охранял юрту княжьего гостя-пленника. Юноша ступил с расстеленного у порога войлока в шершавую траву. В лагере еще не спали; между большим кругом юрт и станом княжьего аила, едва освещенные угасающими кострами, сновали чьи-то легкие тени. Чербул сделал несколько шагов среди войлочных копен татарских жилищ и остановился. Из-за ближней юрты на грудь витязя бросилась Роксана.
Взяв княжну за руки, сотник повел ее к своему пристанищу. У порога юрты, однако, Роксана решительно остановилась и тряхнула головой.
— Посидим лучше здесь, — шепнула она, — подышим хоть немного чистым воздухом.
Войку расстелил на теплой травяной кочке плащ и усадил на него возлюбленную. Сложив знакомым ему движением руки, словно крылья, Роксана примостилась у его груди. Он с нежностью сжал ее легкую ладонь.
— Что же с нами будет? — спросила княжна.
— Бей дал мне слово отпустить нас, как только сможет, в Молдавскую землю, дав провожатых, — сказал сотник.
— Чего же он ждет?
Войку пожал плечами.
— Не знаю, — усмехнулся он. — Может быть, сам Аллах должен подать ему знамение, может — пророк…
— Скорее — дьявол, — с неприязнью сказала Роксана. — Они служат ему все.
Войку поднес ее руку к губам.
— Может быть, Сана, не спорю, в загадках веры я не силен. Только боюсь: чужие боги всегда казались людям чертями, чужая вера — нечистой. Так что лучше нам ее не судить.
— Кто в своей вере не крепок, тот всегда готов примириться с чужой, — сказала она. — Об этом впереди у нас — долгая речь. Если даст только бог нам быть вместе, если не обманет тебя этот слуга сатаны…
— В старых сказках Земли Молдавской нередко говорится: они прожили до ста лет в счастье и умерли в один день, — вспомнил витязь. — Так будет, верю, и с нами, сколько ни придется для этого одолеть невзгод.
— Да услышит твои слова богородица-дева, — перекрестилась Роксана.
— Потому, милая, — проговорил медленно сотник, — куда бы мы с тобой ни попали и что бы с нами ни случилось, помни: я непременно приду, чтобы выручить тебя, вызволить. Даже смерть, запомни, не помешает мне: расставаясь с жизнью, я успею измыслить способ, как прийти тебе на помощь из-за последней черты.
— Этого уже не потребуется, Войко, — улыбнулась княжна, — я успею соединиться с тобой в тот час. Тогда уж не стану ждать: мой кинжал — со мной.
Эмин-бей преувеличивал: ему не привелось держать Войку на руках младенцем, хотя мальчишкой витязя он, конечно, знал. Знатный татарин был взят в плен Штефаном-воеводой под селением Липник у Днестра, во время неудачного набега ширинской орды на Молдову. Заключенный в Белгородской крепости в острог, он вскоре перешел под честное слово жить в построенный для него дом во дворце цитадели и безбедно провел в Монте-Кастро четыре года. Домой, под руку брата, тогдашнего бея Мамака, Эминек не спешил: с братом он не ладил. Мамак, к тому же, мог строго спросить с него за сына, схваченного в том же бою молдаванами и посаженного, по приказу Штефана, на кол. Брату могло показаться странным, что сына его казнили, а Эминеку сохранили жизнь.
Года за два до падения Каффы Мамак умер — «стал грузом повозки скрипящей», — так выразился тогда Эминек, не без удовольствия сообщая новость белгородским друзьям. И узник старого Монте-Кастро тут же исчез с берегов Днестра. Говорили, что он был отпущен князем Штефаном; простым же людям все казалось проще — хитрый татарин, сотворив волшебство, в единый миг по воздуху перенесся в родную орду.
Как бы оно ни случилось, именно там объявился Эмин-бей, беспрепятственно завладевший улусом брата, гаремом и бунчуком. Теперь он был повелителем самого крупного из семи бейликов, входивших в Крымский юрт,[26] могущественным князем, с которым приходилось считаться и хану, и наместнику султана, посаженному в Каффе, — родному сыну падишаха Мухаммеда.
Эмин-бей в сопровождении Войку вышел на пространство между юртами, где под охраной нукеров ждал его воли новый татарский ясырь — три сотни девушек и женщин, собранных со всех концов охваченного войною Крыма, но более — из феодорийских сел. Ясырь отборный: карачи и мурзы, богадуры и простые воины взяли уже свою долю пленных обоего пола, оставив князю, как было им заведено, красивейших пленниц. Девушки, в большинстве — юные, едва вымытые в ближней речке и совершенно нагие, сидели кучками в тени. Многие воззрились на знатного татарина со страхом; другие в безразличии отчаяния не повернули даже головы.
Сделав Войку знак следовать за собой, степной князь деловито приступил к осмотру своего нового имущества. Господину орды помогали двое страшных ликом евнухов, при виде которых испуганные пленницы невольно жались к благообразному бею. Вначале князь прошелся по толпе; по его знаку евнухи разводили пленниц налево и направо, разделяя ясырь на две половины. «Этим — стоять у двери, — объяснил бей сотнику, указывая предназначенным в услужение, — те — подходят для ложа».
Новым рабыням позволили одеться. Затем принесли в ящике нехитрые украшения — браслеты, подвески, бусы. Бей сам им раздал, не обделив ни одну.
— Нужно, чтобы каждому было хорошо и весело на месте его, и хану, и рабу, — заметил со вздохом князь, обращаясь к Войку. — Красивым пленницам — особенно: грустный товар — плохой товар. Какая тебе понравилась, скажи? — спросил вдруг татарин. — Дарю любую!
Склонив благодарно голову и прижав руку к сердцу, Войку ответил отказом.
— Нет силы, кроме как у Аллаха! — удивленно воскликнул степной князь. — Воистину сказано: сильнее смерти любовь. Но ты забываешь, сын мой: не принять дар правоверного значит оскорбить его.
Войку понял свою ошибку. Разве, приняв подарок, не был он волен поступить с ним как хотел? Вернуть живому дару волю? Взгляд его остановился на красавице с золотистым, сильным торсом, с ниспадающими ниже талии пшеничными волосами. Эта будет Роксане подругой и опорой, если злой рок все-таки разлучит его с ней.
— Благодарю, о баба, — склонился витязь, показав, кого избрал.
— Ее зовут Гертруда, — сообщив бей, заглянув в список. — Готская дева, неутомимая в домашних трудах. Ты хочешь купить мельницу, о юноша? Чтобы она вертела жернова? Нет, мельником тебе, мой Войку, наверно, не быть, — шутливо продолжал веселый князь, когда они возвратились в его шатер. — Ты природный воин. Сам бей Александр тебя хвалил: рука, говорил, отцова, отцовы разум и честь. При своем государе, бее Штефане, далеко пойдешь, если глупостей, конечно, не натворишь. Только много их, чует сердце, наделаешь в жизни, каков ты есть. А время не для того, тяжкое ныне время; не прилечь под свое одеяло, не улечься в свою постель, кругом — война. Сотни лет надменно стояли у моря Солдайя и Каффа; чем стали они теперь? Благородный Мангуп еще держится, но падет, увы, и он. Что станет тогда с храбрым князем Искендером, моим давним другом?
— Ныне врагом, мой бей, — напомнил Войку.
— Я не обрушился на него сквозь дымник юрты![27] — вспыхнул татарин. — Мангупский бей знал, на что идет, бросая вызов священной Порте!
— Татары не принимали ранее приказов султана. Мухаммед не разбил вас в бою; зачем же твой народ, о баба, возложил стопу Османа на свое темя?
В глазах Эмин-бея сверкнул гнев, но он сдержался.
— Твоими устами, сынок, говорит неразумие молодости. Послушай старшего, и ты все поймешь.
Многие в Европе тогда действительно не могли понять, как случилось, что могущественный, страшный для соседей Крымский юрт без боя склонился перед Стамбулом, объявив себя вассалом турецкого падишаха. Ничего не могло быть, однако, более выгодным для племени степных хищников, каким была орда, чем это решение юрта.
Крымский юрт разбил ведомые Ахмат-ханом войска ослабленной усобицами Золотой орды со столицей в Сарае, которой был прежде подвластен. На словах, правда, Крым оставался до того под рукою Сарая; теперь же, покорясь султану, отложился от прежнего хозяина окончательно. Орда обрела нового господина — и тысячу благ вместе с ним. Новый хозяин был далек — орда могла располагать собою по-прежнему. Стамбул наступал на Венгрию и Польшу, на Молдавию и Кавказ — орда была в том его естественной союзницей, готовой ударить кяфирам в тыл, врываясь для грабежа в их пределы сквозь чужие рубежи, взломанные таранами османских армий. Взамен пустячной дани орда получила могущественного единоверного покровителя — самую сильную в той части света державу, победоносно развивавшую наступление на севере и западе, на юге и востоке.
— Теперь, — сказал бей, — мы возьмем в клещи гибели чересчур усилившегося московита, заставим его, как прежде, бить нам челом и служить. Не гонимыми нуждой налетчиками, не ветру подобной, появляющейся и ищезающей божьей карой будут тогда в мире чингисиды, а хозяевами, как в былом, — народом-господином, народом улемов и князей. А не дозволит того Аллах, — добавил Эмин-бей, когда они подошли к шатру, — одолеют чингисов народ соседи, — тогда османы дадут нам приют. В их обширном царстве довольно места и для нас. Как видишь, сын мой, — усмехнулся татарин, — турки для нас — дар небес.
— Для Феодоро и иных земель — дар преисподней, — упрямо молвил молдавский сотник.
— Бей Искендер, — нахмурился кочевой князь, — спас бы свою страну, не будь безумного упорства, видимо, рождаемого в ваших душах самою кротостью христова учения. Я мог бы спасти Искендера с семьей и сейчас. Но не посмею еще раз предложить такого; он не примет непрошенного дара. Искендер-бей — истинный рыцарь Крыма.
Снаружи раздался гортанный, короткий крик. Эмин-бей вышел на порог. Перед его шатром двое нукеров держали головой в траву, заломив ему руки, обнаженного до пояса татарина. Князь приказал его поднять.
— Ты бежал перед лицом врага, — молвил повелитель орды. — Знаешь, что гласит о том закон предков?
— Знаю, господин, — бесстрастно ответил тот.
По знаку бея татарина повели на лютую казнь. В орде действовала еще безжалостная Чингисова яса.[28]
И потянулись новые дни кочевой жизни. Войку вместе с беем и его улемами вихрем скакал по равнинам, совершенствуясь в искусстве верховой езды, охотился, провожал и встречал отряды, снаряженные князем за добычей и на войну. Эмин-бей порой отлучался на день-другой по своим тайным делам к войску, стоявшему с турками у Мангупа. Тогда сотник предавался лени; лежа в своей юрте, влекомой дюжиной неторопливых волов, юноша читал книги, взятые у бея, или дремал под мерное поскрипывание арбы и заунывное пение рабов-погонщиков.
Однажды Эмин-бей не появлялся в своем аиле целых три дня. При вступлении осман на Великий остров тогдашний хан Менгли-Гирей был свергнут и бежал, на престоле в Бахчисарае оказался его сын, малоопытный юноша Айдар. Хозяевами орды стали беи семи племен, меж которыми первенствовал ширинский. Султан из Стамбула их в том поощрял: Мухаммед видел в могуществе беев залог своей власти над своевольным Крымом, узду для будущих ханских прихотей. «Захотим — оставив Айдара, — похвалился накануне поездки перед Войку ширинский властитель. — Захотим — посадим в столице брата Менгу-хана. Можем вернуть туда и его самого: хитрец достаточно наказан и будет помнить урок.[29] Лучше старый, но наученный послушанию хан, чем новый, но неук», — горделиво добавил Эмин-бей.
Из Бахчисарая, где собирался диван, из Каффы, куда князь ездил к наместнику, Эмин-бей вернулся поздним вечером, усталый и хмурый. И тут же велел позвать сотника зи Монте-Кастро в свой шатер. Едва переступив войлочный порог, Войку сразу понял: Эмин-бей призвал его не ради добрых вестей.
— Садись, сын мой и гость, — сказал татарин. — Ты храбрый муж, как ни молод, и выслушаешь без обиды прямую речь человека, никогда не желавшего тебе зла.
Эмин-бей помолчал, пока служанки вносили ужин.
— Вначале поешь, — сказал князь, протянув руку к плову.
— Прости, баба. Раньше вести.
— Будь по-твоему. — Бей вновь сложил руки на коленях. — Скажу, как ни тяжко мне это: я не смогу выполнить свое обещание. Не дал, видно, на то дозволения великий Аллах.
Войку молчал.
— Я был намерен отправить вас через Гезлев[30] к бею Штефану, как только оттуда в Монте-Кастро пойдет корабль; путь по суше слишком опасен для княжны. Аллах судил иначе. Тайный недруг донес в Стамбул о том, что ширин-бей прячет в своем гареме девушку царского рода. И вот прибыл фирман. — Князь достал из сандалового ящика пергамент, с которого свисала на алой ленте серебряная печать, благовейно коснулся его губами. — Священный фирман Прибежища благоденствия, падишаха Мухаммеда, повелевает его рабу доставить племянницу мангупского бея в Каффу, откуда ее отвезут морем в столицу его царства. Я знаю — продолжал бей, — эта девушка тебе дорога; но мы не вольны в своей судьбе, ее определяет всемогущий Аллах. Тебе же, поверь, о сын мой, лучше — отныне забота об этой девушке с тебя снята. И беспокоиться о ней не следует: если всемогущий не возьмет ее себе, он непременно выдаст Роксану-хатун замуж за очень знатного человека, может быть — турецкого бея или даже христианского властителя, покорившегося Сиятельной Порте. Эту знатную девушку, по ее рождению, ждет замечательная будущность. Зато сам ты свободен и волен выбирать свой путь.
— Он лежит теперь в Каффу, мой бей.
Эмин-бей зачерпнул горсть остывшего плова, но, не донеся, положил его обратно. Налив вина себе и гостю, он жадно осушил кубок.
— Воистину сказано, сильна, как смерть, любовь! — воскликнул бей. — Аллах уберегал меня от нее до старости, да вот, не ко времени выдал ее головой, — татарин кивнул в ту сторону, где под боком у его шатра стояла юрта синеглазой подолянки. — Но не всякая страсть, хвала всевышнему, грозящая беда!
— Страсти не выбирают, мой бей, — сказал Войку голосом, от которого жестокое сердце татарина дрогнуло впервые за много лет.
— Ты сын моего анды, — молвил бей, помолчав. — Значит, я для тебя здесь — отец и мать. Родительской власти над тобой мне не дано, но право отеческого совета — за мной. Говорю же тебе, как сказал бы кровному сыну, как приказал бы, верно, тебе мой кардаш, богадур Тудор: оставь эту девушку. Забудь ее.
Сотник не отвечал.
— Эта девушка — из дома Палеологов, — продолжал повелитель кочевников. — И Асанов. И Комненов. И Гаврасов! Четыре царственных рода слили в жилах этой девушки свою священную кровь, дававшую императорам право на половину земного круга; такое рождение не имеет, как тебе ведомо, цены. Вообразим невероятное: ты отобьешь ее у султана, у самого могущественного в мире властелина, чья воля порой — сильнее самой судьбы, да простит всевышний меня за эту мысль. И что же? Оставаясь с нею, став даже ее мужем, ты будешь везде словно одинокий путник, несущий бесценный алмаз через лес, кишащий лихими людьми.
Войку безмолвствовал в упрямом несогласии.
— Эта девушка убила татарского воина, — продолжал бей, — уже после того, как накинутый аркан сделал ее собственностью нашего рода. От заслуженной за это казни я не смог бы, поверь, защитить ни одну другую полонянку, каким бы высоким ни было ее рождение: закон Чингиса обрекал ее на неминуемую смерть. Роксану-хатун не пришлось защищать: мои улемы, узнав, кто она, не стали помышлять о наказании. За менее знатных женщин, чем она, убирают с дороги и более родовитых мужей, чем ты, о мой сын. Не достанут тебя ножи соперников — придется беречься ее же семьи. Род Палеологов еще силен в этом мире; для этих людей ты станешь позором, их ненависть и месть будут преследовать тебя везде.
Войку по-прежнему молчал.
— Так судил тебе, верно, Аллах, — развел руками Эмин-бей, — бессильны тут, видно, слова, будь они вытканы жемчугами. Завтра выступаем к Каффе; ты волен ехать с нами и испытать до конца, как немилостива к упрямцам судьба. Мы выезжаем, дальнейшее же — во власти Аллаха.
— Спасибо, — Войку поднялся, чтобы уйти.
— Постой-ка, о сын беды! — вспомнил татарин. — С этого вечера у юрты Роксаны-хатун поставлена крепкая стража. Так что более к ней не ходи, я пришлю к тебе в юрту другую красавицу. — Лицо старого Эминека вновь сощурилось в ласковой усмешке.
Войку покачал головой и, поклонившись, вышел из шатра.
Три дня занял неспешный путь в старую Каффу по степному Крыму. Впереди шел чамбул во главе с самим беем, за ним — малая юрта на четырехколесной телеге, в которой везли княжну, наконец — еще один чамбул. Ехали с недолгими привалами, ночуя у костров, более — молча. Повидать возлюбленную в эти дни сотнику не удалось, но Гертруда в одну из ночей ухитрилась все-таки к нему пробраться. С ее помощью Войку сумел передать Роксане, что он по-прежнему с ней и не отступится, пока жив.
Миновав янычарcкую стражу, охранявшую ворота, отряд вступил в покоренную Каффу. Следы последних схваток и последовавшего по обычаю трехдневного грабежа были еще видны на улицах и площадях. Лишь немногие усадьбы, принадлежавшие татарской знати Крыма, не были тронуты турками. К своему дому, окруженному просторным садом за каменной стеной, Эмин-бей и привел небольшой караван.
Князь сразу поскакал к наместнику султана — с докладом о прибытии. К вечеру он вернулся и позвал к себе Войку.
— Наместник Прибежища справедливости принял дар моего народа падишаху, — сказал он. — Через день хатун будет препровождена на судно, отплывающее в Стамбул. Принц узнал из моих уст и о тебе, сыне моего побратима, и посылает драгоценный знак своего благоволения.
Князь протянул сотнику кожаную трубку-футляр, в которой лежал небольшой, туго свернутый свиток пергамента. Выписанный на двух языках документ коротко сообщал, что предъявитель сего Войку Чербул из города Монте-Кастро в Белой Богдании прибывает под покровительством Каффинского наместничества и Крымского юрта. Турецкий текст затейливыми завитушками и крючками образовал собою изображение плывущей на веслах крутоносной ладьи. От себя бей вручил юноше кошель с золотыми флоринами.
Войку поблагодарил степного властителя и, не тратя лишних слов, удалился в отведенную ему комнату.
Утром сотник вышел в город. Вблизи признаков разорения было видно намного больше. Дожди влажного лета смыли, правда, обильно пролившуюся здесь кровь. Но разбитые окна домов и церквей, порталы храмов, опустевшие лавки и мастерские носили на себе достаточно свидетельств того, что произошло.
Новые власти, стараясь наладить обычную жизнь, открыли гавань для судов христиан, кроме военных. Жители города во все большем числе, хотя и робко, появлялись на улицах. И прибывали уже, селясь в лучших домах, новые жители — османы чиновники и судьи, ремесленники и муллы.
Мимо бывшего дворца капитанеуса-консула Войку прошел к башне Константина. Стены могучей цитадели во многих местах были разрушены, чудовищный взрыв разворотил это рыцарское гнездо. Войку, обнажив голову, долго стоял, представляя, как сражались тут до конца его неустрашимые земляки.
Были еще в городе знаки беды — тела казненных на площадях, у ворот Каффы, у гавани и главных башен укреплений, у папертей церквей. Трупы охраняла стража: турки запретили их хоронить. Были отрубленные головы на остриях кольев по стенам, вдоль зубцов. И страх на лицах уцелевших, неугнанных жителей, покорность судьбе и страх.
Странное дело, молодой кяфир при сабле, пожалуй, — единственный в Каффе, не вызывал враждебных действий со стороны осман. Османы понимали: если неверный, нося оружие, решился нарушить запрет — значит, у него было на то дозволение. Сотника не трогали, пергамент наместника у него лишь однажды истребовал дотошный янычарский ага. Никем не остановленный, Войку проник в гавань. Здесь стояли корабли осман, несколько захваченных пришельцами генуэзских галеасов и галер.
Войку внимательно следил за происходящим на причалах. Корабли грузили хлебом, кожами, мехами, воском, рыбой — всем, что и до того вывозили из Крыма. Рабы несли в трюмы ткани, дорогие сосуды, мебель, кожаные мешки с казной — награбленные в покоренном городе сокровища. Гнали на суда и пленных. Эмин-бей оказался прав: место прежних работорговцев пустовало недолго. Их прибыльное дело с азартом продолжали многочисленные, прибывшие из Стамбула и его пригородов греческие купцы, на рынках ясыря стали появляться и прежние дельцы — пронырливые Скарлатти и Леони, сумевшие чем-то угодить новым хозяевам и сохранившие за это свои конторы. Невольники в те дни были небывало дешевы, ордынцы и турки согнали на рынок несчетное число молодых жителей Каффы и продолжали гнать со всего Великого острова. Рабов продавали по двое, потом — по четверо на золотой венецианский дукат.
Войку пытался угадать, на какой корабль должна попасть Роксана с верной Гертрудой. С опасностью для жизни, под подозрительными взглядами османских дозоров молдавский сотник каждый день пробирался в гавань, к кораблям. Эмин-бей отбыл в орду, а слуги, заботам которых поручили юношу, не могли при необходимости стать ему защитой.
Ясным утром, когда сотник по обыкновению приближался к порту, он увидел, что от бывшего консульского дома к морю направился конвой янычар, между которыми, закутанные в покрывала, шли десятки девушек — предназначенная султану доля в живой добыче его войск. Сердце витязя остановилось и снова бешенно забилось: из бывшей виллы консула на плечах дюжих рабов выплыли закрытые носилки с особо знатной пленницей; в рослой девушке с закрытым, как у прочих, лицом, державшейся рядом с паланкином, Войку узнал Гертруду.
Сотник последовал за узницами. Конвой направился к большому торговому кораблю — наосу, покачивавшемуся у среднего причала; матросы в чалмах высыпали на палубу и на пристань, встречая гостей. К наосу подъехало несколько всадников в сверкающем золотом платье, в богатом вооружении, во главе с крепко сбитым человеком в простом камзоле и плаще. Войку узнал Гедик-Мехмеда, командующего турецкой армией в Крыму. Сераскер лично прискакал из под Мангупа, чтобы проследить за погрузкой на судно добычи, предназначенной падишаху.
Когда все девушки оказались на борту, янычары начали подводить десятки пленных молодых людей. Войку стал все ближе придвигаться к сходням, надеясь незамеченным пробраться в толпе на корабль. Внезапно бросившиеся к Чербулу янычары прервали, однако, его попытки: сам сераскер заметил сотника и приказал его схватить.
Гедик-Мехмед в мрачном молчании разглядывал молодого кяфира, которого к нему подвели. Сераскер силился вспомнить, где он видел этого юношу с твердым взором, не опускающего глаз перед ним, кого страшились полки храбрецов. Янычары между тем отняли у Войку саблю и кинжал, сорвали с пояса кошелек, вынули из-под камзола футляр с пергаментом, подписанным наместником. Гедик-Мехмед, пробежав его глазами, небрежно сунул документ кому-то из свиты и вновь уставился на неверного; наместник не стал бы спорить с сераскером о судьбе незнатного кяфира.
— Это ты, — спросил он наконец, — в поединке под Мангупом тяжко ранил моего названного сына Мустафу-бека, надежду сражающего ислама?
— Я! — молвил Чербул, по-прежнему глядя Гедик-Мехмеду в глаза.
— За смелый ответ дарю тебе жизнь, — сказал паша. — Но со свободой теперь простись. Если не примешь, по обычаю, закон Мухаммеда, приговариваю тебя к вечному рабству.
— Чужая вера, навязанная силой, хуже рабьего ярма, — ответил Чербул.
Гедик-Мехмед махнул рукой. И Войку, скрутив ему руки, повели на тот корабль, на который он мечтал попасть.
Поднявшись на палубу, Чербул увидел Роксану. Девушка, приподняв покрывало, смотрела на него долгое мгновение, пока стража не увела ее по сходням внутрь судна.
«Зубейда» когда-то была венецианским торговым кораблем, но, захваченная в море турецкими корсарами, перешла в собственность почтенного патрона Зульфикара-аги. Трехмачтовое и трехпалубное судно грузилось долго, все глубже оседая в замусоренную воду у причала. Полтораста молодых пленников из Каффы оказались запертыми в темном, длинном помещении на нижней палубе; рядом, в такой же общей морской темнице, разместили и девушек, которых набралось до двух сотен. Глаза узников вскоре привыкли к темноте; начались разговоры — вначале шепотом, потом вполголоса.
Все, впрочем, притихли, когда снаружи послышались крики команды, шум канатов, хлопанье поднятых парусов. Потом почувствовалось мерное покачивание, наос вверил себя ветрам и волнам Понта, взяв курс на Стамбул.
— Баде Чербуле! — услышал подле себя Войку. — Бэдицэ!
Сотник всмотрелся в лицо присевшего рядом товарища. Это был молодой кэушел из трех десятков войников, оставленных по повелению базилея в Каламите.
— Васелашкуле! — не скрывая радости, воскликнул Войку.
В стороне произошло движение, и к сотнику, перешагивая через ноги лежавших и сидевших повсюду спутников, пробрались еще четверо, привлеченных молдавской речью. На юношах белели повязки, темнели метины ожогов. Странно было видеть на их почерневших лицах улыбки.
— Вот и свиделись, племянник капитана Влайкула, — молвил один из них. — Мы помним тебя.
С этими молодыми воинами сотник встретился, когда был гостем дяди в арсенале Каффы. Только они из аргузиев-молдаван и уцелели после падения цитадели.
Прочие узники «Зубейды» тоже узнавали друг друга, располагались кучками — по вере, по языкам. Армяне с армянами, русы с русами, готы с готами. Больше всех, однако, было итальянцев, тоже разделившихся между собой. Половина молодых генуэзцев, кроме которых были приехавшие по своим делам в Каффу венецианцы, римляне, флорентийцы, пизанцы, — всего человек пятьдесят, — взобрались на огромную груду кож, наваленную у внутренней перегородки палубы, до половины ее высоты, оказавшись как бы на помосте. Прочие остались внизу, вместе с другими узниками. Как-то само собой получилось, что наверху собрались сыновья богатых и знатных семейств, внизу — дети ремесленников, мореходов, мелких торговых гостей. И тоже — моряки, кузнецы, плотники, гончары, наемные воины, с юности спознавшиеся со скитаниями и трудом.
Матросы-турки внесли на шестах три большие бадьи с водой, привесили к каждой по черпаку. Раздали пленникам по черствому сухарю. И полторы сотни пар челюстей дружно заработали, перемалывая молодыми зубами скудный ужин. Затем измученные узники улеглись кто как мог и забылись в тяжелом сне. Только шестеро молдаван, избежавших гибели, еще долго рассказывали друг другу обо всем, что пришлось пережить.
— Все было, баде Чербул, не так, — сказал сотнику другой готног, Влад Шандру. — Не с саблею в руке встретил смерть наш капитан, а с факелом.
Войку в волнении придвинулся к землякам.
— Вот именно, с факелом, — глухо продолжал тот. — Когда янычары ворвались, разбив ядрами ворота, бэдица Влайкул, взяв факел, бросился к пороховым погребам. Более ничего не помню, грянул взрыв.
— Проклятье генуэзским трусам! — сквозь зубы бросил третий, коренастый крепыш, откликавшися на прозвище Роатэ.[31] — Постой они крепче за честь свою и добро, не сложили бы понапрасну головы люди нашей земли.
— Брось, Роатэ, — заметил на это Холмуз. — Многие генуэзцы бились до конца вместе с нами у крепости, многие полегли в других местах. Не все генуэзцы трусы, ты видел это сам.
— А я такого и не говорю, — возразил Роатэ. — Я — о тех, кто склонил голову под ярмо и меч, иные перед золотом. Кто открыл туркам ворота?
— Анцолино Скуарцофикко — вот кто открыл их врагу, — сказал кто-то по-итальянски у сотника за спиной.
— Ты жив, Левон! — воскликнул Роатэ. — Да и кто другой мог понять здесь нашу речь?
Давние знакомцы обнялись.
— Еще один наш земляк, — пояснил сотнику Холмуз, когда смуглый юноша в круглой черной шапочке от своих соплеменников пересел в их кружок. — Твой земляк, пане Чербул: Левон Бархударян — армянин, но родом из Четатя Албэ, как и ты, Влад. В Каффе жил четыре года — учился у звездочета.
— Астронома, — поправил Левон, сверкнув улыбкой во тьме.
— Когда бились, вспоминали тебя, — заметил рассудительный Мохор. — Как же ты, Левон, не сумел рассчитать по звездам, что ждет нас, твоих друзей, что полягут сыны Молдовы от родины вдалеке и только самые недостойные спасутся?
— Не слушай их, земляк! — молвил сотник. — Чудесная наука выпала тебе на долю, да заслонила ее от тебя темень рабства. Но будет день — будет и свет.
Позднее бдение не прибавляло сил усталым пленникам, и новые друзья улеглись рядом на жестких досках корабельной палубы. Чербулу послужил изголовьем стоящий у стенки трюма длинный ящик, покрытый толстым слоем пыли, к которому, по-видимому, давно не прикасалась тряпка или метла.
Утро возвестило о себе слабым светом, просачивавшимся сквозь щели в обшивке «Зубейды». Турецкий корабль, словно сытый гусь, лениво покачивался на ласковых морских волнах. Беззлобно переругивались на верхней палубе матросы. Зашевелились, просыпаясь, и узники нижней палубы.
Раздался протяжный крик — это звал правоверных к молитве судовой мулла. Все стихло, и в наступившем молчании узники услышали легкий стук, доносившийся сквозь перегородку, у которой лежали бычьи кожи, награбленные воинами пророка в слободе дубильщиков под Мангупом. Генуэзцы прильнули к толстым доскам.
— Слушайте все! — размахивая руками, громко объявил один из них. — Синьорины едут рядом, они хотят нам что-то сказать!
— Кто это? — тихо спросил Войку.
— Теста ди Чочи, — ответил Левон. — Сын подесты, пьяница и шут.
Все умолкли: у перегородки слушали, что говорили из-за нее девушки. Потом Теста вновь замахал руками.
— Прекрасная и несравненная синьорина Лиза ди Манджони, — объявил сын подесты, кривляясь, — по роду занятий прачка, изволит что-то сказать своему жениху, благородному синьору Биндо, подмастерью скорняка. Присутствует ли здесь, среди вас, означенный синьор, — с издевкой в голосе бросил чиновничий отпрыск, — или его милости среди вас нет?
— Присутствует, — мрачно отозвался скорняк, влезая на кожи.
— В наш замок входят за плату, — заступил ему дорогу Теста. — Какая пошлина у нас сегодня, Чезаре?
— Что с такого возьмешь, — с презрением ответил спрошенный. — Пусть отдаст свой сухарь!
— Получу — отдам, — угрюмо обещал Биндо.
— Мне не нравятся эти шутки, — сказал сквозь зубы Роатэ.
— Не горячись, — рука сотника властно легла на плечо товарища. — Поглядим, что будет дальше.
— Восхитительная синьора Джованна деи Аньоли, дочь торговца рыбой на рынке Марино, — с прежними ужимками объявил Теста, — желает иметь беседу с сиятельным и несравненным Форезе Кукко, конопатчиком на верфи Гранде. Находится ли среди вас, эй, внизу, благороднейший и превосходительный синьор конопатчик и может ли предъявить в уплату за честь, ему доставленную, что-либо более ценное, чем тухлый сухарь?
— У меня ничего нет, вы же знаете, — в растерянности остановился перед кожами Форезе. — Получу к завтраку сухарь — отдам, как и Биндо.
— Пусти его, Теста, — лениво скомандовал из своего угла Чезаре. — Он честный гуччо,[32] он отдаст.
— Синьор Чезаре ди Скуарцофикко к тебе милостив, лаццароне,[33] слышишь? — объявил ди Чочи. — Иди же, поцелуй рыцарю руку.
Форезе послушался. Рука Войку сильнее сжала плечо вспыльчивого Роатэ. Сотник ждал — объявится ли смельчак, способный бросить вызов сынкам городских патрициев? Может ли Войку с земляками рассчитывать на возмущение и помощь простых генуэзцев, которых среди пленников было большинство.
— Чезаре ди Скуарцофикко? — осведомился он. — Не сын ли того?
— Племянник Иуды, — сообщил Холмуз.
— И внук предателя, — добавил Левон. — Внук того самого Скуарцофикко, который двадцать с лишним лет назад предал императора Константина.[34]
— Синьор Давицино ди Келе, матрос! — объявил между тем Теста. — С вами будет говорить восхитительнейшая из судомоек, синьора Гостанца! Целуйте руки его милости Чезаре, а сухарь отдадите после завтрака!
На груду кож — патрицианский «замок» — вскочил плечистый паренек.
— Пусти, кривляка, — Давицино легко отстранил Тесту. — Ни поцелуя вам, ни сухаря!
— Одно мгновение, синьор влюбленный, — раздался насмешливый голос Чезаре, — прежде чем побеседовать с милой, извольте поговорить со мной. Будете ли вы платить пошлину, назначенную нами, вашим господином, или покатитесь назад, к своим дружкам?
Чезаре Скуарцофикко, отпрыск известнейшей и богатейшей генуэзской кассаты,[35] сам вышел вперед, преграждая матросу путь. Чезаре был могучего вида рослый красавец с умным, породистым лицом. Орлиный нос, густые черные волосы, чуть прищуренные в спокойной усмешке глаза, выбритый узкий подбородок, — таков был облик длиннокудрого молодого патриция.
Сотник огляделся — среди пленников-итальянцев внизу началось движение. Многие нерешительно топтались на месте, но многие двинулись к кожаному навалу, образуя у его подножия медленно увеличивающуюся толпу.
Войку, в сопровождении двух земляков, начал проталкиваться к месту спора. За ним последовала во главе с Левоном дюжина молодых армян. За этими — десяток плечистых юных русов, сыновей застигнутых нашествием в Каффе купцов-сурожан.
Войку вскочил на кожи. Чезаре, с барственным удивлением приподняв брови, двинулся ему навстречу; фрязин на добрую голову возвышался над Чербулом, меряя его пренебрежительным взглядом.
— С кем имею честь, синьор? Кто вы и откуда?
Друзья-нобили плотно встали за своим вожаком, плебеи Каффы и иноземцы сгрудились внизу. Чербул назвал себя, свое звание и страну.
— Значит, вы дак? — с презрительной учтивостью процедил силач Скуарцофикко, придвигаясь все ближе.
— Как вы, синьор, квирит, — насмешливо отозвался Войку.
— Ученый ответ, — с сарказмом, рисуясь перед дружками, промолвил Чезаре. — Что же вы желаете? — спросил он уже по-латыни. — Что вам, ученому человеку и паладину, до этих водоносов, мастеровых, рабов?
— Темница и плен уравнивают всех, — ответил Войку на том же языке, — кто почитает себя мужем.
— Свобода! Равенство! — рассмеялся фрязин. — Плохое время выбрали вы, мой друг, для спора по таким важным предметам! Но, может быть, ваша милость желает решить его силой, раз уж пожаловали сюда, ко мне?
Чезаре с угрозой опустил руки к поясу. Лишь теперь Войку заметил полускрытый полой туники фрязина длинный стилет.
— Честный бой! Честный бой! — гневно зашумели внизу. — У волошина нет оружия! Позор Чезаре!
С небрежной улыбкой Скуарцофикко протянул за спину руку, в которую кто-то вложил еще один стилет. Чезаре хотел вручить второе оружие сотнику, когда двери открылись, впустив потоки света.
Кинжалы из рук фрязина как по волшебству исчезли. Матросы с «Зубейды» внесли обычную пищу узников — воду и сухари. За ними последовал сам патрон судна, Зульфикар-ага.
— Привет вам, недимы[36] пресветлого султана! — воскликнул турецкий капитан. — Какие видели сны?
— Мы не недимы! — крикнул кто-то.
Пленники, получив скудный рацион, расселись по своим местам, как будто ничего между ними не произошло.
— Не станете недимами, будете пайзенами![37] — насмешливо крикнул патрон, в то время как двери снова закрылись, погружая пленников в темноту.
Появление общих врагов охладило пыл противников. Теперь, однако, внизу наметилась перемена; люди переходили от кружка к кружку, знакомились, рассказывали друг другу, кем были прежде, на что надеялись в жизни. Чезаре и его приятели не посягали более на владение заветным местом переговоров с девицами. Но хождение к нему прекратилось само собой — не так уж много молодых людей в обоих отделениях палубы знали друг друга.
Войку все время ждал, что его тоже позовут. Роксана, однако, не давала о себе знать. Чербул передумал, терзаясь, многое, пока не утвердился в догадке: знатную пленницу вместе со спутницей поместили отдельно, в одной из кают на верхних палубах, под крепкой стражей. И сотником вновь овладела мысль, неотступно сверлившая его мозг сначала пути. Войку все сильнее ощущал, как давят со всех сторон деревянные стены темницы, в которую он угодил. Он должен был добыть утраченную волю и освободить любимую; но как бежать из плавучей, несомой по волнам и ветрам тюрьмы?
Товарищи сотника от горьких мыслей старались уйти. Кто-то сумел припрятать карты, кто-то — кости; денег не было, играли на тумаки и щелчки. Самое большое оживление царило в шумной компании Скуарцофикко; будущее, видимо, не рисовалось мрачным молодым патрициям.
Войку долго бродил по палубе, присоединяясь то к одному кружку, то к другому, всматриваясь сквозь полутьму в молодые лица спутников, слушая их речи, стараясь узнать, на кого можно положиться в трудный час. Сотник глазом воина приглядывался к товарищам, вынашивая еще неясную думу о том, как вырваться из неволи.
Роксана Палеолог встретила второе утро в отведенной ей каморе среди ковров, подушек и дорогих судов, украшавших прежде дома каффинских аристократов и богачей, — добыча среди добычи, драгоценная и крепко хранимая. По приказу наместника от дверей княжны ни днем, ни ночью не отходили двое янычар. После отплытия, правда, у каюты остался один только страж, да и тот постоянно дремал, прислоняясь к стенке и вытянув по пологу ноги в острых папучах. Матросы, воины и сам капитан-патрон были спокойны: отныне и навеки старый Понт стал турецким морем, правоверные могли по нему плавать в совершенной безопасности. Янычары и моряки несли службу, не заботясь о бдительности: что могли сделать против пяти десятков бывалых воинов ислама полтораста невольников-кяфиров!
Мимо двери Роксаны протопали босые ноги моряков: узникам нижней палубы понесли еду. Бедный Войко, как и прочие, грызет сухари, запивая их водой, — думала Роксана, — у нее же здесь есть все, что пожелает душа: нежный плов, турецкие напитки и сладости, фрукты. Хозяин судна старается предупредить малейшее желание княжны: кто знает, какая судьба ждет такую знатную пленницу, не станет ли она в столице могущественной ханум. Османы позолотили клетку, в которой везли княжну, но узница оставалась узницей, чего ни делал Зульфикар-ага чтобы ее ублажить.
— Эй, недимы, аджеми-огланы! — снова закричал тем временем патрон юношам с нижней палубы, появляясь в дверях. — Когда вам надоест валяться во тьме, грызя пищу корабельных крыс? Когда надумаете принять ислам?
Несколько мгновений прошло в безмолвии. Зульфикар-ага раскрыл было рот, но тут раздался зычный голос:
— Когда прикажешь, мой паша!
Ага так и остался с отверстыми устами; все головы повернулись в ту сторону, где угнездились знатные каффинские птенцы!
— Молодцы! — пришел в себя наконец патрон. — Умницы! Вас ждут подвиги! Вас ждут богатство и почет, благословение аллаха и сладостные кущи рая! Сколько вас? — Зульфикар-ага хитро прищурился. — Двадцать? Тридцать? Почему не все? Что говорят остальные?
Остальные безмолвствовали, пристально глядя на пленников-нобилей.
— Даю вам три дня, — заявил патрон, — дабы утвердились вы в благом решении своем. И дабы втолковали всем этим, проглотившим язык, в чем для них спасение и слава. Потом с вами будет беседовать наш святой мулла. А вы, — ага погрозил кулаками толпе, — глядите! Возжаждавшие истинной веры для вас, неверных, — святы! Кто тронет хоть одного иль обидит — с того заживо сдеру кожу и таким привезу в Стамбул!
И двери на волю со скрежетом захлопнулись.
— Предатели! — крикнул кто-то среди нарастающего глухого ропота. Многие узники, сидевшие внизу, вскочили на ноги и двинулись к помосту.
Компания Чезаре и Тесты сбилась в кучу, в руках у некоторых блеснули кинжалы и ножи. Теперь ренегатов осталось не более двух десятков. Около тридцати вчерашних обитателей кожаного помоста у перегородки отделились от них и, спустившись вниз, примкнули к простым узникам.
— Шкуры! Слезайте со шкур! — заорал моряк Давицино. — Мы отправим вас прямо в магометанский рай!
— Тихо! — громовым голосом впервые во все легкие крикнул Войку, и многие с удивлением умолкли. — Сошли с ума?! За два десятка отступников — всем погибать? — Взволнованные узники «Зубейды» начали успокаиваться. — Пусть они молятся хоть сатане, — что до этого нам, в своей вере крепким?
— Верно, синьор влах! — откликнулся Чезаре. — Ты говорил о свободе! Если таков ваш выбор, — носите крест на галеях султана, в его рудниках, — вы, молдаване, русы и готы, греки и армяне! Носите крест хоть до ямы, в коей вас, когда не станет силы рубить камень, зароют в горах Анатолии. Но у нас тут есть соотечественники, такие же, как мы, сыны Генуи и Каффы. Кто запретит нам помочь разумным советом этим нашим братьям, за коих мы в ответе? Эй, Чукко! — воскликнул он. — Эй, Форезе! И вы — Нуччо, Чеффини, Дато! Разве вы не работали на наших верфях, не получали плату серебром? Вы можете, конечно, забыть милости, оказанные вам нашей семьей, только я не забываю, что кровь и родина у нас одна! Вот я и спрашиваю тебя, к примеру, Чукко ди Чуккино: что можешь ты против мухаммедовой веры? И знаешь ли, что закон ислама сродни христианскому, ибо учит, что бог един?
Черноглазый Чукко протиснулся вперед.
— К чему мне это знать? — запальчиво спросил он. — Кто отуречиться хочет — тому закон проклятых и учить!
— А я его уже освоил. Занятная вера! Знал бы ты, Чукко, какой у них рай! Полно красоток!
— Хы! — ощерился Чукко. — Такой рай был у нас, в Каффе, его держал у Старого рынка мессер Риньери деи Пульчи.
Вокруг грянул хохот: каждый горожанин знал самый большой в Каффе публичный дом.
— Простая, Чукко, ты душа, — улыбнулся Чезаре, ничуть не сбитый с толку, — бордель для тебя — божий рай. Значит, в турки ты с нами не пойдешь?
— Чтобы я стал как дерево, отгрызшее себе корни? — в сердцах сплюнул честный молодой плотник. — Из Чукко сделаться Селимоном Османом? Так подло осквернить могилы моих предков?
— И прожить остаток жизни в позоре и проклятии? — вставил Левон.
— Вы рабы несуществующего долга! — вскочил на ноги Чезаре. — Рабы обмана, столь давнего, что он кажется всем правдой. Рассмотрите любую веру, проследите за любой связью, скрепленной кровью или клятвой, вскройте правду о любом отцовстве! И вы везде найдете обман, любодеяние, ложь! Ибо этот мир есть мир лжи, на лжи замешанный, на ней стоящий! Наслаждения, богатство, власть — только они не обман, это ждет нас всех в новой вере! Рабы тысячелетнего обмана, чего вы все боитесь? Мир не изменится ни на драхму, если мы примем ислам!
— Ты прав, Чезаре, — кивнул один из патрициев, Ренцо. — Дунай от этого не потечет вспять, и в нашей Генуе не случится землетрясение. Но мой мир — тот, с которым в душе я родился и который рос вместе со мной, — мир моей души, — погибнет. Он разрушится, обратится в пыль. И останется на его месте во мне навсегда пустыня, ибо ничего его уже не сможет заменить.
— Ты, ученый болван! — зарычал Скуарцофикко. — Кто сказал, что я весь свой век обязан быть только генуэзцем и христианином? Почему не вправе вкусить иного хлеба? Что обязывает меня, наконец, до гроба повиноваться любому дураку или лотру, кого слепая судьба вознесет над Генуей или всем христианством? Родина и вера, ха-ха! Власть и сила всегда у тех, кто наложит на них грязную лапу, чьи приказы станут возвещать нанятые судьи и попы. Я хочу, — поймете ли вы меня? — хочу хоть раз в жизни быть от них свободен! Сделать то, чего все вы так страшитесь, переменить разом и веру и родину. Если хотите, и самого себя!
Чезаре продолжал с жаром проповедовать отступничество. Он рассказывал о знаменитых ренегатах, добившихся высоких должностей в царстве осман, — таких, — как Гедик-Мехмед, как сам тогдашний великий визирь Махмуд-паша, родом — полугрек, полусерб. Но ренегат уже проиграл. Земляки от него дружно отвернулись, и даже несколько молодых нобилей, забрав котомки, покинули помост, где он верховодил. Среди них был Ренцо деи Сальвиатти, ученый сын последнего каффинского судьи. Ренцо, как и многие другие итальянцы на «Зубейде», тоже был моряком, немало поплавав с самой ранней юности на генуэзских галеях.
— Эх, Каффа, Каффа! — вздохнул Левон, устраиваясь поудобнее рядом с Чербулом. — Почему не последовал народ Каффы примеру твоих земляков, друг! Почему торгаш и предатель пересилил в нем ратника!
— Не был этот город ни ратником, ни работником, — привалясь к длинному ящику, заявил Шандру. — Как паук, сидел у моря, ловя людей, словно мух: как паука, метлой его и прихлопнули.
— Плохо знал ты старую Каффу, — возразил Ренцо, — как честно ей ни служил.
И армянин с итальянцем по очереди начали рассказывать о своей погибшей родине, какою ее знали. Не одними ведь невольничьими рынками жил древний город у отрогов крымских гор, главным делом его все-таки были питающие друг друга ремесла и торговля. Здесь строили корабли и ковали мечи, ткали дивные ткани и делали украшения, лили колокола и пушки, чеканили прекрасные сосуды из золота и серебра, меди и бронзы. Шили обувь и платье, обрабатывали кожи и меха, писали книги и фрески. Через Каффу, с помощью ее изобретательных и неутомимых торговцев, Восток и Запад обменивались всем лучшим, что могли произвести; ища в том свою корысть, здешние негоцианты, презрев опасности, отправлялись в далекие путешествия по морю и по суше, открывали и осваивали новые торговые пути, знакомили людей во всех концах света с новыми товарами, прививали им вкус к дотоле неизвестным вещам.
Не одни базары и гавань укрывались за стенами генуэзской крепости; здесь были покойные улочки и тихие садики с каменными фонтанами и скамьями, где собирались для беседы ученые, художники, любители искусства и мудрости всех верований и племен. Люди встречались в излюбленных тратториях и кофейнях, ходили друг к другу в гости, поддерживали всю жизнь друг друга советом и сочувствием, открывали друг для друга скромные кошельки. Так жила старая Каффа трудового люда — мастеровых, живописцев, нотариусов, музыкантов, учителей, мелких чиновников и торговцев. Итальянцев, греков, армян, евреев, татар, славян, германцев и иных языков, кого ни заносила сюда судьба.
Войку слушал, прислонясь затылком к жесткой доске. Что-то твердое мешало юноше, упираясь в бок; сотник протянул туда руку и нащупал замок, висевший на длинном ящике.
— Третий день лежу на этой штуке, — проворчал он шутливо, — и не подумаю, что это есть.
Ящик пытались пошевелить. Позвали тихо Данилу-руса; у сурожанина сохранился от обысков складной нож. Согнув гвоздь, вытащенный из переборки, смастерили отмычку.
— Тяжелый, дьявол, — прошептал Данило, — не иначе в нем главная турецкая казна. У кого рука дюжая? Моя еще с боя ушиблена, болит.
Войку ткнул отмычкой в скважину замка, покрутил; тот не поддавался. Османы, видимо, долго не открывали ящик, забытый в углу. Наконец в руке Чербула что-то щелкнуло и заскрипело.
— Тише, черт! — буркнул русич. — Отворил?
— Кажется, да…
— Наше золото султана! Поднимайте крышку, да осторожнее!
В ящике лежали темные, длинные предметы, пальцы нащупывали то дерево, то металл. Давицино, матрос, опознал их первым.
— Абордажные крючья, — сообщил фрязин. — Сам бог послал. — Юноши радостно обнялись в темноте. Слов не требовалось: у них было оружие, они сумеют воспользоваться им.
— Эти, там, на кожах, замыслили что-то, — прошептал, приблизившись, другой сурожанин, Димитерко. — Будьте настороже.
Сотнику, пожалуй, легче было не спать душной ночью на судне, чем его товарищам. Войку, воспрянув духом, загораживал собой бесценное сокровище, негаданно попавшее в их руки, — цепкие крючья на длинных древках, которыми воины цепляют чужой корабль, чтобы, притянув его к своему, броситься врукопашную на вражий борт. Пользоваться такими можно и как копьями, и как палицей. Его товарищи не были безоружны, как прежде, и это сегодня — главное.
Ночь заступила на вахту на Великом море, узники «Зубейды» один за другим забывались в тревожном сне. Товарищи давно уже спали, когда слух Войку уловил какое-то движение у перегородки, где почивали на своих кожах оставшиеся с Чезаре сынки патрициев. Чербул всмотрелся во тьму. Привычное к мраку зрение и чуткий слух поведали: кто-то осторожно пробирается к нему.
Войку нащупал друзей. Легкого прикосновения было достаточно, чтобы прервать сторожкий сон. Притворяясь спящими, молодые воины приготовились встретить гостей.
— Они должны быть здесь, — услышал над собой Ренцо тихо сказанные по-итальянски слова. Тени сгустились, приблизились: ночные гости силились разглядеть, кто где лежит.
Рядом с Войку, у самой его руки, опустилась чья-то нога в сапоге. Не раздумывая долее, сотник схватил ее, изо всех сил рванул. Тяжелое тело упало между прикинувшимися спящими, за ним — другое. Войку навалился на захваченного врасплох противника, рука его скользнула по руке врага, схватила и выкрутила кисть. Раздалось проклятие, оброненный неизвестным стилет звякнул о доски палубы.
Узники просыпались, спешили на помощь. Короткий вопль, сдавленные крики, шум борьбы… Мгновение спустя ночные гости, придавленные к палубе и обезоруженные, были связаны поясами и кушаками, к кадыкам приставили их собственные кинжалы. Двое патрициев-ренегатов лежали недвижимо на полу, заколотые в быстрой схватке.
— Один лишь звук, и все вы в аду, — сказал пойманым Войку, когда за дверями раздался шум. Ночной караул снаружи зашевелился, звеня оружием, насторожился. Но в узилище все было тихо, и воины ислама, успокоившись, снова вытянулись на досках, чтобы подремать.
У ящика с абордажными крючьями, теперь опустевшего, — оружие было роздано самым сильным и смелым, — по зову сотника собрался на скорую руку боевой совет.
— Чезаре и его люди хотели убить в темноте Ренцо, а может, еще кого-то, — сказал Чербул. — Теперь они в наших руках. Но с рассветом придут турки, и все раскроется. Что будем делать?
— Прирежем оставшихся предателей, — предложил Холмуз. — И некому будет поднять тревогу.
— Нам не скрыть двадцать трупов, — заметил евреин Матусаэль. — Эта кровь прольется зря.
— Что там думать! Надо драться! — потребовал Асторе.
— Драться придется, никуда от этого не денемся, — пожал плечами Левон Бархударян. — Но снаружи пятьдесят янычар, да матросов десятка два. Оружие у всех — что игл у ежа. А у нас — два десятка крючьев, все равно что дубин. И, может быть, наберется десяток ножей и кинжалов.
