15401.fb2
Она съежилась. Закрыла живот руками, будто мать, охраняющая плод от ударов, от побоев. На Островах так женщины закрывали беременные животы.
— Камень не отдам! Он никогда ваш не будет! Это сапфир русских Царей! Меня убейте — тогда хватайте!
— Ого, а звереныш-то с норовом. — Он ощерился, сцепил одной огромной рукой оба ее тоненьких запястья. Она забилась. Так осетры, когда их вылавливал в Бахте охотник Мишель, граф Тарковский, бились об енисейский лед. — Еще чего, тебя убивать. Ты нам все подобру-поздорову отдашь. Сама. Когда узнаешь кое-что. Рифмадиссо — единокровный брат одного монгольского спятившего полководца. В полководца выстрелили, он сошел с ума, он растерял свое войско, и началась Зимняя Война. Он сам это предсказал. А Рифмадиссо, за тысячу миль от него, повторил. Война закончится, если Третий Глаз Дангма будет возвращен на свое законное место. В сердцевину золотого лба Золотой Головы. Иначе… — он облизнул вмиг высохшие губы, — будет битва. Последяя битва. Последний великий бой. И мы все — слышишь, дура, все!.. — сгорим в его пламени. И Христос не придет, чтобы нас спасти. Он никогда не придет, слышишь?! И ты будешь виновата в этом! Дура! Судьбы мира не в руках генералов! Не в руках исступленных, восставших народов! Время делает один большой виток! Оборот вокруг оси! Оно идет своим ходом! Как зверь Китоврас! Ты слышишь! Скидай одежку, дура! Раздевайся!
Он дернул у нее с плеча бобровую шубку, и плотно сшитые меховинки затрещали по швам. Она билась, боролась. Он повалил ее на кожаное скриплое сиденье, срывал шерстяные, атласные, кружевные тряпки. Уже успели принарядить Княжну. И то правда, она достойна нарядов — не таких: иных. Он просунул руку под ажурную рубашку, нащупал влагу кудрявых срамных волос, сунулся выше; вот он, холодный огромный камень, под ладонью, перекатывается, драгоценный голыш. Круглый, гладко обточенный кабошон. Он уже у него в кулаке. Девка бьется и кусается, да это ничего. Смотри-ка, она бьется за свою собственность, как львица за детеныша. Драгоценность короны. Где теперь русские гордые Цари. Ищи-свищи. В сказке… в кровавой легенде. Там, на берегу северного моря, светящегося в ночи белым морозным светом, где их расстреляли в упор, где они упали на снег, кровяня белизну, разбрасывая по снегу руки, лбом в тропу, затылком на слежалые льды, на корку наста. Дай! Это не твой сапфир! Этот камень принадлежит Богу… не твоему!
Да ведь и не твоему тоже, Авессалом. Твой Бог — пустота. Черная тьма. Душный, подземный мрак. Тебя никто не будет держать на ласковых руках, когда ты будешь умирать.
Он с силой рванул суровую нитку к себе. Порвал.
Боже, как заплакала девочка. Навзрыд. Так никто никогда не плакал на земле.
Боже, возьми меня к Себе. Боже, лучше еще раз Острова. Еще раз надсмотрщик. Еще раз те очереди из автоматов, что косили людей, как траву. Она помнит… ее живот помнит, какой обжигающий снег пластался под живым телом, как накрывала она животом найденыша-малышку. Она — девчонка; на снегу, под нею, — орущий грудничок. Она извернулась на сиденье, накрыла сапфир животом, пупком, ребрами, как накрывала тогда младенца. Авессалом грязно выругался, ткнул ее пальцем в живот, как ножом. Она простонала, но продолжала прикрывать собою Синий Глаз.
— Дура! Ты такая же дура, как и все мы! Как все наши дураки! Как несчастный Рифмадиссо! Как твой полководец Хомонойа! Как ваши с. аные генералы, что ведут Зимнюю Войну в свое удовольствие и все закруглить никак не могут! Пеняй на себя!
