15401.fb2
Брось. Это стучат военные барабаны. Они здесь, за горой. Это кожаные военные барабаны лам. Ламы идут под предводительством Далай-Ламы вперед, воевать с нашими бестолковыми солдатиками, которых и воевать-то как следует, толком, не научили; кто нас мог когда и чему научить, в каких казармах?! Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Как настойчив мерный стук. Дробный стук. Жесткий, властный стук — так стучат костяшки о крышку зимнего гроба; так стучат ледяные кастаньеты в руках танцующего скелета. Это танец, и мне надо шагать в такт с барабаном.
Как близко стук. Как страшно. Он внутри меня. Он во мне. Замри, военный барабан. Не стучи. Прекрати. Мне страшно. Мне больно. У меня болит внутри, слева. Стук разрывает меня надвое. Если ты будешь стучать, я не смогу идти, я не смогу найти ни еды, ни воды. Я умру. Может, так стучат подземные ворота бардо, о которых рассказывал полковник Исупов, он собирал в котомку всякие восточные байки.
Эй, лама!.. Лама!.. Кончай греметь в свой барабан!.. У меня уши болят от твоего стука!..
Стучит. А я иду. Ведь надо идти. Ноги идут. Ноги идут. Если я остановлюсь, я умру.
И где мой складной нож?.. Старинный, хорошей северной работы… еще с одним узким выстреливающим лезвием, оно стреляет сбоку, если нажать на обточенную моржовую кость… я потерял его… я его потерял… я всадил его кому-то в живот… тому, кто меня ненавидел, хотел убить?!.. той, кто меня спасла…
О нет, а я уж испугался, он со мной. Вот он. За голенищем. Я засунул его за голенище, как точильщик на рынке. Зимний рынок, искрятся синие сугробы. Когда еще я попробую твою хурму. Разломлю твой красный гранат. Хрустну соленым огурцом. И посижу на пустом бочонке, где солили омуля, а он уж был с душком, — сяду рядом с полоумным стариком, и разопью с ним бутылочку беленькой — отобью горлышко ножом, и стекло заскрипит на зубах, и водка прольется в глотку. Нет ничего лучше выпивки на морозе! Нож, ты еще пригодишься мне. Твое лезвие, искупанное в крови, я отмолю у военного Бога.
…о, где я?..
Ты разбила стену кулаком. Ты разбила грудью кирпичную кладку. Ты вырвалась на волю.
А на воле — твоя Война. Ты долетела до нее. Ты добрела до нее — наяву и во сне.
Здесь стреляют так близко. Здесь пушки, гаубицы, зенитки. Здесь в шахтах нацеленные на врага ракеты. Где враг?! Поклянись, что ты знаешь это. Побожись, что ты не выстрелишь сам себе в грудь. Когда в небе возникает страшный гул, все бросаются с рынка врассыпную, и падают бочонки с капустой, и валятся бадьи с мерзлой клюквой и брусникой, и кровавая говядина в мясных рядах шлепается наземь с деревянных чурок и плашек вместе с острыми топорами, и люди визжат и падают в грязь, в снег, прижимаются животами к земле, к слежалому снегу, ползут, причитают, плачут, закрывая головы, затылки дрожащими руками. И матери ложатся животами на детей, чтобы спасти их, уберечь хоть немного, хотя знают: если взрыв — погибнут все. Здесь Война идет! О, Воспителла, куда ты взяла свой билет. Какая карта выпала тебе. А может, ты напилась на своей знаменитой вечеринке до бесчувствия, и упала головой на стол, в средоточье ананасов и креветок, и уронила бокал с красным вином, и оно пролилось на скатерть и на твою шею, и будто у тебя шея порезана ножом, красные капли падают с кожи, ползут, чертят красный путь на белом снегу. И тебе видится виденье, пьяное и невозможное. И, мотай не мотай головой, ничего не поможет — разве что сердобольный гость выльет тебе на затылок из кувшина, из кухонного ковша серебряный шматок ледяной воды.