Войку взвесил на руке стилет, отнятый у Чезаре.
— Что скажешь ты, Даниил?
— Что сказать мне, торговому гостю? — усмехнулся тот во тьме. — Скажу, что разговаривать некогда, надо дело делать — рассвет приближается. Ты, волошин, — сотник славного войска, тебе и думать, приказывать, а работа — нам.
— Он прав, — сказал старший меж греками, Константин.
— Мы твоя сотня, Войку, — присоединился Гендерик, русокудрый гот. — Приказывай.
Сотник велел собрать все, чем можно было резать и колоть, от стилета до гвоздя, и раздал тем, кому не досталось крючьев. Нескольким плотникам приказал надергать из обшивки гвоздей — на «Зубейде» они были такими длинными, что каждый при нужде мог сойти за стилет. Пяти генуэзцам-матросам повелел обыскать палубу, не забыли ли где османы, кроме крючьев, еще что-нибудь тяжелое и острое. А сам, взяв еще четверых, отправился к задней стенке помещения, где явственнее слышался плеск морских волн.
Корабль был стар, но построен крепко, юноши долго трудились, пока раскачали одну доску. За нею обнаружилось узкое пустое пространство, далее темнела часть толстой наружной обшивки. После долгой работы наконец пробили и ее. Сняв вторую доску, увидели волны, а над ними — небо, начинавшее светлеть. Еще немного времени, и их могли бы обнаружить.
Войку высунулся по пояс в проделанное ими окно, повернулся лицом кверху. И едва сдержал крик радости — оттуда свисала длинная веревка.
— Гляди, что нашли мы еще у них под кожами, — встретили сотника товарищи, когда он возвратился к ним, и протянули саблю. Войку вытащил из ножен клинок: то была добрая сабля восточной работы, с богатой чеканкой по рукояти. — Она — твоя.
Кто из ренегатов спрятал оружие под грудой кож? Как сумел его спрятать? Об этом некогда было уже думать.
Товарищи обвязали витязя веревкой, опоясали саблей, помогли ему выбраться, протиснуться через прорубленный люк. Войку ухватился за свисавший сверху канат. «Только не смотри вниз», — напутствовал его Давицино. Глотнув соленого ветра, Войку с вызовом опустил взор, и сердце зашлось незнакомым, острым чувством: на большой глубине под ним бились о борт холодные волны моря. Войку отвернулся и полез по канату вверх.
Чербулу пришлось довольно долго карабкаться по толстому тросу: сказывались трое суток, проведенных взаперти, на сухарях и воде. Но в конце концов он благополучно одолел подъем. Войку лег на выступ у основания фальшборта и заглянул на палубу через отверстие для стока воды.
Вот мулла, взобравшись на мостки, воздел руки к небу, обращаясь к аллаху; все, кто был наверху, расстелили коврики, начали класть земные поклоны, истово молясь. Вот патрон, свернув священный коврик, отдал приказание; матросы взялись за дело, одни — тянуть канаты, другие, забравшись на реи, — распускать свернутые на ночь паруса. Войку увидел матросов, несущих бадьи с водой и ящик с сухарями, — завтрак для молодых кяфиров; он быстро отвязал от пояса веревку, все еще соединявшую его с нижней палубой, но продолжал придерживать ее рукой. Только минуту спустя, когда товарищи трижды дернули за нее, сотник отпустил конец: условный сигнал означал, что в этот миг янычары начали отодвигать засовы узилища.
Не теряя времени, Войку высунулся из-за фальшборта и издал громогласный воинственный клич.
Османы, бывшие на палубе, забегали, вертя во все стороны головами. Никого не видя (сотник успел снова спрятаться), матросы и солдаты, кинувшись к бортам, начали высматривать, не упал ли кто в воду. И остановились в растерянности, не ведая, какие джинны страшным криком возвестили им беду.
Войку издал еще более громкий клич; османы возобновили беготню. Сквозь свое окошко сотник видел, что к суетящимся на палубе присоединяются новые и новые турки.
Теперь настал его час.
Войку вынул саблю и прыгнул на палубу. Он свалил одного османа, проткнул второго и бросился к капитану. Появление страшного воина, его смелый натиск оказались столь неожиданными, что турки, капитан-патрон — первым, забыв об оружии, кинулись от него прочь. Войку настиг и сразил еще одного; потом, подбежав к борту, начал рубить канаты, на которых держался самый большой парус средней мачты. Огромное полотнище устремилось вниз, накрыв палубу и метавшихся по ней людей, словно ловчая сеть — стаю куропаток.
Со всех сторон, однако, огибая злополучный парус и барахтавшихся в ней товарищей, к сотнику с обнаженными клинками бежали уже янычары и моряки, успевшие прийти в себя.
Войку спокойно отступил к самому носу судна, в уголок между форшевнем наоса и поставленной рядом большой бочкой, в которой держали оливковое масло на случай бури.[38] Османы налетели, толкая друг друга, готовые изрубить одинокого храбреца. Но сотник, отгороженный от них с одной стороны основанием мачты и брюхом исполинской бочки, легко защищал оставшийся узкий проход, по которому, теснясь, враги старались добраться до него.
Это была схватка, в которой витязь из Четатя Албэ показал свое мастерство. Первый из янычар, добежавший до убежища кяфира, пал, пронзенный колющим выпадом, второй — от рубящего удара, обрушившегося на него, когда он пытался дотянуться до противника кривым жалом ятагана. Третий, босоногий матрос, нацелил на грудь витязя копье, но тот, уклоняясь, насадил османа на свой клинок и бросил на тела первых двух.
Рубясь с наседавшими, мешавшими друг другу врагами, сотник не мог видеть, что происходит за их спинами. Но топот ног, звуки ударов, яростные крики вскоре возвестили, что замысел узников принес ожидаемый успех.
Смущенные воплями, внезапно раздавшимися на палубе, носильщики и стража, открывшие уже двери плавучей тюрьмы, замешкались. И были сбиты с ног пленниками, вооруженными крючьями и ножами. Расправившись с охраной и завладев ее оружием, узники бросились дальше, сметая с пути других янычар и матросов. Их поток растекался по всему кораблю и наконец выплеснулся на верхнюю палубу. И над кучкой турок, державших еще в осаде смелого сотника, взлетели вдруг с тыла беспощадные клинки его друзей.
Вскоре все было кончено. Оставшееся в живых османы были брошены в море либо сами пригнули за борт, в безумной надежде спастись вплавь. И Войку, вытиравший о парус окровавленную саблю, был окружен ликующей толпой. Недавние узники обнимали своего вожака, жали ему руки. Многие с восхищением спрашивали Чербула, как пришла ему в голову дерзкая мысль — отвлечь противника на себя криком, пробравшись для того наверх по канату. Войку только улыбался в ответ: молдавский витязь лишь повторил прием, доставивший победу его учителю и государю Штефану-воеводе в битве у Высокого Моста.
Победа над хорошо вооруженными и опытными врагами далась юношам недешево. Двадцать пять пленников полегло в схватке. Еще на пороге узилища пал Нуччо, заколотый ятаганом. Погибли Чеффини ди Джунта и Биндо, сурожанин Димитерко, молдавские воины Васелашку и Влад. Многие были ранены, некоторые — тяжело. Среди последних находился Ренцо деи Сальвиатти, получивший удар палицей; отнесенный друзьями в камору патрона, он оставался без сознания и только изредка стонал.
Войку шел по залитой кровью, все еще накрытой парусом верхней палубе наоса. Его внимание привлекли несколько фрягов, тащивших какого-то османа к борту с явным намерением утопить.
— Я итальянец, как и вы! — отчаянно орал турок, напрасно пытаясь вырваться. — Пустите меня, я христианин!
Войку подошел; пойманный, рванувшись к сотнику, упал ничком, подполз к нему. Войку узнал Зульфикара-агу.
— Я христианин, синьор! — запричитал ага, быстро крестясь. — Клянусь мадонной! Меня зовут Зеноби, а не Зульфикар, Зеноби ди Веккьетти из Пизы, у отца там лавка пряностей! Проклятые нехристи пленили меня на море и заставили принять их веру!
— Как ты принуждал недавно нас, — сказал кто-то.
— Меня хотели казнить! Клянусь мадонной! — завопил бывший Зульфикар. — Тем и заставили! Я не принуждал вас, только советовал! Пощадите!
— Еще один ренегат! — громко молвил Форезе и поднял саблю.
— Этот еще не худший, — остановил его сотник. — Пусть живет. Встаньте, ага, стыдно правоверному лобзать пыль перед скверными недимами, — насмешливо сказал Войку бывшему патрону. — Куда вы дели Роксану-хатун, о ага?
— Сейчас покажу! — резво вскочил на ноги новоявленный мессер Веккьетти. — Она в безопасности, клянусь Иисусом! В моей лучшей каюте, клянусь святым Никколо, покровителем путешественников!
Зеноби-Зульфикар побежал вперед, показывая дорогу. Но Роксана сама уже спешила навстречу своему спасителю. Они обнялись среди нового взрыва восторженных криков: на палубу высыпали девушки, выпущенные из второго узилища турецкого невольничьего корабля.
Войку, однако, не завершил еще свой обход. Вместе с товарищами он направился к месту, где провел в заточении трое суток. Связанные патриции, на своих кожах, уже без кляпов, встретили победителей хмурыми взглядами.
— Ты принес мне мою саблю, сотник Войку? — спросил Чезаре, кивнув на обнаженный клинок. Несломленная гордость и призыв к примирению, обида и признание вины — все это звучало вместе в голосе патриция. Войку, взглянув ему в глаза, разрезал путы, стягивавшие тело и руки молодого Скуарцофикко.
— Возьми ее, — великодушно сказал Чербул. — Не прячь более под шкурами, носи с честью!
— Ты оставил ему саблю, — сказала Роксана. — Это неразумно.
Пламя морской синевы снова охватывало Войку, сидевшего на носу «Зубейды»; вместе с волей он вновь обрел море, погружавшее его в свою ласковую синеву.
— Законам чести надо учить, — ответил Войку.
— Такому их не понять, — Роксана с неприязнью скользнула взглядом по стройной фигуре Чезаре, картинно державшегося за канаты в нескольких саженях перед ними, на самом острие бушприта.
— Почему же? — спросил Войку.
— Очень просто, — отозвался стоявший рядом Левон. — Такой всегда думает, что, родившись нобилем, обрел благородство вместе с голубой кровью предков. Что он останется рыцарем по праву рожденья, даже если утонет по уши в подлости.
Третий день с тех пор, как турки были сброшены в море, на судне шумел веселый праздник. Смехом и песнями, музыкой и танцами вчерашние узники и узницы славили возвращенную чудом свободу. На судне оставались, правда, тихие уголки, такие, как каюта Роксаны и Войку, как бывшие покои Зульфикара-аги на корме, где жили теперь армяне, сурожане и воины Молдовы, где с ними обосновались генуэзцы Асторе и Давицино, где поселились еще двое феодоритов — грек Константин и гот Гендерик.
В одну из камор на корме был перенесен также и Ренцо. Молодой патриций пришел в себя, но вставать с постеленных ему ковров еще не мог. Камора Ренцо сразу стала уголком философских бесед — к ложу раненного приходили для дружеских споров Левон и Матусаэль. Здесь были собраны немногие книги, найденные на «Зубейде», среди которых — большой коран почившего в аллахе свирепо дравшегося до последнего дыхания корабельного муллы.
Не все, однако, на бывшем португальском наосе предавались веселому безделию. На следующий же день был созван общий сход, на котором избрали капитана; эту должность единодушно доверили Войку. Избрали профоса, обязанного следить на судне за порядком, — сурожанина Данилу. В помощники ему определили армянина Арама, итальянца Форезе, грека Скарлатиса и молдаванина Роатэ. Юноши, знакомые с искусством кораблевождения, умевшие держать руль, ставить паруса, управляться со всем судовым вооружением, образовали команду. Они направили наос к северо-западу и теперь, по указанию Асторе, вели его к Белгороду, единственной на великом море большой гавани, не попавшей в руки осман.
На том же первом сходе мужчин разбили на воинские десятки, назначили над ними начальников. Раздали оружие всем, кто его еще не имел, нашли несколько пушкарей — прислугу к шести орудиям, установленным у носа корабля. Поклялись: если турецкий флот догонит их — живыми не сдаваться. Патрицианские сынки, готовившиеся прежде в янычары, без видимого неудовольствия присоединились к общей клятве.
— Смотрите! — воскликнула Роксана. — Там сирены!
Войку и Левон, сидевшие рядом с ней, взглянули в указанном ею направлении — там действительно кувыркались в волнах какие-то светлые тела.
— Это дельфины, — пояснил Войку со смехом. — Они встречают и провожают добрым напутствием мореплавателей.
Когда морские звери исчезли за кормой, несколько веселящихся юношей и девиц с шумом и смехом окружили уединившуюся троицу. Кавалеры играли на гитарах и пели, дамы били в бубны и плясали. Роксана, нахмурив брови, отвела взор; Чербул отвечал на шутки дружелюбной, но сдержанной улыбкой. Кто-то принес чары, кто-то наполнил их из козьего меха красным солдайским. Все выпили, княжна — лишь пригубила свой кубок.
— Долго ли будете вы, благородные спутники, лишать всех вашего драгоценного общества? — с насмешливым поклоном спросил Чезаре, одним прыжком спустившийся с бушприта. — Ваша милость, синьор капитан? И ваше высочество, герцогиня? Мы ждем!
— Мы и так с вами, — ответил Войку.
— Рядом, да не вместе, возразил патриций. — Не танцуете с нами, не поете. Как и те ученые мужи, — Чезаре сотворил поклон в сторону Левона, — которые все мудрят вокруг непонятных книг да говорят на тарабарских наречиях.
— Разве вы, Чезаре, не знаете древних языков, — спросил армянин.
— Может и знал, — отвечал тот. — Но теперь забыл. С такими друзьями, среди таких красавиц мне хочется только петь. А кто поет на латыни, на эллинском, на древнееврейском? Одни попы да раввины! Вы позволите, мадонна, — обратился он к Роксане, — спеть для вас песенку.
Чезаре взял из рук Тесты гитару и запел приятным баритоном:
— Давайте, друзья, никогда не расставаться! — Чезаре схватил в объятия двух ближайших к нему девиц и закружился с ними вместе. — Пусть праздник нашей дружбы длится вечно.
— Да здравствует воля! — поддержал его Теста. — Давайте станем морскими разбойниками! Поднимем черный флаг! А пока выпьем за это как следует! За нами, друг Левон! Разве не видишь, что ты здесь третий, а значит — лишний?
Увлекая с собой армянина, компания с шумом двинулась дальше.
— Надо же, — вполголоса возмутился Теста, замыкавший шествие. — Какую красотку добыл себе этот молдавский простолюдин! До чего ж хороша!
— Не то слово, простофиля, — поправил Чезаре. — В этой девице видна порода, превращающая порой и простую селянку в богиню. Хорошеньких женщин в мире много, породистые — редки. А в ней порода, к тому же — особенная.
— Еще бы! Принцесса царских кровей! Я этого самозванного капитана вижу насквозь, — прищурился Теста. — Из осажденного Мангупа он сбежал. Своему государю герцогу Алессандро он изменил. А девочку просто украл.
— Скажем честно: даже если так, он — молодец, — ухмыльнулся Чезаре. — Но еще большим молодцом будет тот, кто ее у него уведет.
— Не ты ли совершишь этот подвиг?
— Как знать! Если мы с тобой, милый Теста, будем действовать умно…
— Мы разделаемся с этим грязным капитаном варваров, посмевшим вмешаться в нашу судьбу, — заявил Теста. — Я жажду этого не меньше твоего. Но что ты станешь с девчонкой? Ну позабавишься, а потом?
— Я на ней женюсь!
— Ты сошел с ума! После всех ночей, которые провел с ней этот мужик!
— На него мне плевать, тем более, что он будет мертв, — ответил Чезаре. — Такая грязь к девице царского рода не пристанет. Зато наградой мне будет двуглавый орел Палеологов в фамильном гербе Скуарцофикко. Вся Генуя, вся Италия от зависти лопнут, милый Теста! И сойдут с ума от ее красоты!
— Эге! — присвистнул Чочи. — Никак ты влюблен! Вот этого я не ждал!
— Я тоже, — признался его приятель. — Только верь мне, глупая Теста,[39] эта женщина стоит того. Наконец, орел Палеологов — не курица, ему не место на птичнике мужика Войко, или как там его зовут!
Чербул проводил веселую процессию внимательным взглядом, Роксана — негодующим.
— Ты был неразумен, вернув этому латинцу саблю, — повторила княжна. — Видел, с какой наглостью смотрел он на меня! А эта песня! Он пел ее обо мне!
— Песня в честь дамы — не обида, Сана, — обнял ее сотник. — Будь он вправду с тобой непочтителен, разве я бы ему дозволил продолжать!
— Ты долго жил с итальянцами в своем Монте-Кастро, — упрямо проговорила княжна. — Поэтому и мыслишь, как они. Я из божьего страха еще не вышла, как ни грешна!
Войку молчал. Византийское воспитание базилиссы давало себя знать, как и родовое упрямство Палеологов и Комненов.
— Впрочем, о чем говорить! — продолжала она. — Разве мы не плывем в юдоли греха! В юдоли разврата! — в голосе девушки послышалось отчаяние. — О, лучше бы я умерла!
Войку крепче прижал к себе подругу. Это продолжалось, возрастая, с их первой остановки в пещерном монастыре. Неистовый нрав вкупе с неистовой набожностью травили ее, словно яд.
— Ступим на сушу — обвенчаемся, — сказал Чербул. — И бог нам все простит.
— Там меня ждет жених, — напомнила она. — Не суждено нам, видно, мой Войко, под венцом стоять. Впрочем, может быть, они над нами сжалятся? Я паду в ноги тетке Марии, ты — князю Штефану…
— Я устал валяться в ногах, — с твердым спокойствием молвил Войку. — Не дозволят нам вместе быть — увезу тебя от них навсегда. И пусть попробуют мне в этом помешать!
С нижней палубы донесся новый взрыв смеха — кто-то усердно веселил спутников. Чербул, вскинув голову, продолжал внимательно слушать, что творится вокруг. Оснований для беспокойства у молодого капитана было достаточно.
Не прошло и двух дней после восстания, как начались происшествия, не сулившие ничего хорошего. То в одном, то в другом месте на судне внезапно вспыхивали ссоры. Молодые люди принимались оскорблять друг друга, хватались за ножи и сабли. Профос и его помощник утихомиривали спорщиков и задир, разнимали драчунов.
Кто-то сеял смуту на наосе, умело и ловко, оставаясь сам в тени. Но кто? Чезаре и его приятели были дружелюбны ко всем; в их вежливости, правда, сквозила еле уловимая насмешка, но упрекнуть их в чем-либо было нельзя. И все-таки Войку был уверен: раздоры — их дело. И потому был постоянно начеку.
Проводив Роксану к ее каюте, сотник снова обошел судно. На обратном пути его остановил и отозвал в сторонку для разговора Зеноби-Зульфикар.
— Одно мгновение, рыцарь! — сказал бывший ага таинственным полушепотом. — Правда ли, что вашей милости довелось сражаться в битве под Высоким Мостом?
— Это так, мессере, — кивнул сотник.
— Иисус послал тогда победу своим верным! — вчерашний ага истово сотворил крест. — Говорят, в том сражении вами был взят в плен молодой капитан язычников Юнис-бек?
— И это правда, мессер. Я знал достойного Юнис-бека.
— Какая удача, мой синьор, что встретил вас! — воскликнул ренегат. — Ведь Иса-бек, отец Юниса, — мой благодетель и спаситель!
— Вот как? — с интересом спросил Войку. — Говорят, это славный воин!
— И великодушный, и щедрый! — закивал головой мессер Зеноби. — Давайте, синьор, присядем, я вам расскажу. Иса-бек — славнейший среди пограничных воителей Порты, знаменитых придунайских беков! Прибежище справедливости, простите — проклятый султан не зря даровал ему титул защитника Дуная! Если бы вы знали, рыцарь, как свела меня с ним судьба!
Мессер Зеноби с почтением подвел своего молодого преемника к скамье у фальшборта и примостился сам на якорной лапе, у его ног.
— Да будет вам известно, синьор, — начал он, — что я был честным негоциантом в Венеции и много раз возил товары по океанам и морям, куда того требовала моя коммерция. Святой Стефан,[40] однако, многие годы хранил меня от злых напастей, ожидающих путников на дорогах мира, пока на наш корабль не напали у одного острова берберийские пираты. Разбойники ограбили нас, пустили нашу галеру ко дну и продали нас в рабство в Перу,[41] тамошним генуэзцам.
— Вам повезло, мессер, — вставил Чербул, — вы попали в христианские руки…
— …Тут же отдавшие меня врагам Христа, — вздохнул Зеноби-Зульфикар. — Всю жизнь дотоле путешествуя и трудясь, я оставался бедным человеком и денег на выкуп из родной Венеции ждать не мог. Узнав об этом, генуэзцы отвезли меня на рынок в Стамбул, где продали турецкому спахию, владельцу тимара в долине Марицы, в землях Болгар. Тимариот проведал, что я грамотен и умею вести счета, и назначил меня управляющим своего имения.
— Видите, мессер, судьба все-таки не была к вам слишком жестокой.
— Если бы так, — вздохнул бывший ага. — Одна из жен тимариота, турчанка из Анатолии, дочь янычарского аги, когда муж уходил под Скутари с армией Сулеймана Гадымба, завела любовника и решила избавиться от мужа. Осенью, когда турецкий рыцарь вернулся домой, жена дала ему яд. И в этом преступлении обвинила управляющего-христианина, то есть меня. Меня должны были посадить на кол!
— Судьба в неволе особенно переменчива, — заметил Войку.
— И вот, — продолжал Зеноби, — когда меня вели, вернее — волокли в пыли дороги на лютую смерть, я увидел проезжавшего мимо во главе блестящей свиты знатного воина. Лик храбреца был грозен, но полон мудрой благости и силы. Словно господен ангел, — прости, мадонна! — в обличье турка с состраданием взирал на меня, влекомого за ноги палачами к месту казни! Я вырвался из железных рук моих мучителей и бросился к нему. Я схватился за стремя великого мужа, вопя о том, что невиновен и молю о справедливости!
Зеноби-Зульфикар, прижав руки к груди и закатив глаза, добросовестно изобразил, как он молил воеводу осман.
— Иса-бек пожалел меня, приказал помиловать, — продолжал он. — Но я оставался рабом, невольником хитрой женщины, свалившей на меня свое преступление, я не ушел бы живым из ее рук. И я сделал тогда единственное, что могло меня спасти окончательно. Я принял ислам и стал свободным.
— Но турком, — заметил Чербул.
— Только для виду, синьор, во спасение плоти, — поднял руку мессер Зеноби. — В душе я оставался христианином, клянусь мадонной! И что за польза была бы моей душе, яви я тогда до конца упорство! Душа все равно бы попала в ад — ведь умер бы я без покаяния и причастия, не напутствуемый святым служителем господа. Так что, спасая бренную плоть, я спасал, в сущности, бессмертную душу.
— Прошу прощения, мессере, — сказал сотник, изображая вежливое удивление. — Разве мученическая кончина на турецком колу не привела бы вашу душу, минуя любые препоны, прямехонько в рай?
Бывший капитан-ага ненадолго задумался, меряя памятью толщу своих прежних грехов.
— Может быть, — проговорил он без уверенности. — Но кто знает, куда склонится чаша весов в руке кроткого господина нашего Иисуса Христа? Мог ли я рисковать?
Войку отвечал сочувственной улыбкой.
— Даровав мне жизнь, — продолжал свой рассказ Зеноби-Зульфикар, — Иса-бек не ограничил тем своих благодеяний. Он накормил меня, одел, обул, снабдил деньгами на обзаведение. Я купил вначале скромную барку и с помощью двух рабов возил на ней товары из Стамбула в Скутари. Потом, наладив дело, стал хозяином этого корабля. Славный паша Гедик-Мехмед повелел зафрахтовать «Зубейду», чтобы перевезти в Стамбул известный вам драгоценный груз… Я поныне неоплатный должник Иса-бека, — заключил Зеноби, — и все мои помыслы о том, чтобы хоть в малой мере отблагодарить его высокородную милость за все, что он сделал для меня. Недавно такая возможность передо мною, хоть и ненадолго, появилась.
— Какая именно, — осведомился сотник.
— Вы не догадываетесь, синьор? — спросил Зеноби с лукавой усмешкой.
— Нисколько!
— Я вез ему благородный подарок!
— Какой же именно, мессере? — Войку действительно перестал понимать хитрого ренегата.
— Да вас же самих, синьор капитан!
Чербул подавил мгновенно вспыхнувший гнев. Наглость предателя была, в сущности, лишь смешна.
— Ведь вы друг его сына, — пояснил бывший ага. — Говорят даже, — спаситель. Ах какой был бы подарок для Иса-бека, для его высокородного сына — тем более!
— Вот как! — притворно нахмурился сотник. — Вы хотели даже не продать меня в рабство, а подарить! Как ничего не стоящую вещь!
— Напротив, ваша милость, — осклабился ренегат, — вручить, как бесценный дар.
— В цепях раба?!
— Ах, синьор, неужто вы все еще не можете меня понять? Иса-бек, приняв вас в своем доме, обязательно отпустил бы сразу на волю, помог бы, изъяви вы желание, вернуться в землю князя Штефана, вашего господина. И щедро бы одарил.
— Стало быть, — заключил Чербул, скрыв усмешку, — всем нам здорово не повезло. Но скажите, мессере, для чего вы мне все это поведали?
— Чтобы вы, синьор, знали, что не злое рабство готовил вам в конце пути ваш нижайший слуга, а волю и встречу с друзьями! Ваша милость убедилась теперь, что я вам друг, — с льстивой улыбкой заключил Зеноби. — Сейчас, синьор, я вам это еще раз докажу, — со значением добавил бывший ага, поднимаясь на ноги и предлагая Чербулу следовать за собой.
Бывший патрон «Зубейды» провел сотника по второй палубе от носа до кормы, по третьей — от кормы до носа. Заставил петлять с собой по разным помещениям, подниматься и спускаться по трапам — наконец юркнул в трюм. В темной каморе, куда они попали, пошарив под потолком, Зеноби достал фонарь, высек огонь, запалил фитилек. Потом, высунув за дверь голову и оглядевшись, отодвинул от стенки большой ларь, закрывавший люк.
Чербул спустился за ним по короткой лесенке и оказался в низком, длинном помещении над самым килем, под трюмами носа. Темное пространство, тесно заставленное огромными сундуками, так и не было обнаружено его товарищами после восстания на корабле.
Зульфикар-Зеноби подвесил фонарь к потолку и, спугнув жирную крысу, открыл один из ящиков; там было золото. Открыл второй — там мерцали россыпи колец. Поднял крышку над третьим — в нем лежали усыпанные драгоценными камнями диадемы и браслеты. Отворил четвертый — в нем матово поблескивали жемчуга. Взорам сотника открылась доля султана в добыче, взятой его войсками в Крыму. Ее, погруженную в глубокой тайне на «Зубейду», и должен был доставить стамбульскому повелителю Зульфикар.
Мессер Зеноби погрузил обе руки в высокую груду золотых монет и замер в экстазе. Но, встретив взгляд Чербула, отпрянул назад.
— Вручаю это вам, синьор капитан, — прошептал он торжественно и робко.
Сотник молчал; отражение крымских сокровищ переливалось в его голубых глазах.
— Вы можете разделить это с товарищами, — так же тихо предложил ренегат. — По целому состоянию каждому.
— Чтобы наши люди перерезали друг друга?!
— Можете взять это себе…
Войку так посмотрел на бывшего патрона, что у мессера Зеноби подогнулись колени. Сотник одну за другой захлопнул крышки сундуков.
— Об этом знает еще кто-нибудь на судне? — спросил он, пристально глядя в глаза венецианца. — Хоть один человек, кроме вас и меня?
— Нет, синьор! Клянусь! — отвечал мессер Зеноби, крестясь.
— И не должен знать! — приказал Войку. — Пока не придем в гавань! — И пошел, не оборачиваясь, к выходу.
На корме, проходя мимо мачты, Чербул не заметил темной фигуры, прятавшейся в тени. Это был Чезаре, подсматривавший за происходящим на юте; при виде сотника лицо патриция исказила злая усмешка. Чербул заглянул в уголок, где при свече теплилась беседа его друзей.
— Варвары разрушили храмы искусства, — говорил Ренцо, — разбили инструменты науки…
— И человеческий дух, не находя пищи на земле, поневоле устремился к небу! — продолжал Левон.
— Так победила везде религия, — молвил Матусаэль, — так поле мира осталось за изуверами. Когда разум и честь заставят их наконец отступить?
Войку улыбнулся и, никем не замеченный, удалился в камору, где жила его княжна.
Буря пожаловала на море с благородным величием, задолго до того предупредив путешественников о своем приходе. Вначале небо на северо-востоке начало темнеть. Потом важно прикатили огромные валы; сперва — пологие и гладкие, они постепенно вырастали, напружинивали хребты, обрастали лохмами сорванной с гребней, подхватываемой ветром пены. Буря обещала быть нешуточной.
Асторе еще с утра, по известным морякам приметам, начал готовить команду и судно к предстоящему испытанию. Опытных моряков на судне можно было насчитать всего с полдюжины, вместе с кормчим, на помощь же остальных было мало надежды. Когда волнение усилилось, три четверти их со стонами полегли по каморам и трюмам. Буря набирала силу, и молодых людей, способных держаться на палубе, становилось все меньше.
Матросы спустили паруса, оставив на бизани только малые, помогающие удерживать судно против ветра. Задраили люки. «Зубейда» легла в дрейф. Войку с беспокойством смотрел вперед, откуда беспрестанно надвигались все новые полчища гигантских валов. Роксана, подойдя, схватилась за его локоть, прижалась. Чербул заглянул в лицо подруге; боязливая перед господом и суровым сонмом его святых, мангупская княжна мужественно смотрела в лицо свирепеющей стихии.
— Уходи вниз, — сказал Войку. Роксана несогласно тряхнула головой.
Асторе оставил мостик и, держась за канаты, пробрался на корму, где Давицино и еще один генуэзец с трудом справлялись с непокорным рулем. Молодые мореходы втроем вступили в борьбу с Понтом, коварно норовившим поставить судно боком к волнам, чтобы смять и опрокинуть его. Наос бывшего капитана-аги, надо сказать, не был чудом кораблестроительного искусства, при сильном волнении он плохо слушался руля.
Ветер по-прежнему крепчал, море мрачнело, темные тучи все ниже опускались к вершинам почти уже черных, грозно поседевших валов. Пошел дождь, потом — ливень; из края в край неба ударили изломанные молнии. Большой корабль, перебрасываемый друг другу валами-гигантами, стал меж ними похож на утлый челн, потом — и вовсе на жалкую щепку.
Один за другим к Роксане и Войку, державшимися за ванты фока, присоединялись их товарищи, не сваленные морской болезнью. Многие шептали молитвы: один творил крест латинского канона, другой — греческого. «Боги моря, — услышал Чербул голос одного из русов, вспомнившего верования предков, — боги моря требуют жертв».
И вправду подобные горам валы вставали над миром, как дикие кони Нептуна, брошенные в галоп. Гигантские сказочные звери, драконы и змеи, казалось, хотели вырваться на волю, разбив хрустальные завесы катящихся водных хребтов, колотя многомильными хвостами.
Войку крепко обнял подругу, защищая ее. Роксана, однако, выпрямилась, словно наслаждалась развернувшимся перед нею титаническим зрелищем. Восхищение и гордость за нее, испытанные в те мгновения сотником, заставили его ненадолго даже забыть о буре.
Волны били теперь о нос, о днище «Зубейды» таранным боем, старый наос трещал со всех бортов. Верхушки валов начали перекатываться через палубу, сбивая с ног людей, унося зазевавшихся в пучину. С угрозой раскачивались высокие мачты судна, трещавшие при каждом ударе водяных масс. Из тучи холодных брызг перед ними появился чудом державшийся на ногах Асторе со связкой топоров в руках.
— Держите! — крикнул он, покрывая вой ветра. — Будем рубить мачты, иначе — конец!
Голос кормчего заглушил особенно страшный треск. Опережая действия людей, рухнул грот, и волны тут же утащили придавленных им четырех человек. Асторе бросился к поваленной мачте и несколькими ловкими ударами топора отделил ее от основания. Войку, за ним — Чезаре, Холмуз, Левон и Чукко начали убирать канаты и ванты, все еще удерживавшие злополучный грот. Наконец огромное, опутанное снастями бревно сползло за сломанный фальшборт. Облегченное судно выпрямилось и продолжало неравную борьбу.
Обернувшись назад, Войку с тревогой посмотрел на то место, где оставил Роксану, по-прежнему державшуюся за ванты у фок-мачты. И тут он увидел в обрубке грота, близ которого стоял, тяжелый нож, вошедший по самый черенок в мокрое дерево. Войку вытащил оружие, метившее, несомненно, в него. Но кто бросил ему эту штуку в спину, да промахнулся? Чезаре? Но где же фрязин? — спохватился сотник. Чезаре не было нигде видно; неужто верзилу патриция смыло волной? Войку сунул нож за пояс и с трудом вернулся в своему месту на носу.
«Зубейде» пока везло, еще действовал руль, к которому Асторе поспешно вернулся. Но ветхая обшивка не выдерживала натиска, наос медленно оседал, принимая воду. Судно тяжелело, становилось все более неуправляемым. Бросились к бочке на носу, выбили днище, но масла не было — беспечный капитан-ага не позаботился о том, чтобы наполнить спасительную бочку.
Юноши и девушки, бывшие на палубе, привязали себя к оставшимся мачтам. Войку прикрутил канатом к фоку Роксану с подползшей к ней Гертрудой и остался рядом, готовый помочь команде, все еще продолжавшей борьбу. Сотник видел, как было унесено волнами несколько спутников, выбежавших на палубу, когда вода стала заливать внутренние помещения, но поделать ничего не мог. Единственную на наосе лодку давно унесло. Можно было только ждать, стараясь не захлебнуться водою; и это уже было подвигом на «Зубейде», терпевшей бедствие.
Чербул не знал, сколько он простоял так, поддерживая Роксану, у передней мачты судна. Силы юноши были на исходе, Войку несколько раз впадал в забытье, близкое к обмороку, и только мысль о возлюбленной возвращала ему сознание. Так прошла нескончаемая, холодная, гибельная ночь.
Было уже утро, когда к Войку и тем, кто оставался рядом с ним, — полузадохшимися, частью потерявшим сознание, подошел, шатаясь, Асторе. «Зубейда», полузатопленная и разоренная, медленно покачивалась на волнах утихшего Понта.
— Ты выстоял, брат Асторе, — молвил Войку, — вы выстояли, братья, — сказал он подошедшей следом поредевшей команде. — И тем всех нас спасли.
— Это ты принес нам спасение, брат, — ответил кормчий. — Еще там, в мрачном трюме, где вернул нам волю к победе.
— О спасении, капитан, поговорим потом, — прозвучал хриплый голос. — Вначале надо потолковать о том, как нас всех пытались утопить.
Перед Войку, расставив ноги, стоял Чезаре, подошедший во главе уцелевших пассажиров «Зубейды».
На верхней палубе лежало несколько трупов. Никто не успел еще сосчитать, сколько их плавало в нижних помещениях. Корабль, потерявший часть оснастки, более чем наполовину погрузившийся в воду, едва держался на плаву. А Чезаре явился уже к нему, чтобы утолить свою неугасимую злобу. Ну что ж, Войку готов с ним вести разговор.
— Может быть, вначале предадим волнам тела погибших сестер и братьев? — спросил он.
— Ни за что! — ответил патриций. — Они еще не отмщены!
За Чезаре сгрудились оставшиеся в живых отпрыски патрицианских семейств старой Каффы. За Войку и вставшей рядом Роксаной — генуэзцы-моряки и мастеровые, молдаване и готы, русы и евреи, татары-христиане и греки.
— Я требую наказания! — возразил Чезаре. — За все, что вытерпели мы за эти сутки! За смерть наших спутников!
— Ты хочешь обвинить в этом море? — насмешливо спросил Чербул. — Требуешь казни для ветра и волн? Или для морского царя?
— Ты сейчас перестанешь шутить! Я обвиняю твоих дружков — еврея по имени Матусаэль, армянина, откликающегося на прозвище Левон, и генуэца Ренцо деи Сальвиатти! Это они, колдуя по богопротивным книгам, призвали бурю, дабы она потопила наш корабль! Я обвиняю тебя самого, — продолжал Чезаре, — в том, что ты, в сговоре с этими чернокнижниками, способствовал им в этом их преступлении!
— Постой! Но ведь на этом судне плывем и мы!
— Это не помеха для колдунов. Чернокнижник, как всем известно, в воде не тонет, о чем сказано в сочинениях многих отцов церкви. — Чезаре тут поднял руки, как бы призывая в свидетели всех инквизиторов мира. — А диавол, покровительствующий колдуну, легко может вернуть корабль из пучины, чтобы чернокнижник продолжал на нем путь.
Войку посмотрел вокруг. Дело принимало серьезный оборот; не только католики, но и многие православные молодые люди могли поверить коварному генуэзцу.
— Постой, Чезаре! — повторил сотник. — Вот Левон, вот Матусаэль, а вот я. Но Ренцо деи Сальвиатти здесь нет. Ты не будешь, надеюсь, обвинять этого человека за глаза?
— Пускай его приведут, если только дьявол его не уволок!
По знаку Войку трое юношей поспешили на корму и вскоре вернулись, поддерживая Ренцо.
— Все в сборе, можно продолжать, — кивнул Войку. — Ты говорил только что, Чезаре, что мои друзья вызвали эту бурю колдовством. Объясни теперь, почему корабль все-таки не утонул и сам ты невредим?
— Я молился о том мадонне! — широко перекрестился Чезаре.
— Значит, твоя молитва сильнее колдовства, — установил сотник. — Значит, она может удержать на плаву то, что должно было утонуть. А если в море бросить тебя самого? Помешает ли тебе пойти ко дну твоя молитва?
— Меня бросить в воду? — высокомерно процедил Чезаре, кладя руку на саблю. — Кто такой храбрый?
— Подобного, наверно, не сыскать, — усмехнулся Войку. — Только к чему это? Ты сам сейчас бросишься с грузом в воду и тем докажешь свою правоту. Молись и прыгай в море! Иначе ты лжец!
— Это слово я еще заставлю тебя проглотить! — с угрозой сказал патриций.
— Не надо, Чезаре, — вмешался Ренцо, — не уводи беседу в сторону. Все видят теперь: ты не уверен в силе своей молитвы. Да и какова молитве ренегата цена? Разве не хотел ты, сняв с груди крест, предаться Мухаммедову лжеучению? Разве такому можно верить, братья и сестры? — воскликнул Ренцо, обращаясь ко всем, кто стоял вокруг.
Чезаре обнажил саблю, двадцать бывших недимов тесно на ним сгрудились, тоже берясь за оружие; но толпа гневно зашумела.
— Пусть все будет честно! — пронзительно закричала одна из девушек.
— Чезаре ди Скуарцофикко, я обвиняю тебя, — сказал Ренцо. — В том, что ты первым встал на путь измены вере предков, выразив желание принять закон мусульманства. Что ты склонил к такому предательству многих своих товарищей и побуждал к отступничеству всех нас. Разве это неправда, братья и сестры?
Ответом были возгласы одобрения.
— Я обвиняю тебя в том, — продолжал Ренцо, — что ты, не сумев помешать нам обрести вновь свободу, затаил к нам ненависть и вражду. Что ты, Чезаре-ренегат, сегодняшним ложным обвинением пытался погубить невинных и, захватив власть на корабле, привести его к врагам Христовым в Стамбул!
— И для того же пытался во время бури убить нашего капитана! — раздался чей-то голос в последних рядах толпы.
Юноши и девушки расступились; вперед вышел один из готов, Гендерик.
— Я пришел только что в себя, — сказал германец. — Когда рухнула мачта, я запутался в упавших вантах и потерял сознание. Но перед тем видел, как этот отступник, укрывшись за рубкой, метнул в нашего капитана нож.
— Это твой нож, Чезаре? — спросил Войку, вытаскивая грубое оружие из-за пояса.
— В первый раз его вижу, — пожал плечами патриций.
— Это его нож, — подтвердил, выступив вперед, Чукко Чуккино. — Я видел его у Чезаре в руках.
Ропот толпы становился грозным, собственные дружки от него начали медленно пятиться. Скуарцофикко понял, что настало время выкладывать главный козырь. Чезаре поднял руки, требуя слова.
— Это так, — признал патриций, — я хотел его убить. И убью, клянусь господом богом, как он того заслуживает. Ибо вы не знаете еще самого тяжкого преступления этого мужлана, не ведаете о сокровищах, которые он скрыл от вас на этом корабле.
— Сокровища? — переспросил Асторе. — На судне нет никаких сокровищ!
— Видишь, кормчий, даже тебя этот хитрец обманул, — злорадно улыбнулся Чезаре. — Сокровища есть! Золото и жемчуг, драгоценности и сосуды!
Войку бросил гневный взгляд в ту сторону, где лишь недавно торчала пегая борода бывшего аги. Зеноби-Зульфикара не было видно.
— Ты все это придумал, Скуарцофикко, — отвечал патрицию Асторе. — Ибо трюм затоплен и доказать что-либо тут нельзя. На судне нет сокровищ, иначе я бы об этом знал. Не так ли, капитан?
— Чезаре говорит правду, — твердо промолвил Войку. — К сокровищам сейчас не проникнуть, но они есть и плывут вместе с нами от самой Каффы.
Поднялся страшный шум. Асторе с удивлением воззрился на Чербула, будто увидел его в первый раз.
— Почему же ты о том никому не сказал, товарищ? — спросил он.
— Что скажешь на это, Войку, — с тревогой спросил Данило.
Чербул обвел всех спокойным взглядом.
— Что иначе поступить не мог, — ответил он. — Мы сломали свои оковы, сбросили в море своих тюремщиков, но мира между нами все-таки не было — наговорами и злыми слухами тайные недруги сеяли раздор. Мы знаем уже, хоть и молоды: согласие крепче между бедными, чем между богатыми. Мог ли я бросить нечистое золото султана в наши ряды, чтобы посеять вражду и смерть? Заглянем все честно в свои души; что принес бы нам такой дар?
— Капитан поступил, как велел ему долг, — твердо заявил Ренцо. — Это золото стало бы камнем, который бы потащил нас всех ко дну.
— Кому помешало бы богатство? — раздался вдруг девичий голос.
— Кому золото не несло еще беды? — отозвался другой.
— Не следовало скрывать! — упрекнул кто-то.
— Лишь в молчании было спасение! — ответили ему.
— Правильно сделал сотник! — крикнул Чукко.
— Надо было спросить и нас! — возразил рядом Маффео.
Шум снова нарастал, страсти на судне накалялись опять.
— Стойте! — вскричал Чербул громовым голосом. — Пусть решает все бог!
— Божий суд! Божий суд! — подхватили десятки голосов.
— Капитан требует божьего суда.
Толпа начала расступаться; все понимали, что означает этот призыв. Войку улыбнулся Роксане, окаменевшей в тревоге, и твердым взглядом посмотрел в глаза своего противника.
Очистив вместе с профосом небольшое пространство, кормчий Асторе, взявший на себя заботы распорядителя, подошел к обоим соперникам. Асторе сознавал важность своего дела, а потому успел пригладить спутанные волосы, приосаниться.
— Вы, синьор, требовали божьего суда, — поклонился он важно Чербулу. — Вы, синьор, — поклонился он Чезаре, — приняли сей вызов… Ведь вы его принимаете? — спохватился кормчий.
— Разумеется, синьор, — холодно ответил патриций.
— Отлично, — кивнул Асторе. — В таком случае вы, синьор, принявший вызов, пользуетесь правом выбора. Вы можете выбрать испытание огнем — противники простирают руку над открытым пламенем, и первый, кто того не выдерживает, объявляется побежденным. Можете обратиться к искусу водой… Впрочем вы, синьор, сегодня его отвергли.
Чезаре бесстрастно кивнул.
— Третье — испытание сталью, — завершил Асторе.
— Его я и предпочту, — важно отозвался патриций.
Асторе поклонился и попросил собравшихся очистить палубу на всем носу корабля.
Чезаре преобразился. Под одобрительными взглядами приятелей молодой патриций сбросил камзол и сорочку, обнажив мускулистый смуглый торс, вынул из ножен саблю. Чезаре был красив резкой красотой кондотьеров и морских бродяг, каких во множестве даровала миру его родная Генуя. Он был также — о чем Войку знал уже — лучшим фехтовальщиком старой Каффы. Не склонный к воинским подвигам, лишениям и трудам, к походам и морским путешествиям, младший Скуарцофикко странным образом сочетал в себе избалованного молодого аристократа с опасным забиякой, жестоким дуэлянтом, отправившим на тот свет чуть ли не дюжину соперников. Говорили, что Чезаре не всегда дерется честно; ходили даже слухи, что некоторых юношей, убитых им или раненных, он вызвал на бой, получив за то немалые деньги от их врагов. Но в Каффе были единодушны: Чезаре дерется с редкостным искусством.
Войку, в свою очередь, оголился до пояса, обнажив мышцы закаленного бойца. Чезаре слышал о подвигах молдавского сотника под Мангупом; но схватки на стенах и конные поединки для него были не в счет. Этому простолюдину, конечно же, не у кого не было перенять высокое искусство боя на мечах, на палашах и саблях. Чезаре видел уже себя хозяином наоса. Многие юноши и девушки из Каффы, кому была известна мрачная слава Скуарцофикко, не на шутку тревожились за сотника.
Асторе подал знак, и клинки скрестились.
Чезаре собрался всласть позабавиться, а главное, показать той, кого он наметил себе в подруги, сколь силен, искусен и ловок посланный ей самой судьбою истинный мужчина, отныне — ее господин. Обменявшись с Войку первыми, пробными выпадами, он начал наступать, чтобы сразу задать в поединке тон; жестокая забава откладывалась им, как обычно, на те минуты, когда противник будет задет острой сталью, утомлен и сломлен, хотя сможет еще держать оружие в руке. Войку охотно принял предложенный ход. Он начал отступать, отбивая удары фрязина, не пытаясь сам дотянуться до него саблей. Чербул отступал по кругу ровно и легко, словно в танце; замысел Чезаре — загнать своего врага в угол — не удавался. Сделав обманный выпад, он пытался подсечь сотника внизу, — тот уклонился. Пытался нанести рубленый удар — и, промахнувшись, опасно раскрылся, чего сотник то ли не заметил, то ли не захотел использовать. Тактику надо было менять.
Чезаре, перестав давить, застыл на месте, лишь слегка отклоняя вниз и вверх настороженное жало сабли. Войку ответил внезапным, стремительным прыжком, грозя уколом в бок; Чезаре в первый раз пришлось самому увернуться от удара. Что случилось, почему не удалось ему, как бывало, в единое мгновение отбить выпад и проткнуть летящее тело врага? Чезаре был, как прежде, быстр; значит, проворнее, точнее в ударах оказался его враг. Чербул, снова отскочив, снова прыгнул; Чезаре, уже начеку, отклонил саблю легким движением, не сдвинувшись с места. Патриций успокоился; эту школу боя, пришедшую с востока, он хорошо знал. Но Войку снова сменил тактику. Теперь он твердо стоял на месте, обмениваясь с ним ударами, встречая сталью грозящую сталь. Восточный способ рубки сотник легко сменил европейским.
Фрязин понял: его соперник играл. Хорошо, он сейчас заставить противника биться всерьез.
Чезаре начал опять наступать — настойчиво, умело. Рядом малых, быстрых выпадов он отвлек внимание Войку от фронта своей атаки и молниеносно послал клинок ему прямо в грудь. Но сабля Чербула, оказавшись на месте, отбила и этот удар.
Чезаре вначале наступал; теперь, охваченный яростью, стал наседать. Он наседал, противник же спокойно уходил по кругу, по-прежнему недосягаемый. Чезаре наступал все яростнее. Генуэзец стал пускать в ход один за другим хитрые приемы, придуманные наемными убийцами Генуи, Венеции, Кадиса и других перекрестков вселенских больших дорог. Чезаре прикидывался ослабевшим, бросался Войку под ноги, кружил вокруг коршуном, стараясь захватить врасплох. Наконец применил самый коварный прием. Он притворился, что споткнулся, и, выпрямившись вдруг, почти столкнувшись с сотником грудью, зажал его саблю левой рукой, пытаясь одновременно ударить сверху своей.
Сотник высвободил свое оружие. Но удар отбил лишь наполовину, клинок противника все же успел задеть его плечо, оставив на нем кровавую полосу.
Толпа ахнула, по судну прокатился торжествующий вопль Тесты. «Бей его, бей!» — закричал ренегат. Войку заметил, что Роксана судорожным движением зажала ладонью уста, заглушая стон, как поднял над головой кулаки, рыча от досады, крепыш Роатэ. Войку понял, что чересчур увлекся игрой. Чезаре отошел на шаг, любуясь кровью на торсе соперника, ожидая, когда тот начнет слабеть. Но рана была легкой и лишь отрезвила сотника.
Войку взял себя в руки. И с силой в расчетливых выпадах начал теснить врага.
Дело повернулось по-новому, отступал теперь Чезаре. Не приученный к долгим поединкам, не закалявший тела в походах, патриций не мог спорить в выносливости и выдержке с истинным воином. Он начал медленно, для неопытного глаза малозаметно сдавать. Скуарцофикко попятился, Войку еще больше усилил натиск; теперь он уже гнал противника. И неожиданно выбил клинок из рук Чезаре.
Раздался многоголосый дружный вздох толпы. Сабля Чезаре лежала между ним и Войку. Раздались крики: «Наступи!». Чербул, словно не слыша, сделал шаг назад. «Подними!» — проронил он, видя, что враг его, побелев, не решается сдвинуться с места.
Поединок продолжался. Движимый стыдом и отчаянием, Чезаре несколько раз, собрав все силы, устремился вперед. Однако патриций все более уставал. Зато теперь он знал: Войку не может ударить безоружного. Такая минута настала опять: булат Скуарцофикко, подхваченный ловким выпадом, еще раз выскользнул из руки и, дрожа, воткнулся в мачту. Чербул вновь отступил на шаг, и Чезаре, уже не спеша, направился к фоку. Но не дойдя, мгновенно вырвал из ножен стилет и, молниеносно повернувшись, метнул его сотнику в грудь.
Стилет пролетел над самым плечом Чербула. И тут же послышался крик: острая сталь вонзилась в кого-то, кому вовсе не была предназначена.
Толпа взревела. И Войку, скрипнув зубами, с размаху всадил меж ребрами противника свой клинок.
К победителю, раскрыв объятия, ринулись друзья. Но Войку в тревоге обернулся в ту сторону, откуда донесся крик, когда генуэзец метнул стилет. И увидел Левона, державшегося за раненое плечо.
Чезаре не был сражен насмерть. Его унесли на корму, где можно было еще отыскать сухое место.
Веселая жизнь на «Зубейде» сменилась суровыми, тревожными буднями. После бури судно, беспомощное и едва управляемое, могло стать легкой добычей и для моря, и для любого вражеского корабля. А море кишело фелюгами и галерами турок. Каждый час вдали, словно акульи плавники, могли появиться косые паруса османских судов. Никто, однако, не хотел покоряться немилостивой судьбе. Праздник кончился, но прекратились и нелады. Несостоявшиеся янычары — молодые нобили Каффы — словно изменили нрав и вместе со всеми приводили судно в порядок. Праздник отшумел, но оставалась воля, которую все хотели сберечь любой ценой.
Буря унесла шестнадцать жизней; одиннадцать юношей и девушек утащили волны, пятеро погибли на корабле. По морскому обычаю их тела тоже предали пучине. Потом, под водительством Асторе, начали вычерпывать накопившуюся внизу воду — ведрами, ушатами, кувшинами, парусиновыми мешками. Работали все — от Войку до притихшего Тесты, с чьих уст до конца уже не сходила заискивающая улыбка. За двое суток непрерывного труда «Зубейду» удалось несколько облегчить от принятой ею забортной воды.
Починили разрушенный валами фальшборт. Подняли уцелевшие паруса. «Зубейда», хотя и медленно, продолжала плыть к Четатя Албэ.