Он выдернул из кармана пистолет и, прижав дуло к ее локтю, прострелил ей руку. Визг взрезал рвотную тьму авто. Когда крик умолк, он саданул коленом ее в грудь, и она свалилась на пол, на резиновый машинный коврик. Сапфир уже холодил его кулак. Он поднес его к носу, чтобы лучше рассмотреть. Машина неслась на всех парах, свистя шинами по шоссе, прочь от Лондона, через предместья, на восток, к морю.
— Вы… выбросите меня из машины?.. Вы… убьете меня?!.. Только не топите… лучше пуля… как они… как родители, сестрички… как Леша…
— С этой раной в плече ты еще потанцуешь на блестящих европейских балах, — засмеялся Авессалом. Его лицо сыто блестело потом борьбы. Он когтил добычу. Он радостно смеялся камню, глядя бешеными бандитскими глазами прямо в синий бесстрастный Глаз. — Я отвезу тебя на побережье Ла-Манша. Ты, Мария Стюарт недорезанная. Плавала по Северному Морскому Пути — доплывешь и до Франции. Контрабандой. Нам твоя смерть не нужна. Но нам и Царица в России не нужна. Твой престол сгорел в печи. Сгорел, ты понимаешь?!.. — заорал он натужно.
Пока машина мчалась к проливу, он перевязал ей руку, порвав на бинты свою рубаху. Раненая принцесса, это уже сюжет для летописи. Летописцы, жаль, все повывелись. Постреляли всех. Перевешали. А то и на кострах пожгли, недорого взяли.
Они выкинули ее холодной и туманной островной ночью на пустынном берегу Ла-Манша, посадили в пустую рыбацкую лодку, привязанную к колышку ржавой железной цепью, бросили на дно лодки шубку; Авессалом порылся в карманах и швырнул ей еще и кошелек.
— Великая Княжна не должна передвигаться по лику земли без копейки, — зло пошутил он. — Извините, что поцарапал вам ручку, сударынька!
— Я велю тебя казнить, — сказала она беззвучно, одними губами, — когда сяду на Царство.
— Твоими бы устами мед пить, деточка. Если мы увидимся в жизни когда-нибудь…
Он обернулся к ней, сидящей в пустой лодке, будто сова на суку, и сказал, распахнув машинную дверцу:
— А все-таки ты самозванка. У настоящей Анастасии была родинка на верхней губке. Вот здесь.
И показал дулом пистолета себе на губу, изогнувшуюся в победной усмешке.
Бежим отсюда. Нам не убежать! Плох тот солдат, что не мечтает стать генералом. Я хочу стать генералом и убежать отсюда. К черту муки. Ты же видишь, я уже весь седой. Я тоже вся седая. Я устала от побоев и голодухи. Мы живем как животные. Хуже. Животных хоть и бьют, а все же кормят. Это Война, ты видишь. Я вижу. Собери сегодня еду в мешок, какую сможешь. Я найду способ, как отвлечь охранника. Кто нынче дежурит?.. Федя Свиное Рыло. Я к нему имею подход. Он посылал меня работать на Секирку. Я отработала полный срок. Он удивился, что я выжила. Зачем ты зовешь себя таким странным именем. Мне жутко от этого прозвища. Как тебя мама звала?.. Как тебя крестили?.. Не помнишь?.. Язык ведь сломаешь, пока выговоришь… Как неохота умирать. Неужели все должны умереть. Все умрут. Но только кто своей смертью, а кто не своей. Мы-то уж точно не своей. Мы побежим, и нас убьют в спину. Выстрелят между лопаток. И над спиной завьется парок. От горячей крови на морозе всегда вьется парок. Из-под простреленного тулупа… из дырки… Как ты труслива. Я предлагаю тебе яркость и смелость, а ты — на попятный. Так ли, эдак ли — все равно гибель. Или пан, или пропал. Мы уже и так пропали. Мне все равно. Бежим.
