15401.fb2
Синий экран светился, легко потрескивал. Красные стрелки красными рыбками ходили по синей воде взад-вперед, сшибались, слетали вон, за пределы квадратного пространства.
— Хорошо. Я больше ни о чем вас не спрошу. Пусть мы все сдохнем здесь. Я изучил карту, я разработал стратегию, я отдал приказы, и извольте, Исупов, их выполнять. Кстати…
Он щелканьем пальцев попросил у Люка еще сигарету.
— …кстати, нет ли у вас на примете, там, рядом с вами, в части… такого хорошего молодчика, умеющего драться — и по-восточному, и всяко-разно, знающего английский… желательно — еще европейские языки… ну мало ли, мамочка в детстве учила, в хорошую школу ходил… честного, ловкого, да еще чтоб язык за зубами умел держать… словом, такого…
— Героя?..
Голос в трубке попахивал искренней насмешкой. Ингвар затянулся, как жаждущий в песках отхлебывает воду из кружки. Утер пот с губы тылом ладони.
— Смеетесь. Да, героя.
— Зачем вам он? Зачем вы даете мне такой заказ во время боя, исход которого неизвестен, хоть я и оптимист?..
Ингвар глотал дым, выплевывал его. Глаза его были прикрыты морщинистыми, как у старой черепахи, складчатыми веками. Он думал: говорить Исупову — не говорить.
— Видите ли, полковник, — медленно изронил генерал, и веки его медленно, пугающе приподнялись, и из-под складок старческой одрябшей кожи глянули две голубых прицельных холодных звезды, — я тоже, в некоротом роде, мистик. Я знаю, почему началась Зимняя Война. Зачем она идет так долго. И за что.
— Ну и…?
Никакого удивленья на другом конце провода. Никакого возгласа: да ты, генерал, сумасшедший!..
— … и мне нужна рука. Мне руки нужны. И ноги. Человек, который поможет мне. Поможет сделать…
Яростный рев самолета за окном прервал разговор Ставки и бункера. Ухнуло рядом, стекла задрожали. Генерал не шевельнулся в кресле, продолжая сжимать трубку в руке, сигарету — в другой. Люк подошел к столу. Уставился в экран. Громадная красная вспышка закрыла голубизну, перечеркнула бегущие кровавые строчки, светящимся червем ползущие по синему фону. Красное — кровь. Синее — небо. А белое? Белое — что? Белое — снег?!.. Лед?!..
— Ау!.. Исупов!.. Разъединили!.. К черту!.. Они взорвали кабель… К чертям собачьим!..
Люк нажал несколько клавиш на серебристой клавиатуре. Провода змеились перед ним на столе, вокруг ножек кресел, за спиной, на подоконниках. Почему они не могут стереть Ставку врага с лица земли одной-единственной ракетой?! Красиво жить не запретишь. Исупов малый не промах. Как говорит с генералом. Как с ровней. Никакой субординации. Какой крепкий табак этот генеральский. Покуришь — как пьяный, шатаешься.
Ухнуло еще и еще раз. Дом трясся до основанья, как при землетрясенье.
— Генерал!.. В укрытье!..
— Пошли к черту. Я сдохну в Ставке. Бутерброд мне с севрюгой, Люк. И рюмку водки. Там осталась еще рыбка… в морозильне?..
Стреляют!.. Они стреляют с гор, дальнобойными…
Заходи справа!.. Ложись!..
Ребята, у меня девушка в Сосновке осталась… чудненькая такая… а-а-а-а!..
Готов. Юргенс, бери его за ноги. Тащи. В пропасть!.. Сюда. К обрыву. Эх, не дай Бог…
Самолеты летели над ними, ревели, как стадо гигантских небесных быков. Стреляли пламенем. Бомбы падали на гольцы, разрывались с диким грохотом, вскапывая до сердцевины твердую мерзлотную землю. Солдаты копошились около зенитных пушек, обжигали ладони о горячие от непрерывных выстрелов пушечные железные стволы. Кедрач шумел под неистовым ветром, а утро выдалось ясное, величественное, морозное, кристальное, как светлая музыка, как взгляд с берега Байкала в толщу синей лучезарной воды. В такой-то праздник природы — бойня.
Ребята… всех не перебьют… ну не быки же мы!..