Большая часть продовольствия осталась в затопленных помещениях или была испорчена, соленая вода Понта сделала непригодной большую часть питьевой воды. Все выдавалось порциями, и профос с помощниками строго следил за тем, чтобы выдачи были равными. Беспечная жизнь на корабле свободы сменилась суровым бытом; но осталась дружба, осталась любовь.
Войку теперь уверился: любовь — это когда каждая частица твоего существа ликует без повода и спроса, чтобы ты ни делал. Это — силы, которые непрестанно рождаются в тебе, хотя, казалось бы, неоткуда им более взяться, и радость, нескончаемо вскипающая, когда все вокруг идет хуже некуда, и только любовь твоя с тобой. Все, что пришлось вместе преодолеть и пережить, сблизило Роксану и Войку больше, чем ласки, которые они со всей щедростью юности дарили друг другу в пути. И вышла меж ними в свет новая близость — близость духа, когда с удивлением и радостью слышишь от друга те же мысли, которые посетили тебя. Тот малый, но бесценный, изначальный очаг человеческого тепла, вокруг которого позднее собирается семья.
Пережитое вместе сплотило на судне почти всех — дух братства, воцарившийся на «Зубейде», преобразил даже изнеженных патрицианских сынков. На судне не было более разноплеменной толпы путешественников — теперь на нем плыла единая хоругвь бойцов, готовых защищаться до последнего вздоха. Недавние землячества растворились в общем товариществе, спаянном единым стремлением — добраться вольными до вольной Земли Молдавской или погибнуть. Только молились, как прежде, каждый по-своему, уважая веру товарища и его молитву.
Чезаре третий день боролся со смертью. Дружки патриция к нему больше не подходили. Страдания Чезаре облегчал как мог ученик и сын крымского хакима Матусаэль, которому помогал Асторе, при необходимости также — добросердечный, несмотря на горячность, Роатэ. За раненым неотступно ухаживала ласковая Гертруда, проявившая в эти дни качества отличной сиделки. Перед тем она как раз подходила к Войку, чтобы передать: Чезаре просил сотника к своему одру.
У входа в каюту Чербул встретил Матусаэля. На манер всех врачей перед лицом неизбежного, тот сокрушенно покачал кудрявой головой.
— Я умираю, — сказал Чезаре. — Не говори, что это не так, я уже приготовился встретить смерть.
Войку молча смотрел на врага, недавно с такой надменностью угрожавшего ему. Черты раненого заострились, уверенности и жестокости в них как не бывало. Значит, были где-то далеко спрятанные под грузом зла в душе Скуарцофикко человеческие чувства. Но какой удар судьбы потребовался, чтобы хоть ненадолго снять с них нечистый груз!
— Я слушаю тебя, Чезаре.
— Спасибо. — Скуарцофикко говорил с трудом, часто останавливаясь, чтобы отдохнуть. — Двое суток, лежа здесь, думал я, как пришел к тому, что со мной случилось, почему. И понял: иначе быть не могло. Вот уже двадцать лет висит над нашей кассатой страшное проклятие. Ты, наверно, знаешь, что я внук Риньери ди Скуарцофикко, служившего султану Мухаммеду.
Войку кивнул.
— Ты знаешь, — с усилием продолжал патриций, — что еще раньше мой дед Риньери служил базилею Константину Палеологу, последнему императору Константинополя. Когда турки двадцать два года тому назад начали последнюю осаду столицы, Риньери повздорил с Константином, за сто тысяч золотых показал султану способ проникнуть со своим флотом в гавань столицы, минуя укрепления. Мой дед погубил Константинополь.
Войку кивнул.
— Базилей Константин проклял деда, — продолжал младший Скуарцофикко. — Но это не все. В нашей семье есть другое предание: еще прадед, флотоводец Мильоре, был проклят в Генуе за измену; он выдал венецианцам тайну, которая помогла им выиграть морской бой.
Чезаре умолк; долгие минуты летели в молчании. Войку знал уже, что человеку перед уходом в небытие нелегко оставить в себе последние, горчайшие мысли, что умному грешнику умирать труднее. Священника на судне не было, друзья оставили патриция. Кого же еще мог он позвать в свой последний час?
— Для воина лучший духовник — другой воин, — заговорил снова раненый с бледной улыбкой. — Я не был добрым, но все-таки часто думал: в чем подлинное призвание мужа? Дело люди находят себе разное — строят корабли, водят их по морям, торгуют, сражаются. Но общее дело для всех, кого зовут мужами, кем бы ни был каждый рожден, — в чем дело? Я понял это, глядя на тебя: в служении. Ведь ты всегда служишь — своей земле, государю, своей женщине. Тому делу, которое сам считаешь правым. И — счастлив тем, и во всем тебе удача, хотя ступаешь дорогами опасности и войны.
Войку молчал. В памяти сотника мгновенно пронеслись черные колья на бешляге у Высокого Моста. И господарь Штефан, в бешенстве наезжающий на него, Чербула, коленопреклоненного, конем. Князь Александр на казни собственного брата, насилие в замке Гризольди, новые казни в Мангупе. Что мог сказать умирающему сотник Войку?
— Меня служить не учили, не было принято в роду, — продолжал тот. — В семействе у нас искали одну выгоду, а что выгодно сегодня, то в убыток на следующий день. Но я не мог понять: проклятие, нависшее над нашей семьей, застило мне взор. Так вот, я хотел тебе сказать…
Войку внимательно слушал. Но пошли бессвязные слова, и Чезаре вскоре впал в беспамятство. Чербул в раздумии смотрел, как мечется в агонии его вчерашний противник. Этот человек был молод, умен, красив, искусен в бою, он был храбр. И вот умирал в бесчестье, оставленный своими. Теперь он винит судьбу. Чего не хватало Чезаре, чтобы повернуть ее течение? Разве что подлинной отваги, воли. Только этого, видно, фрязину уже не дано узнать.
Несколько минут спустя его не стало.
После еще пяти дней плавания, избежав новых опасностей, «Зубейда» подходила к Четатя Албэ. Столпившись на носу судна, вернувшие себе волю пленники с волнением смотрели, как вырастает из зеркала лимана единственная на этих просторах большая скала, наверху которой примостилась белгородская цитадель. Величественные башни и стены все яснее вырисовывались на фоне ясного неба. Здесь враги не могли уже их настичь.
Войку смотрел на приближающийся родной город, держась за ванты передней мачты. Локоть сотника крепко сжимала маленькая ладонь мангупской княжны. Вот они перед ним, его товарищи — итальянцы, русы, молдаване, евреи, армяне, германцы, татары, греки. Родные для него навсегда. Скоро они расстанутся, чтобы, может быть, никогда более не встречаться. Но дружбу, добытую так тяжко, но свободу сохранят.
Стены и башни Монте-Кастро медленно приближались. И из гавани навстречу увечному кораблю устремилась быстрая галера.
На воротах Топкапы в Стамбуле вначале появилась одна голова; палач снес ее с плеч гуляма, принесшего падишаху худую весть — о том, что корабль «Зубейда» с принадлежащими ему, султану, сокровищами и молодыми пленниками не прибыл вовремя и, по всей вероятности, погиб в великой буре, разыгравшейся за две недели до того на Черном море. Голова злосчастного вестника жутко скалилась навстречу голубым босфорским далям, словно предупреждение судьбе — не досаждать более властителю вселенной дурными новостями.
Но не прошло и месяца, как рядом с ней появилась вторая. На этот раз голову сняли с гонца, присланного с Дуная Иса-беком, славнейшим из порубежных военачальников Порты. По сведениям, поступившим в ставку Иса-бека близ Никополя, «Зубейда» прибыла в Монте-Кастро, город князя Штефана близ устья Днестра. Молдавский князь забрал в свою казну бывшие на ней драгоценности и золото, а юношей и девушек отпустил на все четыре стороны, снабдив каждого на дорогу добрым платьем и десятком венгерских золотых.
Между лиловыми занавесями, прикрывавшими большое окно кабинета, мессер Джованни-Мария Анджолелло,[42] по прозвищу Джованьолли, мог видеть оба трофея султанского палача. Мессер Джованни с самого утра старательно подавлял в себе болезненное желание взглянуть в ту сторону еще раз. Строка за строкой неспешно ложились на страницы изрядно раздобревшего за долгие годы дневника, долженствовавшего позднее войти в летописи Блистательной Порты, обогатив собою также библиотеки Италии, Франции, и, возможно, германских княжеств. «Тогда сераскер на Великом острове, — писал прилежный венецианец, — отобрал около трехсот молодых людей, большею частью итальянцев, а также чужих, приехавших в Каффу из Генуи и других мест со своими товарами и с другими своими делами, посадил их всех на один корабль, нагрузив это судно многими драгоценными вещами, чтобы послать его к султану. Когда же корабль отплыл от Каффы, — писал далее Джованьолли, — чтобы прийти в Константинополь, на нем были некоторые из этих молодых людей, более привычные к морю, чем другие, ибо плавали по различным сторонам Черного моря, из места в место, и некоторые хорошо знали ремесло и дело мореплавателя; и договорилась большая часть их них втайне не позволить отвезти себя в Константинополь, чтобы быть рабами у турок. И плавая таким образом, увидев, что достигли места, где могли исполнить замысленное, они все напали неожиданно на моряков и других своих врагов, которые были на том корабле, и, одолев этих, из которых одни были убиты, а другие брошены в море, завладели кораблем и направились на нем в Монкастро, город, который принадлежал графу[43] Штефану, властителю Молдавии, и расположен у упомянутого Черного моря. По благополучном прибытии судна они были там приняты, и граф Штефан, именуемый турками Кара-Богданом,[44] забрал ценные вещи и корабль, оставив свободу тем молодым людям, из которых большая часть отбыла в Польшу и Венгрию и в конце концов перебралась в Италию в Геную.»
Мессер Джованни с невольным страхом вспомнил гнев, охвативший султана при этом известии; у Мухаммеда давно не бывало таких приступов ярости. Джованьолли видел уже, как по приказу падишаха по всей империи хватают выходцев из Италии, генуэзцев и венецианцев, флорентийцев и миланцев, как к нему самому с кривым ножом подступает палач — дворцовый, лучше сказать — домашний палач султана, благообразный с виду евнух Кара-Али. Сильный приступ султановой болезни — почечных колик — отвел, однако, от франков возможную месть.
Пролежав несколько дней в постели, султан направил в Сучаву спешное посольство. Его главе, отуреченному армянину Мелик-беку, приказано было войти к молдавскому бею в дорожном нечищеном платье, в знак падишаховой немилости. И требовать спешного возвращения чужой добычи, живой и мертвой, украденной белыми богданами на корабле осман. Сверх того, послу вменялось в обязанность с угрозами потребовать выплаты дани за все годы княжьего непокорства, освобождения всех турецких воинов, взятых в плен под Высоким Мостом, кто еще оставался в живых, и изъявления полной и вечной покорности падишаху.
«Ответ графа Штефана, — писал в дневнике Джованьолли, — гласил, что он не обязан этого делать, ибо гавани его и земли открыты, будучи каждый свободен приезжать, оставаться и уезжать по воле своей, что народ прибывает в них постоянно и что следить за этим он не может. Что касается пришедших на указанном корабле, то они прибывали уже не раз оттуда[45] с их товарищами и не были задержаны, а дозволено им было продолжать путь. И так поступили с ними и на этот раз.»
— Прибыл Юсуф-ага, эффенди, — доложил гулям. — Тебя призывает Порог справедливости.
Мессер Джованни вздрогнул, бросив все-таки невольный взгляд на две главы, насаженные на пики над воротами сераля. Торопливо надев парадное платье придворного попугая, мессер Джованни поспешил на августейший зов.
Султан пришел в себя после двух дней непрерывных жестоких болей в пояснице. Но оставался в постели — хакимы не велели еще вставать.
— Мы в руках Аллаха, — встретил он венецианца невеселой улыбкой. — Карает меня Аллах за грехи, держит в оковах страдания.
— Но пути его, о великий царь, неисповедимы, — с глубоким поклоном напомнил мессер Джованни. — Ведь он тебя и вознаграждает. Твои алаи идут вперед и побеждают по всему Земному кругу.
— Без меня. — Улыбка Мухаммеда стала еще печальнее. — Ты видишь, я повержен во прах болезнью. Я не могу, как бывало, вскочить на коня, чтобы повести вперед моих боевых барашков, моих янычар или бешлиев. Я не могу броситься вместе с ними на стену вражьей крепости. Самое большее, на что я еще способен, — вместе с седыми старцами в отдалении следить за боем. А ведь я еще не стар, не так ли, мой возлюбленный франкский попугай!
— Ты молод, великий падишах, — отвечал мессер Джованни. — Ибо молод духом, ибо величие не старится.
— Много ли стоит величие, — вздохнул Мухаммед, — если даже ничтожный бросает ему вызов и безнаказанно над ним глумится!
— Все в руках Аллаха, — повторил Джованьолли, — ты прав, пресветлый султан. А посему, узрев на пути преграду, ничтожную с виду, но одолеваемую с трудом, мудрец вопрошает себя: зачем воздвиг предо мною ее всевышний? Не хочет ли сим испытать меня в вере моей и духе? Не ждет ли Аллах от меня доказательства, что по-прежнему я упорен и не сломлен на указанном мне пути?
— Ты говоришь со мною, франк, как некогда старые турки, соратники отца. — Султан приподнялся кряхтя на ложе, усмешка его стала снисходительной. — Ты что, мулла? Или патер, медоречивый монах, какие бродят по улицам Перы?
Джованьолли в душе содрогнулся: он вышел из птичьей роли, отведенной ему в серале. «Неужели султан проведал?» — пронеслось в его мозгу. Венецианцу было от чего тревожиться. Лишь накануне, с падением темноты, у него действительно побывал незаметный и скромный монах из Перы, передававший отеческие наставления и советы монсиньора Пекьятти, доверенного секретаря его святейшества папы Урбана.
— Я твой попугай, великий царь, — промолвил мессер Джованни, на манер этой пестрой птахи смешно поводя головой в пестром колпаке. — А мы, попугаи, говорим и как муллы, и как патеры, и как седые старцы, выживающие из ума на своих лежанках в Галате. Забавляя мудрого хозяина, мы, попугаи, предоставляем его глубокому разумению выбор меж разными речами, услышанными нами в гуще житейских будней, в беседах ученых людей, в благочестивых проповедях священнослужителей. Разве это не достойная игра, не менее полезная, чем эти шахматы, столь любимые тобой?
— Достойные игры честны. — Султан не спускал с мессера Джованни пронизывающего, иронического взгляда. — Со мною же честно не играет никто. В шахматах со мною каждый норовит проиграть партию, дабы тем самым выиграть более важное, к чему стремится: доходное место, почетную должность, дающую власть. Мои державные противники и те хитрят: мадьярин и лях, венецианец и перс. Мне кажется, мой Джованни, только он один играет со мною честно, — этот бей белых валахов, непрестанно бросающий мне вызов.
— Ты ошибаешься, хозяин, — Джованьолли покачал зеленым бархатным хохолком. — Для него это вовсе не игра.
— А для меня? — султан еще более выпрямился, глаза его сверкнули молодо и грозно. — Разве я не окружен со всех сторон врагами? Разве они не ждут знака моей слабости, чтобы напасть со всех сторон? Такой знак, думается, многим уже видится: бей Штефан еще не наказан!
Джованьолли знал наизусть длинный список Штефановых деяний, которые султан считал для себя обидами. Не он, нынешний молдавский бей, — его предшественник покорился Блистательной Порте и начал платить ей дань; Штефан платить отказался, нарушив между их странами уже узаконенные связи. Султан не мешал молдавскому воеводе занять отчий стол, не препятствовал ему утвердиться. Штефан отплатил неблагодарностью: стал нападать на Мунтению, разорять ее — за то, что была османом покорена. Отнял у мунтян Килию. Долго преследовал былого любимца султана мунтянского воеводу Раду Красивого, стал причиной его гибели. И бесчестил несчастного князя после смерти — держал и до сих пор держит жену и дочь Раду в позорном плену. Самым страшным оскорблением султану, конечно, оставался Высокий Мост; но и последнее — присвоение Штефаном крымской добычи — было не самым маленьким. Счет между ними, и без того небывалый, с этим делом стал таким, что мог быть оплачен только дерзновенной Штефановой головой.
Он же оставался на престоле и держал себя с неизменным вызовом. Джованьолли видел: султан искренне чувствует себя оскорбленным. Но не может не уважать молдавского воеводу; быть обидчиком Мухаммеда-Завоевателя само по себе — высокое звание в этом мире. Султан видел теперь в Штефане единственного достойного противника среди своих соседей. И жаждал сразиться с ним, чтобы воскресить в себе былого бойца.
Это входило в планы тех, кто тайно сносился с Джованьолли из Рима и Венеции — через скромных монахов, через заезжих моряков и купцов. Отеческие наставления столпов святейшей римской курии гласили: обращать в беседах внимание Большого Турка к северу и востоку, к просторам Дикого поля и Московии. Отвращать, сколь возможно, ненасытную алчность неверного от прекрасных полей и городов католической Европы. А путь на север для него лежит через Молдавию. Пусть султан потеряет еще одно войско в ее болотах и лесах, под стрелами ее свирепых воинов. Пусть он потом, справившись с Молдавией — такой исход неизбежен, — столкнется с московским князем, со всей Руссией. И пусть они друг друга если не исстребят, то хотя бы обессилят вконец. Тогда и настанет действительно время для крестного похода католиков всей Европы к Босфору — великого похода, к которому папа каждый год призывал паству, да так, чтобы паства не слишком принимала его всерьез.
Джованьолли следовал этим поучениям в меру сил. Но соблюдал осторожность: султан был умен. К тому же, зная упрямство Мухаммеда, говорил ему часто обратное, стремясь раззадорить, незаметно наводя на нужный путь.
Султан был умен. Мухаммед, конечно, еще не проведал о тайных встречах своего раба и друга с ночными гостями из Италии. Но догадывался о многом. Мухаммед понимал: порой в хитроумных, порой в дурашливых речах франка не мог не слышаться тайный голос его пронырливых соотечественников. Имея земляка в серале, эти люди не упустят возможность его использовать. Но это было ему на пользу: слушая своего Джованни, он узнавал, чего хочет папа, в котором, судя по делам, угадывал временного союзника. Мухаммед, в свою очередь, мог сообщить таким образом своим невидимым собеседникам немало того, чего нельзя было передать ни с каким послом. Султану казалось даже забавным разговаривать с папой римским вот так, через своего придворного «попугая».
Но эту хитрую птицу, если догадки Мухаммеда были верны, следовало держать в доброй клетке. Чтобы не клюнула руку, дающую ей золотые зерна своей казны.
— Бей Штефан еще не наказан! — повторил с внезапной яростью султан, скосив на мессера Джованни налившиеся кровью светлые глаза. — Разве христиане мира тому не рады? И первый — ты, отказывающийся принять ислам, хотя живешь под моим крылом?!
Султан откинулся на подушки, его высокий лоб под шелковой скуфьей покрылся вдруг испариной: при каждом усилии болезнь еще давала о себе знать. Мессеру Джованни на мгновение показалось, что занавеси над дверью в соседнюю комнату шевельнулись: там всегда стоял с ханжером наготове, как ангел смерти, ее искусный служитель Кара-Али. Смерть всегда витала в этих покоях, в которые он, подобно воину, входил каждый день, не зная, доведется ли выйти из них живым. Джованьолли давно мог, выбрав подходящий час, упросить султана отпустить его на родину, но все не решался: копил золото от большого жалованья, собирал богатые хозяйские дары. Мухаммед был щедр.
Жизнь умудрила, жизнь многому научила мессера Джованни, хотя венецианец был еще молод — в тот год ему исполнилось двадцать шесть лет. Джованни Мария был сыном довольно известного в свое время писателя Марко Анджолелло. Его род, происходивший из Болоньи, перебрался в Виченцу, где благоденствовал в течении целого столетия; в этом городе и родился будущий приближенный и историк Большого Турка. Получив хорошее образование, юный Джованни не захотел посвятить себя музам, которым ревностно служил глава семейства, его отец; юного Джованни влекли приключения. Он переехал в Венецию, вступил в кондоту латников пешего панцирного войска Республики святого Марка. В восемнадцать лет выступил в поход против осман, в двадцать был взят в плен в знаменитой битве под Негропонте, где армия Венеции потерпела сокрушительное поражение. Султан Мухаммед, выделив среди пленников сообразительного с виду молодого кяфира, подарил его своему старшему сыну Мустафе и отправил в Конию, где была резиденция шах-заде, беглербея Анатолии. Наследник престола тоже сумел оценить быстрого умом франка, приблизил его к себе. Вместе с Мустафой Джованьолли ходил в поход на иранского шаха Узуна, учавствовал в победоносной битве под Еруджаном. Но в следующем году бей-заде умер, и мессер Джованни был призван султаном в Стамбул, где и занял свое нынешнее место.
Жить рядом с Мухаммедом, служить ему было смертельно опасно; никто не знал, какая кровавая забава придет внезапно в голову повелителю, кого он изберет себе в жертву; отдавая человека палачу, султан искренне полагал, что оказывает ему тем свое высокое внимание, а значит, и милость. Но мессер Джованни быстро приноровился к порядкам, принятым при дворах мусульманских царей. Он научился в любой обстановке держать нужные речи, вовремя падать ниц, вовремя умолкать или, напротив, заливаться смехом, со стороны казавшимся самоубийственным, на самом же деле — спасительным. «Брось этого кяфира хоть в кипяток, он выплывет, как ни в чем не бывало», — говорили о нем сановники Порты.
В ту минуту, уловив знаки грозы, мессер Джованни, как истинный турок, не мешкая рухнул ниц, утонул лицом в пушистом ковре.
— Будь милостив, о царь мира! — воззвал он сдавленным голосом. И добавил, не ощутив десницы евнуха: — Мой повелитель, я позову хакима!
— Не надо, — отозвался султан, уже приходя в себя. — И не бойся, поднимись, твой час еще не настал, — добавил он, словно с сожалением. — Аллах не безвинно наслал на меня эту хворь. Она мне кара за малое усердие мое, за то, что плохо стал вести войска на завоевание мира для его учения — для ислама. Но я знаю теперь, чем исцелюсь.
Падишах сделал мессеру Джованни знак. Венецианец помог султану сесть на ложе, подложил под спину и бок подушки.
— Мое исцеление — в исполнении долга, оно — в бою, — продолжал Мухаммед. — Аллах указал мне дорогу, — говоря это, султан не спускал с венецианца внимательного взгляда, — когда отдал в мои руки быстрых, как ветер, татар Крымской орды.
— Воистину божий дар, не стоивший тебе ни единого воина, о великий царь, — вставил мессер Джованни, мало-помалу обретавший смелость.
— Мангуп еще держится, но падет и он, — продолжал султан. — Армия Гедик-Мехмеда, мои татары освободятся, и я поведу моих боевых барашков за Дунай. Замшелые старые турки, правда, хотят, чтобы я двинул прямо на Италию; франки — слабы, а Рим — это власть над морем, — твердят белобородые с упорством. Но солнце встает с востока; наш пророк и ваш мессия, Чингисхан и мои предки пришли с той благословенной стороны. Надо брать в руки восток Европы, подчинение Крымского юрта показывает, какое в этом благо.
Остановившийся взор султана мерил еще не завоеванные просторы. Венецианец взирал на него с неподдельным восторгом; мудрым старцам в Риме доставит радость дорога, которую он избрал.
— Молдавские земли теперь мне просто необходимы, — продолжал султан уже спокойно; пусть его попугай получше запомнит каждое слово и повторит его, где нужно, теперешним замыслам Мухаммеда такое не повредит. — Без них невозможно полное соединение османского царства с владениями хана, без связи меж нами по суше татар нельзя по-настоящему держать в узде. Оседлав же такого доброго аргамака, я поскачу на нем на север. Московский князь становится все сильнее, единоверные с нами ханы в Казани и Астрахани глядят на него с тревогой. Мы соединимся с этими мусульманскими народами и вместе возьмем земли князя Ивана в кольцо гибели, мы одолеем его и покорим.
Джованьолли молчал, боясь выдать свою радость; именно таковы были планы, которые из Рима хотели внушить султану. Этот варвар возглашает их сам. Тем лучше, мессер Джованни сумеет выдать кому следует за свою работу.
Джованьолли не знал, что Мухаммед давно лелеял эти мечты. Он знал, однако, что сын султана Мурада и московской полонянки, голубоглазый падишах осман с детских лет помнил песни матери, ее рассказы о своей родине. И позже в мечтах не раз уносился к тем местам, где родилась и провела юность его красавица мать, откуда татары увезли ее рабыней и продали в Каффе генуэцам, а те повезли далее в Малую Азию, где и купил ее для своего господина кыз-агаси[46] султана Мурада. И тайная мечта Мухаммеда теперь — ступить завоевателем на землю тамошних своих предков. Может быть, вековечная тоска по корням-истокам способна обернуться такой же жаждой крови и огня?
— Когда я получу восток Европы, — заявил падишах, — я обрушусь с утроенной силой на ее запад. И воздвигну мечети до самого Моря тьмы,[47] волнующегося под лучами заходящего солнца, — добавил он, отпуская обрадованного и успокоенного венецианца.
Близился вечер; солнечные лучи ласково коснулись верхушек кипарисов во дворе Топкапы. От восточного крыла дворца через купы густой зелени донесся звон лютни, потом — нежный голос. Там был гарем; там повелителя напрасно ждали прекрасные пери, собранные для него, наверно, со всех стран, какие только в мире есть. Там — безделье и нега, там — смешные в глазах мужчин интриги, вражда и ненависть; порой даже — трогательная дружба, порой — преступная, противоестественная любовь. Но что до того всего ему, давно не переступавшего пороги этого странного мирка! Давно отрешившись от женской любви, он пресытился в свое время и мужской, восславленной Платоном, отдалил от себя фаворитов. Падишахи и беки его державы могут спокойно присылать ко двору падишаха своих сыновей.
Теперь он уже не супруг, не любовник. Только полководец, только государь. Скорее бы вернул ему силы Аллах! Скорее бы пал упрямый Мангуп, дабы Гедик-Мехмед доставил армию на соединение с ним, к Дунаю. Тогда он схватится самолично с беем Штефаном, единственным противником, достойным такой чести. Куда же повернуть полки, победив молдаванина, — об этом султан будет еще держать с Аллахом великий совет.
Полторы сотни всадников в походном порядке двигались по старому шляху, тянувшемуся от Белгорода к стольному городу Земли Молдавской — Сучаве. Ехали скорой рысью, выслав вперед надежный дозор — десяток служилых татар. Впереди гарцевали пять десятков куртян из стяга капитана Тудора Боура. Сзади — сотня бывалых конников, ведомых капитаном Молодцом. Бравый воин, раздувая усы, озабоченно всматривался в темные островки дубовых рощиц, пятнавших привольную степь до далекого Тигечского кодра. Славному воину доверили почетное дело — проводить в столицу, к дяде Штефану-воеводе и к тетке княгине Марии, знатную молодую особу, Роксану Палеолог. Рядом с государевой племянницей на рослом иноходце возвышалась могучая фигура избранного для нее теткой нареченного жениха — знатнейшего из рыцарей Речи Посполитой Велимира Бучацкого. В последних рядах кавалькады следовал сотник Войку Чербул со своим другом, куртянином и личным дьяком князя Штефана москвитином Володимером, в Молдавии известным под именем Влад Русич.
Рыцарь Велимир, искоса поглядывая на высокородную красавицу, посланную ему всемилостивой судьбой, не без труда поддерживал полагавшуюся для такого случая светскую беседу — о родственниках, оставшихся в осажденном Мангупе, о трудностях, встреченных княжной в дороге до Четатя Албэ. Роксана отвечала со сдержанной вежливостью, и в заученных фразах, складываемых княжной на своей ученической латыни, бывалому дамскому угоднику слышался отчетливый холодок.
«Что мнит из себя эта тощая крымская горлица? — с досадой думал неустрашимый Велимир, чувствуя, как иссякает запас подходящих к случаю предметов для разговора. — Какого дьявола ввязался я в эту историю, дав слово ее богомольной тетке?» Рыцарь думал о трудном нраве сучавской постницы, неистово набожной княгине Марии, суровой затворницы, чьи монашеские повадки вынуждали князя Штефана искать радости жизни в объятиях не одной «хозяюшки». И эта, наверно, подобна ей, — от гинекеев Византа утвердились такие порядки среди женщин этого спесивого рода.
Пана Велимира тревожило еще одно обстоятельство. Почти месяц повеса Войку сопровождал нареченную невесту Велимира по горам Великого острова, через море. Чербул, конечно, юноша честный, но оба молоды и жизнь есть жизнь. Неужто выпали на долю храброго Велимира ветвистые рога — какими он сам до той поры привык направо и налево награждать купцов и мещан, а то и знатных каштелянов в Литве и Польше, Семиградье и Венгрии? Неужто настала и для него пора носить это позорное украшение, причем — о стыд! — до свадьбы?
Роксана, рассеянно отвечая спутнику, думала о своем. Княжна вспоминала белую крепость над Днестровским лиманом, своим величием поразившую ее, видевшую и Каффу, и Мангуп. Поднявшись на вершину цитадели, княжна в этот день встала на гребень стены меж зубцами, раскинула руки… Роксане казалось — сейчас она взлетит. Казалось, отсюда можно обнять весь божий мир, с небом и землею, с его ветрами и водами. Войку в испуге подскочил, готовый ее подхватить. Роксана улыбнулась и сошла с парапета, нависшего над простором. В те немногие дни она узнала отца Войку, Тудора Боура, ее поразили величие и мудрость его наставника — Антонио Венецианца. Княжна прикоснулась ко всему, что взрастило и выпестовало ее избранника, и ее любовь от этого стала сильней.
Думы в этот час не веселили Войку Чербула. Не радовали перемены, подмеченные в родном городе после долгого отсутствия; будущее сулило старому Четатя Албэ мало хорошего теперь, когда турки утвердились почти на всем Черном море. Падение Каффы закрыло пути, по которым купцы везли товары через Белгород на Москву, в страны далекого Востока. Рынок пустел, торговые конторы сворачивали операции. Тамошние генуэзцы, даже старожилы, продавали дома и склады за половину, порой и за четверть цены. И уезжали — кто в Италию, во Фландрию и Францию, кто в Испанию.
Еще зловещее были другие приметы, о которых рассказывал отец. Многие белгородские купцы и бояре уже обращали взоры к тем, которых считали будущими хозяевами своего края. Искали дружбы осман, завязывали с ними дела. В городе стало больше константинопольских греков — вкрадчивых оттоманских лазутчиков; белгородские богатеи все чаще заключали сделки и сносились с бывшими византийцами Фанара и Галаты,[48] с двором покорного султану константинопольского патриарха. Пошли недобрые речи: турки, мол, рано или поздно все равно придут и сюда; уже ныне можно, дружа с ними, выгоду свою соблюсти, на будущее же — это залог спасения. В городе рассеивалось семя будущей измены, и падало оно далеко не всегда на сухую почку.
Пока же надо было до конца отслужить свою службу — доставить Роксану в то место, где ей была обеспечена безопасность и счастье. Пока надо решать, как быть — ему и ей, ибо перед совестью Войку и перед богом она была ему женой. Об этом и говорил он теперь побратиму Володимеру, единственному, кто мог помочь ему советом.
— Как быть тебе, брат? — повторил его вопрос княжий витязь и дьяк. — По долгу воина — исполнить княжий приказ обязан, доставить царевну ко княгине. По совести своей — вину перед паном Велимиром, побратимом нашим, искупить: пан Велимир ведь ей — жених. По закону сердца — не смеешь отступиться от той, кого любишь и которая доверилась тебе. К тому же ты дал обет пойти с ней под венец.
Войку кивнул.
Володимер и сам был перед выбором, для него нелегким. Князь Штефан послал его, ближнего своего слугу, в Четатя Албэ, с негласным приказом: «присмотреть, чтобы все было ладно». «Ладным» в глазах государя, особенно — государыни, ничто не могло уже быть, Володимер это понимал. И сделал, не колеблясь, выбор для себя: как княжий посланец он должен оставаться в стороне.
— И хотел бы, да что сказать? — вздохнул он. — Трое вас в деле сем — троим и решать. Пану Велимиру тоже право в том дано — слово свое молвить, зная правду. К нему и иди, — заключил москвитин, — иди не мешкая, скажи все, как есть.
Возможность вскоре представилась. К полудню подъехали к реке, сделали привал. Для Роксаны, для готской девушки Гертруды и сопровождавших их белгородских боярынь растянули на четырех копьях легкий полотняный навес — защиту от июльского солнца. Мужчины расположились на отдых поодаль, не расставаясь с оружием на случай внезапной тревоги. Велимир Бучацкий оглянул собравшихся, ища глазами своего молодого соратника. Но тот уже сам шел ему навстречу.
— У меня к твоей милости разговор, пане рыцарь, — поклонился сотник.
— После битвы ты меня так не звал, малыш, — молвил силач Велимир, положив на плечо Чербула тяжелую руку. — Разве мы с тобой не побратались, нехристей рубя?
— Прости. Но теперь…
— Мы братья по оружию, как всегда. — Рыцарь легко взгромоздил свое огромное тело на развилку старого ореха, росшего при дороге. — Садись рядышком и давай без чинов; оба мы ратники, тем все сказано. Что же ты хотел мне поведать?
— Я люблю Роксану, побратим Велимир, — твердо сказал Чербул.
— Мою невесту? — Бучацкий, вскочив, схватился за рукоять своего огромного меча. — Ты обезумел, мальчик! — взревел великан, устрашающе враща глазами.
— Так, верно, велела судьба, — сдержанно вздохнул Войку, глядя ему в глаза.
— И ты еще скажешь, что она тоже тебя полюбила?!
— Это так, пане Велимир.
— Я тебя зарублю! — Бучацкий вытащил свой страшный меч из ножен и начал размахивать им над головой Чербула. — Ты сейчас умрешь!
— Моя жизнь в твоих руках, пане Велимир, — с той же твердостью негромко сказал Войку, не опуская ясных глаз.
Бучацкий оперся о рукоять своего клинка, сверля сотника гневным взором.
— Ты достоин смерти, — повторил он. — Но может, в ту пору… совершая то, что совершил… ты не ведал еще, что ее милость мангупская княжна предназначена мне в супруги?
— Ведал, пане Велимир. Убей меня, не мешкай.
Бучацкий поднял меч, но опустил его снова. И зашагал туда и обратно, кипя негодованием.
— Ты посягнул на мою честь, — сказал барон, — на честь древнего герба владельцев славного Бучача! Такое преступление способна искупить только смерть! Но я рыцарь, а не палач! — грозный барон с силой воткнул острие меча в землю перед собою. — Славу мою, добытую в битвах, не замарает кровь дерзкого мальчишки, каков ты есть!
Бучацкий поднял свой меч и, бросив его с силой в ножны, с негодованием уставился на Чербула. Рыцарь еще с Четатя Албэ опытным глазом многое заметил в поведении Роксаны и Войку. Но виду до сих пор не подавал.
Дело было, в сущности, в том, что наметившийся поворот неплохо устраивал высокородного Велимира Бучацкого. Владетельному барону никогда не казался заманчивым брачный союз с бесприданницей из гибнущего Мангупа, какой бы она ни была знатной.
Пан Велимир был сыном знаменитого магната барона Дитриха Бучацкого. Их могущественное семейство владело местами, через которые пролегал жизненно важный для Молдовы путь из Сучавы и Хотина во Львов; оно владело крепким замком и городом Бучач, десятками малых городов, местечек и сел, обширными плодородными землями и неустанно приумножало свои владения и богатства. Пока отец был здоров и держал в руках все дела, пока не минула пора молодецких подвигов и галантных похождений, Велимир Бучацкий странствовал по ближним и дальним землям, прославляя имя предков рыцарскими делами и амурными историями. Но о власти и славе, о будущности рода обязан был подумать и он. Брак с бесприданницей стал бы плохим подарком для семьи. Предвиделись и другие трудности: набожность православной княжны, замеченная Бучацким, могла стать препятствием для ее перехода в католичество, а это вызвало бы осложнения в отношениях с церковными властями в Кракове и в самом Риме. В мае месяце, до осады Мангупа, пан Бучацкий дал слово княжне Марии обручиться с ее племянницей, и сдержал бы его, конечно. Но возникшие обстоятельства меняли дело, для пана Бучацкого — далеко не к худшему.
— Что ж мне с тобой делать?! — взревел он с новой силой, уставившись на виновника своей негаданной свободы. — Убить — не могу, то мне не в честь. Вызывть на бой — тоже, — Велимир выразительно взглянул на Чербула с высоты своего саженного роста, — не равный ты мне противник. Что же мне с тобой делать, скажи?!
Войку вынул из-за пояса кинжал.
— Иного пути, видимо, нет. Я должен покарать себя сам.
Могучий воин быстрым движением перехватил руку сотника, вырвал из нее оружие.
— Дурачина! — уже в непритворном гневе прикрикнул он. — Хочешь убраться в ад, как нашкодивший котенок, чтобы я расхлебывал тобой содеянное один? Тому не бывать!
Бучацкий с отвращением бросил кинжал в траву и припечатал его тяжелым сапогом. Затем, улегшись на землю, показал Чербулу на место рядом с собой. Бучацкий подпер кудрявую голову пудовыми кулаками и надолго задумался.
— Слушай меня, малыш, — сказал он наконец не терпящим возражений голосом. — Род наш славен и богат, я довольно от всего на свете вкусил — любовных и бранных утех. На что еще гожусь в мои тридцать три года? Разве на то, чтобы продлить свой род? И к этому я давно готов.
Бучацкий вздохнул в полной покорности себе.
— Но эту женщину, хотя в твоих глазах она, наверно, прекрасна, не хочу, — продолжал рыцарь. — Сказать по чести, чересчур уж тоща, — я подсмотрел вчера на причале, когда наши дамы купались в речке…
Теперь уж Войку вспыхнул, вскочил на ноги; глаза молодого витязя метали молнии.
— Садись, садись. — Пан Велимир с затаенной усмешкой наблюдал за взъерошившимся юношей. — Ведь она мне нареченная невеста, так что — молчи. И тоща, и ликом черна, — добавил он безжалостно.
— Пане рыцарь, — молвил побледневший Войку, — в моей жизни ты волен. Ее же — не тронь, она мне — жена.
— Бури на море не остудили тебя, — усмехнулся Бучацкий. — Не кипи; нам ли с тобой считаться обидами в этот час? Эта женщина мне не по нраву, тебя же, за что — не ведаю, люблю, — закончил он. — Вот какой узелок завязался у нас, Войку. И распутать его можешь ты один.
— Как? — с надеждой спросил Чербул.
— Ты должен эту девушку украсть, — был ответ. — У кого невесту умыкнут до свадьбы, тем более до помолвки, тот вроде и не рогоносец, так что честь моя худо-бедно не пострадает. Тебя же в иных краях ждет с нею счастье и любовь. Ты должен бежать.
— А куда?
— Туда, куда испокон веков бегут молдаване, если с князем своим не поладят или что-нибудь как ты, натворят, — с усмешкой сказал Велимир. — В Семиградскую землю, в вольный город Брашов. Там у меня есть друзья, которые тебе помогут. Да и Михай Фанци, наш с тобой товарищ по оружию, в тех краях — важный человек, устроит вас и даст приют.
Войку понимал, что получил дельный совет. Вольный воин волен в пору мира оставить службу своему государю, чтобы уйти к другому. Меж Венгрией же и Молдовой не первый год были дружба и мир.
— В пору юности, — с усмешкой молвил Бучацкий, — я не думал сам за себя. За меня, как воевода за ратника, думал мой детородный. — Славный рыцарь непринужденным кивком дал понять, кто именно был ему тогда воеводой и сюзереном. — Теперь приходится думать мне, порою — не только за себя одного, — не без удовлетворения завершил Бучацкий. — Как видишь, я неплохо разрешил это недоразумение, и теперь мы по-прежнему друзья.
Польский рыцарь великодушно раскрыл объятия. А его невольный обидчик дал себя троекратно облобызать.
— Пахнет, однако, вкусным, — потянул носом Велимир в ту сторону, где воины готовили на костре еду. — Слышу грозный глас своей утробы; пора обедать. Так ты все понял?
— Да, пане рыцарь, — кивнул Войку. — Так и придется, верно, поступить.
— Зови меня пане-брате, как добрый шляхтич — шляхтича, как зовет меня твой отец. — И пойдем.
В тот же вечер, таясь от света привального костра, к Войку прокралась Гертруда. Приложив палец к губам, феодоритка поманила его за собой, к большому дубу, росшему на склоне холма. Из-за дерева на грудь сотнику бросилась Роксана. Княжна дрожала словно в лихорадке, губы ее были горячими и сухими.
— Увези меня! — проговорила она. — Увези скорее! Если приму от него кольцо — не смогу уже уйти…
С трудом успокоив возлюбленную, Войку отправился к Володимеру.
— Пан Велимир прав, Влад, — сказал он. — Но как могу я в такое время оставить свое место в войске? Война ломится в ворота нашей земли, турки готовы выступить.
— Земля Бырсы[49] хоть и за горами, да близко, — положил руку на его плечо побратим-москвитин. — Вернуться всегда успеешь. На сей же день для тебя, истинно, не вижу иного пути. Только по прямому шляху, по Тигечскому кодру на Бырлад, на Тротуш и Ойтуз ехать не надо, — добавил Влад, хорошо знавший уже страну. — За вами наверняка будет погоня. Сделайте лучше круг через север, мимо Сучавы. Ближе к огню — теплее, — завершил он русской поговоркой.
В глухой час следующей ночи, собравшись втайне, восьмеро всадников свернули с великого сучавского шляха на боковую дорогу, в обход столицы. Впереди ехал Войку и старый войник Изар, знавший семиградские места еще по набегам, которые совершал на них Штефан-воевода, чтобы поймать свергнутого им Петру Арона, убийцу своего отца. За ними следовали обе женщины. Замыкали небольшой отряд четверо бойцов из стяга Тудора Боура, особо преданных своему капитану.
Утром кончилась золотистая степь; перед путниками встала стена тигечских лесов, за которыми ждали их другие, не менее дремучие: сучавские, путненские, бистрицкие.
И стала разворачиваться перед ними живая сказка молдавских кодр, в сравнении с крымским лесом — великаном рядом с карликами. Стоявшие на Молдове с начала времен дремучие кодры встречали их звучавшими с каждого дерева птичьими хорами. Путникам слышался тихий смех русалок за кустарниками по краям солнечных полян, уханье леших во мраке молчаливых чащоб, плесканье водяных в затерянных в дебрях темных озерах. Густые бороды хмеля, дикого винограда, поросшие сами от древности лишайниками и мхами, свисали с лесных гигантов обок тайных троп, как изодранные в битвах великаньи плащи; поваленные бурями полусгнившие стволы вставали перед ними, словно могучие змеи-горынычи в чешуе влажной зелени, готовые к прыжку.
Ехали молча, чутко вслушиваясь в темные дали леса, торопя коней. Велимир Бучацкий и Влад, возглавив обязательную погоню, должны были увести ее в другую сторону; но нельзя было знать, не снарядит ли, узнав о побеге, князь Штефан другие отряды для поиска по всей стране. Воины держали наготове оружие. Феодоритка Гертруда, сбросив с русых волос узорное покрывало, с любопытством рассматривала новые для нее, дивные края. Неробкие звери старых кодр — косули, рыси, волки — мелькали; гигантские зубры, как черные привидения, бесшумно пересекали дорогу впереди. Роксана замкнулась, ушла в себя, одной лишь слабой улыбкой отвечая Чербулу, когда тот придерживал скакуна, чтобы с заботой взглянуть ей в глаза.
— Это и есть леса, которые зовутся у вас кодрами? — спросила наконец княжна, когда Войку оказался рядом с ней.
— Да, Сана, — кивнул сотник.
— Ты часто в них бывал? Охотился?
— В здешних дебрях я бывал до сих пор только дважды, — ответил Чербул, — когда ехал на битву и возвращался с нее. Зимний лес невиданно хорош. Летний же кодр передо мной — в первый раз, как и перед тобой. Дивное место, не правда ли?
— В Мавро-Кастроне женщины говорили: в этих чащах живет царь оленей, — сказала княжна. — Во лбу у него камень-алмаз, большой-пребольшой, и из камня того — ясный свет идет. Это правда?
— Не ведаю, — улыбнулся Чербул, — много в наших кодрах чудного. Будь то правдой, по мне, царь оленей давно вышел бы из тайных своих чертогов нам навстречу, чтобы поглядеть на тебя.
— Нужна я такому великому государю! — чуть усмехнулась Роксана. — Еще говорили мне, в ваших кодрах живет много чертей.
— Это лешие, Сана, — поправил Войку. — Лешие — не черти.
— А кто же еще? — удивилась княжна. — Если у них рога, да козлиные копыта, да хвосты?
— Черти злые, — возразил Чербул. — Их забота — за душами христиан охотиться. А лешие — добрые, если их не сердить и кодров не разорять. Черти строят людям козни, лешие — только шутят да проказят. Людям они не вредят, порой даже помогают.
Роксана нахмурилась, призадумалась, следя за быстрой игрой света и тени в вышине, в зеленых кронах лесных великанов.
— Все дело в том, чьи ж они? — сказала она строго. — Из райского воинства или адского? Кому служат — господу богу или врагу его, Сатане?
Войку вопрос застал врасплох. Действительно, чьи ж они, сонмы игривых, веселых духов, населявших леса, луга и воды, водившихся в домах и лачугах, в овинах и заброшенных дворцах?
— Пожалуй, что и ничьи, — сказал он, подумав. — И служат себе, оберегая место, в коем поселились, — озера, реки, дебри, людское жилье. Разница, пожалуй, в том, что это духи воли, не подвластные ни свету, ни тьме. Ангелы и черти служат своим господам, вольные духи — никому. Ангелы и черти трудятся днем и ночью, духи — бездельничают…
Роксана взглянула на него с осуждением, поняв: сотник опять потешается.
— Неисправимый ты грешник, Войко, — вздохнула набожная базилисса. — Ангелов рядом с диаволами готов поставить… Молись скорее божьей матери, — перекестилась Роксана. — Может, она, всемилостивая, наставит тебя на добрый путь.
И снова надолго умолкла.
Следуя за могучим старым Изаром во главе небольшого отряда, Войку снова и снова с благодарностью возвращался мыслью к Велимиру Бучацкому, к его благородному поступку. Истинным рыцарем оказался в глазах сотника также побратим Володимер. Благородный Влад бросил на кон затеянной Чербулом опасной игры и достояние свое, и честь. Обласканный Штефаном-воеводой безвестный скиталец, вчерашний галерный раб менее чем за год стал одним из тех воинов-дьяков, чьими руками вершилась воля и претворялись в дела заветнейшие замыслы государя. В Сучаве, а личном войске князя, Володимер встретил немало ратников из разных русских земель. Иные, отслужив условленное время в наемных хоругвях, стали уже куртянами — получили из рук князя вотчины, обзавелись семьями. На положении куртянина, получив землю на три села близ Орхея, был теперь и сам Володимер, с тою разницей, что воины-дьяки князя несли службу при дворе круглый год, а не по срокам, сменяя друг друга в войске. Штефан прислушивался к его слову. Теперь, став пособником Войку в его проступке, Володимер мог лишиться всего, чего достиг. А то и голову потерять, если падет на нее скорый государев гнев.
Тропа выводила вдруг маленький отряд к домикам, запавшим между лесистыми холмами. Вдали изредка появлялись села в шевелюрах густых садов, монастыри. Деревянные церкви глядели с пригорков из-под высоких кровель, словно деды в больших кушмах. Отряд, не втягиваясь в долины, из осторожности продолжал двигаться вдоль опушек. Старые кодры, как мохнатые звери, спускались по холмам к озерам и рекам — попить холодной водицы, остудить замшелые пасти.
Войку с любовью смотрел на них, уходивших за самую дальнюю даль. От южной степи до Хотина на севере, от Днестра на востоке до Фалчу на западе то был единый массив, громадная лесная крепость, в которой затворялся его народ в дни великих нашествий. Оттуда, устроив на тайных полянах семьи и стада, мужчины выходили отважными четами на дороги войны, в войско своего князя или на вольную охоту за супостатами. В них сохранялась и накапливалась для отпора живая народная сила, и в них же, заманенные бойцами Молдовы, гибли вражеские полки. Слева, поближе к Фалчу, громоздился высокий холм со странным названием Рабыйя. Отсюда поставленная господарем отборная стража следила за движением войск в мунтянской, турецкой стороне; отсюда при опасности подавала знак тревоги — дымом костра, голосом длинных бучумов-трымбиц. И весть о новой рати по цепи других постов в тот же день доходила до столицы.
На таком открытом месте, возле развалин старого скита, давно сожженного татарами, Изар указал Чербулу одинокую могилу. На камне, поставленном в головах заросшего травою сирого холмика, виднелись полустертые письмена. Подъехав ближе и спешившись, Войку различил славянские букии.
— Прочти нам, что там написано, пане сотник, — попросил седой войник, когда его товарищи сошли с коней и сняли шапки перед последним пристанищем неведомого земляка. — Много лет видим этот камень, да не знаем, о чем вещает.
«Здесь лежу я, — прочитал громко Чербул среди сгустившейся тишины, — в сей малой ямине, ожидая трубный глас архангела божьего, последней трубы вселенского воскресенья и перемены стихий. Услышь мою мольбу, о муж власти, кого ни поставит после меня господь над краем сим, — пощади и сбереги это малое прибежище костей моих!»
Пять мужских голосов и два женских, словно после молитвы, промолвили «аминь». И отряд Чербула снова углубился в леса.
Солнце начало клониться к закату, когда Изар перед новой поляной подал знак остановиться. Воины встали кольцом вокруг женщин, положили стрелы на луки. Впереди не слышалось ни звука, но Войку уже знал: там засада. Молдавские войники? Татары? Разбойники лотры? Это им сейчас предстоит узнать.
— Чьи вы? — крикнул Изар.
— А вы? — последовал ответный вопрос на чистом молдавском языке.
— Государевы люди, — не стал препираться проводник. — Прочь с дороги, не то спознаетесь с палачом.
— Так место это ведь наше! — с насмешкой отвечал невидимый противник. — Чем докажете, что не харцызы вы и земле нашей не враги?
— Иду к вам, — без колебаний сообщил Изар: по голосу и ответам старый войник уверился уже, что на той стороне — свои. — И ваш человек, кто старший, навстречу пусть идет. Вместе и разберемся. Двое в тяжелых воинских плащах, осторожно шагая, вскоре встретились в середине поляны. Последовал недолгий разговор. Потом Изар возвратился к своим и подал знак продолжать движение. На поляне их ждало уже двенадцать хорошо вооруженных всадников — боевой дозор ближнего села.
— Это же пан Чербул, сын капитана Боура! — раздался чей-то радостный возглас. — Пане Войку! Разве твоя милость меня не узнает?
Чербул сразу узнал говорившего. То был здешний молодой крестьянин, с которым он встречался после битвы и пира у старого бешляга близ Васлуя.
Узнав, что проезжие торопятся, воин затерянного в кодрах села рассказал Изару, давно здесь не бывавшему, какие неожиданности могут встретиться в этих местах.
— За большим камнем, в часе пути, будет пещера, — добавил предводитель крестьянского дозора. — Как раз поспеете туда к дождю.
К этому предупреждению следовало прислушаться. Войку Чербул и его спутники поспешили дальше.
Дождь действительно вскоре начался и сразу превратился в ливень. Раскаты грома, вначале — редкие, постепенно слились в сплошной немолчный грохот. Вспышки молнии то и дело выхватывали из мрака глубь пещеры, в которую забились путники. Заднюю стенку наполовину закрывала большая каменная плита без надписи, на которой чья-то рука неумело, но выразительно высекла устрашающие эмблемы смерти — оскаленный череп и скрещенные, обглоданные временем кости. Упокоившийся под ней отшельник, как видно, при жизни дал обет молчания и сдержал его, не сообщив и в скупой надписи ни имени своего, ни племени. Там и устроилась с Гертрудой Роксана.
Посидев недолго с возлюбленной, приложившись тайком губами к холодной ладони княжны, Войку Чербул занял полагавшееся ему почетное место в кругу мужчин, рядом с седовласым Изаром. Молнии все чаще освещали застывшие, словно в камне, мужественные лица белгородских воинов, рассыпались искрами в завесе воды, падавшей перед входом.
