153965.fb2
Василий, узнавши об этом погроме от псковского нарочитого посольства, спешно послал псковичам на помощь брата Константина с полками, тем паче что немцы теперь сами уже угрожали Плескову.
Как было при всем при том поверить в какую-ни-то грядущую ордынскую опасность!
Иван Кошкин (отец его, старик Федор, умер еще до возвращения посольства зимой) попросту отмел предупреждения нового киличея Василия: Им-де хватит досыти нынешних забот ордынских! И полный выход Булат-Салтану посылать не будем! Напишу - червь поел дерева, да вымокло, да мор по Руси, - с кого и брать серебро?
Дума собралась, и Дума порешила то же самое: главный ворог теперь немцы и Литва!
А Василий Дмитрич, выслушавши настырного киличея, лишь покивал (у него в руках было только что прочтенное ласковое письмо Едигея, называвшего московского князя сыном своим и обещавшего помочь противу Витовта), но тоже не поверил. Сощурясь, обозрел киличея, вопросил, отмахиваясь от главного:
- Иван Федоров бает, ты жену молодую привез из Орды?
- Привез, - понурясь, ответил Васька, понимая уже, что его предсказаниям на Москве не поверит никто.
- Не печалуй, кметь! - высказал Василий Дмитрич и хлопнул в ладоши: На, возьми, - сказал, когда придверник вынес дорогую серебряную чару с красным камнем, вделанным в ее донышко, - Федор Андреич, царство ему небесное, сказывают, хвалил тебя? А про Едигея, спасибо, что упредил, почнем следить!
Ничего не стоили слова князя, и убеждать его далее было бесполезно. Был бы жив старик Кошка, как еще и повернулось бы дело то!
Не хватило у Василия братней настырности: ходить по всем великим боярам и уговаривать каждого. Да и кто он такой? Ордынский беглец, не более! Разве что не лазутчик! Временем захотелось все бросить и возвернуться в степь!
Отчитавшись перед теперешним начальством своим и никого ни в чем не убедив, Василий, накоротке перевидавшись с Федоровыми, отправился в деревню к брату. Повез казать Лутоне с Мотей молодую жену.
Ехали верхами. Стоял ослепительный март. Синие тени на голубом снегу, напряженно розовые и сиреневые тела молодых берез и зеленые стволы осин, краснеющий, готовый взорваться почками тальник, огромные, в рост коня, но уже готовые начать оседать сугробы, обрызганные золотом солнца, промытое голубое небо, тощий клокастый лось, шатнувшийся с едва промятой тропы в ельник, и следы волчьих лап... И во всем, и всюду скрытое до времени, молчаливое, но готовое прорваться криком и щебетом птиц, звоном ручьев, трубным гласом оленей безумие новой весны.
Василий то и дело оглядывался назад. Кевсарья-Агаша отвечала ему неизменной улыбкой. Третий поводной конь был нагружен ордынскими и московскими подарками. У Кевсарьи замирало сердце, почти с отчаянием повторяла она про себя затверженные русские слова, было нехорошо в черевах, но она продолжала улыбаться, дабы не прогневить мужа. А он, видно, не замечал ничего, вдыхал терпкий лесной дух дремлющего бора, озирал, сощурясь, когда выезжали на утор, лесную холмистую даль, и только уже когда приблизили вплоть, когда начались росчисти, подумал о том, каково станет его молодой жене, почти не знающей по-русски, с его деревенской родней? Однако тревожиться уже было поздно. С последнего взлобка дороги открылась деревня: раскиданные там и сям избы, и бело-розовые столбы дыма над каждой из них. Василий придержал коня.
- Смотри! - показал. - Вон наш дом! Брат и горницу для нас с тобой приготовил!
- Как на русском подворье, да? - спросила она, робея.
- Узришь сама!
Шагом - кони были порядком измотаны начавшей раскисать и проваливать дорогой, спустились под угор. На пологом спуске к озерцу малышня с визгом и криками каталась на санках. Съезжали с горы, нарочно переворачиваясь, и хохотали, возясь в снегу.
- Деинька Лутоня, гости к вам! - раздался чей-то торжествующий, режущий уши вопль. Хлопнула дверь. Мотя показалась на крыльце, взяв руку лодочкой, из-под ладони - мешал ослепительный снег - разглядывая подъезжавших. Никак, деверь пожаловал? - И, уже узнавая, осклабясь, радостно: - Смотри-ко, кто к нам! Гость дорогой! Луша, Луша! Отца созови!
Застенчивая красавица показалась из дверей, стрельнув глазами разбойно и кутая плечи в пуховой плат, пробежала двором в холодную клеть, где Лутоня тесал полозья для новых саней. Вышел незнакомый мужик (после узналось, что муж Забавы), улыбаясь, молча принял коня. Василий сам помог Агаше спуститься с седла. Она стояла растерянно, хлопая глазами, пока спохватившийся Василий не начал ее представлять собиравшимся родичам.