Они хотят именно всех перебить. И завладеть. И наставить здесь, в наших горах, своих…
Ло-о-о-ожись!.. Падает…
Снаряд упал прямо рядом с цепью солдат, рассыпавшихся по горному заснеженному склону рядом со старым, полуразрушенным Дворцом. То ли Дворец, то ли Дацан. Крыша выгнутая, как кошкина спинка, восточная, в загогулинках, а сам мощной кладки, великолепной архитектуры, и окна широкие были во время оно застеклены сверху донизу, да ветер, да Война, да камни вездесущих мальчишек стекла повыбили, и сквозняк гулял по мертвым анфиладам, и култук, баргузин и сарма выдували остатки забытого человечьего тепла, и белки, запрыгнув из тайги, роняли на паркетный пол старые расписные фарфоровые китайские вазы, хрустальные горки, нефритовые статуэтки, и окрестные крестьяне растаскивали на украшенье староверских изб картины, висевшие по стенам, писанные маслом на холсте: а на одной картине — загляденье девочка стояла, так любовно изобразил ее художник, такие серенькие, ласковые, прозрачные глазки светились у нее, а русые, золотистые, как пшеница, волосики были забраны на темечке в пучок… и кружева на запястьях, кружева по краю юбки… она во Дворце плясала… ходила вдоль зеркал, брякала по клавишам спинетов и роялей… да, они были богатые, они были Цари, а мы все вокруг были бедные, ну и что?!.. и разве из-за этого Зимняя Война…
Солдаты скорчились на мерзлой земле, свернулись в судорожные клубки, схватились за животы, за головы, пряча от осколков свои жалкие жизни, и покатились живыми бочонками, укутанными в болотный брезент, по каменистому заметенному склону вниз, спасаясь от огня. Юргенс при взрыве находился ближе всех ребят к сгустку ужаса. Земля, камни, осколки полетели ему в лицо, но ни сердца, ни печени, ни артерий, жизненных жил, не задели; он катился по склону горы, и осколки летели ему в спину и грудь, и он кричал от боли, от страха, от того, что думал — он уже умер и уже в Аду. Он и думать не думал, что человек от боли так громко кричит; что боль может быть непереносимой. Он думал, что человек выдюжит, выдержит все. Ему было стыдно себя, но он кричал. Катился, и кричал, и плакал, и камни горы впивались ему в лицо, залитое кровью и слезами, и рядом с ним катились солдаты, его друзья. Он понимал, что сейчас из неба упадет еще один огонь, и этот уж точнехонько будет последний.
И, когда раздался свист и вой, он лег животом на землю, вжался в нее, прижался к камням всею грудью, всем мужским естеством, всеми бедрами и локтями, пытаясь обнять землю, стать самой землею, — только не надо! Не надо сейчас! Не надо…
Раздался еще один взрыв, и опять рядом с ним. Взрывной волной отбросило его. На время он перестал слышать, видеть и чувствовать.
Голос донесся до него, словно бы с того света: контузило парня!.. контузило… На носилки бы его…
Откуда носилки здесь, в горах… Всех сестричек милосердья нынче перебили… да и то они на горбу нас тащили в часть… у генерала только самолеты да ракеты на уме, а что до йода, марли и бинтов… мы же все живые…
Врете, ребята. Мы все уже мертвецы.
А этот?!.. Очухается… Молодой, сил много… эк мордаху-то ему изрешетило… срастется… затянется все… шрамы будут, это да… девушки в обморок упадут все до единой… Тащите, тащите осторожненько… не дай Бог сейчас опять начнется… они летят… летят снова!.. ложи-и-и-ись!..
С небес накатило, навалилось, гул и грохот растерзали людской слух, все чувства обратились в один огромный Страх, и на бреющем полете над солдатами, попадавшими на землю, на снег кто как — на бок, на живот, скрючившись, как дитя в утробе матери, — прошли, чуть не касаясь брюхами земли, тяжеловозы-бомбардировщики противника. Истребители напоминали остроклювых быстрых птиц; эти — черных толстых рыб со смертоносной икрой внутри.
Черный Ангел, наш Черный Ангел, где ты?!.. что ты нам пророчил… неужели ты предсказал нам погибель… нам всем… ведь за нами — наша земля…
За нами, дурак, еще старый разрушенный Дворец на вершине горы. Это, должно быть, восточный монастырь какой. Монахи там жили раньше, ламы. Коричневолицые, в светящихся оранжевых куртках. Они знали языки небесные и запросто болтали на семи птичьих наречьях. Они били в серебряные колокола и ледяные колокольчики, и у них под крышей Дворца хранился пергамент, свернутый в свиток, и на том пергаменте записано все, что с нами должно стать на этой земле. Дудки!.. Там, за Дворцом, среди гор, сидит Золотой Будда. Вот ей-Богу. Мне отец говорил. Я сам родом из недальних мест, с Яблоневого хребта, с Забайкалья, из староверов я. Он весь золотой… а изо лба у него кто-то Третий Глаз выковырял, там у него, по слухам, камень торчал будь здоров… не слабый…
Кучка солдат, вместе с контуженным, откатилась в траншею.