— Разгулялись что-то нынче грозовые духи, — сказал кто-то.
— Перекрестись, язычник! — строго одернул говорившего Изар. — При чем тут нечистые? Ясная молния святая: ведь мечет ее с неба угодник господа, Илья-пророк, дабы нечестивцев, тебе подобных, карать.
— Господня молния воистину кара грешникам, — отозвался другой голос, и Войку увидел в новой вспышке, как истово шевелятся в молитве губы Роксаны, как светятся раскаянием и мольбой ее огромные византийские очи.
— Кара, да не только, — сказал самый молодой из Боуровых бойцов, белокурый Переш. — Сказывают, молнии в старину господь посылал в помощь искусным мастерам.
— Суесловие, — покачал головой Изар. — Негоже при благочестивой княжне такие речи вести.
— Так то же было от господа! — не сдавался Переш. — Дозволь, госпожа, рассказать.
Кивок Роксаны был ему ответом.
Искусному рассказчику Перешу, знатоку преданий и песен своего края, не надо было давать дозволения дважды. И поведал молодой войник, украшая повествование цветами словестного узорочья, о том, как мастерил в незапамятную старину кузнец искусный Фаур волшебные мечи, которыми, размахнувшись, и семилетний малец целую гору мог надвое разрубить. Мудрый Фаур отковывал такой меч в грозу, вскакивал на волшебного коня, и тот выносил его мигом на вершину самой высокой горы. Кузнец поднимал над головой раскаленное добела лезвие. И молния небесная, ударив в него, оставалась навек в клинке, отдав новому мечу всю свою силу и ярость. Старики рассказывают: такой меч был у Юги-воеводы, славнейшего среди первых господарей Земли Молдавской, победителя татар и строителя первой крепости в Четатя Албэ; им и сразил храбрый Юга волшебника — хана Кубияра и отнял его сокровища. Такой меч тщетно пытался добыть жестокий мунтянский воевода Влад из проклятого рода Дракулы, именуемый также Цепешем.[50]
— Не к ночи будь помянут этот дьявол, — перекрестился Изар. — Господарь Цепеш, сказывают, продался султану, а значит сатане. И сделавшись упырем, пьет по ночам христианскую кровь.
— Такого меча воеводе Владу не добыть вовек, — беззаботно усмехнулся Переш. — Да и заполучи он такой — не мог бы владеть им: молния — сила чистая, от бога, злоба же — от черта, и стало быть — ей противна.
— Зато у нашего князя Штефана, святого государя, такой клинок, сказывают, имеется, — вставил Изар. — Но не вынимает его из тайной сокровищницы воевода до поры. Только раз в году самолично снимает пыль шелковым платком. В столице он, говорят, нынче почти не бывает.
— Не сидится воеводе в Сучаве, — кивнул Переш. — По земле нашей всей разъезжает, правление и войско устраняет, измену карает, к защите Молдову готовит. А пуще — укрепляет твердыни: Сучаву и Хотин, Белгород и Килию.
— Под одной Килией восемьсот муралей собрал. Менее чем в месяц новые стены поставил, — сказал кто-то.
— Укрепляет стены монастырей, — добавил другой голос.
— Ширит стены, пристраивает площадки для пушечного наряда, чтобы отбиваться от турок огнем…
— Не сидится в его столице нашему государю-воеводе, из конца в конец ездит по земле нашей, хозяйству своему, — повторил Изар, и теплая улыбка в свете молнии озарила его лицо. — И вот что скажу не во гнев твоей милости, пане сотник, — добавил он, когда стих оглушительный гром, — добрый бы получился из нашего князя крестьянин; хозяин он рачительный и мудрый.
— На престоле тоже такой надобен, — с улыбкой заключил Чербул войницкую беседу и приказал спутникам устраиваться на ночлег.
Изар и остальные белгородцы знали, конечно, что дед сотника, еще живой и крепкий, сам пахал поныне землю в родном селе, что довелось покрестьянствовать и отцу Чербула, знаменитому воину Боуру. И вот уже величают внука паном, твоею милостью зовут. Разве от этого становится он им чужим? Разве не свой для них, душевно и кровно, отец его капитан Тудор, хотя давно величаемый паном среди простого люда и спесивого боярства?
Войку остался сидеть один у костра, погруженный в раздумье. Он не заметил, что из самого защищенного уголка пещеры, где княжне и Гертруде устроили теплое гнездо, на него молча смотрит Роксана, тоже думавшая о своем. В нелегком пути сквозь дебри ее любовь все больше утверждалась на новом чувстве — растущем доверии к своему витязю. Роксана с каждым днем все больше убеждалась, какая надежная опора для нее — его рука. И дело было не в силе мышц молодого воина, не в искусстве, с которым он бился. Женским сердцем Роксана чувствовала, как быстро меняется Войку, как он мужает. Она видела, как спокойно и властно распоряжается он на привалах или при тревоге, как привычно повелительно, хотя и дружелюбно, со старшими даже почтительно, разговаривает он со своими людьми. И люди принимали это как должное, и повиновались с доверием и охотой. Странная сила, добрая и грозная, зрела в этом юноше, столь не похожем на всех, кого ей до сих пор приходилось встречать.
Роксана не подозревала, однако, что не только битвы и опасности, не только трудная дорога меняли ее спутника у нее на глазах, что есть еще одна причина быстрого возмужания Чербула, — это она сама, близость с ней и сознание, что он — ее опора.
Войку тоже иногда с удивлением всматривался в то новое, что с ним творилось. Сотник раньше думал, любовь всегда остается такою, какой приходит, разве что может окрепнуть или ослабеть, а то и вовсе уйти. И все оказалось не так. Озарившее Войку чувство жило в нем своей, порой непонятной жизнью, пуская все глубже корни, словно дерево по весне. Шумело в нем, ликуя, листвой, и сотнику в иные часы казалось, что все ветры мира стремятся к его густой кроне — отдохнуть в ней, набраться силы. Чтобы понести потом во все стороны света ее свежесть и аромат.
На следующий день с вершины поросшего могучими буками холма они увидели небольшой деревянный скит. Бревенчатая дряхлая церквушка-избушка с пристроенными к ней меньшими часовенками и крытыми притвориками под островерхими шапками тесовых кровель казались семейством старых грибков-опят. Монахов нигде не было видно — немногочисленные лесные иноки при виде вооруженных пришельцев, по обыкновению, попорятались кто куда. Но старенький иеромонах, встретившийся им у покосившегося забора, с полуслова понял, что нужно этим гостям. Старик не мешкая провел их в пропахший ладаном, древесной гнилью замшелый храм; почерневшие древние лики, как в пещерном Мангупе, строго глянули на вошедших с образов и стен церквушки, и Войку на миг грешно почудилось, что не мученики то и пророки, но хитрые лешие кодра, надевшие святые личины, дабы посмеяться над глупыми людьми.
Засветились робко над тоненькими свечками трепетные огоньки, заструился пахучий дымок из убогого медного кадила. Старик приволок откуда-то перепуганного карлика-дьяка, у которого обнаружился вдруг глубокий и мощный, дивный голос… И вскоре сотник Войку с княжной Роксаной под двумя бедными венцами из позеленевшей латуни стали мужем и женой, перед богом и людьми, на радость и горе, в нерасторжимом брачном союзе.
После обряда, когда все потянулись из храма, уже от порога Роксана метнулась обратно, склонилась перед аналоем, припала к подножию маленького иконостаса в исступленной молитве, сотрясавшей ее, как рыдания без слез. Чербул с любовью и жалостью, войники с набожными благовением, застыв на месте, смотрели на мангупскую княжну.
Дав шпоры коню, Войку вспомнил слова Эмин-бея: «Эта женщина не для тебя, безродного! Опомнись, ты погибнешь!» Чербул с вызовом улыбнулся. Эта женщина давно — лучшая часть его души. Пусть попробуют злые мира разлучить его с ней.
Горы близились. Взрывая зеленую шкуру кустарников и дерна, из глуби земли, как переломанные кости давно погребенных чудовищ, все чаще выпирали серые, белые, красные каменные пласты. Отряд шел по петлявшей между скалами, не везде удобной для всадников тропе. Роксана держалась теперь ближе к мужу. После их венчания в лесном ските княжна словно оттаивала от холода прежних тяжких дум и острым взором горянки всматривалась в окружавшие их ландшафты.
— Там кто-то живет? — спросила она, показывая на мрачную груду камня на вершине скалы — остатки когда-то крепких башен и стен.
— Теперь вряд ли, — отвечал Войку. — Разве что шайка лотров вздумает на время скрыться от государевых ратников. Но в прежние времена там стоял замок. И жили в нем иноземные рыцари, мадьяры, но больше — немцы.
— Словно черные гнезда воронов, — содрогнулась княжна.
— Этих птиц отсюда давно выгнали, — пояснил Войку. — Огнем и мечом. Ты видела, Сана, морские скалы у берега, возле Каламиты и Горзувит? — напомнил сотник. — Эти прежние замки, мне кажется, схожи с ними, — словно их изгрыз и разрушил морской прибой. То был тоже прибой, но ненависти и гнева, — заключил он задумчиво.
— Не видела я тех наших скал, — вздохнула княжна. — Только у нас все другое: горы — меньше, дали — ближе, речки — не так холодны и быстры. Взгляни-ка туда, на склон! — она показала рукою на выпуклый бок вздымавшейся по ту сторону ущелья огромной горы. — Там растут сосны?
Войку кивнул.
— Наверно, они высоки! Наверно, до них отсюда — много-много верст! А кажется каждая с булавку. И думаешь: протяни руку — и можешь взять каждую кончиками пальцев!
— Это воздух гор приближает далекое, — сказал Войку. — Это диво, рожденное горной далью…
Их речи были внезапно прерваны звуками близких выстрелов. Воины встрепернулись: совсем рядом, за выступом скалы, кто-то палил из пищалей. Оставив Роксану и Гертруду под защитой двух войников, сотник с тремя другими поспешил к месту стрельбы. И увидел человека в стальном нагруднике и шлеме, прижавшегося спиной к большому камню в глубине расселины. Латник, выставив тяжелый бердыш, отбивался от нескольких всадников, наседавших на него спереди. Разряженная аркебуза валялась у его ног; двое воинов в таких же доспехах лежали ничком рядом с ним.
Нападавшие не смогли окружить укрывшегося в каменном углублении смельчака; наезжая на него и отступая, уклоняясь от его ударов, они тщетно пытались поразить противника длинными копьями, отскакивавшими от стали. Но один из всадников, спешившись, накручивал уже тетиву арбалета; другой протягивал ему железный дротик, способный пробить самый крепкий доспех.
— То латинец, — сурово молвил Изар. — Не мешай им, пане сотник, пускай добивают.
— Эти лотры? — сквозь зубы спросил Чербул. — Напавшие вдесятером на одного?
Витязь бросил коня вперед. Перескочив через трупы незнакомцев, убитых латниками, четверо белгородцев дружно ударили в тыл нападавшим и с налету смяли их. Несколько мгновений спустя еще двое неизвестных в воинских жупанах, какие носили в верхних цинутах Молдовы, неподвижно лежали среди камней. Один, сбитый с лошади, был скручен и брошен, как куль, на землю перед сотниками. Остальные мгновенно скрылись среди камней.
— Спасибо, добрый рыцарь, — сказал, подойдя к Войку, спасенный на причудливом наречии, бывшем тогда в ходу на дорогах и рынках Восточной Европы, вольной и дикой смеси латыни и немецкого, польского, венгерского и иных языков этой части света. — От меня и друзей моих, — он повел в сторону мертвых латников, — которых по вашей милости смогу хотя бы достойно похоронить.
— Кто вы? — спросил сотник, слезая с коня.
— Были мы — как видите, теперь уже были — три честных воина родом из разных немецких земель. — Вернер — из Мемеля, Дитрих — из Кельна, а я, Клаус-аркебузир, родился в славном Нюрнберге. Служили ратную службу могущественным и знатным господам, в последний раз — его милости князю Потоцкому. Теперь шли из его владений через вашу страну в Землю Бырсы, по слухам, в нашей службе есть нужда. Да вот, напали на нас неведомые люди. И ежели б не ваша милость, благородный рыцарь, лежать бы теперь мертвым в этом месте и мне.
Войку пытливо взглянул в широко открытые голубые глаза бравого немца и повернулся к связанному.
— А ты из каких? По какому праву чинишь здесь разбой?
Пленник с издевкой ухмыльнулся.
— А вот прискачут сейчас люди моего хозяина, тогда и узнаешь, кто я есть. О вельможном пане Карабэце, небось, слыхал? Эти места, насколько видишь, — земля нашего пана, кто ступит на нее — тот во власти боярина нашего и его ратных слуг.
Войку о боярине слыхал не раз. Богат и нравом крут был владелец тридцати сел знатный Карабэц, своевольничал и насильничал много лет в Кымпулунгском цинуте и окрестных местечках, до самого Семиградья. Не дошли, видно, покамест руки у Штефана-воеводы — укротить дерзкого магната.
— Говори с паном сотником учтиво, боярский пес, — толкнул ногой пленника Изар. — Не то попробуешь огонька. Отвечай пану сотнику, зачем учинили разбой?
— Боярин наш, — с той же кривой усмешкой отвечал наемник, — давно хотел такой вот нагрудник иметь. Пищаль пригодилась бы мне, тоже давно о такой скучаю. А тут — три нагрудника, три пищали. Как не взять?
Войку с презрением отвернулся от холопа-грабителя.
— Мы торопимся, Клаус, — сказал он немцу. — Пойдешь ли с нами?
— Да мне, господин рыцарь, вроде бы и оставаться тут нельзя, — почесал в затылке аркебузир. — Только надо бы предать, как полагается, Дитриха и Вернера земле… А там с вами хоть на край света.
С помощью белгородских войников Клаус быстро исполнил свой последний долг перед земляками, аккуратно сняв перед тем с них доспехи и кошельки.
— Оружие продам, а деньги до полушки отошлю вдовам, — пояснил он, и можно было верить этому, глядя в его широкое, добродушное лицо. Потом аккуратно зарядил все три аркебузы.
— Эта, — со мною, эти две пусть пока носят ваши люди, благородный рыцарь, — пояснил он. — Они нам, видать, скоро пригодятся, черт меня побери, если я вру. Простите, знатные дамы, мой глупый язык, — смутился бравый путешественник, низко кланяясь подъехавшим в ту минуту женщинам. На Роксану он, впрочем, и не взглянул, круглые голубые глаза простодушного Клауса сразу же приковали к себе русые косы и щедрая краса феодоритки Гертруды.
— В путь, — приказал Чербул.
Отряд выступил; Клаусу, пешему ратнику, пришлось сесть на коня одного из сраженных боярских холопов. Взятого в плен ратного слугу оставили связанным на месте, не сомневаясь, что за ним приедут. Двинулись осторожно, опасаясь засады. И зоркий проводник Изар через некоторое время поднял руку, показывая, что дальше ехать нельзя. Впереди ждала опасная западня. Присмотревшись внимательнее, все увидели в самом узком месте над тропой большие камни, за которыми стояли ратники, готовые сбросить их на проезжающих. На скалах были поставлены лучники. Дальше дорогу закрывали всадники, на первый взгляд — с полсотни.
Войку отдал приказ. И малая рать его, повернув коней, мгновенно взлетела на небольшую, но крутую горку, уже примеченную им близ расселины, где случилась неравная схватка. Вершину поросшей низким вереском возвышенности, словно каменный венец, окружали зубчатые выступы подземных скал. Оказавшись в этой природной крепостце, небольшой отряд быстро спешился и приготовился к отпору, нацелив на противника копья, стрелы и самой судьбой посланные аркебузы.
От четы, затаившейся в засаде, подскакал карьером всадник, вздыбил коня.
— Эй, вы! — крикнул он. — Вельможный пан Ионашку Карабэц приказывает старшему среди вас прибыть к его высокой милости для разговора! Боярин сохранит ему за то жизнь!
— Спасибо вашему пану! — насмешливо отвечал сотник Чербул. — Пусть выезжает и он, встретимся на полпути!
Всадник помчался к своим, но тут же возвратился.
— Скажите, кто вы есть! Вельможный пан боярин не сделает шагу навстречу безвестному быдляку![51]
— Государевы люди! Сотник Войку Чербул с товарищами! — был ответ.
Посланный отвез хозяину эту весть. И от враждебной четы отделились двое воинов, медленно направившихся к нашим путникам. Войку с Изаром также неторопливо двинулись им навстречу.
Боярин Карабэц, одетый по-польски и шитый золотом парчовый жупан, в горностаевой накидке на широких плечах и куньей воинской шапке-гуджумане, ловко сидел в золоченом седле, держа в сильных руках поводья, украшенные золотыми бляшками. Богатая сабля с резной золотой рукоятью висела у пояса, стальной буздуган с узорной насечкой — у луки седла. Жестокое, умное лицо боярина было чисто выбрито, в свисавших по польской моде усах серебрилась легкая проседь.
— Сотник Войку Чербул, — промолвил боярин, — твое имя известно в наших местах. Зачем же ты, пане сотник, чтобы разговаривать с нами, привел своего холопа?
— Десятник Изар не холоп и никому, кроме князя, не слуга, — сдержанно ответил Войку, — за честь его ручаюсь перед кем угодно. Дозволь, однако, спросить, зачем твоя милость привела турка?
Товарищ боярина, действительно, удивлял почти мусульманским нарядом: шитой золотой безрукавкой под шелковым плащом, алыми атласными шальварами. На голове его красовалась белая, хитро закрученная чалма, на боку висел ятаган. Только густые кудри, выбивавшиеся из-под туго свернутого шелка, говорили о том, что этот человек не во всем соблюдает заветы пророка,[52] что на нем просто шутовской наряд.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся боярин. — Сотник принял тебя за османа, пане Гырбовэц! Сколько раз говорил я тебе — носи на виду честный крест!
— Слугам воеводы Штефана со страху всюду мерещатся турки, — по-польски молвил тот, выпятив губу.
— Не смей трогать имя государя, — положив руку на саблю, сказал Войку на том же языке, — кем бы ни был ты, турком или ляхом. Может быть, — обратился он вновь к боярину, — его милость вельможный пан Ионашку для разговора со мной привел своего локко?[53]
Теперь схватился за оружие Гырбовэц. Боярин примирительно поднял руку.
— Прежде кончим разговаривать, панове, — сказал Карабэц, — потом можно и за сабли. Мы пришли, сотник, чтобы спросить тебя: что ты делаешь на нашей земле?
— Мне не ведомо, — ответил Чербул, — как пролегают межи и готары маетков в Кымпулунгском цинуте. Ведомо лишь, что до мадьярской границы здесь и всюду — государева земля. Еду же я по государеву делу в Семиградскую землю.
— Отчего же тропой? — с хитрецою спросил Карабэц. — Отчего не по шляху?
— На то у меня своя причина. О ней поведаю государю своему или богу. Тебе не скажу.
— А если заставлю? — жестко прищурился боярин.
— Что ж, твоя милость, попробуй, — ответил сотник.
— Добро. То дело твое. — В планы боярина пока не входило ссориться с господарем Штефаном из-за какого-то сотника. — Но ты напал на моих людей. Ты убил четырех. И я, здешний вотчинник, должен за то тебя судить.
— Два суда надо мною — государев да божий,[54] — твердо ответил Войку. — Выбирай, пане Ионашку, любой из них.
— Биться с тобою думному боярину не в честь, — свирепо ощерился Карабэц. — Не забывайся, сотник, не вышел чином, да и годами мне не ровня. Ты и так у меня в руках, и принудить тебя к ответу в моей воле. Держишь ты меж людей некоего немчина, душегуба и татя, шестерых моих холопов безвинно сгубившего. По какому праву держишь, не отдаешь, как заведено, мне, кому обиду он нанес?
— немцы от твоих людей только оборонялись, боярин, — возразил Войку. — Зачем напали они на иноземцев разбойным обычаем, государевым указам вопреки?
На лице Карабэца появилась глумливая усмешка.
— Не ведомо тебе, парень, гостеприимство пана Ионашку. У боярина Карабэца исстари так заведено — посылать на дорогу слуг, дабы приводили они путников на двор его, для отдыха и достойного угощения. Так было и на сей раз. Только не явили учтивости твои грубые немцы, стали по слугам моим верным из пищалей палить. Выдай мне, сотник, немчина! И езжай с товарищами, куда держал прежде путь!
— К чему, пан-боярин, вести со мной недостойную игру? — спросил Войку. — Ведь знаешь ты, без сомнения, кто повинен в крови, на земле твоей пролитой. И коли не хочешь по правде — решай дело силой. А немчина не отдам. То мне не в честь, а значит, и государю, коему служу, бесчестье.
— Зачем слушаешь дерзости, пане-брате? — спросил Гырбовэц. — Свистни, и слуги твои сомнут наглеца и его лотров. И будет он висеть на суку, другим голодранцам в урок.
Боярин Карабэц, однако, не слушал приятеля. Карабэц обдумывал положение, ибо давал волю жестокости и алчности, лишь зная наперед, что это для него не опасно.
Ионашку Карабэц был одним из вождей боярской партии, считавшей, что против утеснений и неправд, чинимых господарем Штефаном великим панам, осталось одно только средство. И средство это — заставить Землю Молдавскую склонить голову перед султаном Мухаммедом, единственно способным поставить нового господаря, покорного во внешних делах Порте, а во внутренних — им, великим боярам и панам. Молдавские паны-туркофилы копили силы, плели нити заговоров, сносились с врагами, готовились к мятежам. Но время для того еще не настало. Штефановы враги с нетерпением ждали большого нашествия на Молдову, которое султан готовил еще с зимы. Пока же не следовало давать господарю повода обрушить на них свой страшный меч.
— Счастливая твоя звезда, государев сотник, — промолвил боярин после долгого молчания. — Ты сын капитана Тудора из Четатя Албэ, и это уберегло тебя сегодня от гнева моего. Пять лет назад капитан Боур спас мне жизнь в бою с татарами, так что я до сего дня оставался его должником.
Войку об этом не знал. Тудор Боур не любил рассказывать о своих подвигах.
— Но только до сегодняшнего дня, — повторил со значением боярин, и лицо его опять исказила жестокая усмешка. — Ты волен продолжать свой путь, с людьми своими и немчином вместе, но с этого часа я сполна в расчете с твоим отцом, ибо прощаю сыну обиду, какую никому не спускал. Так что запомни, сотник: встретишься следующий раз с боярином Карабэцом — берегись его тяжелой руки.
Боярин резко повернул коня и поскакал прочь. Вскоре вся чета магната, снявшись с места, исчезла за поворотом тропы.
Отряд Войку, соблюдая осторожность, двинулся снова в путь.
Боярин сдержал слово; путники не встретили в Кымпулунгском уезде новых засад. Вскоре вдали показалась большая трансильванская дорога, петлявшая между гор, и Войку решительно повернул в ту сторону: погони уже можно было не опасаться. По шляху свернули к Родне. Горы становились все выше, над дорогой нависали грозные скалы, кое-где еще увенчанные развалинами рыцарских гнезд.
Семиградская дорога, как всегда, была оживленна. В обе стороны двигались караваны возов, всадники, вьючные лошади и мулы. Пылили стада быков и овец, перегоняемые на продажу за рубежи. На крепких мажах и мажарах, укрытых парусиной, туда же везли сырые и выделанные кожи, медвежьи, волчьи, рысьи, бобровые и иные меха, бочки меда и вина, огромные круги сыра и воска, соленую рыбу. Навстречу им шестерные воловьи упряжки на шести тележных, скрепленных брусьями осях степенно волокли тяжелые мельничьи жернова, изготовленные иноземными мастерами в Брашове. Под охраной дюжих монахов при саблях и буздуганах оттуда же везли новенький колокол.
Роксана и Войку с любопытством рассматривали встречных путешественников и тех, которых нагоняли в пути. К Семиградью и из него ехали купцы и священники, бояре и куртяне, простые воины и люди неведомого чина, обвешанные оружием, как на великую рать. Шумными ватагами тряслись в деревянных седлах свободные крестьяне Молдовы. Ехали греки и итальянцы, мунтяне и немцы, мадьяры и ляхи, москвитины и негоцианты, из далеких ливонских городов. Встречались турки, персы, татары, шемаханцы.
— У каждого свое ремесло, от бога определенное, — говорил Клаус белгородцу Перешу, с которым сразу подружился. — У меня — ратное дело, такое же честное, как и любое иное. Иные парни в немецких землях, дослужившись у хозяина до подмастерья, берут аршин с ножницами или мастерочек с отвесом и идут из города в город и из замка в замок — деньжат подработать, делу своему у славных искусников поучиться да и божий мир повидать. Так и я: взял у отца, оружейника, аркебузу, этот нагрудник и двинул в люди, честно зарабатывать свой хлеб. У многих знатных господ служить, скажу тебе, довелось: немецких и итальянских герцогов, польских и литовских князей… Разве что Большому Турку еще не служил.
— А стал бы? Богомерзкому-то султану?
— А чего ж! — простодушно удивился Клаус. — Ежели щедро платит да сытно кормит — чего ж ему не служить? Наше дело, дело вольных ратников, вроде меня, по свету бродящих, — доброго господина искать да честно за него биться. Кто же он сам, с кем воюет, и за что — то дело уже не наше.
— Экий ты, друг-немчин, недотепа! Так он же, царь турецкий, — диаволу слуга. Стало быть, через него сатановым ратником стал бы и ты.
— Ну нет, Клаус — не дурак! Клаус дал бы присягу Большому Турку, а с кем у того дела — за то уже в ответе не я, а он!
— За худое дело биться мужу — не в честь, — нахмурился молодой белгородец. — Пан Тудор Боур, знаменитый воин и отец сотника Чербула, не раз нам об этом говорил.
— Его милость, пан Боур, может, и прав, — сказал немец, подумав. — Только та правда — для вас, кто на своей земле воюет. А наша честь, честь бродячих ратников, — верность господину и храбрость на поле битвы. За что нас во всех странах господа любят и на службу берут.
— И много ты с таким чином наслужил? — насмешливо спросил Переш. — Стал князем? Или хотя бы важным воеводой?
— Стать военачальником? Или герцогом? К чему это мне? — искренне удивился наемник. — Клаус — не дурак. Клаус хочет всегда простым ратником оставаться. Не ломать голову над всякими хитрыми делами, от коих так рано седеют знатные господа. Спать на свежем воздухе, а не в душных дворцах или шатрах. Ходить на собственных ногах — на своих двоих оно лучше, чем на чужих четырех. Ведь бьемся мы, как я говорил, пешими.
— Это и видно, — усмехнулся Переш, глядя, как неловко сидит в седле честный немец. — Накопил ты хотя бы в своей службе золота?
— Кое-что есть, отложено в родных местах, — осклабился Клаус. — Но много его — к чему? Чтоб над ним не спать?
— Ну, а девушки? Разве ваши начальники не берут себе лучших, как возьмете вы город или крепость?
— Может быть, — хитро рассмеялся Клаус. — Только попадают они в их руки уже после нас!
— Это все — пока ты таков, как есть, — рассудительно заметил Переш, — пока молод и силен как бык. Вот состаришься — что тогда?
— Вернусь домой, в вольный Нюрнберг, — мечтательно протянул Клаус, — выну из тайника, что припас, добавлю, может, что еще наберется. И открою свою лавку. Нет, лучше — кабак. Поставлю за прилавок хозяюшку — пригожую да работящую. — Клаус снова кинул взгляд на округлые плечи Гертруды, ехавшей с Роксаной впереди. — И заживу в свое удовольствие…
Приближаясь к Сухарду, нагнали большой караван. Сзади, зорко поглядывая за поклажей, ехал верхом в сопровождении десятка воинов благообразный господин в немецком платье, заговоривший с ними тем не менее на чистом молдавском языке. Это был семиградский сас Иоганн Гютнер, ведавший делами личных земель и усадеб Штефана-воеводы, давний житель Сучавы. Гютнер вез в вольный город Брашов большой груз столичного льна из государственных вотчин; вместе с ним ехали с товарами другие молдавские купцы.
Немец не стал допытываться, зачем следует в Семиградье сотник Чербул и кто его люди. Пан Гютнер был слишком увлечен беседой, развернувшейся между торговыми гостями и почтенными мастерами, ехавшими с ним в соседнюю страну.
— Да плевать на нас воеводе Штефану, — с горечью говорил кожевник из Романа, — на нас и на всех мастеров-ремесленников Молдовы. Привилегии, которые он дает брашовянам и львовянам, разорили уже нас вконец, а он подтвердил их недавно опять! Купцы Брашова и Львова торгуют у нас беспошлинно, с нас же казна дерет и за то, что дышим на торгу.
— Эти привилегии вашим соседям дали еще отец его и дед, — напомнил итальянец из Сучавы. — Не так просто для князя положить им конец: мадьярский и польский короли сразу вступятся за своих ремесленников и негоциантов.
— Вот-вот, сразу вступятся! — подхватил кожевник. — За нас же и собственный государь не вступается никогда!
— Вы не справедливы к воеводе, — улыбнулся армянин, торговец хлебом из Килии. — Князь Штефан — первый молдавский господарь, вызволяющий из беды своих торговых людей в чужой земле. Он первым приказал брать под стражу товары иноземцев, если молдавских купцов в их стране ограбили, отвечать на конфискации конфискациями.
— И поддерживает своих людей в зарубежных тяжбах, — отозвался скорняк из Орхея.
— Все равно, — не унимался кожевник, — он дал им снова право вырывать у нас кусок изо рта. Мастера на Молдове разоряются, идут по миру, в разбойники. Глядите, что везу я в Брашов: сырые шкуры! Выделывать их до конца для нас: прямое разорение: с какой бережливостью ни работай, товар соседей все равно будет дешевле!
— Понимаю вас, почтеннейший, понимаю, — сказал Гютнер. — Но подумайте, можно ли его милости князю в канун великой войны ссориться с брашовянами и львовянами, от которых страна получает оружие, порох и все, что нужно для ратных дел!
— Ладно бы князь! Еще более грабят нас его паны! На каждом вотчинном готаре — мыто плати! А то и просто — налетят с холопьями да пограбят начисто или даже убьют! — закончил кожевник.
— И в этом деле, — учтиво пропел итальянец, — у молдавского герцога заслуги есть. Он — первый господарь земли вашей, начавший урезать боярские мытные поборы, утверждающий по всей стране единые пошлины от казны.
На дороге появилась простая телега в сопровождении шестерых всадников при копьях, луках и саблях. На ней сидел связанный по рукам и ногам бородатый дюжий мужик.
— Душегуба везут, — пояснил Переш любопытствовавшему Клаусу, — убийцу. В Сучаву, на суд господаря. Ратники же при нем — люди того села, по чьим землям едем. Душегубов, случается, в дороге вызволяют лотры, чтобы в ватагу свою забрать, село же тех мест за то пеню должно платить в казну, да немалую. Вот и стерегут. На готаре здешней общины их сменят соседские ратники.
— Что сделал этот несчастный? — спросил тем временем у сучавского немца покутский[55] купец-русин. — Может, то прелюбодей?
— Просто тать, — был ответ. — В Молдове за любодеяние не карают сурово. Накажут пеню да и отпустят.
— Такой закон еще Александр Добрый ввел, — усмехнулся скорняк. — Пусть забавляются, сказал воевода, да платят!
— У нас и насмерть за то казнить могут, — задумчиво отозвался дотоле молчавший гость.
— И у нас кое-где. — Стройный негоциант из Венеции с сожалением вздохнул. — Вот и вижу я: закон в земле этой мягок, к человеческим слабостям снисходителен. Вольно живется людям в Земле Молдавской!
— Куда как вольно! — скрипнул зубами все тот же мрачный кожевник. — Кому воля, а кому — ярмо да кнут.
— И не только простому люду. — Скорняк выразительно кивнул в сторону проезжавшего мимо связанного преступника. — В смутное время, да не только в оное, вот так, по рукам и ногам вязали великие бояре наших государей Земли Молдавской.
— Ныне — не то. После казни ворника Исайи м его приспешников[56] князь наложил узду на великое панство, — заметил Гютнер.
— Наложил, а как же! — воскликнул романчанин-кожевник. — Паны, боюсь, еще сильнее стали, чем прежде; у каждого свои ватага и стяг, на войну идут со своими значками, а то и хоругвями. Рано, пане Гютнер, говорить о княжьей узде для бояр!
— Паны поменьше да боярчата — за него, — возразил немец. — Это — сила.
— За него, пока не отвернется от воеводы счастье, — усмехнулся орхеец-скорняк. — Уж мы-то, почтеннейший, знаем своих панычей и панов.
— Паны дерутся, а у нас, сирых, чубы трещат, — заключил скорняк. — Дела идут под гору, в амбарах полно несбытого товара. И думаешь: то ли еще будет!
Разговор вернулся к торговле, и Войку перестал к нему прислушиваться. Чербул вырос среди людей, у которых вести торги считалось малопочтенным занятием, то же самое думали они и о ремесле. «Взять в руки молоток — цыганское дело», — говорили эти люди, признававшие почтенным только труд землепашца и ратника. Войку, правда, в своих скитаниях встречал немало достойных людей, занимавшихся торговлей или ремеслом, научился с уважением относиться к их заботам. Но беседы о товарах и сбыте, о пошлинах и прибылях не могли его привлекать. Мысли вернулись к тем, кто оставался на родине. Что делает теперь побратим Володимер, не пал ли на него княжий гнев?
Княгиня Мария вышивала для себя покров. На гроб.
В большой горнице на женской половине господарского дворца в Сучаве царила скорбная тишина, хотя собрались в ней в тот вечер многие высокие персоны. Вокруг самой государыни, кроме ее любимой карлицы, тоже Марии, восседали дочь воеводы Штефана от первой жены, киевской княжны Евдокии Олельковны, Елена, и вторая дочь, от коломейской русинки, — Васлена; и третья дочь, от купеческой жены из Тигины, — Докица. Внебрачные дочери, как и сыны, по обычаю времени, были взяты от худородных матерей и воспитывались в семействе князя. Поодаль, тоже занятые рукодельем, сидели мунтянская княгиня Мария с дочерью Марией-Влахицей — вдова и дочь погибшего заклятого Штефанова врага Раду Красивого. Пять лет тому назад, после решающей победы молдавского воеводы над соседом, обе были привезены в Сучаву и жили с тех пор при здешнем дворе.
Женщины встали, в пояс поклонились воеводе, ответившему учтивым поклоном. Затем, неслышно ступая, мунтянки первыми исчезли за дверью. Князь успел поймать сверкающий взор юной Влахицы, устремленный на него из-под полуопущенных ресниц. Только злая карла, гречанка Мария, высокомерно поджав мясистые толстые губы, кабаньими глазками сверлила свою хозяйку, дерзко испрашивая дозволения не уходить.
— Оставь нас, милая, с государем, — сказала ей Мария.
Одарив презрительным взглядом Штефана, уродка важно выплыла из горницы. Супруги сели, Мария — в свое кресло, князь — на крытый бархатом веницейский стул, напротив нее.
Княгиня Мария являла собой совершенный образец высокородной византийской красавицы, излюбленный иконописцами древней столицы Палеологов и Комненов. На смуглом лике бывшей мангупской базилиссы правильными полукружьями выделялись густые черные, почти сраставшиеся на переносице брови. У двадцатишестилетней княгини был низкий, хотя и благородной формы лоб, маленький пухлый рот над округлым, чуть выдающимся вперед подбородком; все выглядело так, будто строгое лицо Марии было задумано послушным церковным канонам зографом, перенесено на доску или на стену храма и лишь после этого ожило под колеблющимся сиянием свечей, горевших в напольном серебряном канделябре. Но если раньше эти черты покоряли чарующей живостью, теперь они застыли и стали тверже, словно у скорбных икон, послуживших им прообразом.
Опустив глаза, княгиня снова принялась за шитье; золотая нить легко скользила между длинными тонкими пальцами, сматываемая с закатившегося под кресло тускло сверкавшего в полутьме клубка.
— Я принес неприятную весть, государыня, — тихо молвил князь. — Не вели казнить.
— Как дерзнет на то раба твоя — господине? — с затаенным укором спросила Мария. — Да и твоя ли в том оплошность, если девушка нашего несчастного рода, презрев стыд и долг, сбежала с простым ратником?
— Я выслал погоню. — В словах воеводы невольно послышалось признание вины.
— К чему? — проговорила Мария, упорно не поднимая глаз. — Что скажу ей теперь, когда грех совершен, где найду силы ее судить?
— Их ждет мой суд, он будет строг, — напомнил князь.
— К чему он, государь? — повторила княгиня чуть дрогнувшим голосом. — Разве в силах ты покарать сегодня того, кто главный виновник позора наших двух державных семейств, кто задумал и дал толчок тому, что содеяли, по его неслышной указке, эти двое?
— Не суди строго брата, государыня, — сказал воевода. — Он хотел их спасти.
— Базилей Александр мне не брат, — проронила княгиня. — Разве внял он моим просьбам пощадить брата Исаака? Разве не мне в досаду отпустил в дальний путь Роксану с тем, кто ее соблазнил и похитил, с тем преступным умыслом, чтобы все случилось, как мы о том сегодня узнали?
— Не хули базилея, моя государыня, — с сожалением молвил Штефан. — Может быть, он пал уже в бою с нашим общим врагом, коего ты зовешь исчадием ада и коий, верю, воистину исторгнут преисподней.
Мария не отвечала: черты княгини теперь казались высеченными из темного камня, из которого цари старого Византа возводили свои алтари. Мария давно разучилась плакать и лишь каменела в страданиях и обидах, которыми судьба в изобилии одаривала женщин ее семейства. Искусные руки сами делали свое дело, тонким золотом выводя затейливые славянские буквы большого церковного устава. «Се есть покров гроба рабы божии благочестивой и христолюбивой госпожи Ио Стефана воеводы господаря Земли Молдавской Марии иже и преставится к вечным обителем в лето…» Место для года смерти оставалось свободным; служанки княгини должны были вышить его на вишневой камке после упокоения своей госпожи.
«Заживо хоронит себя», — с горечью подумал Штефан-воевода, следя за работой жены.
Прошло время, когда князь Штефан с восторгом и поклонением взирал на чарующее диво, самой фортуной принесенное ему с Великого Черноморского острова, из тысячелетнего Мангупа. Прошел год, может быть — два года опьянения страстью, с которой он каждый раз возвращался к этой молодой женщине из походов и поездок по стране. Князь скоро понял, что Мария не подарит ему ни сына, ни дочери; это, однако, не охладило поначалу его — при сучавском дворе росли уже дети, княжны и княжичи от первой жены воеводы, от милых женщин, встречавшихся ему прежде в столице, в других городах и селах на Молдове. Штефан давно знал: браки королей и князей по дальнему сватовству и по портретам подобны игре в кости, в которой обе стороны чаще ожидает проигрыш; кошка все равно до окончательной покупки остается в мешке. Поэтому считалось в порядке вещей, что браки заключали для блага своей страны и для продления династии, а любовь искали за пределами семейного очага. Для любви, душевной и плотской, у мужей оставались возлюбленные, любовницы, куртизанки, у жен — влюбленные рыцари и пажи, порой — склонные ко греху духовники, порой — дюжие ратники, увлекаемые ночью с места стражи в опочивальни рукой служанки-наперсницы или самой хозяйки.
Так было со всеми, но не со Штефаном-воеводой в начале брака с Марией Мангупской. Штефан помнил ее приезд; помнил, как крымская красавица и умница, тогда еще веселая и радующаяся жизни, покорила все сердца в Сучаве, как она солнечным лучом озарила княжеские палаты.
Но время шло, и Мария мрачнела, замыкалась в себе, отстранялась. Штефан взирал на нее с тревогой и болью; может быть, молодой княгиней овладевал тайный недуг? К Марии, стараясь не попадаться ему на глаза, во все большем числе приходили бродячие богомолки, черноризные странницы, монашки ближних и дальних монастырей. В ее покоях все сильнее пахло ладаном. И со все большей дерзостью посматривала на господаря мерзкая карлица-гречанка, привезенная из Крыма. Княгиня отдавала все больше времени молитве, ночные бдения у налоя домовой церкви все чаще отрывали ее от супруга. И Штефан понял: то просыпалось в его жене, захватывало ее древнее наследие рода — исступление в богопочитании. Тем более неистовое, чем тяжелее были несчастья, обрушившиеся на этот род.
Штефан пытался этому противоборствовать. Он одаривал Марию диковинными, искусно выкованными заморскими златокузнецами украшениями, зазывал во дворец прославленных в Земле Молдавской игрецов на лэутах и кобзах, велел своим армашам приглашать странствующих менестрелей, прибредавших порой из Польши и из-за Карпат. Князь с радостью приютил и обласкал возвратившегося, чтобы быть ближе к дому, родного брата Марии, Александра. Покупал за большие деньги светские книги — о походах Александра Македона, о сказочных приключениях Елены Прекрасной и рыцарях короля Артура. Но золото и самоцветы его даров перебирались в церковные алтари. Богобоязненная государыня затворялась в дальних комнатах, услышав греховное пение или музыку лэутарей и трубадуров, отказывалась даже взглянуть на мирские книги. Вернувшегося же брата невзлюбила с особой силой; в ее глазах блудный брат оставался неисправимым, неподвластным раскаянию греховодником и развратником. Слушая наговоры неразлучной с нею карлицы и тезки, Мария все больше склонялась к мысли, что брат Александр, по наущению латинских клириков в тех странах, где он беспутствовал, вступил в сговор с дьяволом и теперь исправно служил преисподней.
Княгиня Мария, со своей стороны, тоже пыталась по-своему повлиять на мужа. Она упрекала его в жестоком обращении на войне с христианами, особенно с православными мунтянами, старалась, как говорила, вернуть его ко господу и вере. Эти наивные потуги, однако, еще более отдаляли друг от друга двух венценосных супругов в Сучаве.
Было несколько дней, когда княгиня, казалось, воспряла духом, когда в ней пробудилась былая любовь. Это случилось после возвращения победоносного Штефанова войска из-под Высокого Моста. Даже на брата, храбро бившегося в том сражении, Мария, казалось, стала смотреть ласково: ведь к ней вернулись христовы воины, одолевшие ненавистных, богом проклятых агарян. Но случилось злое дело — гибель брата Исаака в Мангупе, за ним — осада турками родного гнезда. И Мария вновь отдалась отчаянию, неистовым, самоубийственным молитвам и постам.
Тогда и началась на женской половине сучавского дворца страшная, пугавшая даже его, неустрашимого воеводу Молдовы, безостановочная работа — шитье погребального покрова. Штефан с отчаянием чувствовал, что он не в силах этому воспрепятствовать. Князь входил к жене, возвращаясь с охоты, с пира или из поездки, — разгоряченный, веселый. Но, увидев покров, замолкал, мрачнел. И вскоре уходил. Княгиня, в душе — добрая женщина, тоже огорчалась. Но обратно не звала, хотя сознавала, что небо ее не похвалит за небрежение долгом супруги. Княгиня безропотно принимала свою судьбу: каждому — свое. Ему — заботиться о княжестве, ей — о месте в загробном мире, таком, откуда до кроткой божьей матери скоре дойдет ее молитва о нем, Штефане-воеводе. У княжьей казны, у княжьего дома все деньги отнимает война с неверными: у них нет денег, чтобы строить господу величественные храмы, пусть же будет хотя бы сделанный ее руками, достойный покров.
Теперь Штефан уже не любил Марию. Но жалел безмерно.
— Я не хулю брата, — промолвила наконец княгиня. — Господь запрещает мне роптать на того, кто теперь старший в семье, хотя старшинство его и куплено такой страшной ценой. Божья матерь не велит роптать на защитника сыновней веры. По брату скорблю: небо, верю, простит ему грехи, когда примет он вскоре мученическую смерть. — Глаза горели мрачным огнем под черным покрывалом, которое она не снимала больше с того дня, когда турки подошли к Мангупу. — Но зачем совершил он последний свой грех — сгубил племянницу?
— Он хотел ее спасти, моя государыня, — ласково напомнил Штефан. — Сотник Войку — сын славного воина, надежный и верный слуга. А любовь сильна, как смерть, так сказано и в писании…
— Хотел спасти ее жизнь, но сгубил душу, — с прежним ожесточением проговорила княгиня. — Дал ягнице в защитники волка. И что за защита — такой юнец! Глупец, не понимающий, на что дерзнул, посягнувший на сокровище, которое ему не под силу сберечь! Его ведь убьют! Она же станет игрушкой в руках какого-нибудь злодея! Это тебе хоть понятно, христолюбивый княже?
Штефан не отвечал. Он и сам думал о тех опасностях, которые неминуемо встретятся скромному сотнику Чербулу с его высокородной возлюбленной. Князь взирал на жену с тем невольным чувством вины, с которым он, воин и жизнелюбец, встречал ее сверкающий взор праведницы. Разве похож он, думал Штефан, на того живого бога на престоле, какими были полторы тысячи лет могущественные предки этой женщины, царствовавшие во граде святого Константина? В ее глазах он, наверно, более схож с крестьянином, обремененным большим хозяйством. Сам скачет беспрестанно от рубежа к рубежу, сам учит ратников, укрепляет твердыни, заботится о припасах: сам рядит и судит, сам отгоняет от готара грабителей-соседей. Простой мужик, даже не боярин: за тех более стараются управители.
— Не печалься, княгинюшка. — Воевода поднял тяжелый клубок золотой нити, положил его на свободное кресло рядом с женой. — Их догонят и привезут к тебе, для решения их судьбы. Не печалься, господь милостив; не изводи себя, не гневи бога! — добавил он, вставая, почти с мольбой.
По длинному крытому переходу Штефан прошел в домовую церковь княжеской семьи, встал перед аналоем. Слова молитвы привычно, полушепотом слетали с уст, не неволя мысли, прикованной к неотступным мирским заботам. Черноокая женщина, приехавшая четыре года назад из Крыма и ставшая его женой, ныне таяла на глазах; покров, который она шила, мог и вправду понадобиться вскорости. Была ли в том его, Штефанова, вина? Все ли он сделал, чтобы ее сберечь, было ли то в его силах? Более всего, наверно, княгиню подтачивали думы о близкой гибели родного Мангупа, ее семьи, оставшейся в Крыму, последнего из братьев, каким бы преступным он ни являлся. Что мог еще сделать для этой семьи, для этого рода воевода Земли Молдавской? Каким образом мог спасти последние капли крови Палеологов, таявшие во вселенских пожарах?
Скоро будет пять лет с тех пор, как великие бояре Молдовы уговорили его послать сватов в Крым, просить себе в жены наследницу царской славы Константинополя и Трапезунда. Он послушался; породнился с тем царским родом, женился на красавице. Но не обрел счастья, не возвеличился и в собственных глазах. Кровь Палеологов — к чему она была династии молдавских князей? Эта священная влага, думал теперь Штефан, требовалась только там, где на государя должны смотреть, как на самого всевышнего, — в великой державе, владелице необъятных земель. Малой стране нужен другой властитель — храбрый воин, искусный воевода и добрый хозяин, но — человек. Ибо нельзя оставаться таковым и быть в то же время богом. Кесарь-бог в своих дворцах — как Саваоф-господь в небе; на землю он не нисходит, земные дела за него вершат вельможные слуги, которых вокруг вселенских престолов всегда множество. А малого княжества владетель все должен делать сам; он беден, слуг у него мало, а умных — особенно. Да и легче выглядеть богом в огромной империи, сокрытым за стенами великих палат от глаз неисчислимых толп твоих подданных, чем в маленькой столице со скромным двором, где каждый простолюдин видит, как ты сходишь с крыльца, чтобы сесть на коня. Здесь поневоле надо по-другому: каждому доброму подданному быть другом, а всем — отцом, хозяином, защитником. Кровь Палеологов, в любом роду — как помазание на империю; блеск всемирного владычества, от нее исходящий, господарю малого княжества не больно к лицу, а порой — помеха.
Среди этих мыслей Штефан-воевода не заметил, как в часовню неслышно вошли и преклонили колена две хрупкие тени. Повернувшись к выходу, князь увидел истово молившихся перед образами мунтянских пленниц. Княгиня Мария, когда воевода проходил мимо, еще ниже опустила склоненную голову. Но Мария-Влахица подняла на мгновение глаза, и пристальный, сияющий взор княжны опять поразил его. Нечаянные, безмолвные встречи с этой девушкой для Штефана были как луч надежды в мрачном царстве, в которое превратилась теперь женская половина его дома, в погребальном полумраке княгининых покоев.
Надежда — на что? Воевода усилием воли заставил отхлынуть накатившую на него горячую волну. Не мещаночкой, не простолюдинкой была хорошевшая день ото дня, унаследовавшая прославленную красоту своего несчастливого отца отроковица, чтобы быть взятой им в полюбовницы. Дочь венчанного на княжение воеводы Мунтении, иная близость меж ними оставалась немыслимой. И между ними всегда будет стоять Мария Мангупская. Иные государи, не ведавшие совести, умело избавлялись от нелюбимых жен, и самым удобным средством для этого был насильственный постриг в монахини. Штефану — сыну и воспитаннику князя Богдана, такое и в голову не могло прийти. Штефан не делил уже с женою ложе, но уважал и жалел Марию, то есть все-таки любил, и помыслить не мог о том, чтобы расстаться с нею, его государыней, хозяйкой в его доме.
Наконец, князь знал и помнил истину, скрытую от многих: тот, ради которого ты совершишь предательство, не будет тебе в радость. Это касалось уже юной Марии-Влахицы.
Князь вышел из домового храма господарей — Мировецкой церкви — в теплую весеннюю ночь. Следом, как всегда, неслышно ступал верный телохранитель Хынку. У невысоких каменных перил перед храмом Штефан остановился. Сучава перед ним погружалась в сон; безмолвно возвышались силуэты ее церквей, под ними угадывалась густая чешуя соломенных, и камышовых, и тесовых кровель многих тысяч домов. Слева стояли столичные резиденции великих бояр государевой думы — добротные постройки с просторными дворами, с жилищами для ратных слуг и холопов, с конюшнями и прочими службами. Слева сгрудились подворья иноземных послов. Каждый из них на своем подворье жил по-своему, как великий боярин в своей усадьбе, полным государем. У турка, пока он здесь живал, стоял свой гарем, звучал эзан муэдзина, порой доносились вопли истязаемых рабов и рабынь. Немец жил пьяно и буйно, испанец — почти как в монастыре, хозяевами в его доме были молчальники-монахи. Далее держали свои дворы иноземные купцы — львовские, брашовские, гданьские, краковские. Раньше те гости заводили при своих подворьях шинки и харчевни, мясные лавки и пивные, дававшие большой доход; с недавних пор Штефан-воевода это запретил.
Дальше смутно виднелись белые, недавно законченные стены Сучавской крепости — с толстыми, почти в две сажени, каменными стенами, с семью подобиями башен — полукруглыми выступами, вровень со стенами; то были укрепления, удобные для установки пушек, но недоступные для орудийного боя. Новые стены смыкались с крепким старым сучавским кремлем, где стоял дворец, с его мощными стенами и тремя башнями, и были опоясаны рвом, обильно питавшимся водой из реки Сучавы. Штефан гордился новой крепостью, в которую превратил столицу; о такую сломает зубы сам султан Мухаммед с его прославленной артиллерией.
Подошел, стал рядом боярин Михай Шендря, муж сестры. Встал справа, как и подобало господаревой верной деснице во всех делах, особенно — в тайных.
— Что скажешь, пан Михай? — сказал Штефан, видевшийся с ним уже в тот день. — Что принес вечер?
— Счастье стольнику Яцко, государь, — усмехнулся сучавский портарь. — Закатил пан стольник в доме своем пир, и вот, когда осушили бочонок холерки, пришел неведомо чей слуга, поднес хозяину жареного петуха. Пан Яцко приказал было отнести подарок в камору, да сотнику Дану с хмельных глаз захотелось петухом закусить; отхватил сотник той птице ногу, а из брюха татарские золотые так и потекли.
— Взятка, — молвил князь. — Дознайся, пане Михай, от кого и за что.
— Розыск ведется, государь.
— Завтра буду сам взяточника судить. Велю голову свернуть, коль виновен, как тому петуху. Да не спеша, с бережением.
— В Хырлэу, государь, не едешь? Я уже снарядил куртян.
