15401.fb2
— Ты же знаешь — к женам не ревнуют, — выдохнул он тихо. — И потом, ведь это уже не жена. — Голос его стал еле слышным, горьким. — Это просто преданье. Давно минувших дней.
— А, ты на попятный!..
Горечь мазала его по губам жесткой кистью.
— И ты… как все. — Он помолчал, подышал хрипло, лежа на ней, потрогал языком ее затылок, шею. — А впрочем, мы ведь и есть — все. Я тут подумал, знаешь, и придумал, что нас по отдельности — нет.
Она дернулась под ним, вытянулась в судороге насмешки.
— Правильно. После игры в Клеопатру ты бы лежал в ванне в грязной красной луже и видел сладкие вечные сны, а я бы — тут ж — не отходя от кассы — заменила бы тебя каким-нибудь твоим двойником, одним из твоих друзей, или Арком, или Федей-лютнистом, или…
— Замолчи! — Он закрыл ей рот рукой. — Замолчи! Ты никогда бы этого не сделала!
Она упала опять лицом в подушки.
— А ты откуда знаешь… сделала бы или нет?..
— Да, верно, что это я. — Из его располосованной шрамами грудной клетки вырвался на свободу хриплый вздох. — За тебя… расписываюсь. Ты — сама по себе. Я — сам по себе.
— А… она?..
— Она… Знаешь, есть такие стихи: «Девушка пела в церковном хоре…» Так вот это про нее… Я ведь ее в церковном хоре-то и приметил. Она ходила петь в церковь не из-за удовольствия попеть. Из-за денег. Она ведь сирота… детдомовка. Выпорхнула оттуда — работать где-то надо. Ни работы приличной, ни мужской защиты — одна. Ну, шить кустарно в детдоме научилась, по-домашнему. Голосочек… жавороночий такой, слабенький. А в церкви — там ведь громить стены не нужно. Платили хористам хорошо по тем временам…
Он помолчал. Закурил. Опять в бельме морозного окна движутся живые клинописные тайные фигуры. Живые иероглифы, и ими записана вся наша бедная, нищая жизнь. И военная, и довоенная. Ах, какая довоенная была хорошая. Светлая. Славная. Пускай и нищая. И бедная. Согласны все корку сохлую грызть. Лишь бы не Война.
— …и вот я тогда такой был хулиган. А страшный!.. ты б надо мной тогда похохотала всласть. Волосья длинные — космы… до пупа висят… на лбу — веревка… на штанах — сто заплат и прорех… на скулах нарисованы «сердечки» — губной помадой… Кто как тогда с ума сходил… Кто — на дансингах погибал!.. кто шастал в цепочке кришнаитов по улицам, крича: «Харе, харе!..» — рассыпал повсюду розы, бусы, улыбки… А мне было холодно голову брить по-буддийски или по-индийски. И я в православную церковь подался. Все же свой обряд, родной. Не понимал я ни черта. Но службу всю исправно стоял, до ломоты в ногах. Все стоят — и я стою. Твержу себе: здесь дом Господа, здесь Он живет. А хор — заливается!.. Я глазами по хористкам вожу, все старухи, и тут-то я ее и заметил. Маленькая малюточка. От горшка два вершка. Стоит перед регентом, ротик разевает. Я загорелся мгновенно… как от молнии — валежник… Что-то в ней странное было… лунное. — Он затянулся глубоко, дым вышел из его рта и ноздрей призрачно, густо. — Это уж я потом узнал, что у меня жена Луну любит. Что она — сомнамбула.
Фигуры, снежные иероглифы, в морозном окне колышащиеся, приблизились, надвинулись, ожили, превратились в марево, в колыханье свечей. Старательно пели роспев женщины в цветных платках и старухи в траурных, черных, и впереди всех стояла крохотная девушка, похожая на японскую статуэтку, печальная; русые в рыжину волосы вились по плечам, глаза глядели грустно, чуть раскосы.