Она потолкала в мешок все, что могла — огрызки сала, вареные свекольные хвосты, жмых, черствые, поеденные червями сухари, сушеные грибы, сушеную рябину. Сахара у них на Островах отродясь не было, а свежего хлеба было тоже нигде не раздобыть. Она вечером пошла к Феде Свиному Рылу, играть с ним в карты. Охранники частенько проигрывали в карты людей, брали пример с бандитов. Люди и бандиты, ангелы и бесы, герои и суки. Все перемешалось в ледяном черном котле, зачерпнулось березовой ложкой. Если ты выиграешь в карты, Федя, ты получишь меня на ужин, если я выиграю у тебя в дурачка, я… Молчать! Зубы на замок! Нет уж. Скажу. Ты отпустишь меня погулять за колючую проволоку. Туда, к заливу. К звездам. И я погляжу на Ребалду. На Сиянье. Я помолюсь, Федя. Ты-то ведь не знаешь, что это такое — молиться.
Идет, баба! Ну ты и хитра, баба. Вертишь ты мужиками. Даром что вся седая.
Она играла с ним в дурачка и выиграла сначала, потом проиграла. Он повалил ее на гнилое, сырое сено, приготовленное для тощих островных лошаденок. Она послушно расставила ноги. Пока он плясал и прыгал на ней, она повторяла холодными губами: да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут. Он натешился, смылся. Она выбежала из сарая, присела за штабелями березовых дров, зачерпнула в горсть снегу, подтерлась. Дымящееся чрево снег обдал лютым холодом. Баба — котел. Все в ней свое варево варят. Да не сварилось еще такое яство, чтобы… Она, задыхаясь, прибежала в барак. Позволил! Я выиграла! Он поглядел черно, страшно. От тебя же пахнет мужчиной. Что ты врешь. Да, я вру. Я вру во имя тебя. Потому что мы сегодня убежим. Как ты хотел. Федька отпустил меня. Он задрыхнет без задних пяток. Мы уйдем вместе. Гляди, какое Сиянье. Дорогу в сугробах будет хорошо видно.
Они вышли, сторожась, оглядываясь по сторонам на каждый всхрип ветра, скрип ветки, к проливу, перешли пролив по льду, поднялись на берег напротив толстостенных, мрачных домов Ребалды. А теперь куда?.. А теперь — устеречь корабль. Все равно, куда он пойдет. Военный корабль. Они все плывут на Восток. Доставляют в Восточную Сибирь оружье и еду. Мы с тобой — оружье; мы с тобой — самолучшая еда.
Они оглянулись на Анзер. Вот она, Голгофа-гора. Когда-то здесь преподобный Елеазар Анзерский… Брось. Мы все здесь мученики. Все мы мученики Зимней Войны, но нет у нас исхода из нее. У всех здесь одно Распятье: у проституток и воров, у святых и солдат. Здесь расстреляли наших Царей. Помнишь Заяцкий Остров?.. Как не помнить. Мы с тобой там и спознались. Палач Генька Новиков бил духоборов плетьми, наотмашь. Мы, православные, сбились в кучку, молча глядели. Духоборы кричали: прекрати истязанья, не мучь, застрели лучше! Им стали руки вязать за спиной. И тут ты вышла вперед. И покрестила всех широким крестом, по-мужски, по-священничьи. И крикнула: меня стреляйте! А святых людей в покое оставьте! Вам крови надо?!.. — вот кровь, вот грудь, пейте!.. И корябала ногтями шею, ключицы, кости грудные, сосцы. Изверги прекратили сечь бедняг, а Новиков выпучил на тебя глаза, как на диковину. Помнишь, как он заорал?.. — «Всех сволочей на мороз!.. а самоубийцу — ко мне!..» Это я-то — самоубийца была?.. ну да, ты, ты, кто ж еще, так запросто себя под пули подставлять, под истязателя класть… И тебя потащили к нему. Да, и меня поволокли к нему, и я ночью выколола ему глаза его же ножом, он лежал на мне, а я вытащила нож у него из кармана штанов, открыла большим пальцем, ткнула лезвием в морду, под лоб. Почему у них у всех морды, не лица?! Почему — волчьи оскалы?! Волк — благородней. Волк человечней. В волке — дух. В них…
А после надзирателям сказала — упился, спятил, впал в белую горячку, сам себе зенки выковырял, спьяну…
Вон он, вон, Голгофо-Распятский храм! Белый кирпич, красный по швам… шрамы по стенам от выстрелов, взрывов… разрушенный. Гордо тянет шею к Солнцу, к звездам. Стоны людей оттуда, изнутри, тоже к звездам летят. Звезды как глухие. Им и дела нет до нас. Христос ждет, ты знаешь. Он дает нам право ломиться одним-одинешеньким до последней черты. До края. Когда мы занесем ногу перед пропастью — Он к нам придет.
Точно придет?! Ты не врешь…
А ты — не веришь?!..
Они постояли на берегу, в снегу, набивавшемся в валенки, поглядели еще с минуту, в молчаньи, на срезанную ветрами и взрывами главу Голгофо-Распятского храма. Покрестились. Услышали, как в Анзерском скиту, в храме Пресвятой Троицы, с колокольни ударил, звенькнул холодный тонкий колокол, будто льдинка разбилась.
Они пошли, пошли ходко, загребая валенками снег, прочь от заметенной пристани с одиноким, источенным древесным жучком спасательным кругом, по заснеженной широкой отмели, на всхолмье, дальше от пролива. Избы глядели в них из вечереющего лилового, хмарного сумрака огненными, желтыми кошачьими глазами, звериными, горячими оконцами. Им надо было как можно дальше отойти от людных мест, выбраться к заливу, к свободной воде, раздобыть лодку, крепкую, не дырявую, с веслами, и гнать, гнать в открытое море, туда, где глаз выхватит на сшиве неба и воды корабль. И плыть, плыть к кораблю, налегать на весла, махать козьим платком, вопить, крутить руками: мы здесь!.. Мы здесь!.. Возьмите нас на борт!.. Увезите нас!.. Спасите нас!..
Побег обнаружили. Собаки были науськаны. Солдаты напялили ружья и автоматы наперевес. Федька Свиное Рыло трещал отборными матюгами, как трещотка, у него аж зубы заболели. За побег — пуля. «Нет, лучше мы сожжем их живьем!.. На Анзере!.. На Голгофе!..» — скалился Федька, вспоминая худое костлявое тело женщины, проигравшей ему в карты, когда-то бывшее нежным и стройным.
Солдаты рассыпались по лесу, отпускали с поводков собак, бестолково, для опуги, стреляли меж деревьев, палили в пихты, принимая их черные стволы за тощих длинных лесных людей. Случайно убили монаха, выбредшего из скита за шишками на растопку печи — под пулю подвернулся. Монах лежал в сугробе ничком, распластав руки в широких рукавах рясы, как черный коршун в полете, ушанка слетела с затылка, валялась рядом, и ветер пошевеливал на лысой голове редкие рыжие волосенки. Солдат, убивший монаха, пнул его сапогом в бок.
«Одежонка хилая, даже не стащишь на утепленье, кому эта черная тряпка нужна», - брезгливо поморщился. Федька Свиное Рыло наклонился, дернул с шеи убитого бечеву. Золотой крестик закачался на оборванной веревки в его кулаке.
«А это что?!.. Пожива, пожива!.. Глупый ты, Нефедка, у монаха всегда есть что взять: или крестик золотой, а пускай и серебряный, или камилавку, или… ну, там, панагию, они на себя всякие украшенья цепляют, — или, к примеру, дорогой муаровый мафорий, такой шарф цветной, переливается красиво… они, батюшки-то, им обвязываются, когда службу служат… а эти, схимники, бывает частенько, ховают под рясу эти мафории, епитрахили… прячут их, чтоб не отняли, не конфисковали… они ж дорогие, собаки, парчовые!.. так что ты и монаха копни, и что-либо выкопаешь из-под него… учить вас, несмышленышей, да учить…» Федька перевернул ногой в сапоге монаха на спину, и оба поганца закричали — у мертвеца живые, синие, как два сапфира-кабошона, глаза были широко раскрыты, глядели в синее зимнее небо. «Тикай отсюда!.. небось сейчас очнется… а вдруг он святой?!.. и взлетит над нами, а мы…» Они побежали через лес, путаясь в буреломе, прижимая к себе ружья, пахнущие смазкой, и пистолеты на боку в кобурах.
«Поймаем — убьем!.. А прежде чем укокошим — попытаем всласть!..»
Беглецов не нашли. В лесах близ Ребалды могла укрыться беспрепятственно дивизия. А море… Ледяные торосы, шуга, плывущее в заводях сало, лысые камни, чепрачные чайки… Море, голое, как голая ладонь, было самым надежным укрытьем. В море тебя не найдет никто. И посланная пуля упадет в моржовую полынью, и веселая треска, плеснув хвостом, проглотит ее, вместо Царского перстня.
Сесть в линкор, направлявшийся на Восток.
Стоять часами на железной палубе; глядеть на ужас орудий, в черноту дул, на дудки узких пушек; креститься на восходящее Солнце; знать, что Война не кончается и не закончится никогда.
Они сели в корабль, плывущий на Восток, и они не знали, что английский эсминец с Цесаревной на борту проплыл мимо них на Запад; корабли прошли мимо друг друга ночью, когда Ледовитый Океан грозно сдвигал, наворачивал горы хрустальных льдов на железные корабельные борта. Линкор прошел мимо эсминца. Военный корабль — мимо военного корабля. Они не тронули друг друга, не послали друг другу приветственные смертоносные сигары торпед. Они даже не зажгли корабельных огней. Они проскользнули мимо, как тени, как серые призраки, лишь можно было вахтенным, напрягши зренье, различить под роями зимних колючих полярных звезд укутанные в чехлы, как в шубы, орудья да медовый, еле различимый золотистый нежный свет в круглых иллюминаторах кубрика. Вахтенному на линкоре показалось, правда, что на эсминце, прямо на носовой палубе, стоит неподвижно женская фигурка, вся в черном, и в руке у нее… о, она защищает ладонью пламя… неужели свеча?!.. на ветру, на открытом морском ветру, на просторе, в Ледовитом злом Океане… по ком жжет она свечу, за кого молится?.. это так по-русски…
И штурману-рулевому на эсминце, странно, показалось то же самое. То же виденье было ему: женщина в черном пальто или черной шубе до пят, стоит прямо, не шелохнувшись, на палубе линкора, ветер рвет у нее с головы теплый платок, а она стоит, подняв руку, а в руке — свеча. И свечной язычок мерцает и бьется в ночи, и ветер то задувает его, то раздует опять, и женщина наклоняет над свечою лицо, и пламя выхватывает из ночи ее лицо, и оно прекрасно, а все виски седые, и сама она вся седая, и платок, сорванный ветром, лежит у нее на плечах, и губы ее шевелятся — она молится за всех, за всех, невинно убиенных, за всех врагов, за всех земных страдальцев. И жаль ей земного поселенца. И слезы текут медленно по ее обветренному замерзшему лицу, стекают в рот, и она глотает их, не вытирает, и все молится, все молится, без начала, без конца.
А корабль все плывет. А Война все идет.
Моряки ссадили их с линкора на Сибирском восточном побережье. Теперь лежал один путь: на юг.
Ты сумасшедший, Рифмадиссо! Ты же умница! Дворянин! В тебе течет кровь монгольских князей! В тебе течет кровь Чингисхана, Темучина! Ты мог покорить Армагеддон!
Меня слишком рано взяли в тюрьму, упекли на каторгу. Каторга — святое место для русских людей. Мой отец говорил: плох тот русский человек, что не побывал в тюрьме, в вытрезвителе, в больнице для умалишенных и на каторге.
Знаешь, есть люди, что побывали на плахе! И это не красит их! Не делает им чести!
Побывать на плахе и воскреснуть смог только Бог. Если б я был избран Богом для такого Богоугодного дела, я не отказался бы.
Идти, идти… через снега, льды… мы же тут замерзнем… лучше бы мы замерзли в Ребалде…