— Некогда, пане портарь. Не дают, видишь сам, дела.
Штефан-воевода, действительно, уже месяц собирался в Хырлэу — городок среди знаменитых государевых виноградников. Там возвышался добротно выстроенный из звонкого, как железо, кирпича «пьяный двор» воеводы — винодельни и погреба, где колдовал над рядами могучих бочек княжий винный мастер, выписанный десять лет назад из Семиградья сас Фелчин. Там хранилось, зрело наилучшее меж котнарскими винами — зеленое «армаш». На четвертый год, проведенный в подвале, богатырский напиток набирал такую крепость, что три стакана его запросто валили с ног самого сильного мужика. По всей Европе о славном «армаше» ходили восторженные легенды, но мало кто сумел проверить истинность этих слухов: котнарские вина нельзя было вывозить, за пределами родных подгорий они теряли все достоинства — крепость, вкус и аромат.
Штефан-воевода был почитателем «армаша», без кружения головы осиливал четыре кубка. Но не затем лишь наведывался в Хырлэу. В этом городе жила веселая красавица Мария, жена торговца рыбой Рареша. И рос при ней сын Петр, зачатый от князя Штефана два года назад, когда воевода решил навестить хозяйство мастера Фелчина, а жупын Рареш как раз отправился к Дунаю-реке за селедкой. Годика через два князь Штефан должен был забрать мальца к себе, чтобы воспитать вместе с прочими своими отпрысками, достойно, а пока — навещал мать и сына, о чем люди Шендри заранее ставили в известность покладистого, польщенного нежданной милостью торговца Рареша, тут же отправлявшегося в очередную поездку.
Теперь воевода никак не мог выбрать время, чтобы побывать в Хырлэу. Вот уже целый месяц.
— Спасибо, пане Михай, — сказал Штефан, выслушав другие донесения портаря. — Прикажи позвать Русича.
Москвитин немедля явился к своему государю; преклонив колена, Влад долго не поднимал глаз. Стрелецкий сын многому научился, служа при дворе молдавского господаря, но так и не научился лгать; князь Штефан, главный наставник куртянина-дьяка, не учил этому своих слуг.
— Как было дело и в чем твоя вина, о том — не спрошу, — сурово, не повышая голоса сказал Штефан. — Ибо ясно мне все и так. Хочу, однако, чтобы знал ты, что натворил. Что не могу поднять перед княгиней лица от стыда за себя и за слуг своих. Что стыдно мне за себя и вас перед вельможным паном Бучацким.
Воевода помолчал. Княгиня, конечно, была права: шурин Александр с умыслом отправил к ней племянницу под охраной Чербула. Но расхлебывать плоды этой шутки Александра еще долго придется ему, князю Штефану.
— Иди с глаз, — тихо сказал он Владу. — Во стяг к капитану Долофану, — добавил князь, увидев, как задрожали руки доверенного дьяка. — Хотел служить мне не пером, но саблей, — вот и будешь у пана Долофана десятником. Да не показывайся без зова на глаза.
— Спасибо, государь, — молвил Володимер.
— Ступай, — сказал Штефан и, отвернувшись, ушел в свои покои.
Миновав Бистрицкую крепость, разросшийся в пути караван вступил на землю Семиградья. Войку и Роксана взирали на горы, теснившие со всех сторон дорогу и уходившие, казалось, в самую глубь небес. Изредка каменные гиганты расступались, и на далеких склонах можно было увидеть белые пятна городов и сел. Так вот она какая, Трансильвания, в которой ей предстоит поселиться!
Караван следовал по волостям, где жили секеи. На дорогах все чаще появлялись ехавшие группами воинственного вида длинноусые всадники в простой одежде, похожей на ту, которую носили молдавские крестьяне-войники; рядом с их конями бежали громадные черные псы семиградской породы, усердные стражники границ Венгрии и вассального ей Семиградья, секей не расставались с оружием ни на пашне, ни в пути.
И села их, охраняемые храбрыми жителями, радовали проезжавших цветущим видом. Но кончились порубежные волости, и стали поступать на земле Семиградья раны, нанесенные рукой человека. Появились сожженные деревни, опустошенные поля и сады, разоренные церкви и монастыри.
— На всем — следы людской доброты и братства, — с горькой усмешкой промолвил почтенный Гютнер, созерцая развалины одного из таких сел. — Следы высокой милости властителей и благородства их воинов.
— И так, верно, до самого Русалима, — отозвался, качая головой, ехавший поблизости десятник Изар.
В залитой солнцем зеленой долине, раскрывшейся перед ними на третий день после перехода границы, показалась большая роща. Что-то странное почудилось Войку в этом леске, над которым кружилось и гомонило множество птиц. Достигшие рощи передние возы остановились, за ними встал весь караван. Послышались крики. И Войку, оставив на месте жену, вместе с Клаусом и Изаром поспешил к месту заминки.
Перед Чербулом стоял лес, созданный человеческими руками, — лес кольев. На каждом сидел человек, точнее, висели остатки того, что некогда было человеческим телом. Иные еще дотлевали, распространяя смрад. Иные давно истлели. Вороны и галки, скворцы и грачи, сороки и иные птицы, не ведая, что творят, свили гнезда меж ребрами скелетов, вывели птенцов в пустых черепах.
Почти у обочины, под одним из кольев, сидела седая босая женщина в лохмотьях; с бессмысленной улыбкой, с блуждающим взглядом, напевая простую песню без слов, по-видимому, — колыбельную, безумная баюкала куклу. Из тела ее тряпичного дитяти торчала длинная щепка, наверно, тоже обозначавшая орудие столбовой смерти.
— Шесть лет назад эту крестьянку привязали к столбу, на который посадили ее малыша, — пояснил вполголоса купец, ездивший уже по той дороге. — Потом ее, обезумевшую, долго водили на цепи за обозом, потешались над ее речами. Когда войско Дракулы разбили в последний раз, она вернулась сюда… Проезжие кормят ее, кто чем может…
К женщине в это время подошло несколько человек. Положили рядом с ней на землю хлеб, брынзу, вяленую рыбу, сало. Безумная продолжала напевать, не видя их и не слыша.
— Чьих же рук это дело? — спросил подъехавший между тем итальянец.
— Здесь тешился сам Дракула — Влад Цепеш, бывший господарь мунтянский, — отвечал кожевник из Романа. — Не раз налетал проклятый на Семиградье; не в одной здесь долине оставлены им такие рощи.
Кто-то коснулся руки Войку. Обернувшись, витязь увидел Роксану. Княжна остановившимся взглядом смотрела туда же, куда и он.
— Сана, поедем, — ласково сказал Войку, мгновенно овладев собой. — Это не для тебя.
— Тогда для кого? — спросила княжна, не трогаясь с места. — Есть ли в мире такой, кто не должен видеть этого, не знать?
— Надо ехать, — повторил Войку негромко и, взяв повод ее лошади, увел за собой.
Земли воинственных секеев, замки и села, принадлежавшие могущественным венгерским баронам, мало страдали от набегов из Мунтении и Молдовы, от грабительских налетов татар и первых турецких полков, которым удавалось проникнуть за Карпаты. Но поселения местных валахов, венгров и сасов, убогие цыганские деревеньки десятками лет терпели от них жестокий урон. Долина, по которой следовал обоз господина Гютнера, выжигалась дотла, и, видимо, неоднократно. Селения и городки лежали в развалинах, кое-где белели никем не погребенные кости. Чумной ветер гнал остывший пепел по великому брашовскому шляху, над заросшими бурьяном брошенными садами, виноградниками и полями.
К вечеру брашовская дорога вывела их наконец из несчастливой долины. На вершинах гор появились не тронутые разрушениями замки, ниже — ухоженные села, обработанные поля. Солнце склонилось к вершине близких гор, когда путники приблизились к чистенькой деревеньке; дюжина небогатых домиков была окружена садами, дорога между ними ухожена и подметена. На ночлег возы остановились у большой корчмы, в которой, однако, было уже полно постояльцев. Погонщикам, возчикам и простым воинам пришлось устраиваться на ночь между телегами и на тюках, господ приняли в домах небольшой общины.
Роксана с Гертрудой, Войку, Изар и Иоганн Гютнер с одним из итальянцев попали к старосте Хендорфа — пожилому, кряжистому сасу. Еще подъезжая к деревеньке, Войку заметил над нею, на пустой возвышенности, кольцо массивных стен, над которыми возвышалась островерхая башня, увенчанная крестом.
— Это наш дорфсбург, — пояснил хозяин, встретив вопросительный взгляд Чербула. — Вашей милости будет угодно его осмотреть?
Белобрысый сторож в кольчуге впустил их через крохотную калитку, скорее — лаз. Крепость была пуста. Староста повел Чербула с гордостью вдоль кольца ее стен, показывая боевые площадки у зубчатого парапета, запасы камней и смолы, котлы доя разогрева кипящего вара, тяжелые арбалеты и баллисты, крытые помещения и навесы, в случае осады служившие и людям Хендорфа, и их скоту.
Крепость была мала, но надежна: храбрые, решившие не сдаваться воины могли долго отстаивать ее и против значительного неприятельского войска. Войку она понравилась, и он не стал этого скрывать.
— Спасибо вашей милости на добром слове, — степенно кивнул гостеприимный староста. — Скажу не хвастая: сам добрый король Матьяш, посетив в прошлом году Хендорф, милостиво похвалил нас за наш дорфсбург. Его величество в заботе о своих подданных давно приказал общинам семиградских сел создавать такие прибежища от врагов. Село, построившее свой замок, наш добрый король освобождает от податей на целых пять лет вперед.
— И много уже таких в вашем крае? — спросил Войку, любуясь прекрасным видом, открывшимся с боевой кирхи хендорфских сасов.
— Немало. Вон там, — махнул рукой к северу староста, — замки Германи, Агнита, Кирпэр… Там, к востоку, — Прежмер, Гимбов, Малая Шура… Немало, господин, наверно, уже — больше ста.
— Добрый замок, — повторил сотник, — у немцев Хендорфа. Да служит он надежно вам и внукам!
— А мы не немцы, ваша милость, — улыбнулся староста. — Во всем Семиградье, правда, живет немало германцев, да и наш язык от немецкого почти не отличишь. Только наши предки из далекой земли вышли, что в Нидерландах лежит, близ моря. Восстали триста лет назад наши предки против утеснявших их баронов и тогда же, по дозволению венгерской королевы, переселились в эти места.
Последние лучи заходящего солнца озарили зубчатые края гор по ту сторону долины. И высветили в уступе между двумя вершинами мрачное острие, издалека походившее на почерневший сломанный зуб. Под ним едва виднелись домики далекого села.
— Внизу деревня Баломоч, — с неохотой пояснил сас. — Она лежит уже в здешних владениях Дракулы. А над нею — замок самого барона, не будь он помянут к ночи.
На следующий день путники увидели, как с ближнего перевала к ним спускается отряд всадников в черных плащах и вороненых латах. «Катафракты! Катафракты!» — зашептали бывалые купцы, узнавшие знаменитых панцирных конников венгерского коронного войска. Впереди на могучем коне ехал рыцарь в светлых латах; увидев Чербула, рыцарь приветственно поднял руку и во весь опор поскакал навстречу.
— Михай! — воскликнул Войку и, в свою очередь, поторопил коня.
Воины, не оставляя седел, братски обнялись. Перед Войку действительно был маленький рыцарь Михай Фанци, как и он — герой Высокого Моста. Михай мало изменился за прошедший с тех пор год. Зато облик Чербула, видимо, обрел немало новых черт — так внимательно присматривался к нему семиградский барон.
— Совсем взрослый вояка! — заметил Фанци. — Истинный разбойник Тигечского кодра! Впрочем, прости! Совсем забыл!
Соскочив с коня, Фанци поспешил навстречу Роксане, приблизившейся между тем к голове каравана. Увидев, что молодая женщина тоже намеревается спешиться, маленький рыцарь ловко преклонил колено и подставил под ее туфельку сильную руку бойца. Войку, закусив губу, принял от друга невольный урок.
— Счастлив приветствовать ваше высочество, — сказал Фанци вполголоса, чтобы любопытные торговые гости не могли услышать, — от имени его милости, воеводы Семиградья Стефана Батория, от имени своего сердца.
Михай Фанци, барон и рыцарь, учтиво раскланялся с почтенным Иоганном Гютнером и его товарищами. Затем пришпорил коня и быстро увел своих друзей вперед под охраной сотни катафрактов из бандерии, которой он командовал на этом венгерском порубежье.
— Как ты узнал, — спросил его по дороге Войку, — что мы направились сюда?
— Добрые люди — скорые вестники, — улыбнулся Михай. — Впрочем, тайны в том нет. Пан Велимир Бучацкий, наш достойный товарищ, послал гонца…
Путешествие продолжалось. Михай Фанци, блистая остроумием и учтивостью, веселил Роксану и братски подтрунивал над Войку, отгоняя от обоих сомнения и горькие думы. Михай заставил Войку рассказать ему «из первых уст» о нашумевшем уже в этой части Европы походе трехсот Штефановых войников в княжество Феодоро, о падении генуэзских крепостей на Черном море и осаде Мангупа, о приключениях и спасении пленников корабля Зульфикара-аги.
Воины Фанци — венгры, секеи, немцы, — следовали за своим предводителем тесной колонной, в полном порядке, держась в приличествующем отдалении. И присоединившиеся к их рядам белгородские войники, до тех пор вольно ехавшие вместе с сотником, следовали их примеру. На привалах для начальников и господ устраивали два полотняных навеса, особый — для женщин, на ночевках — два шатра. Во время вечерних привалов венгерские воины у костров пели странные, дивно звучавшие для Роксаны и Войку песни своей земли — удалые и в то же время грустные. Печальные ноты в воинственном ритме их напевов звучали молодецким вызовом горю и смерти, разлуке с любимой и тоске по родине — всему, что грозит храбрецу на ратном пути, над чем он охотно готов посмеяться, потягивая из фляги вино старого Эгера, как делали они.
На тех стоянках Фанци с удовольствием рассказывал Войку о своих друзьях секеях — племени, на которое молдавский витязь с восхищением взирал еще у Высокого Моста. Об их общинах — Орбаи, Турии и Сепси, Кезди и Чуке, где в старину правили выборные, независимые от короля и баронов секейские судьи. О том, как защищали они границы края от татар, турок и просто разбойников, как сами налетали порой на земли беспокойных соседей, чтобы отомстить за обиды.
— Сотни лет, — говорил Фанци, — эти люди пасут здесь свои стада, растят хлеб и берегут границы страны. За эту тяжкую службу прежними королями им дарованы особые вольности — вольный суд, свобода от многих податей. Разве нельзя их понять? Но есть, которые не понимают, есть, которые попирают их давние права, — с горечью продолжал рыцарь. — Стефан Баторий — первый из них.
— Этот славный воин? — удивился Войку.
— Этот славный воин, искусный воевода и правитель, — подтвердил Михай. — Но также князь, но — великий господин, владелец бескрайних вотчин. Понять правду простого человека для него значит снизойти до простолюдина и тем уронить свою честь. Баторий храбр, но без меры надменен; умен, но жесток и крут.
— А король Матьяш? — спросил Войку. — Ваш рыцарственный король?
— Не так уж все просто с нашим прекрасным королем, — усмехнулся Фанци, — хотя он, по-моему, достоин и уважения, и любви. Король Матьяш все эти годы сам посягает на вольности и права секеев. И, конечно, не подумает защищать их от своего воеводы и наместника.
— И все-таки они свободны! — воскликнул Чербул, любуясь гордой статью проезжавшего как раз мимо десятка секейских воинов.
— Они отстаивают еще свои вольности. Ведь шутки с ними плохи — ты видел их сам в бою. Но сколько в этой борьбе пролилось крови с обеих сторон и сколько еще прольется! Однако вас уже ждут в Брашове, — сказал Фанци, меняя предмет беседы. — Ты, Войку, будешь капитаном в войске города. Тебя рекомендовал брашовским аршинникам сам воевода Баторий.
— Вот как! — удивился Войку. — И они согласились?
— Обрадовались. Тебе, небось, ведомо: в глазах мирных брашовян молдаване — свирепый и дивный народ, сущие черти. Заполучить молдаванина в защитники для них — лучшая сделка на свете. К тому же, — добавил Фанци, — из какого другого места ты сможешь так легко вернуться в свою землю, когда она тебя призовет?
Чербулу оставалось только согласиться.
— Смотри, какой зловещий закат! — сказала ему Роксана на последнем привале. — Все небо в крови!
— Ты боишься, милая? — обнял ее Чербул.
— По-твоему, я трусиха? — спросила княжна, с любовью глядя на решительный профиль мужа. — Просто небо, кажется, обрядилось в багрянец, словно хочет нас о чем-то предостеречь.
— Это для пана Иоганна с товарищами, — усмехнулся сотник. — Это знак, что цены на лен и воск упали дальше некуда.
— Не шути в такой час, Войко, мне тревожно! — княжна поежилась. — Много темных, кровавых знамений встречено на пути. Это злая земля!
— Хочешь, чтобы мы поехали еще дальше? В земли мадьяр, богемцев, венецианцев?
Роксана решительно тряхнула черными кудрями:
— Довольно и того, что я рассталась с родиной. Не хочу. Не хочу, чтобы ты тоже навсегда утратил ее. Для нас с тобой это стало бы двойным сиротством. А на мои женские страхи не обращай внимания, — улыбнулась она.
На следующий день отряд подъезжал к Брашову. Изар с тремя войниками возвращался к Тудору Боуру в стяг, Переш оставался служить сотнику Чербулу. Немец Клаус, аркебузир, тоже не пожелал расставаться со своим спасителем, и Фанци обещал устроить его наемным ратником в войско города.
У самых городских ворот, в сгустившемся людском потоке, Чербул заметил всадника, показавшегося ему знакомым. Это был стройный молодой человек в черном лукко — закрытом платье флорентийского покроя до самых пят, в круглой шапочке, украшенной винно-красными лентами, свисавшими ему на спину. На боку иноземца висел прямой меч — итальянский стокко.
Войку не сразу узнал юношу, ибо видел его ранее в короткой куртке моряка. Но бывший узник с мятежного корабля Ренцо деи Сальвиатти с первого взгляда понял, кто перед ним, и с улыбкой поспешил навстречу.
Вольный город Брашов, его жителями называемый еще Кронштадтом. Самый большой, богатый и предприимчивый среди семи городов Трансильвании. Столица Бырсы — самой значительной из семи земель. Достойный вассал венгерского королевского дома — данник, но не собственность. Партнер в делах, поставщик и друг — на равных! — окрестных государей. И прочая, и прочая, и прочая…
Стараниями друзей Войку Чербул был принят в нем, устроен. Войку в Брашове — важный господин: капитан, начальник над пятью сотнями наемных ратников. С богатым жалованьем и собственным боевым значком, как на Молдове — знатный боярин. С городом у него по этому поводу заключен по всем правилам контракт. В контракте есть даже пункт: достопочтенный господин капитан из Монте-Кастро, в случае большого нападения богопротивных агарян на Молдавскую землю, как вольный воин, может без утраты чести и выплаты нанимателю компенсации оставить службу в городе Брашове для защиты своей страны. Необычный пункт, в первый раз включенный в договор бырсянской столицы с человеком, вступающим в ее войско.
Войско, впрочем, невелико: четыре хоругви, две тысячи ратников. Защита Брашова в случае большой опасности — дело его сюзерена, мадьярского короля, и семиградских наместников монарха. Войско нужно Брашову для охранной службы, отражения набегов татар, турецких и польских отрядов и других грабителей, откуда бы они не явились. Да еще как ядро городского ополчения, на случай осады. Войско невелико, но тем ценнее для города каждый его солдат. Оно хорошо оплачивается и отлично вооружено.
Повезло Чербулу и с прямым начальником. Вооруженными силами Брашова командовал в чине региментария высокородный господин Генрих Германн, родной брат живших в Молдавии Германнов — белгородского пыркэлаба и начальника княжьей артиллерии. Пятидесятишестилетний полковник знал Тудора Боура и принял Войку так, словно сам был ему отцом. Увидев, как действует новый капитан на конном и пешем ристалище, на ратных учениях, начальник по достоинству оценил подчиненного и во всем, что касалось его хоругви, предоставил полную волю. Однако тут же подметил, чего еще не хватало Чербулу, и незаметно, но настойчиво принялся учить. Генрих Германн знакомил его с военным искусством западных стран, с входившим тогда в ратный обход пешим строем ландскнехтов, с фалангами посменно стрелявших залпами аркебузиров.
Вскоре, однако, все увидели, что молодой витязь, учась у бывалого полковника и старших возрастом товарищей, может и сам многому научить. Ратники Брашова узнали у него, какие воинские хитрости опасны для конных, а какие для пеших воинов, какие для турок, а какие для татар, как легче стащить с коня закованного в латы рыцаря, как поймать арканом петляющего в зарослях увертливого лотра. Он учил новых подчиненных искусству устраивать противнику засады и западни, сбивать его с толку в чистом поле, в горах, речных плавнях, ночью и днем. Все это, вместе с решимостью и волей молодого капитана, с его внушавшим страх умением пользоваться саблей, заслужило ему уважение товарищей и полковника и повиновение подчиненных.
Честный Клаус, аркебузир, тоже нашел себе место в Брашове: его назначили десятником в хоругвь нового капитана. Белгородец Переш стал при Войку оруженосцем.
И потянулись для них дни и недели службы на чужбине, привычные заботы и дела: стояние в карауле на стенах и башнях города, тряска в седле во время разъездов по окрестным землям, учения и погони за разбойниками. Были стычки с забредавшими в Землю Бырсы татарскими чамбулами, с шайками харцызов, с ватагами шляхетских молодчиков, приходивших из близкой Польши позабавиться охотой за молобыми крестьянками и грабежом обозов. Но все оставалось легкой работой: не было войны.
Свободное время Войку проводил у первого своего домашнего очага, с Роксаной. И в прогулках по городу и его окрестностям, столь новым для него местам.
Это был действительно удивительный край; на Четатя Албэ он был похож красочными рынками, на Мангуп и Каффу — близкими тенями нависающих над ними гор. Во всем же прочем оставался сам собой. Иными здесь были камни — многоцветные граниты и мраморы, иными деревья и птицы, прохладно-чистый воздух и стремительная холодная вода в потоках и ручьях. Иным был в карпатских пределах сам лик земли.
Откуда бы ни пришли сюда триста лет назад трудолюбивые сасы, теперь Брашов был по всем признакам немецким городом. С Клостергассе на Кирхенштрассе, с Берзенгассе на Лембергдамм,[57] от площади молодой витязь все более погружался в этот новый для него мир камня и черепицы, кирпича и схваченного свинцовыми переплетами тусклого цветного стекла. После плоских кровель в Мангупе и невысоких в Четатя Албэ здесь его всюду встречали острые и крутые, исчерна-красные скаты крыш. Таинственно темнели за овальными и круглыми арками въездов увитые плющом и хмелем внутренние дворы, крутые спуски в подвалы. И всюду — камень, камень, с любовью обработанный, чистый, казавшийся еще теплым от прикосновения человеческих рук. Молодой воин с любопытством обошел вокруг ратуши — внушительной, увенчанной башней с часами, мелодично отзванивавшими время. За ней открывались уютные улочки, чистые дома и домики с садиками, пивные, церкви, конторы купцов и банкиров, харчевни, булочные, кондитерские лавки, мастерские. Войку побывал на рынке, осмотрел величественный брашовский арсенал, подивился богатым монастырям — францисканцев, доминиканцев, капуцинов и кармелитов.
За шумной площадью на улицах старого Брашова продолжалась не менее кипучая жизнь. Манили трактиры под звучными названиями, с вычурными, позванивавшими на ветру значками-вывесками: «Лев», «У Турецкого Султана», «Коновязь Рыцаря», «У Веселой Марты». Звенел перестук молотков из-под навеса кузнеца, трудившегося прямо на перекрестке, из лавок ювелиров-чеканщиков. Степенные дамы в черном платье с молитвенниками и четками в руках, с презрением поджимая губы, важно шествовали мимо публичных домов, из-за пестрых занавесок которых доносился визгливый смех брашовских прелестниц. Монахи предлагали прохожим освященные образки, ладанки с мощами, бродячие чародеи — амулеты и гороскопы; милые девушки в розовых чепцах продавали цветы, румяные бурши в белых колпаках — знаменитые брашовские бублики. Торговали всем, чем могли, везде, где могли; в подвалах и ларьках, с лотков и из-за прилавков, в цирюльнях, банях, церквах, с куска парусины, развернутого прямо на мостовой. Торговали на папертях храмов, в монастырях…
Улицы старого города в горах многое рассказывали молдавскому витязю. Здесь тоже хозяйничало уверенное в своей непогрешимости и силе, зловещее племя священников и монахов. С высоты коней и паланкинов раззолоченная знать взирала на народ, как на стадо, годное лишь к работе и на убой. На площадях раздавались стоны и свист кнута. Здесь было свое лобное место для казней — белокаменное, с колонками и узорами по краям, с никогда не снимавшимися виселицами, плахой и колесом. Но стояло рядом и особое сооружение: пекарский журавль — крепкий столб с продетой через прорезь в нем качающейся перекладиной и ремнями; к одному концу перекладины, как ушат к колодезному журавлю, на короткой цепи крепилось нечто вроде ярма.
Войку видел немолодого уже пекаря, приставленного к этому журавлю за то, что выпек плохой хлеб. Концы ярма наказываемому просунули под мышки, руки перехлестнули ремнями, свободный конец перекладины подтянули книзу. И осужденный повис — видимо, уже давно. По лицу пекаря, искаженному страданием, катились слезы; никто не думал отогнать шайку мальчишек, плевавших ему в бороду и бросавших в несчастного камешки: хлеб в вольном Брашове должен быть хорошим. Войку знал уже, что журавль у пекарей, если надо, за тридцать грошей в час арендуют также другие цехи: кожевников, литейщиков, сапожников. И аккуратно расплачиваются.
Добрый город Брашов жил своей жизнью. Там повели преступника в цепях; тут ведут в костел невесту, дальше — несут покойника. Проходит в черной мантии, звеня бубенцами на острой митре, величественный астролог. Бежит вприпрыжку юродивый. Несется сломя голову воришка, а за ним — обкраденный, а следом — добрые горожане, всегда готовые встать за правду. Брашов двигался и дышал под ласковым ветром с гор.
Войку жил уже почти месяц в Брашове, когда в городе случилось удивительное событие. Старый конь местного валаха, возчика Жосула, внезапно погнался за соседской кобылой. Последняя от неожиданности поскакала от него во весь опор куда глаза глядят. Хозяин четвероногого кавалера, предвидя для себя ущерб, помчался следом, вопя на родном языке: «Ал дракулуй кал!».[58] Обе лошади, опрокидывая на всем скаку тележки, лотки и людей, сея вокруг ужас, с чудовищным грохотом, сопровождаемые отчаянными криками, понеслись через весь город. Неверно поняв вопли злополучного владельца коня, бравые бюргеры в сотни глоток заорали «Дракула!»; им казалось, что кровожадный князь со своими головорезами ворвался уже в столицу и приступил к резне. Лавина паники, направляемая белой кобылой золотаря, ворвалась на другой брашовский рынок, где, наделав немало бед, наконец утихомирилась.
За этим дивным дивом на одной из площадей наблюдал, от души смеясь, статный всадник, в серебристом плаще, окруженный дюжиной пышно разодетых приятелей. ТО был сам бывший государь Влад, по прозвищу Цепеш, действительно оказавшийся в городе в тот бедственный час.
Таков был вольный Брашов, приютивший Войку и Роксану после побега из Молдовы. Община, откуда в Молдавию и Мунтению, Венгрию и Польшу, в Крым и по всем Балканам привозили все, что нужно воину для битвы, священнику — для служения богу, женщине — для покорения мужской половины человечества, вельможе — для блеска в свете и на пиру. Державшая поэтому нити от сердец и кошельков князей и знати, купцов и мастеровых, воевод и клириков. И умевшая за эти нити дергать с неизменной пользой для себя. Презирая, может быть, в душе этих сукновалов и аршинников, короли и владетельные князья, повелители держав называли брашовян в своих письмах друзьями и даже братьями, заискивали и льстили им, клялись в приятельстве и любви.
Княжну Роксану в Брашове называли Ксенией. Госпожой Ксенией, супругой его милости капитана Войку Чербула, она теперь значилась в списках первых людей столицы; среди брашовян один региментарий Германн знал, кто она на самом деле. Но прибытие княжны и ее мужа заметили. Пошли слухи: по одним она была внебрачной дочерью господаря Штефана, по другим — внучкой последнего византийского императора Константина. Чербул для досужих языков города был то княжьим сыном, то атаманом разбойников, то, наконец, патроном пиратского корабля или греком, решившим обосноваться на суше и зажить спокойной жизнью. Роксану в последнем случае объявили похищенной им дубровницкой княжной. Когда оба воскресным утром шли к литургии в правосланую церковь, построенную в Брашове Александром Добрым, люди приходили, чтобы на них поглазеть. Брашовские щеголи засматривались на благородную Ксению, когда она выходила из дому в сопровождении белокурой Гертруды, но приставать не смели: строгий вид приезжей дамы и мужественный облик супруга отбивали охоту к галантным похождениям. Однако кем бы ни была таинственная красавица, никто не сомневался в том, что это знатная и достойная дама.
Богатый и знатный господин Георг Зиппе, в доме которого они снимали квартиру, был главой одного из трех влиятельнейших родов Брашова. Владелец мастерских и складов, доходных домов и мельниц, имевший долю в нескольких торговых, меняльных и банковских конторах Брашова и других городах, Зиппе держал в руках торговлю кожей, мехом и изделиями из них на огромных торговых путях, по которым брашовские товары достигали самых отдаленных рынков и ярмарок. Состояние его давно стало истинно княжеским. Но умный сас не стал, подобно другим разбогатевшим негоциантам, добиваться баронского титула, заводить собственный двор. Поведением своим, всем образом жизни старый Георг — ему было далеко за пятьдесят — старался показать, что был и остается честным семиградским бюргером, и главное его достояние — добрая слава рачительного хозяина и надежного партнера в делах.
Пять комнат на втором этаже его просторного красивого дома близ речушки и заняли Войку с Роксаной. С ними поселилась Гертруда; кроме того, в трех комнатах для слуг на нижнем этаже заняли место оруженосец Переш и две немки, рекомендованные Чербулу полковником Германном, — кухарка Минна и камеристка Лотта.
Войку было еще странно видеть себя главой семьи, но любовь на крыльях несла его каждый день со службы домой. Чербулу нравилось смотреть, как Роксана хлопочет по хозяйству, помогая служанкам, следить за ее движениями, полными очарования и новой женственности. Румяная заря юности, далеко еще не угасшая в ее чертах, уже смешивалась с первыми бликами позолоты, накладываемой зрелостью.
Теплыми летними вечерами, выйдя на балкон, княжна обращала взоры к Востоку; там всходила луна, лежала родина — благородный Мангуп. Роксана шла к иконам и долго молилась — за оставленный в грозный час родимый город, за грешного дядю и всю семью.
Постепенно разговоры вокруг нового капитана и его жены начали стихать. К Роксане и Чербулу привыкли, они становились своими. К исходу месяца в городе знали: капитан Чербул — искусный воин и хороший командир. Брашовяне все приветливее брались за шапки, встречая его и жену.
Друзья часто навещали Роксану и Войку. Приходил Ренцо деи Сальвиатти; от прежнего ученого моряка мало что оставалось в подтянутом молодом синьоре в строгом черном одеянии, носившем на поясе принадлежности для письма. Ренцо вел в Брашове дела своего дяди, генуэзского торговца сукнами.
— Чего бы я не дал, поверь мне, Войку, — говорил генуэзец, — чтобы почувствовать под ногами качающуюся палубу галеи! Хоть пиратской, но настоящей! Как надоели мне здешние и иные торгаши с дядей моим во главе! Помнишь, как выплыли мы из бури, обманув свирепого Посейдона? Как подходили к славному Монте-Кастро?
Приходил еще в свободное время Клаус-аркебузир. Бравый саксонец с гордым видом шел прямо на кухню, над которой феодоритка Гертруда забрала полную власть. И однажды, услышав невольно их разговор, Войку понял, что дело у того продвигается неплохо.
— В иной земле, — говорил важно немец, — Клауса приняли бы как великого воина и запросто назначили сотником. В войске короля или герцога, не у таких простолюдинов и скупердяев, как эти брашовяне. Да вот, служу у них… И все — из-за синих глаз, взявших меня в плен…
— Я-то думала, — лукаво отвечала готская девушка, — остался ты здесь, дабы не расставаться с нашим капитаном, который спас тебе жизнь.
— Я — вечный должник господина капитана, — с чувством подтверждал Клаус. — Только между нами, солдатами, иные расчеты, не такие, как в лавке или шинке. Долг крови оплачивается кровью, за жизнь отдают жизнь. Отдать кровь до капли за его милость капитана Войку для Клауса, поверь, было бы счастьем. Но Клаус не дурак. Клаус уже не мальчик, пора и о семейном гнездышке подумать. Тем более — если есть для него на примете хозяюшка с синими глазками… Скажи, милая Трудхен, откуда у тебя такие глазки, синее, пожалуй, чем у девушек Саксонии?
— У нас, на великом острове, все синее, — мечтательно отвечала молодая феодоритка, подпирая щеку рукой. — Небо и горы, леса и сады, святые монастыри на вершинах… Потому, что синее море — рядом, откуда ни глянь…
Тогда бравый Клаус касался заветного — припрятанных на родине флоринов, присмотренной на бойком месте доходной корчмы. И окороков да колбас, дивно прокопченных и подрумяненных, которые будут свисать в той корчме с потолка. И бочек с добрым саксонским пивом. И детушек, которые с божьего благословения, пойдут в свой черед. В подтверждение серьезности своих намерений Клаус с грохотом бухался на колени.
— Сейчас же встать! — приходила в ужас добродетельная Гертруда. — А то увидит госпожа! — Девушка знала, что бравый Клаус побаивается суровых очей благородной Ксении. — Откуда ты на мою голову взялся, такой прыткий? Почему решил, что должен на мне жениться?
— Ты — моя судьба, — отвечал Клаус, степенно поднимаясь с колен. — Я ходил к астрологу, отдал ему целый талер. Он мне все сказал.
Разговор переходил к незримым высшим силам, касался суеверий и веры. Выплывало вновь то прискорбное обстоятельство, что бравый саксонец исповедует католичество, а прекрасная феодоритка — православие. Спором о том, чья вера лучше, и заканчивался разговор — до следующей встречи.
Служба Чербула текла своим чередом, день за днем. Войку командовал стягом, школил своих воинов. В часы, свободные от ратных учений, от дозоров и дежурств, молодой капитан с женой, в сопровождении нескольких всадников, совершал прогулки по окресностям города. Роксана, надев для такого случая ладно скроенную мужскую одежду, ловко сидела в седле и с любопытством осматривалась вокруг.
— Что там виднеется, Войко, на вершине? — спрашивала княжна, вытянув руку в сторону скалы, похожей на рухнувший поперек хребта человеческий торс с запрокинутой головой.
— Это Камень Великана, — отвечал Чербул, успевший хорошо познакомиться с местностью. — Здешние люди рассказывают, что на той горе давным-давно обитал злой великан, похищавший красивых девушек и съедавший их наверху, среди камней.
— Он их ел? — удивлялась княжна.
— И за это был наказан, — кивал Войку. — Однажды великан, не разобравшись, похитил ехавшую на богомолье святую деву, прославившую себя делами, угодными господу. «Эту не ешь!» — велел ему вещий голос, раздавшийся с неба. Великан не послушался. Тогда божья молния, упав с ясного неба, поразила его и обратила в камень…
Роксана, конечно, различала смешливые нотки, звучавшие в голосе мужа. Но гордые пики гор с таким величием поднимались к небу, царивший вокруг торжественный покой звучал таким истовым безмолвным гимном творению, что нечестивая ирония рассказчика сходила ему с рук.
— Не бывает греха без кары, — говорила Роксана, — да не каждый грешник об этом помнит. Тебе нравится здесь, скажи?
— Очень, — признавался Войку, меряя взглядом дали могучих гор, холодные и чистые, как вода в источниках и ручьях.
— Мне тоже, — отзывалась она. — В здешних горах — словно во храме в будний день: молящихся и хора не видно, а песнопения слышны. Только наши горы все-таки лучше, — добавляла она. — Уютнее в них, теплее.
— Как в наших холмах, как в кодрах. — проговорил Войку.
— Как в Мавро-Кастро, — вспомнила княжна. — Нет, кодры вашего края — не по мне. Слишком много в них бродит духов, чуждых господу.
— Леса Молдовы — благословенные места, Сана, — возражал Чербул. — Самые святые отшельники спасаются в них.
— То стойкие души, крепкие в вере, — говорила Роксана. — Чем больше соблазна — тем истовее их молитва. Для слабого духом кодры — обитель гибели. Взять хоть тебя, русалки бы живо заманили там тебя в свои сети…
Войку отшучивался. И Роксана, в глубине души безгранично верившая ему, благосклонно принимала его веселые клятвы.
В одно воскресенье, слушая вместе с женой литургию в православном храме Александра Доброго, Чербул не заметил человека в черном плаще, скрывавшем лицо под тяжелым монашеским капюшоном. Все время, пока длилась служба, незнакомец пожирал глазами Роксану; когда же княжна выходила из церкви, он с любопытством остановил взор на узкой полосе пурпурной ткани,[59] украшавшей ее скромное платье.
Коренастый секей, незаметно наблюдавший за этой сценой, тут же поспешил к своему начальнику. Михая Фанци это известие обеспокоило: человек в черном был князем Дракулой, по заслугам прозванным в народе Цепешем.
Влад Цепеш недаром приезжал в тот день в город. После доброй воскресной трапезы брашовским бюргерам поднесли особое развлечение. Казнили разбойника, долго досаждавшего купцам дерзкими нападениями на лесных дорогах Трансильвании; битых два часа знаменитый искусник — брашовский палач — раскаленными клещами откусывал от тела рослого молодца крохотные кусочки. Разбойник, уже побывавший в руках властей, слыл стойким на пытке, палач — редкостным мастером.
За казнью лотра, по-прежнему неузнанный, наблюдал из под черного клобука князь Влад Дракула. В красивых, чуть навыкате, больших и ясных глазах Цепеша вспыхивала сатанинская радость.
— Узнай мне, Лайош, кто она, где живет, — говорил князь ехавшему рядом толстенькому человеку, когда они в сопровождении дюжины ратных слуг возвращались в тот вечер в замок на скале.
— Не время, кузен, для таких затей, — недовольно проворчал тот. — Король тебя еще не простил. И не стоит ради мещаночки…
— В ее наряд вшита пурпурная полоска, ты знаешь, что это значит! Но дело не в том, — нетерпеливо перебил князь. — Я не видел еще в жизни подобной женщины, Лайош. Узнай, кто она такая!
— Ладно, — сдался толстяк, — велю узнать. Но смотри — не наделай новых глупостей!
Несколько дней спустя, обойдя посты на стенах, Войку задумчиво любовался с башни окресностями Брашова, когда на площадку, где он стоял, поднялась шумная компания. Отороченные дорогими мехами камзолы и плащи говорили о том, что эти люди богаты и знатны, золотые шпоры — что они рыцари. Первым по лестнице взобрался статный человек лет сорока; поля модной шляпы скрывали его лицо. За ним следовала дюжина молодых кавалеров. Незнакомцы говорили на латыни, иногда переходя на итальянский.
— Какой прекрасный вид! — с восхищением воскликнул старший. — Однако здесь уже кто-то есть. Кто это может быть, господа?
— Судя по шапке — подданный Штефана Молдавского. Эти дикие люди служат в брашовской рати в немалом числе, — заметил кто-то. — От разбойников лучшая защита — такой же разбойник.
— Эллины нанимали скифов, сасы — молдаван. История повторяется, господа! — усмехнулся старший. — Но проходите, проходите! Этот тигечский волк, ручаюсь, не кусается, как его бешеный князь!
Войку с легким поклоном сделал шаг навстречу говорившему.
— Оскорбление, сударь, — тот же укус, — сказал он на латыни. — Я простой воин и снесу ваши шутки. Но позорить имя моего государя не позволю.
Молодые рыцари встретили его слова угрожающими возгласами. Но предводитель поднял руку, и все притихли.
— Как же вы, сударь, намерены за него заступиться? — спросил он с подчеркнутой учтивостью, скрывавшей насмешку. — Каким оружием?
— Пока вот этим, — Войку швырнул к ногам говорившего перчатку. — Оружие выберет ваша милость.
Молодой рыцарь, стоявший рядом, бросился было ее поднимать, но старший наступил на перчатку Чербула сапогом.
— Даргфи, не сметь! — коротко приказал он. — Ждите, сударь, в своем доме, к вам придут мои друзья, чтобы обо всем условиться.
И компания, не слишком торопясь, покинула башню.
Войку также неспешно отправился домой. Под вечер к крыльцу Чербуловой квартиры во весь опор примчался полковник Германн.
— Пойдемте, капитан, — сердито проговорил добрый Генрих. — Не ждите его, фрау Ксения, ночь он проведет на службе. Натворил же ты делов — дай бог голову сносить! — добавил он, когда Роксана не могла уже их слышать.
Подскакивали к темневшему в полумраке большому дому, в котором Войку узнал дворец наместника. Князя Батория в городе не было — он уехал по делам в Клуж. Но у подъезда их ждали.
— Следуй за этим рыцарем, — приказал Германн, поворачивая обратно лошадь, — и делай все, что он велит.
Войдя за незнакомцем в освещенную свечами комнатку, Войку смог наконец его рассмотреть. Это был стройный невысокий мужчина лет тридцати. Чуть заметное жеманство и манерность проступали в его походке, движениях, речи. На синей тунике, плотно облегавшей его стан, был вышит золотом семиградский герб; золотые шпоры дополняли его наряд. Незнакомец провел Чербула под высокий пятисвечный канделябр и пригласил сесть.
— Меня зовут Фехерли Янош, — представился он, — я служу герольдом его сиятельству воеводе Семиградья. Мне приказано спросить вас, сударь капитан Чербул, знаете ли вы, что есть рыцарь?
— Честный воин, — просто ответил витязь. — Если он из тех, кто по заслугам так зовется.
— Вы правы, — вежливо отозвался Фехерли. — Но знаете ли вы рыцарский устав?
— Смотря какой. Есть французский, английский, миланский, нормандский. Есть уставы монашеских орденов — храмовников, ливонского.
— Устав венгерского рыцарства. Мне велено его вам вручить. Прикажете также прочитать?
— Не трудитесь, сударь, благодарю, — сказал Войку, принимая несколько листков с латинскими письменами, переплетенные в кожу с тисненым королевским гербом.
Фехерли начал усердно перечислять добродетели истинного рыцаря, а также все, что для него запретно. Не пьянствуй… Не грабь… Не прелюбодействуй… Не насилуй… А жизнь, если надо, отдай за короля и христианскую веру. Войку сдержал улыбку. Сколько хвастунов с золотыми шпорами охотно отдали бы хоть за черта такую благочестивую жизнь, если бы им пришлось ее вести! «Сила рыцаря — в верности своему государю, сила — в повиновении и вере!» — закончил герольд.
— Как быть тогда с Артуровым наследием, ваша милость? — сказал Чербул, скрывая улыбку. — Король говорил своим рыцарям: «Сила — это справедливость».
Герольд в первый раз внимательно посмотрел на брашовского капитана.
— Блаженной памяти король-рыцарь совершал свои подвиги четыреста лет назад, — заметил он. — Его заветы, конечно, живы, но звучат в наше время по-иному. Ваша милость, однако, столько сведуща в рыцарской науке, что может пройти посвящение хоть сейчас.
— Вы сказали — посвящение? — спросил Войку, не скрывая удивления. — Посвящение в рыцари?
— Именно так, сударь, вы не ослышались, — ответил герольд.
Войку помолчал, осмысливая неожиданное сообщение. Жить и сражаться истинным рыцарем — таким в его понимании всегда было назначение мужчины. Но золотые шпоры — к чему они Чербулу? Ради франтовства?
— А это, сударь, так уж необходимо? — спросил он.
Герольд одарил его учтивой улыбкой, в которой виднелась легкая насмешка.
— После вызова на бой, брошенного вами сегодня, сударь, это просто неизбежно, — пояснил он. — Если вы, конечно, не пожелаете взять обратно свою перчатку. Ваш противник, сударь, может биться только с рыцарем, — многозначительно заключил Фехерли.
Войку молчал. Брошенный вызов — все равно что кинутый жребий, переигрывать нельзя.
— Эта честь, — продолжал Фехерли, — не оказывается вам необдуманно. Господин Генрих Германн, региментарий и рыцарь, дал за вас ручательство. Если счастье завтра вам не улыбнется, вы умрете рыцарем, сударь! — торжественно закончил герольд.
— У меня приказ — делать, как вы скажете, — сказал Войку.
— Тогда нужно выбрать герб, — сказал герольд. — Чтобы к завтрашней встрече ваш щит был готов. Какая фигура вам более по душе? Может быть, вздыбленный лев? Или, имея в виду ваше прозвище — олень?
— Я предпочел бы корабль, — заявил он герольду.
— Море отсюда неблизко, — с сомнением протянул Фехерли, — но поскольку ваша милость родилась у его берегов… Корабль — знак предприимчивой смелости и любви к странствиям… Попробуем корабль!
Взяв чистый лист бумаги герольд уверенно набросал свинцовым карандашом очертания трехмачтового корабля с раздутыми парусами, с реющими на ветру флагами и вымпелами — ни дать ни взять «Зубейда». Войку кивнул.
— Сделаем его красным на серебряном поле, — добавил Фехерли. — В левом же углу, в честь вашей родной страны, поставим герб Земли Молдавской — голову зубра. Это будет по достоинству оценено вашим противником, сударь, — заключил он, не вдаваясь в подробности, и Войку почуял здесь скрытый подвох.
— Вот этого, ваша милость, не требуется, — отклонил он предложение герольда. — Не будучи ныне на службе моей земли, я не вправе вводить ее знак в свой герб.
Вошел Генрих Германн и, к удивлению Чербула, Михай Фанци, совсем недавно уехавший в свои секейские земли. Фанци срочно вызвали из Секейщины; дело, значит, было вправду серьезное. Германн и Фанци, взяв капитана под руки, торжественным шагом отвели в стоявшую неподалеку церквушку. После короткого богослужения все удалились из храма, закрыв тяжелые двери. Войку остался в одиночестве.
Он сделал усилие: надо было взять себя в руки и осмыслить как следует происходящее. Все, что в тот день случилось, для мыслящего здравого молодого воина было нелепой игрой. Прячущие лица знатные незнакомцы… Окружавшая их тайна… Выбор герба и чтение устава… Это ночное бдение и все, что могло последовать… Кто-то могущественный придумал себе забаву и, возможно, — с серьезным видом предается ей от души. И началось все с ссоры, тоже нелепой, хотя по-другому Войку не мог поступить. Но из всей игры, кем-то затеянной и развернутой, ему может выпасть тяжелый жребий, даже смерть. Жизнь воина, рано или поздно, кончается в бою, Чербул к этому всегда готов. Но что станет с Роксаной — одинокой на чужбине, с тою, кого он увез из-под опеки родных? Кто выплатит Чербулов долг — отдать кровь за свою отчизну в близящейся большой войне?
Нет, он не даст себя убить ради чьей-то забавы. Во всем, что последует, Войку будет осмотрителен и осторожен: он за многое ныне в ответе. Если ж его решили во что бы то ни стало убить, — это дорого обойдется неведомым врагам.
Войку честно пытался обратиться к богу. Добросовестно прочитал те немногие молитвы, которые знал. Но разговор с господом не получался. И витязь отдался на волю мыслей, сменявших друг друга скоротечной бессонною чередой.
На заре в храм вошли Михай Фанци, Генрих Германн, Янош Фехерли и несколько других рыцарей, все — в латах, звеня шпорами, держа в левой руке начищенные шлемы с пышными султанами. Отстояли службу. Потом Германн совершил обряд. Сначала с размаху хлопнул коленопреклоненного Войку по плечу могучей рукой в латной перчатке, в испытание — не дрогнет ли; Войку не шелохнулся. Затем посвящаемый вслед за полковником повторил слова присяги. После этого бравый Генрих три раза ударил плашмя стоявшего на коленях неофита обнаженным мечом по правому и левому плечу. И наконец, самолично поднял на ноги, обнял и расцеловал. Присутствующие поздравили нового рыцаря. Затем герольд поднес ему золотые шпоры и сам пристегнул к сапогам.
— Это дар вашего благородного противника, — пояснил Фехерли. — Вашу милость, рыцарь Чербул, просят отдохнуть и подкрепиться. После этого вы сразитесь, и бог рассудит вас.
Добрую часть того утра Войку проспал в чьей-то уютной спальне. После легкого завтрака за дверью послышался звон металла, и двое слуг под предводительством Фехерли внесли оружие и доспехи. Это был полный рыцарский панцирь, целиком закрывавший сталью туловище, руки и ноги воина.
— Делал славный мастер Вальтер Хельмшмидт[60] из Нюрнберга, — объявил герольд, изящно изгибаясь и пританцовывая на ходу.
Войку посмотрел на звенящее сталью одеяние косо. Не для боя штуковина: ни с татарином, ни с турком в ней как следует не сразиться. Великий Янош это знал, таких доспехов не носил и не жаловал. Десяток боевых коней, не менее, за его стоимость купить можно, с седлами и сбруей! Откован на совесть, арбалетный дротик от нагрудника отскочит, зато пули не выдержит.
Войку молчал, с поднятым забралом шагнул в коридор, за которым синело небо ясного сентябрьского дня.
Трубы пропели торжественный сигнал, сотник Войку, звеня сталью, появился на малом дворе княжеских палат. В середине этого пространства крепким дубовым забором в рост человека было огорожено небольшое поле, посыпанное речным песком, — малое ристалище для фехтования и пеших поединков. Вокруг на подмостках стояли скамьи, на которых восседало десятка три важных господ. Чербул вошел в загон и остановился в ожидании. Мало ли что теперь могло случиться; на него могли выпустить медведя, зубра, льва; могли поставить напротив и убийцу — наемного учителя фехтования; такое уж бывало с людьми, не угодившими сильным мира. Среди господ на скамье сидели, правда, Фанци и Германн, его друзья; он узнал капитанов трех других брашовских стягов, и это было добрым знаком. Но мало ли что! Войку был готов ко всему.
Трубы пропели снова, и перед Чербулом, в таком же панцире, с опущенным забралом появился тот, с кем ему предстояло сразиться.
— Начинается поединок, — объявил герольд Фехерли, — между высокородным рыцарем Медведя, — на щите незнакомца был намалеван этот зверь, — и рыцарем Алого Корабля. Время боя не ограничено, знак остановки боя — брошенный одним из противников меч.
Трубы снова подали сигнал. Полковник Генрих Германн бросил на арену платок, и Войку опустил забрало.
Первые же удары показали Чербулу, что противник перед ним опытный и сильный. Незнакомец уверенно начал наступать; он не рассчитывал, по-видимому, встретить в молодом воине из Монте-Кастро умелого фехтовальщика. Но довольно скоро почувствовал, что ошибся, и стал осторожнее. Соперники кружили, обмениваясь легкими ударами, прощупывая друг друга. На лицах зрителей стало заметно некоторое облегчение: ход боя говорил о том, что бойцы не жаждут крови.
Но старший из сражающихся, видимо, помнил, что второй моложе и поэтому наверняка — выносливее. И усилил выпады, стараясь достать противника мечом снизу, где броня была слабее. Старший вновь стал наседать, прикрываясь щитом; было уже ясно, что Чербул владеет им не так искусно. Молодой капитан, действительно, редко и мало пользовался щитом, с юных лет набивая руку на работе саблей. Но Войку, по своей привычке, сразу начал учиться у противника, осмысливая его приемы, перенимая их, с ходу переделывая на свой лад. Перед ним был много упражнявшийся на ристалище, очень опытный боец. Тем лучше, из подобной встречи можно многое вынести для себя!
Но вот случилось непредвиденное. Одна из пластин латного сапога на ноге капитана, по-видимому, плохо пригнанная, наполовину отвалилась, попала под другую ногу, и он упал, но не растерялся; выставив клинок, Чербул прикрылся щитом и собрался, отразив ожидаемое нападение, вскочить на ноги. Выпада, однако, не последовало; незнакомый противник отступил, выразительно взмахнув мечом. Это значило: поднимайтесь, сударь, лежачих не бьем.