Юргенс, весь в лэйблах, гвоздях, цепочках и заклепках, в фирменных тугих штанах, подошел к антифону, и малышка взяла зажженную свечу, протянула с улыбкой ему.
«Возьмите», - а сама на него завороженно смотрит.
Он сделал шаг к малышке и подхватил ее на руки. Регент крестился, косился, усмехался. Старухи кричали: «Сатана, Сатана!.. Изыди, изыди!..» Он нес девочку к выходу на руках, и гладкое, молодое, еще без шрамов военных и рубцов, лицо его сияло. «А ты бы хотел, чтобы у тебя была жена — сомнамбула?..» — тоненьким голоском спрашивала она его, и он отвечал: «Я бы очень хотел, чтобы у меня была жена — сомнамбула», - и прижимал ее к себе. «А я всю жизнь мечтала, что у меня будет такой муж, — она захлебнулась от детской радости, — что сам будет ночью водить меня за руку — к Луне!.. И я буду с ней играть… и целовать ее круглый лимонный лик… А потом буду делать к ней шаг — с балкона — по облаку — и идти к ней — по облакам — по звездам — и ты мне это разрешишь, ты меня не заругаешь, нет?..» Он вышел с нею на руках из церкви и опустил ее на землю, на утоптанный сибирский снег. Она секунду испуганно и счастливо глядела на него — и вдруг сорвалась с места побежала прочь, а он пустился вдогонку за ней и кричал ей вслед: «Я за тобой увязался!.. Ясно тебе!.. Ты не Христова невеста!.. И голосишко у тебя неважнецкий!.. Ты моя жена!.. Понятно?.. Жена Женевьева!..»
— Муж, я каждую весну умираю без Луны. И как осень подходит — умираю опять.
— Жена, да что ж это. Какое мне снадобье тебе сварить. Я уж все перепробовал — и калган, и марьин корень. И все аптеки, и все больницы перевернул вверх дном.
— Муж мой, я хочу соленого омуля, я хочу красной икры. Я скоро буду рожать. И это будет мальчик, потому что мой живот торчит вперед дыней. Мне так сказали.
— Не выходи на балкон без меня!.. простудишься…
— Не обманывай себя. Не простужусь, а улечу. И не вернусь никогда больше.
— Жена, Женевьева, как же вышло, что это я — я, там у тебя, внутри?..
— Да, ты там, внутри, и ты огромный, огромней моей любимой Луны, и мне очень больно будет тебя рожать — но родить мне надо тебя, ведь ты совсем скоро уйдешь в путь без возврата.
— …и она была права, моя маленькая сомнамбула, я уже начинал собираться в долгий путь без возврата, уже тяготился ею, — и какие же были страшные ее первые роды!.. Какие страшные…
Он задумался надолго, тяжело. Мороз за окнами сгустился, задымился Дьявольской метелью; такая ли метель мела там, в горах, на Войне?.. Война всюду, Воспителла. Война везде. Нынче я у тебя отдыхаю. Завтра — снова бой. Гляденье в чужие человечьи лица — тоже бой. Сокрытие тайны и раскрытие ее — великие, тяжелые бои. Что, кто смотрит на нас из окна так сине, так ярко и пронзительно?!.. Глаз… Камень во лбу Царской короны… Синий скол гольца… Синяя звезда Вега, голубой колючий Сириус, огромный, переливающийся, ослепительный, мрачный… Третий Глаз Дангма, Сапфир Неба, глаз девушки, так и не узнавшей, что такое любовь на земле.
