Гордеев с Ненароковым продолжали рассказывать…
Четыреста стояли на насыпи.
Слева была станция, справа — ров-могила для тех, кого сегодня поволокут из строя.
Гауптман шел вдоль шеренг в сопровождении переводчика. Через равные промежутки — видно, гауптман про себя считал шаги — он останавливался и бормотал что-то, грассируя. Переводчик подхватывал, и летели фразы, леденящие душу не только ужасной сутью своей, но тем, что стали обыденностью:
— Политкомиссары, евреи, коммунисты — шаг вперед!
Шеренги не шевелились. Они застыли, будто в кино неожиданно остановился кадр.
Полковник хладнокровно взирал на все это со стороны, оставаясь к происходящему абсолютно индифферентным. Время от времени он поднимал к глазам бинокль, цепко держа его в правой руке, левая была занята стеком — им полковник постукивал по высокому сапогу.
Солдаты вытащили из строя высокого чернявого парня. Был он яростен и еще силен, этот парень лет двадцати трех, а потому отчаянно сопротивлялся. Солдату надоела возня с ним, и он вскинул автомат. Но полковник уже спешил к месту, где возник конфликт. Оказавшись рядом с автоматчиком, он ударил стеком по стволу.
Солдат оторопело открыл рот.
— Где родился? — спросил полковник у парня.
Тот молчал, тяжело дыша после схватки и ненавидяще глядя на полковника. Полковник спокойно выдержал этот взгляд и спросил:
— Тюрк дилини билярсян?
— Я не знаю по-турецки, только несколько слов, — ответил парень. Видимо, до него дошло, что полковник если и не спас его совсем, то уж, во всяком случае, отсрочил конец.
— Марш в строй! — Это уже была команда. Парень отступил в свою шеренгу, а полковник, обернувшись к гауптману, который, как и все остальные, ровно ничего не понял в разыгравшейся сцене, сказал:
— С таким знанием этнографии вы перестреляете всех… А рейху нужны дороги. Их должен кто-то строить… «Этнограф»… — Он явно обрадовался придуманному прозвищу и, постукивая стеком по голенищу, пошел к станции.
Две дощатые тропинки, каждая метров триста длиной, начинались у отвала, откуда пленные брали грунт, и заканчивались там, где уже высилась насыпь — по одной тропинке к ней доставляли грунт, по другой возвращались порожняком.
Автоматчики кричали с вышек:
— Быстрее, быстрее!
Дойдя до места, где ссыпали грунт, Гаджи с огромным усилием перевернул тачку, достал кусочек бумаги, выгреб из кармана махорочные крошки и свернул цигарку.
— Брось! — рявкнул конвоир. Но поскольку Гаджи не обратил на окрик никакого внимания, он подскочил к нему. — Курить потом. Сейчас — работать. Быстро, быстро!
Ненароков и Гордеев, шедшие с носилками навстречу Гаджи, видели начало этой сцены. Окрик конвоира не был им слышен, потому Ненароков сказал напарнику:
— И курить ему разрешают…
— Да, — вздохнул Гордеев.
Гаджи понимал, что разговор идет именно о нем, и демонстративно нарушал здешний порядок.
— Порядок необходимо уважать, — полковник внезапно возник перед Гаджи. — Это долг каждого пленного. У нас курят после работы. Тебе это объясняли?
Гордеев и Ненароков остановились, как и другие, ожидая, что произойдет. Гаджи не столько увидел это, сколько почувствовал, вновь глубоко затянулся цигаркой и, сложив губы трубочкой, засвистел какой-то мотив: он явно лез на рожон.
— Что это за мелодия? — очень спокойно спросил полковник.
— Страна Баха не знает Гаджибекова?
— Ты музыкант? — опять спросил полковник. И потом, не ожидая ответа: — Я тоже учился музыке.
Он повернулся к подбежавшему офицеру конвоя, хотя продолжал говорить с Гаджи:
— А музыкант не должен целый день толкать тачку… Музыкант должен… — он хмыкнул — …заниматься музыкой.
И скомандовал:
— Доставлять ко мне ежедневно к шестнадцати.
Пленные продолжали наблюдать за этой сценой.
— Работать! Всем работать! — неслось с вышек.
Полковник пошел прочь, а Гаджи, так и не бросив цигарки, покатил дальше свою тачку.
— Вот еще одно доказательство, — сказал волжанину Ненароков.
Гаджи закончил мыть на кухне пол и приступил к чистке чайника и кофейника — нехитрой кухонной утвари. Полковник музицировал в кабинете.
Иногда сквозь открытые двери он наблюдал за Гаджи.
От буханки белого хлеба, лежащей на столе, было отрезано несколько здоровых ломтей, и Гаджи твердо решил украсть два или три из них и отнести в барак — люди были зверски голодны, а белого хлеба… Они и не помнили, наверное, когда в последний раз видели белый хлеб.
Попасться на краже означало быть расстрелянным. Гаджи знал об этом, но твердо решил, что хлеб все равно украдет. Он поставил чайник на полку и в то же мгновение, схватив три ломтя, сунул их за пазуху.
Полковник встал из-за инструмента.
— Иди сюда!
Гаджи вошел.
Я хочу оценить… — полковник задумался, — твою честность… Другой бы мог что-нибудь украсть, скажем… хлеб.
Сердце Гаджи колотилось так, будто там, под грудной клеткой, работала бригада молотобойцев.
— А ты не такой… — полковник взял остаток буханки и сунул ее Гаджи.
— Если хорошо вымоешь руки, можешь поиграть… Репетируй. Потом ты будешь играть на наших вечерах.
— Не буду, — Гаджи наклонил голову, словно желая боднуть.