Войку мгновенно оторвал злополучную пластину и вскочил. Но при этом ему пришлось выпустить меч, на секунду оказавшийся на песке. Герольд, во все глаза следивший за поединком, заметил это и махнул трубачам, тут же подавшим сигнал отбоя. Господа на скамьях дружно встали и начали громко поздравлять рыцаря Медведя с победой.
Этого Войку не ожидал; лишь опущенное забрало скрывало от присутствующих, как обиженно вытянулось лицо молодого капитана. Его противник, не поднимая забрала, тоже с возмущением стал махать мечом, требуя продолжения. Однако герольд — полновластный хозяин ристалища — был неумолим. Меч по всей длине коснулся арены, значит, поединок окончен. Рыцарь Алого Корабля, как побежденный, должен поднять забрало и с поклоном отдать победителю свое оружие. Старший из рыцарей-свидетелей, региментарий Германн, громким голосом подтвердил справедливость этого решения.
Спор продолжался. Герольд настаивал на своем, бойцы размахивали оружием, требуя новой схватки. Как вдруг раздался конский топот, и на арену, чуть не сбив с ног Чербула, ворвался дородный всадник с золотой булавой в руке. Соскочив с коня и сорвав с себя шапку, он бросился к рыцарю Медведя и рухнул перед ним на колени.
— Ваше величество! — затряс он седыми кудрями, — что вы делаете! Ваше величество, что вы с нами творите!
Седой вельможа на коленях умоляюще простирал руки. Рыцарь Медведя поднял забрало и одарил его милой улыбкой.
— Мы еще не кончили, князь Стефан, — сказал он. — Дозвольте продолжить: дело только сейчас стало интересным.
— Как вы можете, мой король! — вскричал Стефан Баторий, охваченный ужасом. — На колени, господа, как вы смели допустить! — закричал он, вскакивая, свидетелям поединка и герольду. — На колени, мальчишка! — набросился он на Чербула, все еще не пришедшего в себя от новой неожиданности. — На кого поднял меч!
— Этот меч отныне славен, он скрестил его с мечом короля, — сказал вице-воевода Варфоломей Даргфи, входя в свою очередь на арену, становясь на колени перед рыцарем Медведя и целуя его латную перчатку. — Ваше величество, вы щедро делитесь славой с малыми воинами и тем делаете ее бессмертной.
Двое слуг, взяв Войку под руки, отвели его обратно во дворец и помогли снять доспехи. Поединок окончен, объявил вошедший следом герольд, рыцарь Чербул может возвращаться домой.
— Где же мой храбрый противник? — спросил король Венгрии Матьяш Корвин, очутившись во главе нагруженного яствами княжеского стола. — Его место сегодня с нами!
— Он не ровня вам, чтобы вы с ним дрались, мой король, — с упреком заявил Баторий, наполняя кубок своего повелителя.
— Но, во-первых: он дрался не с королем, а с неизвестным рыцарем, — возразил Матьяш. — А во-вторых, с кем же мне тогда драться? С трусом Луи Французским? С хворым испанским Фердинандом, до которого не доберешься и в месяц? С толстым и старым британским Генрихом? С кем я могу скрестить добрый меч?
Возгласы одобрения стали отзывом царедворцев на эти слова. У кого еще, воистину, был такой король — храбрейший из рыцарей, мудрейший из государей?
— Вчера я сделал то, что был обязан, как король, — продолжил Матьяш. — Сегодня то, что хочу, как человек. За то, вчерашнее, меня изругают хронисты, за это, случившееся ныне, — воспоют менестрели. А я хочу места не только в хрониках, но и в песнях, князь! Поэтому — где мой храбрый враг? Я хочу видеть его!
— Завтра, ваше величество, завтра! — нехотя сказал Баторий, — на охоте в честь вашего величества, на которую мы пригласим и его.
Войку тем временем спешил домой.
Да, король Матьяш забавлялся. Но то была мужественная, рыцарственная забава. Король Матьяш дрался сам в загоне для боя, скрывая свой сан, как простой воин, и вел себя на арене великодушно и храбро; он сам держал ответ за сказанные им недобрые слова.
Король Матьяш и Войку Чербул не торопясь ехали рядом по заросшей лесом прогалине между крутыми склонами, усеянными выступами скал. Звуки рога, крики охотников, лай собак слышались впереди.
— Эта забава, вижу, тебе не по душе, — улыбнулся король. — Оно и понятно: какой охотник из Оленя.
— Истинно так, ваше величество, — наклонил голову капитан. — Приятно узнать, что ваше величество знает язык моей земли.
— Удивляться тут нечему, — ответил Матьяш. — Воевода Янош, мой отец, был родом из трансильванских валахов, лишь по материнской линии я — венгр. Моего деда, войта горной округи, тоже звали Войку. И если правду говорят, что твой отец, капитан из Монте-Кастро, начинал службу в войске миланского герцога, то и в этом у нас с тобой общая черточка: мой родитель князь Янош в молодости тоже служил оным государям в городе Милане.
— В нашей земле люди чтут память великого воеводы Яноша, ваше величество, — сказал Чербул. — И почитают его своим.
— Вот видишь! — воскликнул Матьяш. — Так что — слово дворянина! — я во многом валах.
Войку промолчал. Семиградские валахи были большей частью крепостными, почти рабами у местных баронов — мадьяр. Род Хуньяди-Корвинов ушел от них очень далеко.
— И я как рыцарь рыцаря прошу: забудь слова, сказанные мной о твоем князе, — добавил король. — Я ценю его, товарища моих детских игр и учения, хотя восемь лет назад под Байей, он обошелся со мной совсем не по-братски. То дело давнее, между нами — забытое; теперь мы с воеводой опять друзья. Но признаюсь по чести: ночь той битвы была самой страшной в моей жизни. Один вид молдавского зубра на щите или знамени заставляет меня хвататься за меч.
Войку понял, почему герольд Фехерли советовал ему изобразить этот знак на своем гербе; чтобы рыцарь Медведя бился яростнее и, возможно, убил неумелого молдавского юношу. Войку видел косые, ревнивые взгляды, которые бросали на него ехавшие поодаль приятели и любимцы короля — Янош Гарра, Владислав Канисса, Янош Дракоши, Николай Банфи, Михай Апафи, сын Стефана Батория Шандор. Задиристые и спесивые, цвет венгерского рыцарства, эти молодые магнаты во всем подражали своему кумиру, которого искренне боготворили, чьи стихи и подчас остроумные шутки превозносили как лучшие во все времена достижения словесности, чьи забавные, порой опасные затеи поддерживали со всем пылом записных дуэлянтов и повес. Эти высокородные проказники помогали Матьяшу творить легенду о Матьяше Смелом и Справедливом, короле-рыцаре, и сами рассчитывали найти в той легенде достойное место, как рыцари Круглого Стола в сказаниях о короле Артуре. Теперь они с неудовольствием посматривали на худородного наемного капитана, которого их король дарит неприлично долгим милостивым вниманием.
— Но почему ты выбрал для герба корабль? — внезапно спросил Матьяш Чербула. Войку испытывал перед ним не больше робости, чем на арене во время поединка, чувствуя при этом все большее восхищение. От венгерского властителя исходила странная сила, неудержимо привлекавшая сердца.
— Этот корабль звался «Зубейда», — сказал Войку. — Мы должны были, вместе с другими пленниками, быть доставлены на нем из Каффы в Стамбул…
— Я слышал об этом! — воскликнул, оживившись, Матьяш. — Расскажи-ка мне все, мой Олень! И сперва — как ты попал на этот корабль.
Войку, собираясь быть кратким, повиновался. Он поведал королю о крымском княжестве Феодоро, о котором тот знал мало и понаслышке, о падении Каффы и осаде Мангупа, о том, как Роксана и он пробирались в Молдову через орду.
— А ты, дружок, не прост! — король Матьяш с интересом взглянул на своего гостя. — Но как вам, сидевшим в трюме, удалось захватить корабль? Как вы привели его в гавань?
Войку рассказал, опуская подробности, меж которыми и поединок со Скуарцофикко. Поведал, что было ему известно о судьбах товарищей по плаванию.
— Значит, князь Штефан не ограбил несчастных юношей и девушек, как о том твердят при всех христианских дворах, не продал их в рабство тем же туркам! Князь Штефан поступил с ними справедливо и милостиво! — воскликнул король. — Эту истину надо восстановить. Но что стало с его племянницей, мангупской княжной?
— Она со мной, — сказал Чербул. — Мы обвенчались в дороге. И теперь она, государь, живет в вашем городе Брашове.
— Слово рыцаря, ныне она под защитой венгерской короны и Матьяша Хуньяди, — сказал король. — Но теперь я вижу: ты не просто смельчак. Ты храбрец, рыцарь Чербул, каких мало на свете, если ради любви решился на такой опасный шаг!
Король Матьяш изволил заметить наконец нетерпение молодых рыцарей его избранного круга. Подозвав приятелей, он познакомил каждого с Чербулом, повелев жаловать его и любить. Познакомил и с неизменно сопровождавшим своего повелителя ученым историком, летописцем Бонфини. Король Матьяш был доволен: судьба снова послала ему приключение, в котором он смог вновь явить миру великодушие и храбрость. Поскакав вперед, Матьяш стал обдумывать стихотворение, в котором он опишет случившееся с ним. А может быть, с Войку — дерзкую любовь бедного сотника к принцессе, посвящение в рыцари и счастливую встречу с великодушным и храбрым королем.
Матьяш Хуньяди не подозревал еще, какая ждет его новая встреча с Чербулом, какое она дарует ему необыкновенное приключение.
Когда Войку, поздно вернувшийся домой после пира во дворце наместника, с тяжелой головой пробудился на следующее утро, весь Брашов знал обо всем, что с ним случилось. Роксана радовалась лишь тому, что Войку вышел из этой переделки живым. Но в глазах всего города Чербул стал знатным господином, почти вельможей; не каждому болвану с золотыми шпорами, говорили брашовяне, выпадает жребий сразиться в поединке с самим королем.
Первым с поздравлениями, на правах соседа и хозяина, прибыл Георг Зиппе. Купец принес подарок — два резных серебряных кубка, позолоченных изнутри; если в них наливали белое вино, казалось, будто пьешь чистое золото. Не замедлили явиться главы могущественных брашовских семей, поставщики и, конечно, кредиторы короля Матьяша и других властителей — Санкт-Георг и Рот. За ними потянулись другие. Негоцианты, банкиры, владельцы мастерских — все хотели свести знакомство с Чербулом, которого обласкал сам монарх.
Гости говорили о том, что происходило в мире. И конечно, о той войне, которая должна была со дня на день разразиться рядом с Семиградьем, но могла захватить и этот горный край, — о близкой схватке между маленькой Землей Молдавской и громадным Оттоманским Царством. Да и как было не думать о грядущих несчастьях всем, кто жил в до сих пор хранимом богом городе среди гор? Недавно явилась комета — ни дать ни взять турецкий кривой меч с расширяющимся лезвием. Небеса вещали чуму, голод, нашествия, постоянно держа в страхе население столицы и всего края. Брашовяне собирались по вечерам кооперациями и цехами, пели церковные гимны, возносили молитвы о мире, покое и благоденствии. Молились и дома, но многие также волхвовали, дабы будущее узнать, и грядущие беды от себя отвести. Астрологи, колдуны и колдуньи делали состояния. В каждом доме кормился свой «планетарий», предсказатель судьбы по ходу светил.
— В город приезжает с товарами все больше греков, — говорил Зиппе. — Тоже плохой знак.
— Почтенные бургари[61] боятся соперничества со стороны новых подданных султана? — насмешливо спрашивал Тимуш, давно обосновавшийся в Брашове молдавский боярин.
— Вовсе нет, — пожимал плечами бурграт. — Но разве вашей милости неизвестно, что купцы-греки из Константинополя — его шпионы?
— Наверно, все-таки, не все, — усмехнулся боярин.
— Не все, конечно, — кивнул капитан Себеш. — Но, увы, многие. Чем больше гостей из Стамбула, тем ближе, боюсь, война.
— Не вам о том тужить, почтенные паны брашовяне, — с ехидцей поддарзнивал Тимуш.
— Торговля есть торговля, — развел руками сас. — Разорятся купцы нашего Кронштадта — не будет оружия у молдаван. Даже кос.
— Падет Молдова — крышка и Брашову, — невесело усмехнулся Фанци. — Где ж выход из этого круга, господин бурграт? Придется, наверно, чем-то поступиться и вам.
Михай задумывался о том давно. Кто сможет защитить его отчизну, если войско князя Штефана будет сломлено? Король, занятый развлечениями, меж которыми новая большая игра — борьба за Силезию и Моравию? Грызущиеся между собою и с королем бароны? Гордое рыцарство, годное для турниров, но не для войны? Кто остановит осман?
— Был бы жив старый воевода! — тряхнул серебряной шевелюрой Тимуш. — Нет больше Януша, вот в чем беда.
— Разве сын Корвина менее храбр? — спросил Войку.
— Нам не нужны храбрые рыцари-короли! — в сердцах воскликнул Фанци. — Варна показала, чего они стоят против турок.[62] Нам нужен воевода, подобный Яношу, способный поднять на битву простой народ, собрать достойную силу. Старый Янош первым повел против бесермен полки, набранные из вольных крестьян, из ремесленников и торговцев. С ними он спас Белград и показал, как можно отвратить нависшие над всеми нами гибель и рабство.
— Такой воевода есть, — вздохнул Фанци. — Молдавия выстояла однажды, но второй удар может не снести.
— Она выстоит и вторично, — сказал Войку, чувствуя на себе взоры присутствующих. — Если в ней останется хоть один живой ратник.
Генрих Германн, молча следивший за беседой, невесело усмехнулся. Один в поле не воин, старый солдат это хорошо знал. И может наступить черный день, когда турецкая армия встанет лагерем под стенами Брашова. Чем встретит региментарий такого страшного врага? Горожане-сасы, не очень стойкие в поле, отлично бьются на стенах своих крепостей, защищая родные очаги. Но сколько сможет он набрать сасов для обороны Брашова против свирепых турок, воюющих сотнями тысяч? Десять тысяч, пятнадцать? Надо быть в дружбе с вождями храбрых секеев, надо оставаться с этим племенем в согласии и любви; а значит, надо добиваться, чтобы скупые бюргеры Бырсы чаще развязывали кошельки, помогая беднякам-секеям, когда у тех наводнения или недород, когда секейские поля и сады страдают от града, от саранчи, от засухи.
Роксана, покидавшая комнаты лишь для того, чтобы присмотреть за ужином или приказать подать что-нибудь гостям, в разговоры мужчин не вмешивалась. Княжна оставалась в стороне — и все-таки царила надо всеми в комнате, над беседой и спорами, гордая, полная сдержанной силы. Что сделало ее такой в неполные двадцать лет, — думал Войку, — пережитые волнения и опасности? О чем думает возлюбленная его и жена, опустив на колени шитье, устремив взгляд вдаль? Может быть, творит про себя молитву? Роксана была по-прежнему набожна; но не бегала по попам, не пропадала в церквах, не зналась, как многие женщины, со странницами, бродячими богомолками, монашками. О чем она вновь задумалась сейчас? О чем вздохнула?
Роксана же с горечью думала о том, что в беседах мудрых мужей о делах мира не было уже места ее родине — Мангупу. Будто и нет его более среди живых городов. Мангуп, по слухам, еще держался, хотя голод уже косил его защитников. Было ли у нее право оставить своих в тот трудный час, бежать?
— И мы, брашовяне, верим: князь Штефан выстоит, — поддержал Чербула бурграт Зиппе. — Были и ранее победы над османами; бил их Хуньяди, бил князь Цепеш. Но только теперь, узнав о битве у Высокого Моста, мы поняли: турок можно остановить. Ведь это первая великая армия агарян, разбитая христианами! И вот что город написал недавно молдавскому воеводе, — с подъемом объявил советник, доставая клочок пергамента из сумки, висевшей у пояса: — «Словно сам всевышний послал твою милость в защиту земле нашей от этих турок, несказанно лютых…»
Ренцо, картинно стоявший в черном лукко возле изразцовой печи, покачал головой.
— Вы забываете о татарах, господа, — напомнил он. — В минувшем походе эти изверги не поддержали осман. Теперь же, хан, став вассалом стамбульского падишаха, ударит вместе с ним на Молдову, в спину князю Штефану.
Войку в то раннее утро был разбужен полковничьим вестовым. Прискакавший в Брашов крестьянский паренек сообщил, что шайка лотров напала на купеческий обоз, не добравшийся до города и заночевавший в двадцати лигах отсюда. Войку с полусотней воинов вихрем поскакал в указанном направлении. Разбойники не ждали такого скорого появления ратников: одни обшаривали трупы убитых путников, другие выбирали из поклажи самое ценное, третьи, наконец, подводили по очереди оставшихся в живых купцов и обозников к костерку, разведенному в ложбине, — попытать огнем, дабы выведать, где у тех еще припрятаны драгоценности или золото, кто какой мог внести за себя выкуп. Воины с ходу ударили на грабителей; большая часть лотров легла на месте, немногие успели дать тягу. Уцелевшие купцы с изъявлениями благодарности окружили капитана.
— Кто был у них главарем? — спросил Чербул.
— Вон тот, чернявый, — ответил староста каравана, кивая на одного из мертвецов, верзилу с вырванными ноздрями и отрезанными ушами. — Но ими распоряжался какой-то важный пан, веселый такой и круглый. При нем парнишка в зипуне, рябенький…
Войку насторожился. Прискакавший с известием паренек был рябым; запомнился Чербулу его крестьянский рваный зипунок.
— Куда же они делись?
— Паренек поскакал к городу, ваша милость, — ответил обозник. — Веселый же господин — вон туда. — Староста указал в ту сторону, где вдали темнела скала, похожая на сломанный зуб. Скала Дракулы с его замком.
Войку возвратился в город лишь во второй половине дня, купцы упросили не покидать их до ворот столицы. Всю дорогу Чербула не оставляла мысль: кем был описанный путниками важный господин и какое отношение он имел к грабежу; кое-кто из семиградских баронов, тосковавших по прежним вольностям, был не прочь сорвать с проезжающих мимо его замка купчишек невольную дань, порой — и убить ограбленных: мертвые не станут жаловаться. Многое мог, вероятно, поведать рябой крестьянский парнишка; но того, когда Чербул вернулся, и след простыл. Войку направился домой. У ворот большого двора Иоганна Зиппе ждала Гертруда.
— Слава Иисусу, ты жив, господин! — обрадовалась она. — Но где же госпожа?
— Разве ее нет дома? — встревожился Войку.
— Конечно! Поехала искать тебя!
— Меня! Зачем?!
Бедная Гертруда, ломая руки в предчувствии беды, рассказала: прискакали какие-то воины, поведали госпоже, что пан капитан, раненный насмерть, лежит у дороги в двадцати лигах от города, капитан призывает к себе супругу — проститься. И Роксана, не медля ни мгновения, умчалась с ними на лошади, которую те привели для нее.
— А Клаус? — спросил Войку. — Он был здесь?
— Клаус хотел ехать с ней. Но госпожа не стала ждать, пока он оседлает Серого, ускакала без него. Тогда Клаус, взяв арбалет, поехал следом.
— К каким воротам они направились?
— К Бистрицким.
Войку помчался к указанному въезду в город, противоположному тому, через который вернулся он сам. Стоявшие на страже ратники видели, как отсюда выехал десяток конников, впереди которых скакала красавица под темным покрывалом. Встреченные далее в дороге путники тоже видели ее. Следуя указаниям, Войку поскакал по большому шляху, до знакомого уже Хендорфа.
«Кто же это был? — лихорадочно думал Войку. — Люди Шендри, посланные воеводой? Просто лотры — похитители женщин?»
Близ Хендорфа следы повернули на боковую дорогу. Они вели к черневшему на скале замку Дракулы.
Войку направил к нему коня.
Мрачное каменное гнездо нависало уже совсем близко, когда из небольшой рощицы близ поселка выехал всадник в стальном нагруднике. Это был Клаус. Немец, подъехав к капитану, обеими руками с силой дернул себя за волосы, но светлые кудри выдержали страшный рывок. Клаус с долгим стоном замотал головой и указал на замок.
— Клаус не дурак, — тихо вымолвил он. — Клаус — болван.
— Жди меня здесь, — велел Войку. — Если не вернусь — скачи к Фанци. Да смотри, не дай себя поймать.
Подскакав к цели, капитан окинул взглядом высокие стены, сложенные из темно-серого гранита. Замок Дракулы стоял на своем каменном зубе крепко, бросая вызов раскинувшейся перед ним солнечной долине, из которой к нему можно было подъехать по единственной узкой дороге над скалистым обрывом. Нигде вокруг не видно было ни души. По опущенному на ров подъемному мосту Войку подъехал к окованной железными полосами железной браме и сильно постучал по ней рукоятью сабли.
Несколько долгих мгновений спустя ворота раскрылись, будто сами собой. Дорога в горное логово барона Дракулы была свободна.
Чербул смело въехал внутрь. Миновав угрожающе нависшую над входом поднятую решетку, капитан оказался в небольшом круглом дворике-колодце. Со ступенек каменного крыльца, справа от ворот, на него со спокойным дружелюбием взирал невысокий толстенький человечек в мягкой оленьей куртке, с золотой цепью, спускающейся на грудь.
— Добро пожаловать, господин рыцарь, — приветливо сказал он. — Чем обязан высокой чести?
Войку пронзил его взором, отчего зрачки полного господина дрогнули.
— Сюда недавно привезли женщину, — сказал он жестко. — Мою жену. Вы должны ее сейчас же мне вернуть. Либо сразиться со мной сейчас же, если вы хозяин этого замка и мужчина.
— Верно, женщину привезли, — с прежней невозмутимостью отвечал толстяк. — Но не обманом, по ее доброй воле.
— Это ложь, — сказал Чербул.
— Вы оскорбили меня, барона и рыцаря, — с огорчением молвил человек, — и я готов в любое время с вами скрестить мечи. Но пройдемте сначала в дом. Вы спросите саму княжну, принудил ли ее кто-нибудь приехать под этот кров.
Барон Дракула распахнул дверь своего жилища, пропуская Чербула вперед. Капитан сделал несколько шагов по темному переходу. И почувствовал вдруг, что падает, потеряв опору, во мрак.
Войку очутился, как ему казалось, в полной темноте. Витязь осторожно ощупал себя; чувство было такое, будто тело его — сплошной ушиб. Но кости были целы, и Войку, вытянувшись на полу, постарался определить где он. Под ним были холодные, твердые кирпичи, кое-где прикрытые соломой. Над ним угадывалась отдушина, близ которой по потолку разливалось слабое светлое пятно. Напротив проступали очертания двери. «Верно сказано обо мне — мальчишка! — подумал Чербул в лютой досаде на себя. — Дать себя обокрасть, а затем — так глупо поймать!»
Войку отлеживался час за часом, и боль стала постепенно ослабевать. Он с трудом поднялся на ноги; теперь в потолке стало видно квадратное черное пятно — тот самый люк, через который он свалился сюда. Витязь ощупал пояс; саблю с него, пока он лежал в беспамятстве, кто-то снял, кинжал — тоже, но короткий нож с широким лезвием, который он по белгородской привычке носил за голенищем, был на месте. Чербул медленно обошел свое узилище: семь шагов вдоль, шесть — поперек. Хотелось пить; в кувшине возле двери оказалась вода — холодная и чистая.
Войку вернулся в угол, сгреб в него разбросанную солому. Он жив и даже не безоружен, это уже очень много; судьба оказала им плохую услугу, окажет и добрую, вернув свободу. Если он, Чербул, не будет и впредь простофилей, каким оказался теперь. Мысли быстрым хороводом сменяли друг друга в уме молодого витязя: люди снова поступили с ним плохо, отняли хитростью самое дорогое; постараются, видно, и жизни лишить, чтобы спокойнее владеть отнятым. Надо думать о том, как выбраться отсюда и освободить Роксану.
Очнувшись от новой, недолгой дремоты, Войку почувствовал, что в его каморе есть еще кто-то; никто вроде не входил, но он уже не был один. И точно, напротив, как живая стенопись, была видна неподвижная, невесть как появившаяся человеческая фигура. Присмотревшись, можно было различить длинные белые волосы и такую же бороду, тонкие руки, опиравшиеся о стену. Старик был так тощ, что казался ожившими мощами; но вот привидение шевельнулось, и Чербул убедился, что это живой человек.
— Я жив, юноша, жив, — будто прочитав его мысли, промолвил старец. — Перед тобою — магистр Армориус, — пояснил он, отклеиваясь от стены, будто вправду был нарисован. — Добро пожаловать в мой замок!
— Благодарю, почтеннейший, — учтиво отозвался Войку. — Но я уже видел одного господина, там, наверху, утверждавшего, что замок принадлежит ему. Наверно вы — совладельцы?
Старик махнул рукой.
— Безумец Дракула, — сказал он, — и впрямь воображает, будто здесь он господин. Но когда-нибудь уверится, как горько ошибается. Не будем о нем. Я знаю, юноша, почему ты здесь.
— Это, наверно, уже известно даже здешним крысам, — заметил Войку.
— Не презирай, о сын мой, крыс, — улыбнулся магистр. — В этом каменном гнезде они — самые благородные существа, если не считать нас с тобою, здешних узников.
— Ваша милость — тоже узник? — спросил Войку. — Тогда откуда вы знаете, что творят хозяева, живущие в верхних палатах?
— Это моя тайна, — сказал Армориус. — Но ты ее когда-нибудь узнаешь, ибо юноша ты честный. Я знаю это тоже, ибо читаю в сердцах.
Странный старец, скрестив ноги, присел рядом на солому.
— Спасибо, почтеннейший, — сказал Войку. — Скажите же мне, кто мой враг?
— Прежде всего — любовь, — ответил Армориус с загадочной улыбкой.
— И вы решили меня от нее вылечить? — невесело усмехнулся Чербул.
— Избави меня господь, — поднял руку Армориус. — В той земле, откуда ты родом, о друг мой, в Земле Молдавской люди держатся правила: не вразумляй влюбленного. И это мудро. Ибо, какими безумными ни кажутся тебе, никого не любящему, поступки влюбленного, он в тысячу раз мудрее тебя. Ибо он действует по недоступным твоему разуму высшим законам любви, и сам, в силу этого, по сравнению с тобой — вещее существо. И еще: не раскрывай глаза ослепленному любовью, ибо зрение его — проникновеннее твоего, обыденного. Да и что ты сможешь показать ему взамен?
Армориус обвел взором сырые стены тюремной каморы, словно показывая, каким выглядит мир будней в глазах счастливца, познавшего праздник любви.
— Но кто мой враг, почтеннейший магистр? — упрямо повторил Войку.
— Чтобы вызнать это, тебе придется выслушать дивную притчу, сын мой, — молвил Армориус. — Жил в горах Карпатских между Мунтянской Землей и Семиградьем, молодой барон, владелец крепкого замка, жестокий и ярый охотник. Этот злой человек без устали опустошал окрестные земли и леса, преследуя все живое, наслаждаясь муками подстреленных им людей, косуль и птиц. У барона была заветная мечта — убить Белого Оленя, прекрасного покровителя леса, на которого не поднималась рука ни у одного охотника. На пьяном пиру барон дал как-то клятву: «Пусть меня черт заберет, если я этого оленя не убью!» Но время шло, а Белый Олень оставался неуловимым.
В свое время, — продолжал магистр, — молодой барон влюбился, посватался. В день свадьбы он вез уже из церкви молодую жену. И вот на дороге перед ним из лесу вышел царственный Белый Олень. Ему бы смягчить свое сердце в счастливый свой час, продолжить путь. Но злоба была сильнее радости в черном сердце барона. Увидев белого зверя, он тотчас же погнался за ним будто за заклятым врагом, бросив жену на попечение друзей, успев только крикнуть, что скоро вернется, и приказав начинать свадебный пир без него.
Время, однако, шло, барон не возвращался. Только вечером, овсем поздно, он прискакал в замок — мрачный, гордый, какой-то другой. Что-то новое появилось в жестоком бароне, какое-то дьявольское величие. Вроде даже выше стал ростом, только чуть-чуть хромал. «Ушибся» — сказал он, садясь на свое место подле жены, и не проронил больше ни слова. Когда его спросили об олене, он только глянул злобно, да так, что никто более не посмел любопытствовать.
Ночевать гости остались в замке. Все уже давно спали, когда из опочивальни молодых послышался страшный крик. Ворвавшись в комнату, друзья и гости нашли молодую в глубоком обмороке. Жениха не было, — только легкий запах серы примешивался к аромату благовоний. И все сразу поняли, кто здесь побывал.
— В полагающееся время, — закончил свой рассказ Армориус, — молодая баронесса родила сына. И с тех пор уже двести лет в этой части света существует род, в могуществе и делах которого людям видится дьявольская печать. Одна из ветвей этого рода построила здесь замок и до сих пор обитает в нем. Ходят слухи, что все они — воплощение диавола, забравшего душу и вселившегося в тело жестокого барона-охотника, так и не догнавшего Белого Оленя в день своей свадьбы. Изгнанный мунтянский господарь Влад живет здесь с тех пор, как его выпустил из темницы король Матьяш. Лайоша ты видел уже наверху, о Цепеше слышал.
— Да, магистр.
— Теперь ты знаешь, куда попал. — Старец поднялся со скудной подстилки. — И ведаешь, наверно, что должен делать сам.
— Вот этого я и не знаю, почтеннейший, — признался Войку.
— Покамест придется ждать, — Армориус в одеянии, напоминавшем черную мантию, приближался к стене, из которой, казалось, вышел. — Твой час придет. Закрой глаза!
Войку повиновался. Когда он открыл их снова, старца уже не было в камере.
Войку отдался своим думам. Кем бы ни был удивительный магистр, после встречи с ним Войку чувствовал себя спокойнее и увереннее. Одно бередило душу тревогой и болью: Роксана — в проклятом замке, в преступных руках двух демонов во плоти. Что будет с ней, сумеет ли он ей помочь?
Влад Цепеш из рода Дракулешт, мурлыча под нос веселую пастушью песенку, взирал из окна отведенных ему покоев на гордые вершины гор, на цветущую долину, над которой господствовал замок Лайоша Дракулы; Лайош считался его кузеном, хотя было бы нелегким делом установить подлинную степень их родства. Влад был доволен временной резиденцией, которая ему досталась. Замок стоял на юго-востоке Трансильвании, близ самого сердца ее — Брашова: старый город сасов с полным правом почитался торговой и денежной столицей огромного пространства, охватывавшего Молдавию и мунтению, Подолье и Покутье, почти всю Венгрию и другие земли за Дунаем, Днестром и Вислой. Отсюда Владу были видны дела народов и правителей, затеи военачальников и купцов, движения войск, торговых караванов, морских и речных судов. Хитрые сасы знали многое, по сообщениям из города умный воевода мог предвидеть ожидаемые события не на один год вперед.
Цепеш скользнул рассеянным взглядом по крепким стенам горной твердыни, по новым пушкам, которые для Лайоша недавно отлили в ненавидящем их Брашове. Ничего не скажешь, надежное гнездо. Но довольно в нем сидеть могучему орлу; пора расправить крылья. Настало время схватить все, что было у него коварно отнято, что ему по праву принадлежит, а может, и добыть лучшую долю. Были и несчастья, и позорный плен. Но ныне он, в свои тридцать восемь лет, полон великих замыслов. Ныне к тому же судьба явила наконец милость; судьба послала ему источник радости и силы, у которого ему до сих пор не доводилось еще утолять жажду, — возвышенное чувство, которого он не испытывал никогда.
— Ты заходил опять, кузен, к своей красавице, — сказал с добродушным смешком появившийся в горнице барон Лайош. — Как она?
— По-прежнему дика, — весело ответил Влад.
— Не беда, и не таких ломал.
— Сломанный цветок теряет аромат, — загадочно молвил Влад.
— Это у тебя что-то новое, кузен, — с сомнением покрутил головой барон. — Такого я еще от тебя не слыхал.
— Такого и не было! — воскликнул князь. — Эта женщина не из тех красивых былинок, каких много на любой поляне. Я слышал в детстве сказку о дивном растении, способном воскрешать раненных насмерть бойцов. Такова и она. И не смей, не смей смеяться! — глаза Цепеша зажглись гневом. — Не смей о том шутить!
— Не смеюсь, не шучу, — примирительно сказал Лайош, проглотив готовую сорваться с языка остроту. — Да и до шуток ли мне, втянувшемуся ради тебя в такое, совсем не шуточное дело!
— Ну-ну, не обижайся, кузен, — молвил Влад, мгновенно возвратившись к прежнему настроению. — Что там в городе? Молчат?
— Куда там! — усмехнулся Лайош. — Бедные сасы раскудахтались, точно куры, у которых ночью побывала лиса. Но магистрат молчит. Город наверняка не посмеет шевельнуть и пальцем. Старый комендант, может, что-то и замышляет, но виду пока не подает.
— А где король?
— Король Матьяш находится в пути к своей столице Буде. — насмешливо проговорил Лайош. — Там готовятся к большому турниру и празнествам. После этого король отбывает к войску. Как видишь, его величеству некогда заниматься тем, что творится в скромном замке среди Карпат.
— Король умен; своего барона в его домене он не тронет, — сказал Цепеш. — Остается Штефан, наш старый союзник и друг.
— Не забыл же он, — заметил Лайош, — что на отчий стол его посадил именно ты.
— А ведь это его племянница!
— Бежавшая, а значит — сама лишившая себя покровительства дяди. А тот парень пришел в себя, — доложил барон. — Вылакал кувшин воды. И я подумал…
— Говори!
— Я подумал: малый шарик из моей шкатулки в тот кувшин — и нет у тебя больше соперника.
Цепеш хмуро отбил пальцами по краю стола короткую дробь.
— Яд давать — товар портить, — покачал он головой с жестокой улыбкой. — Портить тело, способное долго извиваться в муках.
— Тогда, может быть, сгодится вода? Или огонь, или кол? — вкрадчиво молвил Лайош.
— Нельзя. Я потеряю ее навек.
— Ты ведешь себя, дорогой кузен, будто это и не женщина вовсе. Женщине ее верность не нужна; эта игра нужна мужчине, и любая красотка ведет ее для него, принимая вызов со всей хитростью и лицемерием, на которые способна. Исчезнет мужчина — и она прекратит игру, — до той поры, когда новый дурак даст повод возобновить ее. Сделай так, чтобы соперника не стало, и верность этому человеку не будет ей нужна.
— Замолчи! — прервал его Цепеш. — В женской душе ты так же способен разобраться, как червяк, гложущий книгу, — прочитать хоть строку. Если убить его и показать ей труп — она мне этого вовеки не простит. Если не увидит его своими глазами мертвым — будет ждать этого парня до гроба. Есть один лишь путь, и я принимаю его, хотя для меня и постыден он. Надо уговорить, надо заставить белгородского мужика отказаться от нее самому, отречься. Да так, чтобы она это видела, слышала!
Барон усмехнулся про себя. Давно дорогой кузен не говорил с такой страстью, не был так искренен.
— Истинно говорю тебе, князь! — Лайош поднял руку, вещая, как на проповеди. — Такой женщины в этом замке нет, как и нет вообще на свете. Ты нарисовал ее себе — и молишься.
Влад сделал шаг вперед. Лайош попятился.
— Опомнись, братец! — Он поднял руки, заслоняясь. — Это была шутка.
— Чем больше в шутке правды, тем менее она смешна, — угрюмо сказал Цепеш, помолчав. — Запомни это, братец, и не дразни более меня, это для тебя опасно.
Лайош кивнул, не смея вымолвить слова.
— Менестрели и трубадуры приходили? — спросил Влад, не глядя на родича.
— Званы не раз, братец. Нечего ждать, не придут.
— Буду играть для нее сам. — Цепеш снял со стены лютню, умело настроил, но тут же отбросил на кресло. И, расчесав кудри эбеновым гребнем, направился к тем покоям, где Дракулы держали свою пленницу.
— Да, — вспомнил он уже на пороге. — Вели этой ведьме Чьомортанихе после обеда явиться ко мне!
Лайош в раздумии повесил лютню на место и подошел к окну. Барона всегда ставили в тупик быстрые перемены в настроении его страшного кузена: от вспышки жестокости — к мечтательной нежности, от детской радости — к безумному, всеразрушающему гневу.
В какие опасные затеи втянет его, Лайоша, этот изменчивый, изобретательный авантюрист? Какие еще беды на него навлечет?
Роксану в неволе содержали как приличествовало женщине ее происхождения, величали княжной; слугам же, знавшим для чего и для кого она здесь, случалось, обмолвившись, назвать ее государыней. Она могла свободно гулять по комнатам, лучшим в замке, которые предоставили в ее распоряжение, выходить на балкон, на стену, подниматься на вершину одной из башен. Дальше путь для нее был закрыт, как ей объяснили, — до поры. Комнаты были обставлены с роскошью, до сих пор ею еще не виданной. На туалетных столиках красовались хрустальные пузырьки и вазочки с редкими благовониями и мазями, венецийские зеркала в затейливых серебряных и бронзовых оправах при каждом повороте отражали ее гордую красоту. Служанка, помогавшая ей во время туалета, не отлучавшаяся от Роксаны ни на минуту, по-видимому — рабыня, была нема. Но она умела со вкусом соорудить прическу, выбрать платье, знала толк в ароматных притираниях и маслах. Лицо рабыни хранило следы былой красоты. Какая трагедия крылась за ее участью и немотой, кем была несчастная в свои лучшие времена?
Каждое утро в апартаментах знатной пленницы появлялись свежие цветы, и в этом было главное богатство позолоченной клетки, в которую ее посадили. Цветы, о которых она раньше слышала, но которых не видела никогда.
Цветы приносила ширококостная и приземистая женщина лет под шестьдесят. У этой дамы, выступавшей тяжело и уверенно, лицо над мощными челюстями было украшено целым букетом разнообразнейших бородавок, гладких и пупырчатых, светлых и темных.
— От государя-воеводы, — бросала она каждый раз, принося цветы и меняя в вазах воду.
Роксане, однако, было не до нее.
Роксана казалась спокойной. Но давалось ей это с трудом. Роксану лишили воли; чьи-то преступные руки бросили ее, свободную и гордую, в темницу, из которой она не видела выхода; кто-то хотел подчинить ее себе, заставить изменить своей любви, себе самой, стать, в сущности, другой женщиной, какую она и представить себе не могла. Впрочем, нет, могла даже видеть: ее ждала, не завтра, так в будущем, злая судьба, когда-то постигшая приставленную к ней немую рабыню. Более же всего княжну терзали думы о Войку. Зная мужа, Роксана могла легко представить, как он поступил и какой опасности себя подверг. Отвага Войку, не раз уже думала она, способна сослужить ему когда-нибудь плохую службу, и вот это время, кажется, наступило. Тысячи раз ей чудилось, что Войку убит, замучен исчадием ада, похитившим ее, что он заточен в камень под этим мрачным замком и каждый час подвергается лютым пыткам. Прожитые с ним в Брашове дни казались ей далеким счастливым сном. Роксану душили продуваемые чистым ветром с гор роскошные комнаты; при виде людей в ее душе поднималась ярость, ее бесило даже появление несчастной немой рабыни.
Роксану посещала не раз отчаянная мысль: броситься с балкона или с башни вниз, на скалы. Уж лучше Чербулу какое-то время по ней погоревать, чем всю жизнь с нею вот так мучиться. Но тут же, ужасаясь, она молила пресвятую божью матерь о прощении: самоубийство — смертный грех, не отпускаемый никому и на Страшном суде.
Труднее всего было, когда приходил князь Цепеш. Появлялся же он у нее каждый день.
Влад Цепеш не был ни назойлив, ни робок; он входил в комнаты княжны, как мужчина, умеющий разговаривать с женщинами, умеющий им нравиться, непринужденно-любезный, не сомневающийся в своем искусстве покорять. Но было еще во вчерашнем венценосце нечто монаршье: осанка, поступь, властный взгляд, способный мгновенно становиться и дружелюбным, и ласковым. Особенно хороша была улыбка Влада Цепеша, мгновенно преображавшая его. Красивый и рослый, князь Влад в свои сорок лет выглядел на тридцать. Не знавшие его могли подумать: какой же перед ними веселый, прекрасный кавалер!
Роксана знала, что натворил на свете Влад Цепеш, за что проклинают его люди в Мунтении и Болгарии, Семиградье и Польше. Да и будь он божьим Серафимом, этого похищения достаточно было, чтобы она его возненавидела. Но посещения его терпела, на речи отвечала. Роксана знала, что Войку может быть во власти этого зверя и боялась вызвать у него губительную ярость.
— Вы позволите войти, моя госпожа? — спросил Влад, останавливаясь в дверях.
— Разве вы не у себя дома, князь?
— Враги давно отняли мой дом, — пожал плечами Цепеш. — Я такой же беглец, как вы, княгиня, а в этом доме — такой же гость. Так что вы вольны меня прогнать.
— Но не уйти отсюда, не так ли?
— Конечно, нет, моя госпожа! — лучезарно улыбнулся Влад. — Но у меня есть оправдание, — добавил он серьезно, почти грустно. — Я вас люблю.
— Но я люблю другого, князь, — сказала Роксана.
— Я знаю это, княгиня, — слегка вздохнул Цепеш. — Верю — достойного.
— Скажите мне правду, князь: где он? Что с ним?
Цепеш пожал плечами.
— Я хотел бы вас об этом спросить, моя госпожа, — негромко молвил он, сочувствующе глядя ей в глаза. — Вы не могли полюбить ни труса, ни подлеца. Почему же он не явился за вами сюда?
— А если бы он постучал в ворота?
— Я вышел бы в поле и честно сразился с ним. Я верю, говорю это снова, что выбор ваш был достойным. Но где ж тогда ваш защитник и супруг?
— Не знает еще, где я. Или, быть может…
Цепеш выдержал ее пристальный взгляд.
— Я не молю, поймите, разлюбить его и полюбить меня, моя госпожа, такое было бы недостойно для нас обоих, — сказал князь, и голос его зазвенел от сдерживаемой страсти. — Мое скромное счастье в том, что я вижу вас и слышу. Кто осудит меня за то, что я не хочу его лишиться?
— Господь, — коротко отвечала Роксана.
Цепеш, несколько сбитый с толку, не сумел вовремя спрятать мелькнувший в его глазах насмешливый огонек.
— С господом богом мы ныне в размолвке, — сказал он, — поигрывая золотой цепочкой, на которой висел его кинжал. — Господь бог давно не наставляет на путь заблудшую овцу, каков ваш раб Влад, о моя государыня. Вы слышали не раз, наверно, в славном городе Брашове, что мы с кузеном, владельцем этого замка, — исчадия дьявола? Что наши книги писаны за одну ночь перьями ученых чертей, которые нам служат?
— Не верю тому, князь, — ровным голосом сказала Роксана, перед ее глазами снова встала страшная роща при дороге и безумная женщина в ней. — На вас иной грех — грех бесчеловечности. И это не снимется вовек.
Цепеш вздохнул; к этому повороту он был давно готов.
— Скажите, княгиня, кто ныне не жесток? — начал он, устроившись поудобнее в кресле и устремив на нее прямой взгляд. — Люди вашего рода? Ваш родной дядя, князь Александр Палеолог? Разве он не отдал палачу собственного брата, не присутствовал при казни?
— Мы прокляли всей семьей, — сказала Роксана, — это преступление базилея Александра.
— Но не его самого, не так ли? Вы молчите, княжна, вам нечего сказать? Чем же в ваших глазах хуже я, кто не убивал своих близких, кто всегда был верен и добр к родным своим друзьям? Кто ныне меж государями мира не лют: Мухаммед-султан, убивший своих братьев, князь Штефан, казнивший своего дядю Петра? Сам ли Петр, убивший брата? Почему же вам до сих пор видятся колья, воздвигнутые мной на дороге к Брашову много лет назад?
— Из всех лютых казней вы возлюбили самую лютую, — напомнила пленница.
— Вы правы, меня прозвали Цепешем, — кивнул князь. — Но разве самый добрый из человеков, ловя рыбу, не насаживает на крючки живых червей? Разве черви не гибнут в муках? Чем те жалкие твари хуже этих?
— Вы ненавидите людей.
Князь Влад уставился на Роксану с искренним недоумением.
— Боже мой, княжна, за что же их любить? Люди люты, люди режут друг друга и жгут, катуют, грабят. Село восстает на село, город на город. Ненавидя поначалу лютость, я стал со временем ненавидеть носящий ее в сердце двуногий род, войдя же в силу — лютостью же стал платить.
Князь помолчал, в раздумии следя сквозь окно за полетом облаков.
— Я примирился с лютостью мира, — продолжал он размеренную речь, — впитал ее сам. Впитал с избытком, не спорю; что поделаешь, так уж получилось; уж очень искусны были учителя мои на сем пути: вначале — отец и его воеводы, затем — турки, у которых я жил заложником отца и с которыми ходил на войну, после — те же турки, когда я с ними воевал. Учителям моим не было числа, а я, ей-богу, всему в своей жизни учился на совесть. И вина моя, поверьте, совсем не в том. Смиряясь перед злобой людей, я не мог примириться с их глупостью, жадностью, бесчестьем. С омерзением глядя: у кого они научились так славно красть? С отвращением видел: они крадут даже то, что могут взять силой, мелкий вор сидит в них глубже, чем разбойник!
— Второй вам, вижу, милее, — ответила Роксана.
— Истинно так, — кивнул князь. — Ибо смелее и откровеннее. Моя вина — моя же беда, княгиня: я хотел исправить свой народ — как умел и как было можно, ибо люди повинуются лишь мечу да плети. Я хотел еще — каюсь! — извести хитрый и вредный род дураков, а то было все человечество. Я хотел невозможного, моя госпожа, и в том единственная моя вина!
— Вы хотели быть людям судьей вместо господа, князь, — сурово сказала мангупская княжна.
— Ваши предки, княжна, — напомнил Цепеш, — несли без ропота бремя суда и приговора, возлагаемое господом на помазанников своих. И были правы: таков завет для государя от бога, таков его крест и долг. Он не может следовать на трудном своем пути законам и заповедям, писанным для землепашцев, кузнецов, торговцев; что хорошо для людей простых и не дает им сходить с истинного пути, то для государя помеха, то превращает его в монарха бессильного и негодного. Монарх, если вам угодно, княгиня, и не человек, собственно; он — государство, живое средоточие тех страшных сил, которые делают едиными империю, королевство или княжество, приводят в движение войска и флоты, оберегают их границы, обеспечивают их жителям благоденствие и безопасность.
Роксана молчала. Князь продолжал.
— Государь не вправе — перед самим богом не вправе оставаться в тех пределах, которые совесть и правда черни предписывают тысячеголовой простоте. Помилуешь врага, попавшего в твои руки; сдержишь слово, данное тобой лжецу; отступишься от того, чем сумел завладеть, — и держава твоя терпит ущерб, и народ твой страдает. Я в этом убеждался на деле сам!
Роксана по-прежнему хранила молчание. Она уже слышала сходные речи в княжьих палатах в Мангупе, от дяди Александра.
— Ограничив свои дела и мысли законами и правилами, созданными для черни, государь не выполнит своего назначения на земле. Значит, он никогда не станет достойным такой женщины, как вы.
— Если речь идет о вас, воевода, — вы напрасно пролили столько крови, — сказала она.
— Я не надеюсь на вашу любовь, княгиня, — смиренно молвил Влад. — Но быть ее достойным — этого не можете запретить мне даже вы!
— Что может запрещать и что дозволять пленница! — сказала Роксана.
— А вы попробуйте приказать, — в голосе Цепеша опять зазвенела страсть. — Не вы, клянусь вам, пленница, — это я, Влад Мунтянский, и пленник ваш, и раб! Прикажите — ну что? — хотя бы привести вам в оковах короля Матьяша! Или сжечь самодовольных брашовян в их каменном гнезде! Прикажите — и вы увидите силу моей любви к вам!
— Силу любви не меряют злыми делами, — ответила Роксана.
— Повелите! — Цепеш выхватил кинжал. — И сделаю доброе дело: убью себя!
— Лучше — меня! — воскликнула княжна. — Или отпустите!
— То и другое — за пределами моих сил! — блеснул глазами, как в лихорадке, князь Цепеш. — Но вы не верите! Глядите!
Поднявшись резким движением на ноги, князь решительно шагнул к большому камину, в котором с холодной осенней ночи, выбрасывая языки огня, рдела высокая груда углей. Князь вздернул рукав, сунул руку в пламя и, повернувшись лицом к княжне Роксане, улыбнулся. В комнате запахло горелым мясом.
Роксана сдержала себя. Только расширившиеся зрачки да побелевшие губы выдавали ее волнение. Роксана в смятении стиснула пальцы, но жалости не было.
— Вот, — просто сказал воевода, отходя от камина, и опустился, как ни в чем не бывало, в покойное кресло данцигской работы, какими была обставлена горница. — Теперь вижу — вы подлинная наследница Палеологов, княжна Роксана. Только такая могла возбудить во мне истинное чувство, только такая меня и поймет.
Роксана безмолвствовала. Что еще придумает во испытание ей этот страшный человек?
— Я не сразу, клянусь, ожесточился, — глухо продолжал Цепеш. — Но как мог исполнить я труд, возложенный на меня господом, имея в руках такую скверную глину, как мой народ? Как мог обойтись в условиях моих без жестоких ударов, без огня, железа и меча? Ведь я все-таки человек, и не сделаю чуда, какое не сотворил сам Христос. Я дерзнул, правда, на многое, восстал против извечных тиранов всякого государя и правителя — Правды, Веры и Справедливости, против даже самой жестокой — против Необходимости, против сурового Рока. Хотел быть от них свободным. И вот — побежден! Годы изгнания, годы отчаяния — вот чем покарали меня мои враги. Только встретив вас, благороднейшую среди благородных, я опять воспрянул духом.
— Вы ошибаетесь, князь, — сказала Роксана. — Не в силах понять я сердцем высокие государевы пути. Не та, видимо, во мне кровь.
— Породу нельзя скрыть и под рубищем. — Влад, словно не чувствуя боли, опять небрежно играл кинжалом. — Впрочем, понимаю: вы хотите спуститься с высоты своего рождения до человека, которого назвали супругом. Такого не может быть, как не может пригнуться до жалкой былинки благородный кедр.
— Нужно смазать руку, князь, — напомнила Роксана. — Нужно сделать перевязку.
— Гоните? — печально усмехнулся Цепеш. — Еще несколько мгновений, княгиня, и я уйду: к страданию я приучен, хотя в рыцари не посвящен.
— Не в посвящении дело, князь. — Роксана встала, прямая и строгая. Цветастая занавесь из слов, которую усердно ткал искусный воевода, опять стала для нее прозрачной, за занавесью стоял все тот же кат. Палач тое мог — сегодня она убедилась — бесстрашно сунуть руку в пламя, но это не меняло его сущности. — Не в посвящении дело, но в рыцарстве, которое я лишь теперь учусь ценить.
— Пустое слово, княгиня, поверьте, — с небрежной учтивостью сказал Цепеш, тоже поднимаясь на ноги. — Яркий плащ для человеческой низости. И если рыцарь искренне следует лицемерным заветам своего устава — тем хуже для него: значит, он — дурак. Король Матьяш тоже рыцарь. А вот не спешит, с войсками и пушками, на помощь своему крестнику в рыцарстве. Блюдет король права своих баронов, не смеет их преступить! А я бы не ждал и дня!
— Чему ты рад? — спросил барон Лайош, когда князь вошел к нему снова в тот день. — Она тебя лучше приняла?
— Она меня лучше слушала, — с довольным видом сказал Цепеш. — Это уже шаг вперед. Но где Чьомортаниха, кузен? Где чертова бабка?
Владелица многокрасочных бородавок ждала за дверью комнаты. Она держала украденную накануне рубашку Роксаны: предстояло гадание и валхвованье, которым Чьомортани, великая искусница в чародействе, должна была разрушить в сердце пленницы привязанность к мужу-простолюдину и вызвать любовь к Владу Цепешу.
— Маленький шарик опиума в ее питье сделает твое дело лучше всех ваших чар, — сказал Лайош, с сомнением следивший за приготовлениями в мрачной берлоге Чьомортани, куда они все перешли.