— …я тогда перевоплотился впервые. Я воплотился в идущего из нее вон — в мир — младенца. Это МНЕ акушерка давила лоб и темечко, толкая МЕНЯ обратно, чтоб Я не порвал нежные материнские лонные ткани, не сломал кости. Это Я шел сквозь громады красномохнатых сталагмитовых родовых путей, продирался, процарапывался через жерла багряных болевых вулканов, тонул в душераздирающих воронках неутолимого страданья, огибал мысы и рифы, где меня ждали Глухота, Слепота, всякие Уродства… я задыхался, я повторял, чтобы не сойти с ума, Божественные тихие песни Чрева, где я спал так сладко и счастливо, где глядел в дымные очи Бога!.. и вот я вышел, выскользнул рыбкой, излился потоками кровавых водопадов, меня схватили на руки чудовища в белых и черных масках, стали мыть, мазать, чем-то едким тереть, щипать меня, причитать и охать надо мной… какие грубые у них были голоса, Воспителла!.. Потом я заснул… чувствую — меня трясут: эй, мужик, проснись, жена-то в здравии, а тебя в сумасшедший дом хотели отправить, так ты странно кричал и мычал… Я-то знаю, Воспителла. Я сейчас только все это понял. Переселенье душ — вот что это было.
— Ты счастлив — что испытал ЭТО — при жизни?..
Его голос, хриплый, тяжелый, прорезал ночную тьму, как стальной брошенный нож.
— Счастлив.
— Ты согласна?
Сначала молчанье. Потом кивок. Дети — мальчик и девочка — двое — у ее ног — сопят, возятся, тоже молча.
— Отлично. Алекс, несите сюда мужское обмундированье. Оденьте ее как мальчишку.
Она бойко, ловко раздевалась при мужчинах. Она влезала в военную форму молча, безропотно, по-мышоночьи взглядывая на больших страшных военных мужиков, свистя заложенным на горном зимнем ветру носом. Ей всунули в руку маленький револьвер, другой, побольше и потяжелей, прицепили к ремню в увесистой кобуре.
— Это кольт, Женевьева. Хороший, добрый кольт. Ты умеешь обращаться с оружьем? Ты сможешь выстрелить? Тебя поучить? Василий, нарисуй на двери мишень…
— Не надо. Я сумею выстрелить. Не надо.
Она стояла перед мужиками, маленький солдатик Зимней Войны. Сейчас ей постригут волосы. О, не стригите, пожалуйста! Хорошо. Мы уложим тебе волосы под сетку, потом под пилотку. Никто не узнает, что ты… Я умею свистеть в два пальца, в четыре пальца и в кольцо. Она свистнула. Мужики рассмеялись. Отлично, ты совсем пацан. Ты солдат большого, важного Генерала. Тебя сейчас отправляют лазутчиком в чужую Ставку. Погляди на детей. Попрощайся с ними. Убей Генерала. Ты остановишь весь этот надоевший ужас. Некому будет отдавать приказы. Пока ищут замену — государства сядут за стол переговоров. Нам важно наделать паники, чтобы дурацкие государства этой вечно воюющей планеты наконец-то могли поговорить друг с другом за одним большим столом. И тогда ты будешь за столом хозяйкой, Женевьева. Ты нальешь нам вина. Ты отрежешь нам пирога. Дымящегося, доброго пирога, с утиной печенкой, с потрохами, с капустой. А может быть, с рыбой. С жирной сибирской рыбой — с тайменем, с хариусом. Со сладким байкальским ленком. Где ты живешь с детьми?.. В Бурятии?.. На склонах Хамар-Дабана?.. Мои дети играют кедровыми шишками. Если я убью Генерала, вы отдадите мне Юргенса, и мы уйдем с ним навсегда к Луне?.. Уйдешь, уйдешь. Вон она, Луна. Висит. Над ночью, над степью. Над метелями плоскогорий. Огромная и синяя. Что твой сапфир.
Когда ее погрузили в самолет, она молилась Луне: Луна, сделай так, чтобы моих детей не убили. Чтобы мой муж, Юргенс, остался жив. А я пусть умру. Во мне ли дело. Я маленький мышоночек. Я только и умела, что петь в церкви. Да и то пискляво. Монетку мне давали. А теперь я должна убить страшного, великого Генерала. Он уже убил много людей. Много русских людей. Я выстрелю в живого человека. Я же православная, я крестилась, и мне священник шептал: не убий. А я убью. Во благо?! Где благо?! Дай мне умереть, Господи. Зачем на Войне убивают. Я убью, и оттого моих детей, Сандро и Урсулочку, не убьют. Вот как все связано. Люди пугают друг друга. Люди убивают друг друга. А должны бы друг другу молиться, как молятся Богу.