Я никогда не напивалась пьяной. Я никогда…
Что ж, значит, время приспело. А может, ты накурилась?!.. У Фреда были абиссинские сигары, толстые, как жирные мыши… он тебя ими угощал… и ты взяла?!.. взяла из золотой коробки…
А-а-а-а!.. мамочка, они летят… они сейчас сбросят огонь… и мы все сгорим… все!.. Пригнись ниже… прижмись ко мне, вожми головку мне в живот, дитя мое… я с тобой… ничего не бойся, если я с тобой…
Вдоль по рынку раскатились красные гранаты и алые соленые помидоры из кадок. Рассыпалась, валялась на снегу — горками — облепиха, похожая на желтую щучью икру. Медленно, как во сне, вытекал мед из высоких деревянных долбленых ковшей, и коричневые бурятки в белых овечьих шапочках, молясь Будде и охая, лежали рядом с текущим по доскам, по снегу медом, окунали в мед мозолистые ладони, плачущие губы, и горечь слез смешивалась со сладостью меда, а охотник, продававший шкуры, держащий их на распяленных, раскинутых в стороны, как перекладины креста, руках — ах, чучело, тебе уж не стоять среди рынка, не пугать несмышленышей костями, торчащими из худых штопанных рукавов!.. — прижимал их, шкурки белок и соболей, горностаев и росомах, к груди, к сердцу, окунал в нежную рухлядь лицо, плакал, утирался шкурками когда-то живых зверей, а рядом ползли, плыли по голубому снегу мертвые длинные серебряные рыбы, это омуль вывалился из алюминьевых ведер, плыл по зиме, кося мертвым жемчужным глазом, и рыбак плыл рядом со своим омулем, так и не купленным никем, полз животом по сугробам, хватал рыбин крючьями обмороженных пальцев, — ах, Война, ведь это наша еда, это наша добыча, это наша красота, это наша жизнь! Что ты сделала с нашей жизнью! С нами со всеми! Мы — твоя еда?! Да неужто тебе все мало, все мало, объедала Война, ты все жрешь и жрешь, ты накалываешь нас на острогу, ты бредешь на нас с бреднями и сетями, ты наставляешь на нас свои пушки и дула, — и мы уже привыкли жить в тебе, привыкли умирать в тебе, — да все равно — проклятье тебе! Твоему огню! Твоим боям! Твоим генералам! А солдаты?! Солдатам мы тоже пошлем проклятье свое?!
Рынок орал и вопил, стонал и ревел, как ревут коровы, как ревут быки, как ревут, заливаются младенцы в снежных пеленках, рынок бился в судорогах, и осколки летели и попадали в живое, и гранаты разламывались надвое, и тек алый сок из вскинутой взрывом брусники, и лопалась со стоном и криком красная клюква, и тек красный густой мед из трещин и щелей, и прижималась к холодному снегу животом и грудью, всеми ломкими и бедными костями, Воспителла, жалась к земле, дрожащей под снегом, укутанной в снежную ветхую шубу, — а мед тек рядом с ее щекой, и она не удержалась, подвинула по снегу лицо, прикоснулась к меду губами, зубами, вобрала его, куснула его, поцеловала его, втянула его в себя. Сладкая, жизнь моя! Как я люблю тебя!
Разрыв ухнул над ее головой. Она влепилась в землю всем текучим, как мед, телом. Мать, у которой осколком убило ребенка, страшно закричала, запричитала над ней.
…она проснулась в замерзшей лодке на берегу озера оттого, что ей вливали в рот — насильно, грубо — водку. Она поперхнулась, чуть не захлебнулась. Выплюнула зелье на дно лодки. Закинулась в судороге. Ее крепко держали люди в черных кожаных куртках и черных очках. Она глотала водку, давилась. А, это опять вы. Я думала, я от вас ушла. Не убежишь даже в топку Войны. Пусть я сгорю. Я вам не достанусь. Вам кажется, что вы меня поймали.