— От опиума она очнется, от истинной страсти — нет, — ответил Цепеш. — Да и что за наслаждение, если на ложе с тобой — несогласное тело? Это давно не по мне. Потом же, очнувшись, она себя убьет — я знаю таких. А я не хочу ради минутного торжества потерять навеки такую женщину: моя встреча с нею — нежданный дар небес.
— Куда уж! — ехидно, хотя и с опаской поглядывая на кузена, усмехнулся Лайош. — Просто божественный сюрприз. Не подкинули бы тебе небеса, дорогой братец, вместе с нею другого сюрприза, возможно — зреющего в ее чреве природного отпрыска ее супруга.
Цепеш сдвинул брови.
— Дурак! — презрительно бросил он. — Если даже она родила бы от палача или лотра — и тогда кровь ребенка была бы священна. Ибо не тебе, существу низкому, дано оценить возвышенное. Не было на свете рода выше Палеологов и Комненов. На западе были и есть короли, на севере и у нас — князья, не более.
— И все-таки шарик моего снотворного лучше бы сделал твое дело, — вздохнул Лайош. — Можно и пару шариков — в жаровню…
— Твое зелье хорошо, братец, — снисходительно молвил князь, — но покамест с ним подождем. Там будет видно.
И началось действо, долженствовавшее заставить упрямую пленницу броситься на шею похитителю. Разложив рубашку, украденную у Роксаны, бабка посыпала ее волшебным пеплом из погребальной урны, отпрянула, посыпала снова — до семи раз взывая к духам света и тьмы, к богу и дьяволу, звездам и планетам, земле и небу, воде и огню, бабка Чьомортаниха скакала, выла, тряслась. А под конец пустилась в танец, и Цепешу показалось, что перед ним кружится и пляшет сбежавшая с болота огромная взбесившаяся жаба.
Войку Чербул лежал на боку на своей соломе, слушал магистра Армориуса. Появившись снова, будто пройдя сквозь стену, магистр смазал ушибы витязя темной мазью, которую принес в крохотном глиняном горшочке, и боль исчезла. Теперь он рассказывал Войку, откуда пошли жестокие Дракулы, — не притчу, но случившееся в минувшие времена.
Первые вотчины Дракул, действительно, лежали в Мунтении, в Карпатских горах, близ пределов Трансильвании. И первый из них, Дан Дракул, вовсе не был прозван так за сходство с духами. В бою с немецкими рыцарями этот карпатский бан добыл добрый шлем, украшенный зубчатым гребнем, наподобие драконьего, за что вначале получил прозвище Дракон, а затем и Дракула: последнее слово, чаще звучавшее в устах его земляков-мунтян, было для них и понятнее, и удобнее в употреблении. По землям банов, мимо их замка проходила большая дорога, и Дракулы с одних обозов брали пошлину, другие грабили дотла. Земли одних крестьянских общин и боярчат, пользуясь своей властью, скупали по дешевке, других — захватывали. Баны богатели, набирали силу. Боковая ветвь Дракулешт, перебравшись за горы, обосновалась в Трансильвании, построила замок, получила от короля Владислава баронский титул.
Первые мунтянские господари из этого рода во всем повиновались туркам, к тому времени уже утвердившимся на Дунае. Еще до падения Константинополя[63] отец Цепеша, Влад Дракул, вместе с беглербеем Румелии[64] совершил поход на Семиградье; оба войска, мунтянское и турецкое, были разбиты секейскими и венгерскими полками и бежали. После этого поражения Влад долго еще оставался покорным туркам, послав даже собственного сына, тоже Влада, заложником в Адрианополь.[65] Но настал день возвращения княжича, и отца словно подменили. Именно тогда от города к городу, из страны в страну начала переходить весть о безмерной жестокости наследника мунтянского престола.
— Он слишком долго прожил среди турок, — заметил Войку в этом месте.
Цепеш был жесток, но храбр. Взойдя на престол после смерти отца, Влад отказался платить туркам дань и первым на них ударил. За пятнадцать лет до бегства Войку с Роксаной в Семиградье Цепеш начал войну, продолжавшуюся почти год и прославившую его рядом с такими героями, как Янош Хуньяди, спаситель Белгорода.
Началось все с того, что конные четы мунтян, ведомые гетманом и верными Цепешу боярами, появились у турецких крепостей, охранявших переправы через Дунай на болгарской стороне. Никопольский бей Гамза с войском выступил, чтобы отбить внезапное нападение. Но возле Джурджу, во время ночлега, Цепеш неожиданно атаковал его лагерь; бежавшие в ужасе турки пытались укрыться за стенами крепости, но вместе с ними в раскрытые ворота крепости ворвались и воины Влада. Гамза и многие другие пленные были посажены на колья.
Султан Мухаммед, получив необычные для турок вести, сам двинул войско на столицу княжества, Тырговиште. На подступах к городу армия Мухаммеда остановилась на ночлег. Османский лагерь досыпал последние часы, когда поднялся переполох. Это дерзкий князь Влад с семью тысячами своих бояр и ратников, переколов ножами часовых, пробрался внутрь. Мунтяне почти дошли, поджигая возы и палатки, до белого шатра падишаха, когда дорогу им преградили бешлии двух славнейших придунайских воевод — Иса-Бека и Махмуда.
Воевода Влад и его мунтяне, захватив немалую добычу, ушли в леса. Пришедшее в себя войско султана так и не сумело схватить смельчаков.
Турки продолжали двигаться по выжженной, превращенной в пустыню земле. И ушли бы тогда османы восвояси, не свергнув мятежного князя, если бы не бояре. Великие паны страны предали своего государя; явившись со своими воинами к султану, бояре пали ниц, моля о прощении, и прокляли Влада. Цепеш бежал к семиградскому родичу за Карпаты. А султан, посадив на мунтянский престол своего любимца Раду Красивого, возвратился в Стамбул.
— Влад все-таки был молодец, — сказал Войку.
— Был, — кивнул магистр. — В ту пору его, казнившего лютой смертью пленников, еще можно было понять, если не простить. Совершенное же им в дальнейшем не поддается человеческому разумению. Ведомо ли тебе, сын мой, за что король Матьяш продержал его в темнице несколько лет?
— Нет.
— За изменническое письмо, посланное султану. Влад Цепеш изъявил Мухаммеду покорность и предлагал провести его войска в Семиградье и Венгрию.
— Поделом барсу, сменившего когти на змеиное жало, — проронил Войку. — Ну а родич его, барон?
— Глава семиградской ветви Дракулешт, — ответил старец, — более уже мадьяр, чем валах. Цепеша он боится, князь — воля и сила, князь — помазанник. И все-таки Цепеш во многом у него в руках: барон многое знает о делах Влада, и ценности, какие тот при бегстве захватил, к рукам успел прибрать; да и тех людишек, которых родич еще верными почитает, барон давно купил. Теперь ты знаешь, у кого в яме сидишь, — пояснил старец, — и чего от них можешь ждать.
— А сами вы, отец?
— Меня охраняют многие силы, — сказал Армориус. — И первая — жадность Дракулы. Жадный Лайош мнит, что когда-нибудь даже камни этого замка, благодаря мне, станут чистым золотом, а он — самым богатым из живущих. Ты слышал, юноша, о философском камне?
— Слышал, да не видел, — улыбнулся Чербул.
— Увидишь! — с таинственным видом возгласил магистр, и глаза его на мгновение блеснули безумием. — Он у меня скоро будет! Только о том — ни слова никому…
Догадка, мелькнувшая у Войку, оказалась верной. Подобно Антонио Венецианцу, магистр Армориус был архитектором, скульптором, математиком, философом, знатоком древних наречий и текстов. Семиградский старец тоже путешествовал по многим странам, изучая и сравнивая увиденное в них. Сверх того, однако, магистр Армориус был еще и алхимиком — одним из тех смельчаков, которые, познавая тайны сущего, пытались выковать из своих знаний ключи к превращению веществ. И прежде всего — в золото, в алмазы, в драгоценные сапфиры, изумруды, рубины. И сами верили тому.
Несколько лет назад Армориус поселился в Брашове, предложив магистрату и горожанам свои услуги в качестве зодчего, астролога и врача. В клиентах и заказах у него не было нехватки; и вскоре он, купив дом, устроил в нем лабораторию, в которой продолжал свои таинственные опыты. Построенные им в городе прекрасные здания, приписываемые ему чудесные исцеления принесли магистру славу; многие клялись, что неведомо откуда приехавший в Брашов волшебник вот-вот получит камень, обращающий в золото все, к чему хозяин им прикоснется.
Эти слухи дошли до барона Дракулы. Лайош как раз собрался перестроить и обновить родовое гнездо, обветшавшее и неудобное для жилья. Лайош предложил Армориусу на время переселиться к нему, чтобы составить чертежи и возглавить работы, назначив магистру большую плату. Чтобы Армориус не прерывал высокомудрых исследований, барон предложил ему оборудовать в подвале замка большую лабораторию. Магистр, конечно, почуял западню. Но тем не менее дал согласие.
— Я понимал, сын мой, замысел хитрого Лайоша, — пояснил он Чербулу. — У Князя Батория был свой алхимик; у графа Поганца — свой… У барона не было еще. Я знал: из замка он меня уже не выпустит.
— И все-таки согласились.
— Как видишь, — кивнул старец. — Я устал от своих путешествий, юноша, устал от брашовских колбасников и медников, приходивших ко мне, как к гадалке и цирюльнику, приносивших в мой дом свои страхи и запоры. Я знал, к тому же: хозяином в этом гнезде стервятников отныне буду я. Разве ты еще сомневаешься в моей способности выйти отсюда и войти, когда захочу?
Старец, действительно, продолжал удивительным образом появляться в каменном мешке, в который был заключен витязь, и исчезать из него. Но чаще — когда Войку дремал или спал. К тому же рассмотреть его действия до конца Чербулу мешал постоянный мрак, царивший в узилище. Чербул был далек от мысли, что странный старец взаправду проходит к нему сквозь толщу стен.
— Ты убедишься еще во всем! — пообещал магистр. — Но пока, — продолжал он, — тебе нужно готовиться к схватке, которая вернет свободу тебе и твоей жене. Готовиться, укрепляя дух. Ведь внутренний свет человека — лучшая его опора против сил мрака. Твоя любовь — твоя судьба: так было, видимо, написано тебе на роду, как немногим в жизни счастливцам, а что писано в книге судеб — то поставлено нами на свершение. Помни же посему: твоя судьба — в надежных руках любящей тебя женщины. Ты еще увидишь, как распадутся эти стены, удерживающие тебя.
— Ожидание подчас требует большего мужества, чем самый жестокий бой, — добавил магистр. — Но приготовься, к тебе идут твои враги.
Не успел старец исчезнуть, как в двери скрипнули тяжкие засовы, и в каморе при свете свечей появились барон Лайош и князь Цепеш.
Влад Цепеш и его кузен, пригнувшись, протиснулись сквозь низкую и узкую дверцу. Вооруженные слуги укрепили на выступе в стене две свечи, внесли резные табуреты. Потомки воеводы Дракулы расселись. Слуги с поклоном ушли.
Войку, не меняя положения, спокойно взирал на нежданных гостей. Довольно протянуть руку, и в ней окажется нож; первый удар — его милости воеводе, второй — барону — опомниться не успеют. Но это все, челядь зарубит потом. Чербул избавит мир от двух аспидов сразу, ради этого и жизни не жаль. Но что станет с его женой?
— Рабы ли гостям? — добродушно усмехнулся Лайош Дракула.
— Ваша милость, кажется, перепутала, кто здесь хозяин, а кто гость, — насмешливо отозвался Чербул.
— Пожаловавший незванным теряет право на радушный прием, — покачал головой барон.
— Разве в этом вороньем гнезде кого-нибудь принимали иначе? — спросил Войку.
— Высокий гость наш — рыцарь, — Лайош с мягкой улыбкой обратился к князю Владу. — Но разговаривать с благородными людьми не научен еще. Кликнуть, что ли, наших даскэлов, чтобы они поучили учтивости славного гостя?
Цепеш не отвечал. Князь впился глазами в человека, стоявшего на его пути к женщине, к которой — впервые в жизни — его неудержимо влекло. И препятствием в утолении дотоле неведомой, иссушающей жажды был только этот ничтожный раб. Воевода слышал, как в груди поднимается привычная, душная волна жестокой жажды крови. Но надо было молчать. Князь Влад не умеет торговаться; кузен Лайош лучше него устроит требующуюся сделку, ибо тут нужен торг.
Влад Цепеш поднялся и вышел, бросив на ходу барону значительный взгляд.
— Видите, рыцарь, — вздохнул Лайош, — князь-воевода вами оскорблен. Вы знаете, наверно, моего венценосного брата, это воин, известный во всем подлунном мире, справедливый и славный государь.
Войку молчал, равнодушно глядя мимо Лайоша. С этим заплывшим жиром разбойником ему не хотелось говорить.
— Вы убедились теперь, — продолжал тот, — с каким славным мужем судьба вас свела. Ибо — раскрою карты — все, что случилось с вами, имеет ту причину, что ваши пути скрестились, да так неудачно для вас.
Войку молчал. Враги вели с ним разговор, — значит, многое зависит и от него. Что ж, Чербул не упустит тех ходов, которые останутся за ним в этой игре.
— Вы славный юноша, — вкрадчиво продолжал Лайош. — Но вы совершили неразумный шаг, дерзнув вступить в союз, запретный для вас по законам родовитости и знатности. Вы взяли ношу, опасную для вашей жизни, и она будет угрожать вам всегда.
Войку безмолвствовал. Лайош с приличествующим выражением симпатии и сочувствия смотрел на пленника, не понимавшего, видимо, какая его ждет судьба.
— Вы не так далеки от истины, — вел далее речь барон, — замок Дракулы — не гнездо карпатских горлиц. Но вы знаете также: как ни суров князь Влад, он честен и слово держит крепко.
— Это правда, — впервые отозвался Чербул, взглянув в глаза барону-тюремщику. — Влад Цепеш известен верностью слова и дружбе.
— А потому, — продолжал барон, — князь предлагает вам выход из западни, устроенной вам неразумной страстью, а заодно — из этого надоевшего вам пристанища. — Лайош обвел мрачные стены узилища округлым жестом. — Вы отказываетесь от союза, в который опрометчиво вступили, и удаляетесь из Семиградья. Само собой, — уточнил Лайош, — вы уедете из Семиградья богатым человеком.
— Само собой, — машинально повторил Войку, стараясь не выдать своих чувств.
— Встреча с умным противником всегда радует, — ласково молвил Лайош, — умного легче понять. Вы сейчас напомните мне, вероятно, что сочетались браком в господнем храме. Мы подумали и об этом. Нетрудно сделать так, чтобы не было более ни храма с его служителями, ни записи в его книге, ни даже людей, присутствовавших при свершении бракосочетания.
Войку представил себе, как это будет сделано. Ватага лотров, напав среди ночи, сжигает монастырь, рубит насмерть монахов. Наемные убийцы ударами в спину расправляются со всеми его спутниками, где бы они ни были, — в Брашове, Сучаве, Четатя Албэ. Такое вполне под силу этим господам.
— Есть выход и попроще, хотя потребует больше денег, — добавил Лайош, поняв, чем рождены в глазах пленника гневные огоньки. — Моему венценосному брату не будет трудно добиться у патриарха в Константинополе разрешения на развод.
— Если я буду согласен? — спросил Войку.
Лайош ответил утвердительно.
— А моя жена? Ее согласие тоже нужно?
— Если вы сами скажете ей, что считаете ваш брак ошибкой и готовы его расторгнуть, — ее светлость, конечно, тоже будет согласна.
Все было ясно. Враги хотели, чтобы он сам отступился от Роксаны и сам ей об этом сказал. Чтобы Чербул сам убил ее любовь и вызвал к себе презрение, расчистив дорогу сопернику.
— Что же скажете вы на это?
— Между нами есть еще одно дело, — серьезно напомнил Войку. — В час знакомства я сделал вам вызов, и вы изволили его принять. Решим сначала этот первый меж нами спор. Набрались ли вы уже, сударь, храбрости, дабы встретиться со мной в честном бою?
Барон с сожалением вздохнул.
— Я не король, увы, — развел он руками. — Его величество, помазанник господа, вполне может позволить себе такую забаву; сан короля чересчур высок, чтобы он мог уронить свою честь, встретившись на ристалище с человеком низкого рода. Я лишь барон венгерской короны, такой поединок запятнает мой герб.
— Значит, вы лгали мне, принимая вызов, — спокойно произнес Чербул. — И потому на вас еще лежит позор лжеца.
Легкая бледность в первый раз тронула розовые щеки Лайоша.
— В моей власти — сурово отплатить вам за эти слова, — сказал он. — Вы на моей земле, я господин ваш и судья, и сам властитель наш король не вправе помешать мне отнять у вас жизнь в позорной казни. Но вашу участь решать не мне. Князь Влад — вот кто ныне хозяин вашей головы. Вы, наверно, наслышаны о том, как поступает со строптивыми врагами Влад Дракула, перед коим дрожали храбрейшие из турок.
— Влад Цепеш, — уточнил Войку, усмехаясь. — Знаю.
— Вы умный юноша. — Лайош добавил в мягкую речь зловещих ноток. — Но знаете в жизни не все. Не ведаете, к слову, что есть смертные муки пострашнее столбовой.[66] Подумайте об этом, юноша, и решайтесь. Время на это у вас еще пока есть.
Барон с достоинством поднялся и вышел. Угрюмые слуги забрали табуреты и свечи, и каменный мешок Чербула погрузился во тьму. На смену им неслышно и нежданно вернулся магистр Армориус. Добрая улыбка старого чародея согрела Чербула. Но ненадолго. Тревожные мысли обступили его, Роксана оставалась в преступных руках похитителей.
— Что убережет нас от худшего, если дни бегут за днями, а я по-прежнему в темнице и бессилен? — промолвил он наконец с горечью.
— То редкое счастье, что выпало тебе на долю, — ответил магистр. — Любовь женщины, сильной духом. Ибо ты не видишь еще, какой тебе достался чистый и твердый алмаз. А Цепеш — заметил. Потому и хочет отнять. Их намерения мне известны, — продолжал старец, — они советуются теперь, как бы наверняка принудить тебя отречься от жены. Спорят о том, чем тебя испытать — голодом или жаждой, холодом или пламенем, водою или железом. Из этой камеры тебя, вероятно, переведут в другую. Будут стараться сломить твою волю, возможно — пыткою страхом, в которой они тоже мастера. Так что не бойся, сын мой, не бойся. Помни: любовь твоей женщины тебя хранит.
Войку очнулся от усыпляющего действия голоса магистра. Старца уже не было. Но предупреждение его вскоре подтвердилось. Засовы скрипнули — ватага тюремщиков явилась, чтобы перевести Войку в другую часть подземной темницы. Чербул успел незаметно вынуть из тайника и захватить с собой сохраненный им засапожный нож.
На резном восточном столике в комнате Роксаны белели, голубели, цвели алыми зорями дивные цветы горных лугов и скал, глубоких карпатских ущелий. Злая бабка Чьомортани, подозрительно поводя по воздуху носом каждое утро ставила цветы в вазу и уходила, недовольно сопя. В горнице появились и иные дары. В один день то было ожерелье из крупных жемчужин, в другой — кусочек животворящего креста,[67] помещенный в золотую ладанку на тонкой цепочке. Роксана не прикасалась к ним, и Цепеш, приходя с ежедневными визитами, не заводил о них разговор. Князь являлся каждый день с ненавязчивой серьезной настойчивостью, был галантен, благороден, любезен. И всегда вовремя уходил — Роксана сама еще не догадывалась, что близилась минута, когда беседа станет для нее невыносимой. Молодая женщина оставалась одна; в это время она читала благочестивые творения отцов церкви, собранные в библиотеке Дракулы, прогуливалась вдоль стены, взирая на окрестные горы и видневшийся меж ними старый Брашов. И предавалась своим мыслям и грусти.
Еще недавно Роксана была юной владычицей забытых тоннелей и пещер в недрах горы, на которой стоял город. Стоя у окна во дворце феодорийских базилеев, княжна с тревогой, но с гордостью слушала вести с городских стен, где храбро бились ее земляки и с ними — юноша Земли Молдавской, которого господь судил ей полюбить и назвать супругом. Потом был трудный путь на Молдову, татарский плен, плавание на мятежной «Зубейде», скорое путешествие по сказочной стране. И вот — новый плен, смертельная опасность для Войку, узкая, как лезвие меча, тропа, по которой Роксана должна пройти, чтобы спасти ему — жизнь, себе же — достоинство и честь.
Что придумают, добиваясь своего, эти люди, в чьи руки они оба попали? Зачем она нужна странному человеку, который твердит, что полюбил ее? Много злого было в князе Владе, но много и человеческого, и при том — глубокая, властная сила. Цепеш-мужчина оставался ей чужим, как ни искусно вел он свою игру. Но Цепеш-человек, с его столь разными чертами, виделся ей все отчетливее. И злое в нем проглядывало все реже.
В тот день князь Влад явился раньше обычного. На обожженной руке белела легкая повязка, на устах сияла улыбка.
— Сегодня в нашем доме праздник, княжна Роксана, — заявил он с порога, — и я пришел просить вас от имени барона Лайоша разделить нашу трапезу.
Пленница покачала головой.
— Воля ваша, моя государыня. — Цепеш поклонился, по челу его пробежала тень. — Праздник будет для меня без солнца. Пусть же озаряет его пламя, которое мы в тот день зажгли!
— Что за день? — спросила Роксана с невольным любопытством.
— Ровно пятнадцать лет назад, — уточнил князь, — наши кони переплыли Дунай. И пошли мои люди гулять — от крепости к крепости, от торга к торгу. Не стало мочи рубить толстые вражьи шеи, не стало коням силы нести мешки с их отсеченными головами.
— И вы празднуете эту кровь! — сдвинула брови Роксана.
— Я люблю вас, княгиня, — с обычной серьезностью сказал воевода. — А потому не хочу обманывать, прикидываясь ягненком. Лучше быть отвергнутым, чем лгать. Я таков, каков есть; таким меня примите или гоните прочь.
— Вы такой, каким, наверное, хотели стать, — заметила пленница.
— Но каким же я должен был сделаться, о боги! — поднял руки Цепеш. — Моисей учил стада людские одному, Христос — другому, Мухаммед — третьему. Каким же быть на самом деле человеку, кто скажет правду о том ему, слабому и темному. Разве солнце, дерево, река? Или волк, сова, заяц, зубр? Я спрашивал всех — и зря. Кому же следовало мне уподобиться? И я решил: единственно льву.
Князь взглянул в пламя очага; глаза Роксаны невольно остановились на перевязанной руке Цепеша, но он этого будто и не заметил. Цепеш встал и, словно зачарованный, подошел к горящим поленьям.
— Пламя, пламя! — князь протянул к огню сильные ладони с длинными тонкими пальцами. — Почему оно нас так влечет? Почему пробуждает порой дикое желание все сжечь, чужое и свое? Чем так туманит и будоражит душу, что даже в своем очаге видишь огонь пожара? Откуда это в нас, моя госпожа? Может быть, от вечной жажды воли, стремления к свободе от всего, чем обрастает человек в благополучии и сытости, что обессиливает его затем и сковывает, и ленивит, и обращает в раба? Ибо хочет быть свободным беспредельно, от всего, что есть у него и чего нет, от себя самого? Мотылек ничего не сжигает; но и он летит на огонь!
— В вечном мире, коий ждет нас за чертой жизни, каждому уготовано вдоволь огня, — напомнила пленница.
Цепеш взглянул на нее с восхищением.
— Мудрые женщины Византа — вот кто говорит со мной вашими устами, княжна Роксана! — воскликнул он. — Их благочестие и вера, глубокая мысль и трезвый ум — всем этим вы с избытком наделены. И верность, святая верность, делающая вас глухой к моим речам, не дающая вам понять, как бесконечно вы мне нужны! Только вы можете меня защищать, княгиня, от ненавистного мира, поклявшегося меня погубить!
Роксана молчала.
— Все проклинают меня, — говорил между тем Цепеш, стиснув руки. — Турки — за прошлые войны, венгры — за мнимое предательство, мунтяне — за то, что учил их законам чести. Простые люди — за лютость мою, знатные — за то, что по правде их карал. Словно я заперт в сердце скалы, и выхода не будет вовек. Я слышал в младенчестве сказку, — усмехнулся Цепеш, — о витязе, вмурованном в гору. Только любовь прекрасной чужестранки открыла ему выход из этой каменной могилы.
— Не одна красавица захотела бы, наверно, стать такой женщиной для вас, — заметила Роксана.
Улыбка князя Влада отразила бесконечную горечь.
— Я полюбил бы и простолюдинку, презренную рабыню и дочь раба, — вымолвил он словно в лихорадке. — Если бы мог любить до того, как увидел вас! Как нужна юыла мне любовь, как хотелось склониться в ее порыве! Но нет, не было встречи, какая случилась теперь. Боже мой, встать на колени! Почувствовать на лице слезы! Я с детства их не знал: только сталь, железо, камень. И кровь, кровь, кровь. Враждебный мир, пустое небо; не было мне прибежища даже в храме; и даже глядя в господне око под куполом храма в Цареграде, не видел я искры, сказавшей бы мне, что голос мой услышан и молитва принята. Сердце чуяло: даже для бога я чужой. А дьявол мелок и глуп, дьявол — жалкий шут с его рогатым воинством и убогим тартаром!
Роксана слушала в каком-то странном внутреннем оцепенении. Кощунства, какие никогда еще не касались ее слуха, не пугали теперь пленницу: пробудившаяся сила духа служила ей от них щитом. Но справедливая ли кара — такое одиночество, даже для зверя, каким, бесспорно, был этот князь!
— Пусть вы осудите меня, княжна, — продолжал Цепеш глухим от страдания голосом, — но знайте правду: я сделал тогда своим богом утес в горах. Огромный утес, схожий с великаном, вросшим в землю по грудь. Из него вытекал источник. Я приходил туда пешком, один, опускался на колени. Иногда чудилось: мой каменный бог тайным голосом отвечает на мои вопросы, отзывается на мольбы. Мой утес казался мне живым, особенно под снегом или в грозу. Но однажды, на заре, когда солнце осветило то, что казалось мне ликом, я увидел, что мой кумир — простой камень. Я ушел; был бы счастлив заплакать, но слезы не шли.
— Это прозрение дал вам истинный бог, — сказала Роксана.
— Может быть, — кивнул Цепеш. — Если бы он тогда подал мне более явный знак! С тех пор у меня не было больше перед кем склониться, существа или духа, к чьим стопам я мог бы припасть. Недолго, увидев вас в брашовской церкви, я тешился надеждой, что спасение мое — в вас. Но вскоре узнал — вы замужем, судьба показала мне вас в насмешку. Было больно осознать: вы счастливы не со мной.
— И это для вас оказалось достаточно, чтобы принести в мой дом несчастье?
— Я думал: со мною ваше счастье будет полнее, истиннее. Я думаю так, моя госпожа, и теперь, — с новой силой сказал Влад.
— Зачем вы опять об этом, князь? — прервала его пленница. — Какой я была тогда, такова и сейчас: жена простого воина. И эту судьбу я избрала себе сама.
— Знаю, — сказал Цепеш. — Говорят, этот молдавский сотник благороден и храбр, и я охотно этому верю. Но разве этот юноша достоин любви такой женщины, как вы, моя государыня? Ведь вы — ветвь от корня, правившего некогда миром. Из тех женщин, чей удел — вдохновлять великие души и умы. Могучие, хотя бы и во зле.
— Видно, тяжесть содеянного стала для вас слишком велика, — жестко сказала узница Дракулы. — И вы хотите разделить ее со мной. Я приняла бы, поверьте, это бремя; такое деяние было бы милосердным. Но этот подвиг, увы, не для меня.
— Вы правы! — воскликнул Цепеш. — Правы, видя во мне только злодея: откуда вам знать меня другим??
Воевода в волнении вскочил на ноги и зашагал по горнице.
— Я был рожден для лучшего, для большего, чем содеял! — с силой сказал он. — Для такого, чего не назовешь просто добром или злом, чего мир и не сумел бы сразу понять. А поняв, — испытал бы, может, ужас, но непременно — восторг, ибо переменился бы тотчас и сам. Всю жизнь, княгиня, всем существом я бился в эту дверь — к моим истинным деяниям. Но не смог открыть — не было ключа.
— И он есть теперь?
— Да есть, это — любовь! Это вы! Я потрясал когда-то державы, моя госпожа, обо мне слагали песни, меня боялся сам султан Мухаммед. И я еще молод. Зачем же мне отказываться от того, что могу еще свершить, не стать тем, кем могу, не развернуть во всю ширь крылья над этим миром? А сила моя ныне гаснет, ибо нет в ней выхода, душа пустеет, ибо не вижу в сей вселенной опоры. Я гибну, и вы одна на свете можете меня спасти.
— Какой же ценой? — невесело усмехнулась пленница.
— Согласившись быть моею. Подругой, женой, прекрасным и чистым оплотом духа моего. Открыв передо мной, что нужно мне воистину от судьбы, к чему должна быть применена та сила, которая во мне требует выхода, указав, что достойно меня, а что — нет. Чтобы стали мы со мной не скромною солдатской женой, но владычицей, подругой венценосного безумца. Не малою куропаткой — орлицей!
— В вашей клетке я уже и не куропатка, князь, — заметила Роксана. — Синица!
— Жестокая шутка, моя госпожа! — воскликнул Цепеш. — Не надо шутить, молю! Помогите мне — никто не может того, кроме вас! И мир увидит, на что еще способен Влад Дракул, по прозвищу Цепеш. Я отвоюю мою отчизну — несчастную Мунтению. Отгоню осман от вашей родины — Мангупа. Поведу свежее войско на Константинополь. Воины стекутся под мое знамя сотнями тысяч, ибо знают, каков я в бою. Новая песня, новая сила, новый полет — вот что могла бы дать мне ваша любовь. Мы можем, если вы того пожелаете, уйти вместе в другие, прекрасные страны, в иные края. Не один властитель Европы зовет меня к себе, чтобы отдать под мое начало войска и флоты, доверить мне судьбу державы. Скажите, что должен я свершить? Или просто умереть у ваших ног?!
Цепеш сделал шаг, чтобы упасть перед ней на колени. Но взгляд Роксаны остановил его. Цепеш вздоргнул, в глазах его мелькнула растерянность: внезапный удар колокола на замковой церкви отрезвляющей волной ворвался в раскрытое окно.
— Зовут к трапезе, князь, — сказала Роксана. — Доброго вам праздника!
В замке Дракулы всю ночь гремел веселый пир. Но князя Влада не было за столом. Рано покинув почетное место, князь Влад в своей горнице писал послание другу Штефану, просил известить, когда начнет свой поход султан: воевода Влад будет к войску друга с теми мунтянами, кто верен еще ему и святому кресту. И думал еще Влад Цепеш, что праздничный день принес ему неудачу в поединке с ничтожным узником, запертым в темнице.
Проснувшись в новой камере, Войку увидел свет. Не сияние дня — колеблющиеся отблески, проникавшие сюда из соседнего помещения. Они шли от небольшого окошка, проделанного в стене, забранного решеткой и закрытого снаружи деревянной заслонкой. Войку легко оттолкнул незапертую дверцу; взору Чербула предстал большой сводчатый подвал, озаренный пламенем факелов, воткнутых в щели между камнями, из которых были сложены стены. В подвале гремело железо: несколько человек в кожаных куртках и фартуках готовили инструменты, в которых было нетрудно узнать орудия пытки. Работой руководил рослый здоровяк, в котором с той же легкостью можно было распознать мастера-палача.
Войку понял: сейчас его начнут пытать. Но время шло — никто за ним не являлся. Затем послышались чьи-то стоны — в подвале терзали кого-то другого. Свистели бичи, лязгали клещи, пахло паленым мясом. Стоны сменились нечеловеческими криками, показавшимися Чербулу бесконечными: было удивительно, как может живое существо издавать такие звуки. Это продолжалось целую вечность; Чербулу казалось уже, что весь народ Бырсы терпит мучения, попав к Дракулам в плен. Наконец в соседнем подвале стихло, мучители ушли, унося с собой факелы. И во мраке новой каморы перед обессиленным узником возникла снова тощая фигура магистра Армориуса. Войку жадно выпил ароматную жидкость, принесенную ему стариком. И почувствовал, как по телу разливается тепло и блаженный покой.
— Вот и увидел ты, сын мой, самые сокровенные, самые надежные и любимые орудия власти, — сказал магистр. — Но сколько у нее еще — не менее излюбленных! Не дай бог тебе узнать того, что довелось узнать мне!
— Другой сказал бы, что сыт по горло, — ответил медленно приходивший в себя витязь. — Мне же хочется увидеть до конца, что творят эти каты вдали от дневного света, в утробе каменного чудища на этой скале. Ведь должен кто-то узнать их дела!
— Это хорошо, — кивнул старец. — Это в тебе проснулась добрая злость. Но мы не знаем, что они еще задумали, — добавил старец. — Поэтому пора открыть перед тобой некоторые из здешних секретов.
Магистр приблизился к стене напротив двери и, взяв руку воина, помог ему нащупать потайной рычажок. Легкий нажим, и часть стены отошла в сторону, открыв узкий проход. Старец повел за собой Войку по тесному, глухому коридору. Они спускались и поднимались по крутым ступенькам, миновали несколько поворотов.
Наконец впереди показался свет. Пройдя под низкой дверцей, оба оказались в просторном зале без окон, под тяжелыми каменными сводами. Одну из стен этого мрачного помещения занимал очаг, такой огромный, что в него можно было бы въехать на доброй телеге. В исполинском камине тлели целые бревна, на стоящих в нем медных треножниках и тиглях с шипением и бульканьем варились жидкости всех цветов.
Против очага стояли массивные полки со ступеньками, аптекарской утварью, с фарфоровыми, глиняными и медными сосудами. На других полках выстроились ряды старинных книг в переплетах из дерева, кожи, металла. На стенах висели пучки трав, чучела рептилий, мехи для раздувания огня, разнообразные инструменты. Такие же сосуды, орудия, книги можно было увидеть на большом дубовом столе в середине залы.
Войку не сразу разглядел в углу покрытое овчиной низкое ложе с раскрытой книгой в изголовье, — скромную постель мудреца.
— Здесь ты можешь найти меня в любое время суток, — сказал магистр. — Я запретил Дракулам сюда входить, их подручные и слуги тем более не смеют: боятся чар. Ты не боишься, что я обращу тебя в ящерицу, о сын мой, не так ли?
— Не надо в ящерицу, — улыбнулся Чербул. — Я предпочел бы стать драконом.
— Чтобы кое-кого пожрать, — ответил усмешкой Армориус. — Сейчас тебе пора возвращаться; хорошо запомни путь, который мы прошли. И помни еще: отсюда ты сможешь услышать мой голос. Приблизив голову в вот этой нише, я могу тебе сказать, что потребуется. Если позову — не мешкай, спеши сюда.
Войку повернулся к выходу. Но магистр его задержал.
— Я должен открыть тебе великую тайну, юноша, ибо полюбил тебя, как сына, — молвил он, и знакомые Чербулу огоньки безумия заплясали в его зрачках. — Я близок к созданию философского камня, к чему давно стремлюсь в неустанных трудах. Барон Дракула думает — камень будет принадлежать ему. Но я оставлю его для себя: он даст мне небывалое всемирное могущество, с его помощью я до срока изменю этот свет, до времени приведу человечество в золотой век. Ты сможешь, если хочешь, стать в этом деле моим помощником.
— В любом деле я ваш, — ответил Войку, сердечной улыбкой стараясь успокоить старика.
— Говорю тебе, близится час, — повторил Армориус. — Радостно мне и страшно думать о нем; никто ведь еще не видел, как этот камень действует. Может быть, он
превращает в золото не только свинец, но и любой камень. Может быть, рожденное им золото тоже обретает его свойства и в свою очередь обращает в драгоценный металл все, с чем соприкасается. Возможно — и живое. И предела цепи превращений нельзя положить. Золотом становится рука, держащая его, все тело добывшего его счастливца, пол, на котором он стоит… комната, здание, земля вокруг… Город, провинция, страна, все земное яблоко… Все — золото, и все — мертво!
— Такого нельзя представить, отец мой, даже в страшном сне.
— А я представляю! — шепотом признался Армориус. — Даже вижу это — золотые мертвые горы, моря… Ведь никто еще во вселенной, пойми, не получал такой камень и не видел, какие превращения он может вызвать.
— Тогда не следует его создавать, — сказал Войку. — Надо остановиться.
— Разве может остановиться человек, творящий новое состояние сущего! — воскликнул магистр со страдальческой улыбкой. — Ведь он создан по образу и подобию высшего творца. Тот же не останавливается никогда! Иди, юноша, иди. Если ты мне будешь нужен — позову, если я тебе — приду сам.
Влад Цепеш понимал, что время не на его стороне в незримом поединке с Войку Чербулом. А потому удваивал усилия, чтобы добиться своего. Теперь он проводил в покоях Роксаны целые дни. Времени у князя оставалось мало и по причинам иного порядка: отовсюду поступали тревожные вести. Стефан Баторий, воевода Семиградья, готовил войско в помощь Штефану, воеводе Молдавии, на которую неумолимо надвигалась тень оттоманского нашествия. Венгры взяли турецкую крепость на северной, карпатской границе Мунтении. Армии короля Матьяша собирались в новый поход в пределы Силезии и Богемии. Его князь Влад хотел принять участие в назревавших событиях, если он не собирался упустить благоприятный случай вернуть себе престол, он не мог отсиживаться в замке Дракулы близ Брашова.
— Вы не удостоили даже взглядом мой сегодняшний скромный дар, княгиня, — говорил он с легким укором, поднимая на руке чудесный золотой ларец, украшенный крупными самоцветами.
— Спасибо, но вы знаете, я не могу его принять, — отвечала Роксана. — Вы любите красивые вещи, князь?
— Живую красу — еще больше, — вздохнул Цепеш. — Но создания искусных рук для меня не вещи, княгиня, в каждом из них своя жизнь, своя, вложенная мастером душа. Взгляните хотя бы на этот пояс! — Князь подошел к столу, на котором скопились его непринятые дары. — С каким изяществом золотые звери стелются в прыжках по серебряному полю! Я купил его у славного мастера Гортензиуса в вольном городе Данциге два года назад. А это ожерелье! — Цепеш поднял на пальцах живой ручеек изумрудов и, поднеся к одинокому солнечному лучу, падавшему в комнату, заставил вспыхнуть зеленым пламенем. — Я люблю такие камни больше всех прочих. Десять лет назад, когда я гостил у баварского курфюрста, их огранил и оправил в золото для меня сам старшина ювелирного цеха города Нюрнберга, прославленный Дорнер. Смотрите, какая тончайшая резная оправа у каждого измруда, до самых маленьких, как они в ней играют!
— И они хранились у вас десять лет?
— Ждали достойную, — с приличествующей случаю скромностью заявил князь. — Ждали вместе со мной…
Влад Цепеш знал толк в драгоценностях, умел о них рассказывать. Он поднимал один за другим свои подарки и к каждому преподносил Роксане маленькую повесть о замысле мастера-художника, о том, кем был сам ювелир, чем отличались его произведения. Рассказывал об увиденных им в чужих краях шедеврах других искусств — живописи, зодчества, ваяния, — в которых тоже прекрасно разбирался.
Князь Влад хорошо помнил, в каком месте были созданы называемые им шедевры — дворцы и церкви, картины и фрески, статуи и алтари. Рассказывал о том, как выглядели те города, чем еще торговали и были известны, кто их населял. В конце пленница узнавала, при каких обстоятельствах, нередко — романтических, в том или ином городе побывал сам князь.
Цепеш говорил долго. Чем дальше, тем больше воодушевления звучало в голосе князя, тем увлекательнее были рассказы этого наблюдательного, много повидавшего путешественника. Немецкие княжества, Италия, Бургундия, Брабант, Венеция, Морея, острова Леванта — целый мир путевых приключений оживал в его словах. Цепеш говорил о старом Константинополе и новом Стамбуле, о турецких городах Анатолии, в которых высились еще колонны эллинских храмов. И ему стало казаться: взор пленницы становится мягче, внимания в нем — больше.
Последний луч солнца мелькнул из-за высокой башни замка и погас. Немая рабыня, предшествуемая Чьомортани, внесла большой канделябр с пятью толстыми свечами. Перед Роксаной на столе лежала книга, и служанка постаралась поставить свечи поближе к ней. Но оступилась, и горячий воск тонким ручейком пролился на руку пленницы. Роксана от неожиданности вскрикнула, но тут же улыбнулась, показывая, что ничего страшного не случилось.
Князь Влад знаком подозвал Чьомортани, шепнул что-то ей на ухо. Обе женщины вышли, и беседа продолжалась.
Князь Влад рассказывал о книгопечатне, которую он видел во Львове, когда снизу раздался приглушенный, но страшный женский крик. Бледнея, Роксана вскочила на ноги. Князь Влад успокаивающе улыбнулся.
— Не обращайте внимания, моя государыня; моя раба обожгла вас, и теперь ее наказывают. Десяток плетей ей совсем не повредит.
А в глазах пленницы снова стоял лес кольев, увиденный в пути. Цепеш оставался Цепешем, все человеческое в нем перечеркивалось этим словом, — единственным, способным выразить его сущность.
Князь заговорил о большой охоте, которую он хочет устроить в честь Роксаны, о том, что она давно не дышала воздухом полей и лесов. Пленница уже не слышала его — только крики невольницы, терзаемой палачом…
— Все шло отлично, — в отчаянии сказал он Лайошу, вернувшись в их общие покои, — и в единый миг все мои старания пошли прахом! Она снова смотрит сквозь меня, будто перед нею — пустое место! Кто устроил бичевание рабы?
— Чьомортани, кузен, — ответил барон. — Как приказал ей ты!
— Дать плетей старой жабе тоже! Двадцать, нет двадцать пять! Так не может более продолжаться, я сойду с ума! Дай этой женщине завтра в пищу твое снадобье, раз упрямство ее не сломить честью!
Цепеш бросился в свою горницу, заперся в ней, упал в кресло. И долго сидел, снедаемый болью, яростно кусая кулаки.
Роксана спала плохо. Снилось страшное; пленница проснулась в холодном поту, часы в соседнем зале пробили десять раз. И, словно по их сигналу, дверь открылась от резкого толчка. Князь Цепеш, вбежав в опочивальню, упал перед ее ложем на колени, вслепую стал искать ее руку.
Роксана в ужасе села на постели, забилась в угол, съежилась в комок. Нашарила под подушкой нож, который прятала на всякий случай. В слабом свете лампады князя трудно было узнать. С всклокоченной шевелюрой и блуждающими глазами, постаревший вдруг лет на двадцать, Цепеш был похож на безумца.
— Помоги, моя государыня, — бредово бормотал Влад Дракула, — меня преследует рок — злейший из моих врагов. Он терзает меня мертвыми, теми, кого сам же убивал моими руками. Вот они там, — князь, вращая бельмами, шарил взглядом по углам темной опочивальни, его пальцы судорожно мяли одеяло, в которое вцепились. — Не я убивал их, это все он, безжалостный рок! Спаси меня, только ты одна это можешь! Говорят, я пью человеческую кровь, неправда! Это они — мертвые — приходят ко мне в лунном свете, отворяют жилы, сосут из самого сердца. Ты одна мое прибежище, помоги же мне! У меня нет святыни — будь же моим алтарем!
Роксана окаменела. Ужас, жалость, отвращение, милосердие набожной христианки, сознание справедливости возмездия — все смешалось в ней в эти мгновения.
— Мы уедем, — слышала она, как в тумане, бессвязные речи князя. — Уедем к морю, в теплые края, — как птицы, бегущие от зимы. У меня хватит золота, я куплю там замки, создам новое герцогство. И ты станешь в нем царицей. Только не гони меня, только дай мне приют!
Холодные руки князя, скользнув под одеяло, коснулись колен Роксаны. Она замахнулась ножом.
И увидела, будто новый призрак, Войку Чербула, входившего в спальню.
В то утро, когда Войку проснулся, из углубления в стене, от которого, как объяснил магистр, шел тайный продух к его подземной лаборатории, до него донесся невнятный шум. Это был голос старца, однако Войку не мог разобрать ни слова, все сливалось в глухое бормотание, похожее на стон. Охваченный тревогой, Чербул нажал потайной рычаг, скользнул в открывшийся узкий проход. И торопливо двинулся в полной темноте на слышимый и здесь прерывистый зов.
Старец действительно звал узника к себе, и не напрасно.
Войдя в лабораторию Армориуса, Войку сразу понял, что случилось несчастье. Огромная плита в середине подвала была разворочена, словно от взрыва, на каменных плитах пола стояли лужи неведомых растворов, валялись черепки стеклянных и глиняных сосудов, разорванные и смятые реторты. Остро пахло разлитыми кислотами, жженными травами. Сам магистр лежал в своем углу, на постели из шкур, накрытый до подбородка овчиной.
— Не ступи в эти жидкости, — сказал он глухим от страдания голосом.
Войку опустился на колени возле убогого ложа. Бледность магистра стала мертвенной, глаза глубоко запали.
— Взорвался большой куб, — пояснил он. — Жить мне осталось недолго. Слушай и не перебивай, — добавил он, когда Войку пытался возразить.
— Я был уже совсем у цели, — вымолвил он с трудом, — еще полчаса — и философский камень оказался бы в моих руках. Проклятый куб помешал. Величайшее научное свершение во всей истории человеческого рода не состоялось из-за жалкой медной банки, — усмехнулся Армориус. — Возможно, это счастье, что так случилось, но этой ночи мне уже не пережить.
Старец умолк, собираясь с силами.
— Покаюсь, сын мой, в своей вине, — снова заговорил он, сжимая руку витязя холодеющими пальцами, — я мог бы и раньше выпустить тебя из этой западни, дать уйти на волю вместе с той, которую ты любишь. Ведь не было старческой похвальбой, что истинный хозяин тут Армориус, безвестный магистр. Из тайных ходов, ведущих сквозь стены и башни, под казематами, застенками и подвалами в ближайшие горы и к дороге, барону Лайошу навряд ли известна половина, из продухов в толще камня — потайных ушей Дракулова гнезда — он не знает ни одного.
Магистр перевел дух.
— Я единственный мог ходить здесь когда и куда хочу, слышать все, что творится, и могу отправить всех их прямо в ад, когда для того пробьет час, — сказал далее Армориус. — Я не выпускал до сих пор тебя с женой лишь потому, что хотел сделать своим помощником, хранителем моего искусства с того дня, когда возьму этот замок в свои руки и по праву стану в нем властителем. Этот день, думал я, уже близок, и потому задерживал тебя. Уж ты, сын мой, меня за то прости.
— Я не оставлю вас, — ответил Войку. — Вы научите меня, как вас вылечить. И мы покинем это чертово логово вместе.
Армориус покачал головой.
— Из этого ничего не получится, сынок, — молвил он, морщась от боли. — Я обожжен от шеи до пят, я сгорел в кислотах; никакой науке с этим уже не справиться. Скоро меня не станет, а что будет с тобой без меня? Уходите отсюда оба, немедля: воевода, потеряв надежду добиться своего уговорами и мольбами, задумал подлое дело; уходите оба, а возмездие — за мной.
Старец велел Чербулу вынуть из книги, лежавшей под изголовьем, пергаментный листок.
— Это — тайный рисунок замка, неведомых хозяевам переходов, — пояснил магистр. — По этому вы переберетесь из замка наружу, за ров. А здесь уже большая дорога. Вот тебе, сын мой, кошель, — продолжал Армориус. — Хотел завещать тебе весь мир, оставляю же только это, — слабо улыбнулся он. — В нем, правда, тоже немало — жемчуга и алмазы. Не отказывайся, сынок, зачем этому пропадать со мной!
Крупные капли пота покрыли бледный лоб умирающего. Ему все труднее становилось говорить. Войку, сглотнув в горле жесткий ком, припал к руке старца.
— Будь счастлив, — в последний раз напутствовал его Армориус. — Уходи, как только сможешь, из сей земли: молодому барсу не место среди хорьков и лисиц. Но не будь убегающей дичью перед ликом зла. Нападай на зло сам, выслеживай его и рази!
Влад Цепеш на коленях перед ложем Роксаны… Острый нож, блеснувший в руках жены… Войку мгновенно понял, что тут происходит. Одним прыжком он оказался перед князем Цепешем, отшатнувшимся, словно на него набросились все несчастные, принявшие по его вине муки и кончину. Войку рукоятью кинжала оглушил и опрокинул навзничь Цепеша. Роксана смотрела на него глазами, мгновенно утонувшими в слезах.
Опасность, однако, торопила. Войку снял с бесчувственного Цепеша саблю. Роксана быстро оделась, натянула сапожки, накинула плащ.
Войку, сверившись с планом на пергаменте, подошел к стене, нащупал под шелковыми обоями тайный рычаг. И новый ход открылся перед узниками мрачного семиградского замка. Сунув под мышку обнаженную саблю, держа Роксану за руку, Чербул нащупывал дорогу в темноте. Шли медленно, долго; лишь один раз они наткнулись на отдушину, проделанную со стороны двора, и увидели мельканье факелов, услышали крики; их бегство было обнаружено. Наконец добрались до указанного на листке магистра раздвоения потайного хода, повернули, как полагалось, направо. Но наткнулись на глухую стену, преграждавшую путь.
Войку достал припасенное заботой Армориуса огниво, затеплил трут, зажег от него огарок свечи. И стало ясно: в этом месте для непрошенных гостей еще при перестройке замка была устроена ловушка. Во время одного из землетрясений, часто случавшихся в Карпатах, запорная плита опустилась. Давно не бывавший здесь магистр об этом не знал.
Делать было нечего; пришлось, возвратясь к развилке, пойти налево. Тайный ход вел их долго — вниз, прямо, снова вниз. Потом начался длинный подъем по крутой лестнице. Еще несколько ступеней, и другая каменная плита, повернувшись на незримых петлях, пропустила их сквозь узкую щель.
Беглецы оказались в небольшой круглой комнате с каменной, тоже круглой, скамьей посередине; выглянув наружу сквозь узкие бойницы, можно было убедиться, на какой головокружительной высоте находится странная комнатушка. Окрестные горы в сиянии луны, освещенные господские покои, полный движущихся огней замковый двор — вот что можно было отсюда увидеть, переходя от бойницы к бойнице. На стене круглой комнаты висел арбалет; возле двери стоял большой горшок, из которого торчали дюжины три железных дротиков для самострела.
Беглецы попали в стройную башенку, насаженную, словно острие, на копье, на край стены донжона. Это была, в сущности, дозорная сторожка с прекрасным обзором на все стороны света. К башенке, поднятой на стройной каменной ножке над зубцами на вершине главной башни, снаружи вела узкая каменная лесенка без перил.
Роксана и Войку бросились друг другу в объятия. И не размыкали их, пока раздавшийся шум не уведомил их о новой опасности. Люди с факелами, искавшие беглецов, заполнили верхнюю площадку донжона, и кто-то крикнул, что надо бы проверить сторожку.
Кряжистый воин в тяжелой кольчуге, выставив копье, начал подниматься по лестнице. Роксана и Войку, притаившись за дверью, ждали грозного гостя. И когда тот с кряхтением начал протискиваться внутрь, Чербул внезапным ударом столкнул его за край крепостных зубцов, в бездну, куда тот долго падал, оглашая замок предсмертным воплем.
На башне раздались крики ярости и торжества. «Они здесь! — объявили преследователи, — все — сюда, они — здесь!»
Войку запер дверь на тяжелые засовы и зарядил арбалет. Мелькнула мысль — бежать по тайному ходу обратно, добраться до магистра Армориуса и задержать взрыв. А затем попытаться другим путем выбраться из проклятого замка. Но они вряд ли смогли бы с достаточной быстротой отыскать дорогу по запутанным лабиринтам секретных тоннелей, в кромешном мраке. Оставалась только смерть. Роксана сделала тот же выбор; Войку прочитал это в ее глазах.
Первые стрелы, первые камни ударились о стены башенки, о края бойниц. Пущенный кем-то из арбалета дротик влетел в сторожку и вонзился в доски потолка. Но обстрел тут же прекратился.
— Эй, парень! — послышался голос Лайоша. — Давай поговорим!
— Мы уже беседовали с вашей милостью, — насмешливо напомнил Войку сквозь бойницу.
— Самые веселые шутки — последние, — с угрозой сказал Лайош. — Давай лучше по-честному. Отпусти женщину, которую ты сегодня украл вторично, и мы дадим тебе уйти на все четыре стороны живым.
— Слово барона Лайоша Дракулы? — с издевкой спросил Чербул. — Благородного барона, столь дорожащего своей честью?
— Эй, поговорим-ка лучше мы с тобой! — раздался звучный голос князя Влада. — Меня ты, наверно, не считаешь трусом? Я поднимаюсь к тебе!
— С саблей или без? — с той же иронией осведомился Войку.
— Мою саблю ты украл, — отвечал Цепеш. — Саблю, чей блеск видел сам султан. Я безоружен.
— Милости просим, государь! — согласился витязь. — Только бы лучше пожаловал с клинком. Да смотри, без хитростей!
Войку обернулся и увидел в руках жены заряженный арбалет.
— Открой ему, — сказала Роксана. — Если он приведет слуг, я пущу дротик в него.
Чербул отодвинул засовы, толкнул тяжелую дверцу. Свежий воздух осенней ночи вместе с Цепешем проник в согнувшуюся за день на солнце башенку.
Князь Влад удивил беглецов мертвенной бледностью лица; на голове его белела свежая повязка. Но Цепеш казался спокойным, глаза его горели отвагой.
— Так ты не назовешь меня трусом, если скажу опять, что драться с тобой не стану, что орлу не личит сшибаться с кречетом? — спросил он, войдя.
— Нет, твоя милость, — ответил Войку, — в такой грех не впаду. Но и ты не скажешь, верно, что жену свою я украл?
— Не скажу, — холодно улыбнулся Цепеш, выдерживая взоры Чербула и Роксаны, стоявшей за мужем с самострелом в руке. — Вижу, любит она тебя слепой любовью, против всего света вместе с тобой готова драться. Но и я отступиться от нее не могу, пока жив, вы оба должны это понять. Мое святое право — вернуть эту женщину, которую полюбил, в среду достойных ее, подобных ей и равных. Вывести хотя бы и силой, из хижины раба, чтобы ввести во дворец. Исцелить любовью своей от недужной страсти к низкородному.
— Я здорова, больной здесь — вы, — прервала его Роксана. — Излечитесь от бреда и оставьте нас нашей судьбе.
— Судьба тоже слепа. — Усмешка Цепеша стала страшной. — Я не отдам никому на свете вам, единственную в мире женщину, услышавшую от меня слово «люблю». Тем более — этому рабу.
— Вы лжете, князь, — сказала Роксана, чья ярость все более наливала ее ледяной решимостью. — Мой муж Войку из Монте-Кастро — свободный человек.
— Нет, раб! — князь, еще более бледнея, повернулся к витязю. — Раб хозяина своего Штефана. Раб того, что ты зовешь долгом, привязанностей своих чувств, места, где ты родился. И стал бы, наверно, рабом собаки, если бы она у тебя была. Как смеешь ты вызывать на бой того, кто от всего свободен, стать на дороге того, у кого хозяев от роду не было и нет?!
— Ты забыл о диаволе, твоя милость. И еще о письме султану, — ответил Войку, сдерживая бешеное желание вонзить в Цепеша свой клинок.
Князь тихо засмеялся.
— Диавол не хозяин тому, кто его превзошел, — вымолвил он глухо. — Диавол, не сумевший предложить Христу ничего иного, кроме ничтожного мира его отца, не создавший своей вселенной, но лишь пытавшийся захватить чужую; что мне до этого беса, бездарного и жалкого? Впрочем, ты предстанешь перед ним сегодня же, клянусь, — добавил он жестко, овладев наконец собой. — Если не отдашь мне ее.
— Пусть падет на нас и ваша кровь, князь Дракула, — сказала Роксана. — Пусть тоже зачтется вам.
— А крови не будет, — зловеще обещал Цепеш. — Будет пламя. Я изжарю вас в этой будке, как цыплят в духовке, — бросил он уходя.
Войку взял самострел и занял место у одной из амбразур. Щелкнула взведенная тетива, свистнул дротик — и один из ратных слух Дракулы рухнул навзничь. Витязь быстро зарядил свое оружие, перешел к другой бойнице. Но стрелять уже было не в кого, врагов с площадки донжона смело, будто пролетавшая ведьма прошлась по ней метлой. Зато слышался сухой шорох. Беглецы поняли: челядь Дракулы, пробираясь по пространству, не видимому из бойниц, раскладывает под башенкой костер. Вскоре затрещало пламя; из амбразуры стали видны его высокие языки. Поваливший снизу дым стал просачиваться в двери. Беглецы обнялись в последний раз. Войку взял саблю, Роксана арбалет и кинжал. Чербул начал отодвигать засовы. Сейчас они выйдут вместе на лесенку и будут вместе биться, пока не погибнут.
Дверца с натугой отворилась, в лицо им ударила волна дыма и жара. Войку и Роксана скатились вниз по узкой лесничке, повисшей над пропастью. И лишь теперь увидели, что они одни. Только один из ратных слуг барона оставался у ступенек, но и тот стоял к ним спиной, обернувшись в сторону четырехугольной надвратной башни, венчавшей единственный въезд в замок. На башне собрались почти все воины Лайоша и Влада, хозяева тоже, по-видимому, были там, привлеченные чем-то важным. Но чем?
Оглушив с разбегу стража ударом по шапке, Войку вместе с Роксаной метнулся в тень зубцов и осторожно пробрался вдоль них по стене ближе к месту неведомого происшествия. Осторожно выглянув из амбразуры, беглецы увидели, что на замок Дракулы напали неизвестные люди. Хорошо вооруженные воины, их было не более сотни, пытались, видимо, внезапно прорваться в ворота, но стража успела поднять мост, перекинутый через ров. Ворота почему-то остались приоткрытыми, но мост наглухо заслонил собою вход. Тогда нападавшие, по-видимому, совершили отважную попытку взобраться на башню и прилегавший к ней участок стены. Но были отбиты; внизу валялись две сломанные штурмовые лестницы, лежали раненные и убитые. Остальные пришельцы, сбившись в кучу, под светом факелов топтались перед неодолимой преградой. Решимость, видимо, начала изменять осыпаемым сверху насмешками и стрелами смельчакам, хотя стоявший в середине толпы воин в светлых латах старался их воодушевить.
Присмотревшись, Чербул различил рядом с предводителем невысокого воина в знакомом панцире. Это был, несомненно, Михай Фанци. Войку мгновенно осознал: пришла долгожданная помощь. Но в эти решающие минуты победа могла достаться обоим Дракулам, и тогда Роксана и он окончательно погибли. Немного ниже вдоль каменного пояса тянулся узкий, в пол-ладони, косо срезанный карниз, по которому нельзя было ступить и шагу без риска сорваться. Но близко, совсем уже близко оттуда чернело окошко надвратной башенки. Чербул знал, что за ним наверняка — помещение, в котором находились хитрые машины, поднимавшие и опускавшие решетку над замковой брамой и мост. В последний раз обернувшись, сотник увидел совсем рядом лицо Роксаны. Глядя прямо в глаза воину, жена перекрестила его, чуть пошевелив губами. Не слыша слов, Войку понял: «Иди!».
Поддерживаемый ею сверху, сотник твердо встал на камень карниза, подобрался, собрал все силы. И, резко выдохнув из груди воздух, как стрела, прянул к темневшему перед ним отверстию. Удар был таким сильным, что вначале показалось: он не долетел до бойницы и обрушился вниз. Из последних сил цепляясь за грубо обтесанные камни, сотник медленно приходил в себя. Потом стал осторожно вползать в узкое окно, до которого все-таки дотянулся в отчаянном прыжке; тело болело, будто изломанное на дыбе, голова кружилась. Но Чербул продолжал упрямо протискиваться внутрь.
Свалившись наконец на дощатый пол большого каземата над воротами, Войку оглянулся. Он был один. В темноте скупо проступали очертания механизмов, запиравших и отпиравших вход. Слава богу, их устройство было здесь таким же, как в родной Четатя Албэ на Днестре. С трудом поднявшись, он подошел к большому барабану, на который были намотаны цепи, удерживавшие мост. По соседним блокам, тоже отягощенным цепями, Войку увидел, что решетку защитники не успели опустить; потом этого не потребовалось и о ней забыли.
Войку нащупал клин, удерживавший в неподвижности барабан подъемного моста. Кованая железная полоса сидела в гнезде, крепко зажатая чудовищной тяжестью цепей и самого моста. Войку налег всем телом — клин не поддавался. Чербул повис на нем, раскачивая; кровавые круги поплыли перед глазами, тело пронизывала невыносимая боль. Но сильнее боли было нараставшее в груди отчаяние: проклятый клин, казалось, не сдвигался с места ни на волосок.
Но вот он, скрипнув, поддался, с тихим скрежетом выскользнул из углубления в окованном сталью чудовищном колосе. И пошли, все быстрее разматываясь, все яростнее грохоча, потекли вниз железными водопадами толстые, прихваченные ржавчиной крепостные цепи, открывавшие нападающим вход. Войку не слышал их торжествующих криков, но знал, что друзья врываются в замок, что они скоро будут с ним.
Крики ярости раздались в башне, когда полотно моста покачнулось и поползло к земле. Но удерживать его было поздно; защитники замка начали отступать к донжону, чтобы в нем укрыться.
Войку, еще шатаясь, спустился по узкой лесничке во двор. Навстречу ему бежала Роксана. И несколько мгновений спустя беглецов окружили радостные избавители.
В воине в светлых доспехах, скрывавшем лицо под опущенным забралом, сотник узнал рыцаря Медведя и опустился перед ним на колени. Затем Войку очутился в объятиях Михая Фанци. Подошли Янош Фехерли, герольд Шандор, сын князя Батория, Владислав Канисса. Вся ближняя чета Матьяша была здесь и дружески обнимала Чербула, ибо теперь он для них был истинно своим, отбитой у противника добычей. Последним вытирая узкий меч алым шарфом, подошел Ренцо деи Сальвиатти.
— Слово рыцаря, вот истинная красота! — воскликнул главарь освободителей, заметив Роксану. С еще горящими гневом глазами, с арбалетом в руках княжна была прекрасна. — Представь меня своей даме, мой Олень.
— Жене, ваше величество, — поправил Войку.
— Никаких величеств, — сжал руку Чербула Матьяш Корвин, — здесь я простой воин и дворянин. Жене? Тем более представь! Теперь я понимаю этого дьявола Цепеша, — вполголоса добавил король.
Из логова Дракулы уже бежали рабы-цыгане, служанки и слуги. Из подвалов, удивляя своим множеством, выползали истерзанные и искалеченные, иссушенные жаждой и голодом узники тайных темниц. Короткое распоряжения короля — и его люди потянулись к выходу. Дело было сделано; король-рыцарь не хотел продолжать сражение, в котором его могли узнать.
Король и его вельможи, простолюдины и ратники двинулись к городу. Войку был свободен, его жена ехала рядом. Вокруг были друзья. Но счастье Войку было окрашено печалью. Мысли Чербула то и дело возвращались к магистру Армориусу. И ко всему, о чем тот при жизни мечтал.
Прошло несколько дней; в Брашове начали забывать о событиях, о которых добрую неделю шептались на всех углах. Король Матьяш, под страхом своей немилости и опалы, приказал бывшему мунтянскому воеводе прибыть в свою столицу, и Земля Бырсы с облегчением вздохнула. Страшный князь отбыл вскоре в Буду под надежным воинским эскортом, начальнику которого было приказано не спускать со знатного гостя глаз.
В день, назначенный для его собственного отъезда из Брашова, король Матьяш Венгерский в одиночестве молился в часовне, отведенной ему во дворце воеводы-наместника. Накануне его величество небрежно отверг робко высказанную просьбу здешнего магистра — о выдаче князя Влада для суда за бывшие преступления. Венценосный божий помазанник, пусть даже бывший, не та особа, которую могут судить брашовские медники да суконщики, к тому же князь Влад занимал известное место в политических планах венгерской короны, и он не был еще окончательно списан с ее счетов. Поднявшись с колен и осенив себя крестным знамением, король Матьяш направился в свой кабинет, куда велел позвать молдавского сотника Войку Чербула.
Спешившись у дворцовых ворот и отдав повод Перешу, Войку прошел через двор воеводы-наместника. Обширное пространство между дворцом и окружавшими его стенами было заполнено воинами, готовившимися к выступлению. Большая ратная сила отправлялась в столицу с Матьяшем, подальше от карпатских перевалов. А ведь из-за них со дня в день могли появиться турки, их общие враги!
Чербула ждали у подьезда. В покои короля его повел Фехерли, учтиво улыбавшийся, привычно пританцовывая на ходу.
Король Матьяш протянул Войку руку для поцелуя, поднял с колен.
— Вот и расстаемся мы с тобой, молодой друг, — сказал он. — Ведомо ли тебе, Войку из Монте-Кастро, что теперь ты рыцарь венгерской короны?
— И вечный должник вашего величества, — сказал Войку.
— Об этом больше — ни слова, — улыбнулся король. — Но теперь, как рыцарь венгерской короны, ты обязан служить нам. Нам самим, а не этим брашовским торговцам.
— Разве здесь не земли вашего величества? — сказал Войку.
— Слово дворянина — наши! — весело воскликнул Матьяш. — Но почему бы тебе не бросить этих сасов и не отправиться с нами? — спросил он. — Служба в нашей гвардии не трудна. Будем вместе охотиться, вместе биться, вместе веселиться. Разве тебе не хочется служить в нашей королевской дружине?
Войку снова опустился на колено, но король тут же поднял его.
— Еще одна милость вашего величества, которой я недостоин, — ответил Чербул. — И, боюсь, не смогу теперь принять, — добавил он с той затаенной твердостью, которая все чаще звучала в его речах со старшими. — Враги стоят на рубежах моей земли. Скоро будет война.
— Князь Штефан не простил вас за побег, — нахмурился Матьяш. — И быть может, не пощадит.
— Я все равно должен буду вернуться, ваше величество, — сказал Войку. — Мой государь, воевода Штефан, волен миловать меня или казнить.
— А твоя жена? — напомнил в свою очередь Матьяш. — Что станет с ней без тебя?
— Под милостивым покровительством вашего величества ей ничто не будет угрожать, — поклонился Войку.
— Князь Штефан совершит ошибку, помиловав такого строптивца, — вздохнул Матьяш. — Ему с тобою будет нелегко. Впрочем, мы за него рады, — добавил король. — князю Штефану везет не только в битвах; судьба балует князя верностью его слуг.
— И дала ему храброго соседа, — склонился Войку.
— Кузен Штефан, воевода Молдавии, ведет себя как верный наш вассал, — кивнул Матьяш. — Нам ведомо, правда, куда смотрит кузен Штефан, куда тянется более всего сердцем; к единоверной Московии, на север. Но Московия слишком далека. Потому и держится нас твой расчетливый государь. Ибо скоро, наверно, на Молдову придет сам султан. Это вам не Гадымб; этот, будь он прошлой зимой при войске, не допустил бы победы князя. Его не заманишь в западню.
— Ваше величество! — воскликнул Войку, становясь опять на колени. — Дозвольте!
— Говори, рыцарь Олень! — улыбнулся король.
— Ваше величество, у вас могучее войско! Помогите моему государю — ведь он будет биться и за вашу державу, за вас!
— Вот как! — Матьяш с усмешкой посмотрел на Войку. — По-твоему, он защищает нас, твой хитрый князь. Может быть, может быть, — кивнул король-рыцарь. — Но так оно или нет, князю Штефану все равно придется биться, ибо на пути осман стоит первым он. Так судил ему, видно, сам господь. — Но, увидев странный блеск в зрачках Чербула, успокоительно заверил: — Не сомневайся, твой хитрый князь получит от венгерской короны достойную помощь. Его милость Стефан Баторий, воевода Семиградья, получил наш приказ и спустится с перевалов в Молдову, если с вами случится беда. Король Матьяш венгерский не оставляет в беде своих друзей, даже если они порой строптивы и лукавы.
— Кстати, — добавил король, заглянув в письмо, лежавшее перед ним на столе, — от вашего князя к брашовянам едет посол. Зовут его Влад Русич. Не знаешь ли ты такого?
Войку во главе своей хоругви ехал в почетном эскорте, проводившем короля Венгрии до самых трансильванских границ. Спешившись для прощания, он с грустью глядел, как перед ним тянулась, уходя на север, грозная сила Матьяша. Мимо шли, сверкая воронеными латами, закованные в сталь бандерии тяжело вооруженных всадников. Шли, отряд за отрядом, немецкие пешие наемники с аркебузами и алебардами, в кованых нагрудниках и шлемах. Ехали пушки, влекомые упряжками могучих бургундских коней. Летела конница баронов — блестящая, неудержимая в бою. И снова — бандерии, пушки, пехота, пешие арбалетчики. Грозная сила уходила к Буде и Пешту, откуда отправится, наверно, под Вроцлав или Прагу, завоевывать короне новые провинции. Опытные и закаленные, отлично вооруженные полки выступали на ненужную войну. Встречать могучую армию султана за них придется одетым в стеганые суманы вместо лат, в кушмы вместо шлемов, вооруженным вилами и косами пахарям Земли Молдавской, у которых даже в саблях всегда нехватка.
— Вот какое развлечение нашел себе наш брат Матьяш, король венгерский! — с веселой усмешкой воскликнул султан Мухаммед, выслушав рассказ визиря о недавнем происшествии в Семиградье. — Брат Матьяш тешится и хочет, чтобы потомки помнили его таким — воином справедливости, истинным молодцом. Что ж, это хорошо; пусть себе забавляется, это для нас лучше, чем опасные каверзы, которые его отец Янош чинил моему родителю, великому Мураду! И все-таки, сказать по правде, я завидую ему!
— Не гневи Аллаха, да славится он вечно, не завидуй ничтожному, о царь мира! — почтительно гладя бороду, проговорил великий визирь. — Благодарение Аллаху, ты снова здоров и бодр.
— Надолго ли, мой Махмуд? — помрачнел султан. — Впрочем, ты прав, я благодарю всевышнего за несказанную милость. Аллах дает мне бесценную отсрочку, чтобы я мог выполнить его веление.
Мухаммед Фатих, радуясь ясному дню, не спеша прогуливался по садам сераля. Великий визирь Махмуд-паша и Иса-бек, носивший почетное прозвище Льва Дуная, сопровождали падишаха. В любимых комнатах, в кабинете султана в этот час шла большая приборка: слуги мыли полы, выносили и меняли ковры.
Причиной всему было забавное в глазах Мухаммеда происшествие, какие не так уж редко случались при его дворе, но вызывали каждый раз досадный переполох. Кто-то из молодых гулямов тайком полакомился небольшой, но редкостной по аромату и сладости дыней, присланной к столу повелителя наместником Алеппо. Мухаммед приказал Кара-Али найти пропавший плод; и, поскольку подозреваемые молчали, палач приступил к делу. Молодых гулямов было восемьдесят; съеденную дыню нашли во вспоротом животе двадцать восьмого из них.
Справедливость была восстановлена сравнительно малой ценой, — подумалось султану. Однако Мухаммед, любивший цвет крови, не выносил ее запаха. И отправился на прогулку на время, нужное для того, чтобы в покоях навели порядок.
Тени мертвых, убитых им самим или по его повелению, не тревожили султана-завоевателя. Их было для того слишком много; к тому же он сам не боялся смерти, по крайней мере — такой, от стрелы, от сабли или ножа. Мухаммед боялся иной смерти — в постели, в муках, после долгого ожидания конца. Боялся агонии. И того, что наступает потом. Что это — он не знал. Но надежда не оставляла султана, начитанного в философских писаниях. Мусульманский рай, каким он живоописан в Коране, все-таки существует, что бы ни говорили мудрые скептики мира. А если так, в том раю его ждет одно из лучших мест. Разве он не стал великим газием ислама, завоевавшим для истинной веры полвселенной, сокрушившим Рим? Пролил много крови? То было неизбежно. Зато никого не отравил. Не был коварен, всегда оставался честен и прям. И если кого обманывал, то лишь неверных кяфиров, а это в глазах Аллаха — не грех.
— Король венгерский забавляется, и это благо, — пусть король остается дитятей, а мы — мужами, — продолжал султан. — Кого же держал в заточении сын Иблиса[68] Дракула, кого вызволил наш брат Матьяш?
— Красавицу Роксану, племянницу мангупского бея Александра, мой повелитель, — отозвался Махмуд-паша, заглянув в донесение семиградского лазутчика Порты, грека Мануэлилиса.
— Не она ли запомнилась мне в списках пленников, посланных мне из Каффы? — нахмурился Мухаммед. — Тех, которых бей Штефан у меня украл? Теперь ее, верно, прибрал к рукам рыцарственный король Матьяш?
— Он отпустил ее с миром, о великий, — доложил визирь, еще раз заглянув в письмо. — Вместе с мужем, неким Войко из Монте-Кастро.
— Значит, собой она порядком дурна, — закончил Мухаммед. — Что скажешь ты об этом деле, славный бек?
— Имя Войко мне знакомо, великий падишах, — сказал Иса-бек, приблизившись. — Сей Войко пленил моего сына Юниса в несчастливой битве близ Васлуя и отвел от него злую смерть.
— Хвала ему, — милостиво улыбнулся султан, — он спас Юнис-бека, украшение войск ислама, цветок моей души. Нет силы и могущества, кроме как у Аллаха; этот неверный король все-таки молодец.
— Король Матьяш еще может быть спасен, о царь мира, — склонился ренегат Махмуд.[69] — Когда твои газии приведут его в цепях к Порогу справедливости, он сможет принять истинную веру.
— Он не захочет того, не таков, — султан качнул чалмою, затканной золотыми нитями, унизанными жемчугом, — и мне придется послать в ад его порочную душу. Но теперь я завидую ему! Ты ведь помнишь меня, мой Иса, на коне!
— Помню, мой падишах, — ответствовал придунайский бек. — Глядя на тебя, и трусливый осел становится львом.
Лесть старых воинов более всего трогала зачерствелое сердце султана. Мухаммед увидел себя на черном жеребце, беснующимся в волнах Золотого рога во время проигранного морского боя под стенами Константинополя. Вспомнил, как он, в разгар решающего штурма, колотил железным посохом по головам устрашившихся янычар, пятившихся от огня. Как бродил по ночам, переодетый, по улицам покоренного города, как встретил в такую ночь сбежавшего брата. Где теперь он, Орхан, пощадивший его тогда, хотя мог убить? До Стамбула дошли неясные слухи — шах-заде Орхан пристал к безвестным бродягам, разбойничающим в просторах Дикого поля по берегам реки Борисфен. Жив ли он еще или сложил непутевую голову в той бесприютной степи?
Орхан был старше, Орхану уже, если он жив, под пятьдесят. И сам он, в свои сорок шесть лет, все чаще чувствует себя стариком. А было, было от чего состариться: прожитого на три земных существования хватило бы с избытком. Мухаммед заметил давно: вблизи пятидесятилетия для каждого мужа начинается опасная полоса времени, словно он пять или шесть лет шагает по гибельному лесу, где звери в образе злых болезней подстерегают жертву на каждом шагу. Словно где-то у границы пятидесятилетия для каждого, чуть ближе или чуть дальше, поставлена незримая, но непроходимая стена. Пусть подходит его рубеж, смерть не страшила султана-воина; но держава, его народ — разве они могли стариться так быстро, наравне со своим падишахом?
А признаки тому, не для каждого заметные, были видны ему, Мухаммеду. Новые поколения осман, взраставшие на его глазах, уже не могли сравниться с предыдущими; были еще в их войсках храбрецы, но не все, как прежде. И еще, нельзя о том забывать: лучшая боевая сила — ударный таран османских армий, его янычары — люди чужой крови, обращенные в мусульманство иноплеменные мальчики. Именно они в его войсках ныне — самые храбрые, самые стойкие, самые верные.
— Прочти-ка, мой Махмуд, что на камне том писано, — велел Мухаммед, остановившись перед обломком мраморной плиты, торчавшим из густой зелени.
Великий визирь, цепляясь золотым халатом за ветви пышно разросшегося кустарника, поспешил исполнить повеление султана.
— Наварх Рермоний, — донесся его голос, — поставил эту стелу перед ипподромом в честь великой морской победы, о царь мира! — донесся его голос. — Дальше надпись отбита.
— А там, на колонне?
— Поставлена стратегом Павзонием в честь победы его квадриги на состязании колесниц, мой повелитель! Лет двести тому назад!
Мухаммед, неопределенно хмыкнув, продолжал прогулку.
Султан любил прохаживаться по этому уголку, оставленного нетронутым на огромном участке, охваченном глухой стеной сераля. Вокруг росли новые дворцы и службы, благоухали вдоль ухоженных дорожек камелии и розы, цвели апельсиновые и миндальные деревца. Но здесь, на бывшей площади перед разрушенным конным ристалищем ромеев, по его особому приказанию все оставалось таким, каким выглядело после штурма и разграбления города императора Константина. Буйные травы и кустарники, все больше разрастаясь, покрыли камни мостовой, завесили обломки статуй, останки стен и древних балюстрад, каменные плиты с памятными надписями.
Этот уголок был по-своему дорог султану. Здесь двадцать один год тому назад он стоял в долгом раздумье перед окровавленным телом императора Константина, павшего в бою, извлеченного из-под горы трупов и опознанного по двуглавым орлам, вышитым золотом на голенищах пурпурных сапог. Здесь он окончательно принял решение, от которого зависела судьба его народа и державы на сотни лет вперед.
Он не позволил тогда разрушить Константинополь. Все богатства, все людские силы великого царства он бросил на то, чтобы создать для своего народа между стенами громадного города новый тысячелетний оплот. Может быть, иное решение оказалось бы лучшим, кто знает. Может быть, он должен был последовать требованиям старых осман, сравнять Константинополь с землей, оставить турок в шатрах, как подобает народу-завоевателю. Может быть, действительно, камень стен, возведенных еще римлянами, в этом городе и в иных местах, тайным колдовством, скрепляющим нерушимо глыбы, выпивает из осман незаметно силы, склоняет к губительной неге и бездействию. Может быть; об этом ведал один Аллах.
Но он, Мухаммед Фатих, всегда боролся с тем, что тайно называл «великим замедлением». Сам вел войска. Сам бросался в бой. С юных лет Мухаммед привык к волнующей игре — вторгаться во главе блестящих армий в чужие страны, проходить через них насквозь. Видеть склоненные в прах дотоле гордые головы королей и князей. Ворошить саблей золото в их сокровищницах. Это горячило кровь, увлекало, наполняло гордостью, давало счастье. Не склонный верить лести, Мухаммед умел смотреть на себя со стороны и гордился собой. Но за этим, глубже всего, с наибольшей силой его вело вперед освященное, как ему казалось, божьей волей сознание необходимости. Оторвать осман от Босфора! Повести недавних кочевников на Рим, Краков, Вильно, а там — и далее, на Париж, Москву, на еще не покоренные столицы Азии! Народ, отвыкающий от побед, созревает для поражений. Привыкнув же к поражениям — созревает для гибели, для рабства, — это он уже знает. Почему остановились готы, гунны, монголы? Почему не покорил Земного круга Аттилла, Тимур? Теперь, когда к нему вернулись силы, он сумеет это разгадать.
Вокруг со всех сторон — враги, и мусульмане — тоже: в Египте, в Персии. Со всеми же сразу драться нельзя; надо бить их поодиночке, верно выбирая направление для удара, для похода каждого лета. На это лето его цель — Земля Молдавская, сама судьба указывает султану ее. Эта война с молодым княжеством бея Штефана вернет молодость ему, Мухаммеду, и начавшему стариться народу осман. Среди ее таинственных лесов, на берегах ее привольных рек его османы вновь обретут былой порыв.
— Какие же вести из-за Дуная, мой Махмуд? — спросил султан, словно очнувшись от сна.
— Бей Штефан готовится к войне, о царь мира. Шлет письма ко всем дворам Европы, зовет к союзу во имя Христа.
— Бей Штефан старается зря, союза не будет, — жестко проговорил Мухаммед. — Не так ли, бек? Ведь мы с тобой кяфиров давно узнали: каждый там — за себя, и все — в разбродье. Разве не так, мой старый лев?
— Истинно так, мой повелитель, — усмехнулся Иса-бек.
— Может быть, направить еще раз к молдаванину посла, о великий царь? Может, он одумается? — осторожно спросил Махмуд-паша.
— О том и мыслить не смей, — отрезал Мухаммед. — Если тигр не съедает, как прежде, добычу до косточки, мир видит: тигр начал слабеть. Блистательная Порта должна проглотить землю бея Штефана, как проглотила Болгарию, Сербию, Грецию. Если этот карлик перед нами уцелеет, какую бы ни изъявил покорность, мир когда-нибудь скажет: это он остановил великана, как Голиафа — Давид. И будут правы.
— Твои воины добудут эту землю, великий падишах, — сказал Иса-бек, прижимая руку к сердцу. — Люди дали эту клятву во всех алаях, стоящих на Дунае.
— Я сам поведу войска, — горделиво усмехнулся султан. — Мы пойдем, а победа — во власти Аллаха, да будет вечно свято имя его. А теперь пойдемте, — добавил Мухаммед будничным голосом, поворачиваясь к Чинили-Кьошку. — И пусть наш сегодняшний ужин станет первой походной трапезой нынешнего лета.
— Да, турки уже не те, — думал Мухаммед, входя в комнаты, из которых усердные слуги успели изгнать ненавистный властителю запах свежей крови. — Нет уже среди них таких богатырей, каким был Исмаил-ага, первым ступивший на стены Константинополя; нет, пожалуй, и мудрецов, каким был старый Дауд-бек, соратник султана Мурада. Но не беда, богатыри рождаются в битвах. А мудрость военачальников и полководцев — в испытаниях великих войн.
Уже выросли, расцвели в к тому времени белые лилии готических соборов, дворцы Возрождения. Микеланджело исполнился год от роду, Эразму Роттердамскому — девять лет, Леонардо да Винчи — двадцать четыре. По земному яблоку двигались купеческие обозы, корабли, но более — войска. В арсеналах Стамбула готовили пушки и порох, пищали и ядра, арбалеты и дротики для армии падишаха, собиравшейся выступить против строптивого Штефана, бея Ак-Ифлякии.
И бродили еще по свету из деревни в деревню, из города в город изумительные, но верные слухи о свершившихся в разных странах невиданных делах. О том, что в Гданьске объявилась чудотворная икона святого Франциска, а в Испании — огнедышащий дракон; о проделках чертей и ведьм, о нашествии армий Гога и Магога на индийского императора. А также о том, что безвестный португальский рыцарь добрался наконец до великой азиатской империи могущественного первосвященника Иоанна, который скоро явится в Европу и навсегда сокрушит богопротивного султана Мухаммеда.
А в вольном городе Брашове текла обычная мирная жизнь, мало нарушаемая событиями за его стенами.
Зима украсила кокетливыми белыми шапочками столбы и трубы, камни и пни, соборные шпили и маковки церковных куполов. Даже на каменной виселице в сердце семиградской столицы красовался молочно-белый валик снега. В морозные дни спокойно струились в небо дымки от тысяч мирных очагов. Жители трудились в своих мастерских, торговали в лавках, молились и сплетничали, глазели на казни и умилялись благостью церковных песнопений и проповедей. По вечерам в домашних горницах, где рассаживались гости, в прокопченных залах церковых собраний и трактиров звучали песни любви и верности — лидер фон либе унд тройе. В домах и лавках, в борделях и на улицах царили чистота, благопристройность и порядок. Что было за этой личиной города, — то скрывалось умело и не портило вида великого рынка, каким искони был Брашов.
Обходя посты на башнях и стенах, Войку Чербул спокойно взирал на расстилавшееся внизу море черепичных, побеленных зимою высоких крыш. Войку уже знал, что показное, а что настоящее в трудолюбивом каменном гнезде трансильванских немцев и сасов.
Чербул продолжал служить. Помогал, в виду надвигавшейся опасности, коменданту Германну крепить оборонительные пояса вокруг столицы, учил молодых ратников и не давал жиреть ветеранам, постоянно упражняя воинство своей хоругви. В прежнем порядке текла жизнь его друзей. Михай Фанци хлопотал по делам своих секеев. Аркебузир Клаус женился на Гертруде и поселился с нею в нижних помещениях дома господина Иоганна Зиппе. Ренцо деи Сальвиатти, продолжая мечтать о море, не двигался с места; новые поручения генуэзского дядюшки не позволяли ему оставить Брашов.
Роксана и Чербул возобновили свои прогулки верхом по окрестностям столицы; мангупская княжна, как дитя, не уставала восхищаться белыми мантиями зимних гор, снежными накидками старых елей, искрящимися на солнце частоколами сосулек под карнизами домов и церквей. Поздними вечерами, когда гости расходились по домам, они устраивались вдвоем в огромном кресле у камина. Войку забирался в него поглубже; Роксана, усевшись рядом, привычно охватывала ладонями плечи, будто складывала крылья, и оба надолго замирали в неподвижности, следя за игрою искр в обугленных жилах сгоревших бревен, за пляской последних, ленивых языков огня.
В такой час княжна однажды вспомнила, как Цепеш восславлял могущество пламени, и рассказала об этом мужу.
— Каждый видит в огне свое, — молвил Войку. — Лютым воеводам являются горящие города, домовитым ходяевам — хрустящая корка только что выпеченных хлебов… Люди не видят при этом самое пламя; каждому представляется только то, на что хотел бы употребить свою силу. Я знал только одного человека, способного видеть пламя, созерцать его, понимая. То был магистр Армориус, наш спаситель.
— Каким же ты его видишь сам? — спросила княжна.
— Попробую рассказать. Я вижу в огне не того, кто пожирает дерево или солому, кто обжигает чудовищной болью живую плоть, кто превращает в кипяток холодную воду, и в бурлящую жидкость — самый твердый металл. Я вижу в нем стихию. Особую, недоступную моему разумению, но зримую, кипучую жизнь. Не для ада, не для факела войны, не для очага даже рождена эта сила, не в них — ее назначение и лучшая служба. А в чем-то ином, неизмеримо высшем, что откроется людям в более поздние времена, такие далекие, что даже память о нас, может быть, исчезнет.
— Мне дивно с тобой, Войко, — проговорила княжна. — Ты — мой, порой мне кажется — я знаю тебя, как себя, может быть, даже лучше. Но вот ты заглянул в угасающее пламя, и рядом со мною уже иной человек, в котором поселилась еще одна тайна, неведомая ему самому. Зачем ты собираешь в душе непроглядные тайны, одну за другой? Понять огонь в его высшей сути — зачем такое тебе?
— Не знаю, отвечал Чербул. — Разум ратника для этого, боюсь, слишком прост. Признаюсь тебе, однако: мне кажется порой, что огонь послан людям не для того только, чтобы было у них на чем жарить мясо да чем поджигать чужие дома. Огонь дан им, чтобы они у него учились. Не знаю только — чему, но хотел бы понять.
— Довольно, прошу, меня пугать, — повторила Роксана с непритворным содроганием. — Я и так боюсь.
Войку знал. Княжна отчаянно страшилась их новой разлуки, которая, наверно, уже была близка. Войку крепче прижал к себе жену. Тревожные вести из родных мест все более омрачали эти счастливые дни. И мысли об осажденном Мангупе, о Молдове, над которой нависла угроза нашествия.
В конце декабря пришло печальное известие: Мангуп, обессиленный голодом, пал. Несколько дней спустя Руфь привезла в Брашов раненного Арборе. Вместе с другими беглецами, феодоритами и молдаванами, им удалось выбраться из осажденной крепости за день до того, как в нее ворвались янычары Гедик-Мехмеда, и с невероятными трудностями выбраться из Крыма. Вначале Арборе привез жену в Хотин, но там его пытались заколоть убийцы, подосланные родным братом, боявшимся, что старший потребует свою долю в наследстве недавно умершего отца.
Беглецы поведали землякам об агонии феодорийской столицы, о том, как умирали один за другим ее последние защитники. Выстояв полгода, крепость умерла, можно сказать, стоя; взобравшиеся на ее стены турки были встречены едва лишь дюжиной истощенных бойцов. Оставшихся в живых обратили в рабство. Княжеское семейство погибло почти все, тело базилея Александра турки так и не сумели найти, как и сокровищ, о которых были наслышаны. Только племянник Роксаны маленький Маноил, обращенный в мусульманство, был увезен ими в Стамбул; годы спустя этому последнему отпрыску крымской ветви Палеологов предстояло стать знаменитым пашой, великим истребителем христиан. Погибли почти все войники-молдаване, присланные воеводой Штефаном, оруженосец князя Иосиф, беглецы из Солдайи и Каффы, рыцарь ла Брюйер с женой. Преосвященного Илию османы зарубили в соборе, у алтаря.
Роксана скорбно оплакивала погибших, молилась за отуреченного племянника. Вспомнила о том, как, выйдя в первый раз с Войку из подземного лабиринта возле крепости, увидела родной город со стороны. Мангуп на вершине своей горы пламенел в лучах заката, словно был уже охвачен последним пожаром, и пушки турок, гремевшие под твердыней, отдавали ему свой мрачный салют.
В январе король Матьяш велел объявить во всех христианских странах, что начинает против турок великий поход. Армия Корвина действительно выступила, взяла турецкую крепость Шабац в Сербии. Затем, под славословия придворных поэтов, Матьяш победителем возвратился в Буду, к своим развлечениям и молодой жене. Что-то помешало продолжить это воинственное предприятие доблестному венгерскому королю. Войско Матьяша продолжало сражаться в Боснии; его вели теперь Влад Цепеш и сербский деспот Вук.
Мухаммед же готовил армию к новой войне с Землей Молдавской.
В Землю Бырсы прибыл Влад Русич, посланец Штефана Молдавского. С небольшой свитой, в богатом платье, с дорогой саблей на боку. Пальцы — в драгоценных перстнях. Но в остальном — все тот же Влад, беглец Володимер, два года назад еще пахавший моря на веницейской галере, смекалистый паренек с засечной черты, отважный и верный в дружбе, преданный своему государю. Из исполнительного дьяка-писца и храброго куртянина Влад вырос в почитаемого при дворе княжьего порученца и вестника, при случае — и малого посла.
Вернувшись под вечер к Чербулу, где, как сам говорил, «стоял постоем» после совета в ратуше, созванного бургомистром и старшими бургратами, Влад мрачно сбросил соболью шубу и рукавицы на руки принявшего их Переша и повалился в кресло.
— Ослепли, оглохли, — сказал он Чербулу. — Что с ними, брат?
— Жадность, — ответил Войку. — И трусость. И глупая вера, что мир сгорит, но пламя не тронет их дома.
— Забыли, как пугнул их султан Мурад.[70]
— Когда ж то было — прошло почти сорок лет! — напомнил Войку.
— Коротка у сытости память, — с ожесточением молвил Влад. — Четыре, почитай, часа маялся с ними напрасно. Заместо семи тысяч сабель, сколько государь просит, едва согласился пять тысяч продать. Заместо тысячи пищалей дают шесть сотен. Да пороха у них против нужды нашей мало, да в свинце и ядрах нехватка. Пушки, что по уговору готовы быть должны, не отлиты и не склепаны: мало-де в городе железа и меди. И цену все норовят набить, за каждый уг торгуются. Ну, я им набил! — бывалый дьяк Влад торжествующе потряс кулаком.
Тем временем в большую горницу квартиры Чербула прибывали гости. Пришел, прямой и стройный в своем лукко, Ренцо деи Сальвиатти. За ним — боярин Тимуш с комендантом Германном. Явились Иоганн Зиппе, Санкт-Георг и Рот. Примчался вечно торопившийся куда-то Фанци. Последним приковылял и Арборе, двигавшийся еще с трудом.
Говорили, как водится, о погоде, о делах, о новейших событиях в городе и мире. Но более — о турках.
— Скажите, наконец, ваша милость, — насел на Русича тучный Рот, — удастся христианам когда-нибудь остановить этих нехристей?
Влад с иронией взглянул на толстый живот бурграта, но ответил учтиво:
— Удастся, почтенный господин. Но лишь тогда, когда святой крест начнет воистину объединять носящих его людей.
— Это время, боюсь, никогда не наступит, — покачал головой Арборе.
— Почему же, — воскликнул Санкт-Георг. — Разве христианские государи в этой части земного круга менее сильны сегодня, чем вчера? Разве мало войск у польского короля и литовского великого князя?
— Лях охотно отдаст Молдову туркам, если тем сбережет для себя покой, — пояснил Влад. — Прибыла весть о том, что веницейская синьория собирается нарушить перемирие с османами, готовит большой флот, — сказал Зиппе. — Что скажете на это вы, мессере Сальвиатти?
— Что Большой турок может спокойно спать в своих босфорских дворцах, — улыбнулся Ренцо. — Пока султан нацеливает меч на Молдавию, республика святого Марка не шевельнет ни единым веслом. Вашим милостям пора понять, как мыслят люди в наших больших торговых общинах — и в Генуе, и в Венеции. Если Порта нападает на нас, мы отбиваемся как можем, порой даже храбро. Если же она атакует другого, мы сразу откладываем оружие и беремся за более любезные сердцу аршин и весы.
— Это можно понять, — задумчиво кивнул бурграт Рот, торговавший сукнами и с Генуей, и с далеким Брабантом. — Нет мира — нет торговли.
— Не будет решимости вести войну — не будет мира, — вставил посланник молдавского господаря.
— Оставим споры философам. — Санкт-Георг обвел взором присутствующих. — Купцы и воины — люди дела. Подумаем лучше о том, как быть теперь, когда в ворота ломится беда.
— На нынешнем совете в ратуше ваша милость не говорила так мудро, — не сдержался Русич.
— А что мы могли сказать? — вступился Рот. — Большинство поднялось бы против нас, мы лишь испортили бы все дело.
— Прошу прощения, господа, — заключил Войку, — в нашем деле, по-видимому, все ясно. Земле Молдавской опять придется в одиночестве встречать полки султана. Но горе от этого посетит не одну только нашу землю.
Появившийся под присмотром Роксаны обильный ужин прервал на время беседу.
За трапезой Иоганн Зиппе, со смаком обгладывавший бараньи ребрышки, делился с Войку своими заботами. Торговля шла все хуже; увеличивая спрос на оружие и боевые припасы, свирепствовавшие всюду воины снижали его на дорогие сукна, шелки и бархаты, на пряности, благовония и изделия ювелиров. Военные походы заграждали великие шляхи, запирали гавани и проливы, грозили каждому бедой. Фридриха Вильгельма, например, убили, когда он ехал с обозом в Боснию, Дитриха Люгге ограбили дотла, когда он вез партию оловянной посуды из Мемеля. А вот Вальтеру Гиппниху повезло: он выгодно купил две сотни аркебуз в Кельне, с большим барышом продал их мунтянскому воеводе Пайоте и разбогател.
— Воевода Лайота — раб султана, — напомнил Чербул. — Не грянут ли в некий день пищали почтенного Гиппниха под стенами Брашова?
Зиппе энергично взмахнул лоснящейся жиром костью.
— Это когда еще будет! — воскликнул он. — Покамест же прибыль честного Вальтера — польза всей городской общине. Я понимаю вас, сделки с возможным врагом, естественно, вам претят. Могу, однако, заверить: купец, не готовый вести торг хоть с самим дьяволом, — не купец, такому лучше сразу раздать имущество бедным и идти с сумой на паперть ближайшей кирхи.
Утром следующего дня Влад Русич уехал в Сучаву. Новое прощание побратимов было недолгим: оба знали, что скоро свидятся, вернее всего — на поле боя.
— Государь Степан Богданович, — так иногда, говоря по-русски, любовно называл Штефана-воеводу Влад, — государь на тебя не гневен. Не говорит того, но вижу без слов. Ждем тебя в родную землю, как грянет час.
Месяца через два после отъезда Русича через Брашов проследовало великое молдавское посольство, направлявшееся в Буду. Князь Штефан посылал к королю именитых уполномоченных — знатнейших бояр, бывших пыркэлабов Четатя Албэ Думу и Станчула, спатаря Михаила. Станчул и Дума милостиво беседовали с Войку, расспрашивали его о Матьяше Венгерском, с которым им были доверены важные переговоры. Посольству предстояло подтвердить от имени князя вассальную зависимость Земли Молдавской от венгерской короны, заручившись взамен помощью для отпора османам. Отведя Чербула в сторонку, боярин Станчул, лишь недавно оставивший Белгород, передал благословение капитана Боура сыну и молодой снохе.
Через две недели молдавский посольский поезд проехал через Семиградье обратно. Переговоры казались успешными, обещания короля — надежными. Вместе с молдавскими боярами в Сучаву на подписание договора ехали высокородные сановники венгерского двора — Гаспар Отванский, Доминик Пештский и препозит города Альбы Доминикус. Но бояре были мрачны. Король Матьяш слишком много думал о забавах, чересчур усердствовал в стихотворчестве, пренебрегая подчас делами. В договор, который они везли в Сучаву, им были вписаны обидные для чести Штефана слова: воевода Молдавии каялся в обидах, якобы причиненных Венгрии, признавал, что слушался плохих советов. В Сучаве еще предстоял трудный торг, а времени не было: беда надвигалась все быстрее.
Вскоре по дорогам Семиградья и Венгрии, по секейским, мадьярским, валашским селам, под стенами древних крепостей немцев и сасов замелькали всадники с обнаженными, обагренными свежей кровью саблями — вестники большой тревоги. Новости с юга не оставляли сомнений: тринадцатого мая Мухаммед выступил из Адрианополя на Молдову. Султан вел двухсоттысячное войско с небывало большим нарядом, по большей части — тяжелыми бомбардами для осады крепостей. По дороге к нему присоединились люди Лайоты Басараба — почти тридцать тысяч конных мунтян. Никогда, с батыевых времен, на эту землю не двигалась такая огромная армия, никогда вторжение не возглавлял полководец с такой кровавой славой.
А тут еще — татарская угроза. Новые подданные султана, татары Крымского юрта, разорвали старую дружбу с воеводой Молдавии и подступали к Днестру.
И настал час прощания для Роксаны с Войку. Все, что следовало сказать, было сказано перед тем, в бессонную ночь. На рассвете мангупская княжна самолично подвела мужу оседланного коня, подала твердой рукой твердую чару. Из конюшни, ведя своего Серого, в полном боевом снаряжении, с аркебузой в руке вышел Клаус; Гертруда ступала следом, утирая уголком фартука покрасневшие глаза.
— Клаус не дурак, — сказал немец Чербулу. — Клаус едет с вами, мой господин.
Раздался конский топот, и во двор Иоганна Зиппе въехало четверо всадников. То были боярин Тимуш, Михай Фанци, Ренцо деи Сальвиатти и Генрих Германн.
— Эти храбрецы отправляются с тобой, — пояснил полковник. — Я, к сожалению, остаюсь. Зато можешь быть спокоен за супругу: вольный Брашов моим словом ручается за ее благополучие.
— Но я не один, — добавил Тимуш. — На дороге ждут пять десятков молдавских прибегов, забвыших свои обиды, готовых сразиться за родную землю. Если ты не против, сынок, — выступаем вместе.
Войку окинул растроганным взором верных друзей. Осушив прощальную чашу, он припал к устам Роксаны. И вскочил в седло.
Республика св. Георгия — Генуэзская республика (X–XVIII вв.)
Султану Мухаммеду II, завоевателю Константинополя, было 52 года.
Древний Сурож, ныне — г. Судак (Крымская обл., УССР)
Ныне г. Гурзуф в Крыму, УССР
Чембало — небольшая генуэзская крепость на месте нынешней Балаклавы.
Тавр — главный хребет Крымских гор.
Один из титулов султана.
Фатих — победоносный (тур.).
Осман-бей — первый турецкий султан (1259–1326).
Константин — император, прозванный Великим, основатель Константинополя (270–337 гг. н. э.) В 324 г. начал строительство новой столицы на Босфоре, на месте древнего Византия, разрушенного в 196 г. императором Септимием Севером.
Латронес — воры, разбойники (итал.) В Молдавии их звали лотрами.
Гедик-Мехмед был родом итальянец. Перейдя в мусульманство, он стал одним из лучших военачальников султана Мухаммеда II.
Ференгистан — страны франков в Западной Европе (тур.)
Имеется в виду Батый.
Эмин-бей имеет в виду Чингисхана.
Традиционная формула гостеприимства.
Учение ислама запрещает мусульманам употреблять спиртные напитки.
Пороки — метательные боевые машины.
Степные племена, родственные монголам.
Речь идет о фальшивой монете, серебряная оболочка которой стерлась, обнажив медную сердцевину.
Семь бейликов — татарских племен, возглавляемых беями и составлявших Крымский юрт: ширинский, мансурский, сиджуитский, аргинский, кипчакский, сулешевский.
Не напал врасплох.
Чингисова яса — свод суровых законов, составленных для монголов Чингисханом.
Так и случилось. Менгли-Гирей снова стал ханом, но до конца правления не противился влиянию Ширин-беев.
Старый татарский город и гавань в Крыму, ныне г. Евпатория, УССР.
Роатэ — колесо (молд.)
Гуччо — простак, бедняк, бедолага (итал.)
Лаццароне — оборванец (итал.)
По совету Скуарцофикко войско осман проложило деревянный настил до залива Золотой рог и перетащило по нему свой флот, минуя укрепления, в гавань Константинополя, где город был защищен слабее всего.
Кассата — в средневековой Генуе — семейство, клан. Кассата Скуарцофикко владела судами, верфями, торговыми домами и меняльными конторами во многих странах Средиземноморья.
Недимы — новобранцы для янычарских полков (тур.)
Пайзены — гребцы на галерах, рабы; набирались среди преступников и пленных (тур.)
Моряки верили, что вылитое в море масло смягчает ярость волн.
Игра слов: по-итальянски «теста» значит «голова».
Покровитель путешественников.
Пера — предместье Стамбула, где жили генуэзские купцы.
Анджолелло, Джованни-Мария (1450–1525). Взят в плен турками в 1468 году под Негропонте. Служил сыну султана Мухаммеда II Мустафе, потом — самому султану. Вернувшись на родину, в Виченцу (1517 г.) стал председателем коллегии нотариусов. Издал ряд книг — воспоминаний об Османской Империи и ее властителях.
Так — у Джованьолли.
Здесь — еще одна ошибка Джованьолли. Турки звали молдаван ак-богданами — белыми богданами, или ак-валахами, в отличие от кара-богданов или кара-валахов — мунтян. Соответственно этому молдавского князя османы звали Ак-Богданом.
Из Крыма.
Кыз-агаси — «начальник над девушками», распорядитель в гареме (тур.).
Морем тьмы в мусульманских странах Востока называли Атлантический океан.
Предместья Стамбула.
Область, столицей которой был Брашов, одна из земель Семиградья.
От «цапэ», что означает «кол» (молд.). Цепешем прозвали господаря Влада за жестокость и пристрастие к лютой «столбовой казни».
Быдляк — презрительная кличка: человек из простонародья, черная кость.
Имеется в виду обязанность мусульманина брить голову.
Локко, буквально — безумец; распространенное название шута (тур.).
Войку имеет в виду божий суд — поединок.
Покутье — волости на севере Земли Молдавской, захваченные Штефаном III у Польши.
Имеется в виду 1468 год.
С Монастырской улицы на Церковную, с Биржевой на Львовскую площадь (нем.).
Чертов конь (молд.).
Знак царского происхождения в Византийской империи.
Хельмшмидт — буквально — «кузнец по шлемам», оружейник (нем.).
Так звали в Молдавии горожан-бюргеров.
В битве под Варной (1444) венгерский король Владислав атаковал осман во главе своей рыцарской конницы, погубил свое войско и сам погиб.
Столица Византийской империи пала в 1453 году.
Беглербей Румелии — наместник Европейской Турции.
Адрианополь — столица Османской империи до покорения Константинополя.
«Столбовая смерть» — казнь на колу.
Крест, на котором, согласно Евангелию, распяли Иисуса Христа.
Иблис — дьявол (тур.).
Великий визирь Махмуд-паша, полусерб-полугрек, ранее был христианином.
Султан Мурад — отец Мухаммеда II. В 1438 году вторгся с войском в Семиградье, но был остановлен стойко оборонявшейся крепостью Сибиу.