Люк под ее ногами распахнулся, и чья-то жесткая властная рука толкнула ее в спину. Она задохнулась, обернулась, чуть не умерла от страха, уперлась, как бычок: не прыгну!.. страшно!.. Рука толкнула ее грубее, ударила по лопаткам. Она камнем свалилась в люк. Зимняя земля неслась перед ней, широкая снежная степь расстилалась внизу, мелькали по горизонту снеговые зубцы, мохнатые горные склоны, и рыжая тайга, коварная голодная рысь, вздыбливала линючую зимнюю шерсть. «Дерни кольцо, дура!» — заорали ей из самолета, сверху. Она, слепая от ветра, метели и ужаса, нащупала на груди кольцо, дернула что есть силы. Паденье замедлилось, и она летела вниз плавно, торжественно, озирая холодные пространства, издырявленные Войной, окровяненные живой кровью людей и белой, бесконечно сочащейся кровью ведьмы-вьюги. Легкая, невесомая, она плавно опустилась на зазвеневшую от мороза, стылую землю. Ей сказали, в какой стороне Ставка. Она все запомнила. Она отстегнула парашютный шелк, выпросталась из постромок, как лошадь из стреноги. Ощупав в кармане и на бедре оба револьвера, она безошибочно пошла, побрела туда, куда надо.
— Ты… мальчишка!.. Откуда ты взялся…
Человек с твердым, будто высеченным из коричнево-красного гранита, холодным лицом, вмиг вспотевшим от внезапного страха, говорил на языке, которого она не знала. И не узнает никогда.
Она стояла перед мужчиной, облаченным в ночной шелковый халат; он укладывался спать, он готовился ко сну, он только что неплохо, отменно поужинал — на столе, рядом с роскошно устланной кроватью, на тарелках и фарфоровых блюдцах лежали недоеденные круги ананасов, валялись куриные косточки, бутерброд с красной икрой, краснела пахучая мандаринная шкурка. Бутылка была выпита наполовину. Хорошее вино, должно быть. Ее Юргенс любил хорошее вино. Только они были бедные, и у них не было денег, чтоб покупать себе хорошее вино. А потом она была все время беременна. Сначала один ребенок в животе, потом другой. Тут уж не до вина.
— Простите, Генерал, — сказала она тоненько, по-русски, и рука ее скользнула к тяжелой кобуре на боку, ощупав все кожаные выступы, нашарив застежки и кнопки, — я сейчас влеплю вам пулю в лоб. Не знаю, как у меня это получится. Как выйдет, так и выйдет.
Бедный, он не успел опомниться. Она выдернула из кобуры револьвер прежде, чем он метнулся к креслу, где лежали, стремительно скинутые и брошенные, его френч и галифе, и стал ковыряться в складках одежды, пытаясь выхватить именное генеральское оружье. Мальчишка, и блекочет по-чужому. Враг! Кто пропустил?! Ставка охраняется надежно. Загражденье под током! Это наважденье! Это черт знает что! Щенок стоит уже с револьвером в руке, а ручонка-то у него трясется, и целит ему прямо между глаз. Ого, каких огольцов стали эти русские на Войну забирать. Просто от сиськи матери отнимают — и в минные поля. И в горы, под обстрелы. Откуда этот червяк тут?!
— Ты… кто ты?!.. опусти револьвер!..
Она поняла эти чужие, лающие слова.
— Не опущу. Молись, мужик. Бог-то ведь у тебя тоже есть. Ты живые души загубил! Ты будешь еще губить! Если я тебя не… — Мальчишка, похожий на мышонка, зажмурился, тряхнул головой, и тут пилотка скатилась у него со лба, и на плечи хлынули волосы, русые, белые, белесые, болотные, русалочьи, и Генерал, тупо уставясь на жуткое чудо, выдохнул:
— О-о-о-о… девица… женщина?!..