Они растирали ей водкой руки, щеки, щиколотки, виски. Всунули в зубы кусок салями. Укутали в овчинную шубу.
— Она нормальная, Давид? Уснуть в лодке при култуке?.. Зимой?..
— Она дура. Или просто очень устала.
— Постарайся не применять болевых приемов. На нее смотреть жалко.
— Она обморожена. Она попала под обстрел. Гляди, кровь на руках.
— Какая, к черту, кровь. Это брусника. Сок брусничный. Я сам пробовал, лизнул. Кислый.
— Быстро мы ее нашли. Я думал — дольше проваландаемся.
— Я увидел над лодкой парок.
— Еще десять-пятнадцать минут — и все было бы кончено. Она бы замерзла.
— Или впала в забытье. Человек при замерзании не резком, а постепенном может сохранить жизнь внутри себя.
— Долго же ее пришлось бы размораживать. Живое мясо. Ха-ха.
Они сунули ей в нос еще один ломтик салями. Жри! Она отвернула голову.
— Не хочешь — не надо. Если ты в своем уме, ты будешь говорить. Сапфир с тобой?
Она поглядела на них прозрачно, ясно. Господи, как весело ей.
И в ее глазах вспыхнуло, Сияньем Севера, лютое веселье.
— Нет! Нет его у меня! Пропила я его! Прокутила! Продала задешево — и икорочки себе на рынке купила… селедочки!..
Невероятно, но она смеялась над ними.
Здесь, на берегу озера, в просмоленной, промерзлой рыбацкой лодке, укутанная в шубу с чужого плеча, — она над ними хохотала, и зубы ее блестели, и ожившие щеки ее румянились, и, с ума сойти, глаза ее сверкали неистовым, елочным, карнавальным весельем! Она была золотой орех, она висела на высокой ветке, она качалась и плясала над черными колючими иглами, и ее было никому не достать!
— Ну, это еще надо проверить. Мы тебя проверим, собака. Ты передала его Леху?
Она смеялась.
— Куда Лех должен был переправить его?! Анастасии?! Ингвару?! Другим людям?! Вернуть на Войну?! Уничтожить?!
Она смеялась.
— Ты знаешь о том, стерва, что это за Камень?!
Она смеялась, и в смехе появилась язвительная, глумливая нота, и, дойдя до порога, где наступает визг, смех оборвался.
— Ты знаешь о том, что если ты не станешь болтать языком, мы будем пытать тебя?! Это не в правилах благородной игры, конечно. Но это Война, душенька. И у нас нет выхода. И у тебя выхода нет. Куда Лех должен переправить Сапфир?! Если не Анастасии, то куда?!.. Он человек, как все мы. Он хочет жить. На аукцион Сотбис?!.. В Нью-Йорк?!.. В Гонконг?!.. Серджио Челленджеру?!.. Отвечай!
Она молчала.
— В героиню играешь?!..
Они скинули с нее шубу. Стали рвать на ней блузку. Тонкая ткань затрещала.
Какое счастье, что они не стащили с нее юбку. Не успели.
Смит-вессон в ее руках. Всего пять патронов. Их — четверо. Последний — для себя. И — головой в Байкал, тонка кромка прибрежного непрочного раннего льда, дальше — вода, ее тьма, ее чистота, ее сапфировая синева.
Вот он, ее последний Сапфир. Так должно быть.
Она выстрелила в склонившегося к ней. Он упал. Она вырвалась из рук других, оставив в их руках овчинную сибирскую шубу. Она бежала, как летела. Они стреляли ей вдогон. Из-за скалы вывернулся грузовик, в кузове тряслись мешки с сахаром, один мешок развязался, и сахарная дорожка сыпалась на грязный шинный след, — шофер резко тормознул, смекнул сразу, в чем дело. Щас мы им покажем всем, девка. У меня тут есть с собой… вот, за пазухой… сейчас… ага!.. один трофей, граната прямо с поля боя, братан, солдат, привез. Гляди, што будет!..