Наступило невероятное, непредставимое затишье — будто все кончилось, раз и навсегда, и было чувство, разлитое во враз опрозрачневшем воздухе, что больше не начнется никогда.
И внезапно небеса отверзлись, как черные врата, и из них хлынул на землю огонь беспрерывный, тяжелый, и на горах, на снегу, на тучах, бегущих вдаль под яростным напоротм ветра, на белом плато плоской, как лопата, степи напечатлелось черное тавро разрушенья, и спрятавшихся в траншее смело, разметало огнем, и только сдавленные крики боли и прощанья донеслись из-под груды камней, обваленных с вершины горы при веренице непрекращающихся взрывов, и огонь прошивал и прожигал все, оставшееся в живых, на расстояньи досягаемости пули и снаряда, бомбы и прицельного огня; и это был нынешний, сегодняшний Бой — Бой всем Боям, Царь Боев, ужасный в своей огненности и будничности: вот так, словно говорил огнем враг, мы будем поступать со всеми, кто… А кто враг?! Кто-о-о-о вра-а-а-аг?!.. Крики доносились из-под развалин. Руины Дворца стояли на вершине горы неколебимо. Их не брали ни бомба, ни снаряд.
И как быстро, мимолетно все закончилось. Господи, неужели. Их всех перебили. Они все задохнулись под камнями, в той снежной холодной траншее. А я, я выбрался. Я как-то выпростался наружу, на волю. И я живой. Живой. Только раскалывается надвое от боли голова. И плохо вижу. И ничего не слышу. А, нет, вот слышу, вот далеко гудит истребитель. Я знаю, это истошный вой — он идет на таран. Кому нужно на Зимней Войне дурацкое геройство, когда все может быть кончено сразу, одним ударом. Но все боятся этого удара. Трусят. Боятся умереть от изобретенного Абсолюта. Человек выдумал себе уничтоженье. И лелеет его, и носится с ним, как с писаной торбой. У Черного Ангела — черные крылья. Отсохли бы черные руки у того, кто выдумал Последнее Оружье.
Ф-фу, Господи, неужели это я. Неужели это я, Господи. И я цел. И косточки целы. И я могу идти. И ноги мои идут. Вот шаг. Еще шаг. Ноги идут. Ноги идут.
Я остался один. Я остался на земле совсем один. И я в горах. И неизвестно, какими они ударили — простыми или…
Ну, это я скоро почувствую. Затошнит. Зашатает. Волосы повылезут. Пятна красные по рукам-ногам пойдут. Еще там что?.. А, не помню. Все давно известно. Если они ударили обычными, может быть, я буду идти в горах день, два, пять, и в конце концов выбреду на людей. На лам. Здесь же есть монастыри. Дурни, они думали, что Дворец — это монастырь. Они не знали, бедные, все мертвые уже, что Дворец — это наш, русский Дворец. Это подарок. Его дедушка последнего нашего Царя, того, что расстреляли недавно, выстроил для своего внука, когда Сибирь была для России вроде отрытого клада, вроде найденного в горах отлома лазурита, и преподнес внучку на день рожденья: вот тебе, внук, будешь царствовать — приезжать будешь в свои восточные владенья, жить тут, рядом с птицами, с ястребами и орлами, на вершине, обозревать завоеванные просторы — малахитовую тайгу, алмазные снега, сапфировые озера, сов и куниц, осетров и белок, хайрюзов и росомах, тягуче, густо поющие басом кедры с шишками величиною с ребячью голову, разлапистые лиственницы, золотеющие по осени; отсюда и зимородковую гладь Байкала видно — отсюда, высоко, с заголенных ветрами вершин Хамар-Дабана, где горные сколы играют под Солнцем гранями льда на острых кромках и изломах камня, где голый, скрючивший ноги в позе лотоса отшельник, чьи бедра обернуты вытертым козьим мехом, бормочет вечное, таинственное «Ом…» Будешь царствовать на окраине Государства!
А сейчас кто царствует?!..
Те, кто его убил… те, кто…
А если в меня кто-нибудь живой вдруг выстрелит из-за утеса?!
Господи. Господи, умоляю Тебя. Жить мне незачем. Незачем да и не к чему. Пошли мне последнюю пулю. Пошли мне. Пошли.