- Ну, в горницу, в горницу! - подогнала Матрена. - Услюм! - крикнула, заставив Василия вздрогнуть. - Баню затопи! А это, значит, жена твоя молодая? Как звать-то? Агашей? Ну, проходи, проходи! Батько наш сейчас выйдет!
Пролезли в жило, в горьковатое хоромное тепло, под полог дыма от топящейся русской печи. Мотя, не чинясь, смачно расцеловала Кевсарью и тем обрушила невольный лед первой встречи. Пропела лукаво:
- А и красавицу взял!
Лутоня вступил в избу, помотал головою, со свету показалось темно, и не вдруг узрел брата с молодою женой. Обнялись, и долго держали в объятиях друг друга, целовались, и вновь прижимали один другого к груди.
- Ну, - опомнился первым Лутоня, - показывай, кого привез? Агафья?
Кевсарья, зардевшись, приняла поцелуи деверя и в черед его невесток и дочерей.
Пришел уже женатый Обакун, Забава с мужем, Игнатий тоже с молодою женой, послано было за Павлом. Одну Неонилу не могли пригласить - те далеко жили, а нынче и переехали в самый Звенигород. По полу ползали и пищали малыши, Игнашины, Забавины и Обакуновы дети - третье поколение, которое когда-то сменит устаревших родителей и дедов своих, и будет также жить и работать на Русской земле.
Женщины повели Кевсарью показывать то и другое, напоили парным молоком. Уже замешивалось тесто для пирогов, уже резали овцу, и уже внесли в горницу мороженого осетра, и пошли по рукам бухарские платки, серебряные серьги и колты* ордынской работы. Горница наполнялась сябрами* и родичами. Уже поспевала баня, и бабы весело потащили испуганную Кевсарью в первый пар.
Все шло ладом, своим чередом, по неписаному обычаю русских гостеваний. Агаша воротилась из бани вся красная, распаренная и сияющая. Бабы тотчас разобрали, что Васина женка на сносях, и даже прикинули, сколько времени будущему дитенку. Отмыли и отскоблили ее дочиста, вычесали волосы, и уже начинали легко понимать друг друга, хотя эти тараторили по-русски, а та отвечала по-татарски, или на таком русском, что бабы оногды начинали хохотать, держась за бока, и тут же поили ее квасом, чтобы уж - <баня, как баня!>.
После парились мужики. Отца и дядю охаживал веником Услюм, на правах самого молодого. Беседовали мало, больше охали, поддавая на каменку квасом, и, временем, выбегая, дабы окунуться в сугроб.
Воротясь в избу, нашли стол уже накрытым, а печь выпаханной и задвинутой деревянною заслонкой (и по горнице тек запах поспевающего пирога).
В избу набралось тем часом более тридцати человек, родни и гостей. Сели за три стола, молодых усадили в красный угол под иконы.
(Мотя уже прошала шепотом у Василия: <Крещена?!> - и удоволенно кивнула головою.)
- На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор - славили молодую и молодого в черед:
А кто у нас молод,
А кто не женатой?
Василий-от молод,
Услюмыч неженатой!
На коня садится,
Под ним конь бодрится,
К дому подъезжает,
Девицу встречает...
Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом - словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И <Налетали, налетали ясны сокола...> спели и <Что в поле пыль, пыль курева стоит?..> и <Выбегали, выплывали три кораблика...>. А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем...
И вот они лежат в <своей> горнице, на скользком, набитом овсяною соломой ложе своем, под курчавым шубным одеялом (и Агашу уже сводили в хлев, показали как тут и что, и объяснили, что в избе не надо, как в юрте, за нуждою выбегать на улицу), и Агаша благодарно целует ему руки, каждый палец отдельно, а он лежит и думает: когда же рассказать брату о том, что он вызнал в Орде?
К разговору, впрочем, приступить удалось только на третий день. Сидели впятером: он, Лутоня, Павел, примчавший верхом на коне, Игнатий и Обакун. Услюм, как самый младший, убирался по хозяйству.
Мужики молчали и уже не улыбались. Василий сказывал о перевороте в Орде, о трупах на улицах Сарая, о том, что Шадибек убит, а Булат-Салтан непонятен, что за всем этим переворотом стоит Идигу, Едигей, по-видимому, сильно недовольный русичами, недоданною данью и потерею уважения к татарам на Москве, тем, что и купцов ордынских дразнят на улицах, кричат им <халат-халат!> и все такое прочее.
- Сам слышал! - нарушил тяжелое молчание Павел. - Как наезжал в Москву. Ни во что не ставят татар!
Мужики жарко дышали, слушали в оба уха, склонив головы и ловя каждое слово Василия (в Думе так бы слушали! - подумал он скользом).
- Ето что ж, на нас теперя новый поход? - заключил Лутоня прямо и грубо. - Что делать, скажи?
- Да не в жисть!.. - начал было Игнат, но Павел, жестом тронув за локоть, остановил брата: