15401.fb2
— У меня в сумочке тоже. Смит-вессон.
— Ты умеешь стрелять?..
— Я научилась. Потому что ты… Я знала. Я знала не умом. Умом никогда ничего не знают. Я…
Он закрыл ей рот поцелуем. Курточка сползла с ее плеч, упала на паркетный пол ночного бара. Белый песец, с разинутой в отчаяньи мертвой пастью, свисал у нее с плеча, мотался сиротливо и неприкаянно, как повешенный качается под сильным ветром на виселице.
Стасинька, сложи ручки лодочкой, помолись за Папу, за Маму, за Лелю, за Русю, за Тату, за Лешеньку. Помолись Господу от всей души, и твоя молитва дойдет до неба.
А небо далеко?.. А там люди могут жить?.. А чем они там дышат?..
Там летают души, они горят во тьме, светятся золотым светом, и им не надо ни воздуха, ни еды, ни воды, ни ложа, чтобы спать… они бесплотны и бессонны, и радостны всегда.
И они… боли не чувствуют?..
Ни боли, ни смерти. Жизнь бесконечная. Жизнь неизбывная.
Она тихо встала, подошла к двери сарая. Дверь была закрыта снаружи — мало того, что Федька Свиное Рыло навесил амбарный замок, еще и припер снаружи мощным еловым дрюком. Оттепель. Кап, кап — с крыши — в снег: вода выцелует в белизне проталину, и птицы будут прилетать, пить, запрокидывать головы, разевать клювы. Господи, как еще молиться Тебе. Ночь. Звезд повысыпало — словно золотое зерно в риге рассыпали из дырявого мешка. Люську отправили, после рыбалки на Муксалме, невесть куда — когда ее волокли, она неистово орала, вырывалась, пыталась кусаться, бить солдат по щекам. Ее быстро усмирили. Господи, лишь бы не искалечили. Может, отправили на Заяцкий. Может — на Секирку. Младенчика взяла Глашенька. Ее, после того как она Федьке, положившему на нее заплывший жиром глаз, двинула худым локтем в толстый живот, затолкали сюда, в сараюшку: до тех пор, пока не одумается. Господи, помоги! Елизар Анзерский, помоги!..
Щель меж досок. Поглядеть на волю. О, звезды крупные. Стася знала их имена. Мама Аля рассказывала ей много про звезды. Они выходили, там, в Петербурге, на крышу Дворца, у Мамы дрожала в руках карта звездного неба. Маленький Леша, ростом ей по колено, стоял рядом, важно насупившись, держал в руке керосиновый фонарик. Мама водила пальцем по карте, потом вздергивала палец и взглядывала на небеса. И здесь, на Островах, как и там, в Петербурге, сиял, вбитый в чернь низко над горизонтом, павлинье-цветной, огромный Сириус, испускавший пучки алмазных розово-синих и золотых лучей; мерцал алый злой Альдебаран — глаз Тельца; сверкала на плече охотника Ориона ослепительная застежка — далекая звезда Бетельгейзе; тускло горели, прямо над головой, Гиады и Плеяды, звездные скопленья, дымились, улетали в черное бездонье Богова жилища. В небесах царила зима, и зима царила на земле, и Стася плыла в зиме, как в корабле, в старом развалюхе-сарае, в диких лесах Анзера, одна, замерзшая, задрогшая донельзя, без теплой шубы, без валенок, — ах, где ее отороченные лисьим мехом Царевнины сапожки, подаренные Отцом на день ее рожденья. Может, она сегодня ночью умрет, ведь на земле так холодно, холодно и в небесах. И свой день рожденья она встретит уже на небе. Там, на небе, не надо готовить яства, стряпать торты и печь пироги, разливать по бокалам душистое вино, надрезать спиртовую пахучую корку влажных и блестящих, ярких апельсинов. Там не надо ей Царских подарков. Там она будет совсем одна. Она протянет руки к звездам и неслышно прошепчет: здравствуйте, Мама, здравствуйте, Отец, и Лешенька, и сестрички, ведь это я. Я прилетела. Меня — там — внизу — больше нет. Вы рады?.. И я счастлива.
И черная пустота прошепчет ей нежно, в ответ: поздравляю тебя, Стасенька, живи долго, живи всегда.
Она притиснула мокрое, захолодавшее личико к доскам сарайной двери. Пощупала выступ на животе под платьем, маленький шарик. Вцепилась в крестик на груди. Камень с ней, и нательный крестик с ней. Если Федька полезет к ней еще раз, она воткнет себе под ребро острую щепку. Вот она, деревяшка, острее, чем нож. Настоящее лезвие. Она нашла ее здесь, в сарае. Здесь рубили и пилили дрова подневольные монахи. Спала она на сваленных в кучу в углу сарая рыболовных сетях. Сколько дней Свиное Рыло держит ее здесь?.. Ей под дверь подсовывают еду в железной миске. Господи, как там малышка. Глашенька заботливая. Глашенька покормит ее. Бабы с Сельдяных ворот сшили малютке из обрезков овечьей шерсти хорошее теплое одеяльце. Господи, благослови добрых баб.
Лицо, прижимайся к сырым доскам. Пусть заноза вопьется в щеку. Что это за звезда горит чудесно, грозно там, над острыми зубцами пихтового леса? Стася, Стасенька, не плачь. Ты никогда не видала такой звезды. Гляди, ее лучи длинные, огромные, они тянутся в разные стороны, они длятся и летят, они вьются и перевиваются в смоляной густоте неба. На вкус, на язык они горькие, соленые. Они — длинные и льются, как твои слезы, Стася. Это горькая Звезда Полынь. Она огромная и дымная, она бьется на ветру, она зеленая, синяя, как камень из Короны, что мы привязала навеки к животу своему. Живот, жизнь. Жизнь зарождается у женщины в животе. Когда-нибудь… С мужем… с любимым… Завтра в сарай придет Федька Свиное Рыло, приведет с собой еще солдат со зверино раздувшимися, на запах женщины, ноздрями. Завтра ее распнут на рассыпанных дровах, на голом земляном полу сараюшки, на опилках. Она не убьет себя. Пусть у нее в животе вырастет Звезда Полынь. Пусть родится на свет горькое дитя. С глазами зелеными, синими, как анзерские леса, как карельские озера. Как Белое море у берегов, там, где молчат старики валуны, поросшие нежными мхами.
Звезда мигнула ей и вдруг начала расти. Она росла, приближалась, лучи ускоряли свой струящийся бег. Она заполняла собою все черное небо, и снег заливался зеленым, полынным светом, и лучи обрушивались на лес, на сугробы, падали отвесно на крыши сараев и бараков, на скелетный остов Распятского храма. Стася глядела во все глаза, прижав лицо к щелястой гнилой доске. Что это?! Кто… Ее дыханье занялось. В зеленом призрачном свете, по снегу, между сугробов к ней шел босой человек. На его груди, на кителе, запеклась кровь. На голове, в лучах Полынной Звезды, блестела круглая золотая каска. Он шел, опустив руки, закрыв глаза, и на его губах светилась единственная улыбка.
Он шел по снегам невесомо, не оставляя следов. Рваный китель на груди был распахнут. Худые ребра. Пятна сукрови. И крестик, крестик. Золотой крестик в оправе из мелких алмазов. Они не успели его с тебя снять, когда расстреливали.
— Отец! — громко крикнула Стася и стала падать на колени перед закрытой дверью, сползая по доскам, вклеиваясь ладонями в шершавую мякоть старого дерева, и сучки царапали ей руки, вонзаясь в кожу, и через щелку она продолжала видеть, как сверкает зеленью крыльев селезня, грудкой зимородка его побитая пулями, источенная вмятинами Войны золотая каска.
— Ну, с Богом. Прощай.
— Ты прощаешься со мной?..
— Как видишь. Еще рано прощаться. Еще такси не пришло. Ты все уложила? Ничего не забыла?
У двери стояли два перехваченных крепкими ремнями чемодана. Она гладко, скромно причесана. На ней длинный, до пят, плащик с бантом, на беличьем меху, сумка через плечо. Лех подошел к чемоданам, поднял их, оба сразу, пробуя на вес.
— Замучаешься ты там, с пересадкой в Варшаве. Тяжеленные. Будто в них не подарочные цацки всякие, а булыжники. Банка с селедкой там?..
— Там, конечно. Не сходи с ума.
Он подошел к ней, взял ее лицо в ладони. Долго глядел на нее.
— Мы не полюбовались им напоследок. Он у селедки в животе. Как хорошо, что ты не селедка. А то таможенники разрезали бы тебя.
Они засмеялись оба.
— Ты беспечный. Передавали вести с Войны. На Восточном фронте наступленье врага.
— Мне все равно. Враг, друг. Я все равно там окажусь опять.
Она поправила выбившийся из-под мехового беретика локон.
— Я бы не хотела, чтоб это произошло так быстро. Я волнуюсь. А ты не волнуешься совсем.
— А что мне волноваться. Ты у меня умница. Вот я в кинотеатре перед фильмом, вместе со Стивом, представлю новую пантомиму — будет называться «Сцена на таможне». Как ты трясешься и прячешь банку под юбки.
— Я никогда не трясусь, ты знаешь. А потом… — она засунула руку в карман плащика. Достала смит-вессон. — Мне не страшен серый волк.
— Ты с ума сошла. Ты же не умеешь стрелять. Где ты его купила? Это не игрушка, слушай. И как ты его провезешь через границу. Вот тут тебя точно накроют. Сумасшедшая.
— Мы все сумасшедшие, Лех. А что касается стрельбы…
Она оглядывалась, озиралась по сторонам. Увидела яблоко на столе. Схватила яблоко. Повела Леха за руку, как ребенка, в спальню. Положила яблоко ему на голову, сама выбежала в гостиную, видела, как он стоит с яблоком на голове, о, расстоянье от оружья до человека ничего не стоит, — а жизнь человеческая, вместе со всем оружьем, деньгами, войнами, драгоценностями, любвями и ненавистями, — стоит — чего?!
— Стой так! Не шевелись!
— Ты спятила. Я не хочу так. Ты что, рехнулась?.. брось револьвер сейчас же…
Он стоял, выпрямившись, раскинув руки в стороны, удерживая равновесьем яблоко на затылке, послушно и неподвижно, весело улыбаясь. Воспителла, вздохнув, быстро прицелилась, выстрелила. Раздробленное яблоко упало на пол. Пуля застряла в стене. «Пятизарядный, четыре заряда осталось», - шепнула она удовлетворенно и закрыла глаза. Лех подошел к ней, как слепой, вытянув вперед руки.
— Девочка, ты…
— …спокойно, Лех. Нам предстоят тяжелые деньки. Эту игрушку мне подарил мой духовник. Исповедник. Отец Ионафан, иеромонах. Я к нему ходила на исповедь, ходила… и однажды… я все ему рассказывала, Лех, все… про свои желанья… про страхи… про предчувствия. До встречи с тобой… ты знаешь… за мной стали следить черные люди. Они вынюхивали меня везде… на улице… в концертных залах… на вечеринках у друзей… велик наш град Армагеддон!.. да не спрячешься… Ионафан… у него такие длинные золотые волосы, как у девушки, висят по плечам… он безбородый, у него чудесная улыбка… я понимала, что он — не священник… церковь для него — вроде мафория: снял — надел… Однажды он спас меня… спрятал от них. Они хотели напасть на меня прямо в церкви… он спрятал меня…
Она отвернулась от него. Она задыхалась.
Они могли опоздать на поезд. Он выглянул в окно. Машины не было.
— Вот как. Ты его… любила?..
— Ты… не можешь меня спрашивать так. Я любила всех, с кем я была. Я никого на свете не люблю, кроме тебя. — Она улыбнулась, спрятала револьвер в карман, поправила непослушную прядь. — Я не думала, что ты ревнивец. Ты ревнивец, ты израненный ревнивый царевич, а я твоя красавица. И я тебя не ждала, а кокетничала с другими. А Исупов и Серебряков — уехали?..
— Нет. Они еще здесь. — Они вместе вышли в коридор, он напялил теплую куртку. — Они уедут тогда, когда я получу твою телеграмму из Парижа, что все в порядке.
Он взял ее руку в свою. Она вздрогнула. Ее глаза стали огромными и бездонными. Север и тьма, и лютый холод, и звезды просияли, заблестели в них.
— Ты жжешься. Твоя рука жжется. Ты — огонь. Ты моя Война. Ты мое сраженье.
— Не надо телеграммы. Приезжай сама. Ты. Живая.
— Люди иногда умирают в сраженье, Лех.