15487.fb2 Золотая симфония - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Золотая симфония - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

На нашей "Лысой Горе" шла весьма сложная ночная жизнь. Иногда я просыпалась от топота, хохота и визга. К утру все стихало, и когда мы с мамой бежали к морю, на "Лысой Горе" крепко спали. Не все, конечно. "Праведники", вроде нашего семейства, вставали рано и занимались обычными курортными делами: готовили завтрак, отправлялись на рынок или спешили захватить утренний ультрафиолет. Однажды мы узнали, что среди "праведников" завелась великая грешница - шестнадцатилетняя Ася, которая вечерами бегала на танцы и регулярно возвращалась домой в сопровождении местного парня с усиками. Однажды утром я увидела взбудораженную и заплаканную Асину маму, которая приглушенным голосом рассказывала Вере Николаевне: "Я вышла, чтоб загнать Аську спать, а он шагнул мне навстречу и говорит": "Мама". Я чуть сознание не потеряла. Что значит "мама"? Какая я ему мама? Что эта шлюха натворила?" Я нарочно долго подметала кухню, чтоб побольше услышать. Надо же, Аська, с которой мы вместе висели на камере и пели "Негритят", тоже вела загадочную ночную жизнь. И это ставшее вдруг таинственным слово "мама" ... Скоро Аську увезли домой в Калугу, и наши ряды поредели. Из оставшихся я больше всех любила Наташку и ее дедушку - профессора медицины из Тулы.

Даже не знаю, кого больше. В главном доме Веры Николаевны было полно старинных, давным-давно привезенных из Ленинграда вещей: кресел, светильников, книг. Посреди полутемного зала стоял расстроенный рояль, на котором валялись ноты. Видимо, все это принадлежало ее покойному мужу. Однажды, когда я рылась в нотах, вошел Наташкин дедушка. "Ну, что ты нашла?" - спросил он. "Вот, какие-то старые ноты, не по-русски написано". "А, так это "Фауст" Гуно. Переложение для фортепиано. Можешь сыграть?" "Смотря что", - сказала я и, полистав, наткнулась на арию Зибеля. "Вот это могу". Немного поковырявшись, я заиграла довольно гладко. Наташин дедушка, стоя за моей спиной, запел: "Расскажите вы ей, цветы мои". Он пел смешным дребезжащим голосом, но очень чисто. Нам так понравилось музицировать, что мы стали приходить в эту комнату каждый день, и у нас даже появились слушатели. Но однажды мероприятие сорвалось: у меня поднялась температура. Убегая в аптеку, мама попросила Наташкиного дедушку навестить меня. Он зашел в комнату и присел на край кровати. Потрогав мой лоб и попросив показать горло, он стал осторожно водить шершавой ладонью по моим плечам и рукам. "Хочешь, пощекочу тебе пятки?" - спросил он. "Зачем?" - удивилась я, не зная, как относиться к его странным ласкам и чувствуя какую-то неловкость. "Если испугаешься щекотки, значит будешь влюбчива". "Не надо", - попросила я. Он провел ладонью по моим ногам. "У тебя на ногах музыкальные пальчики". В это время вернулась мама. Наташкин дедушка отдернул руку и встал. "Она перегрелась, - сказал он. - Все пройдет". Не умея объяснить, что произошло, я стала избегать его.

... А потом жизнь круто переменилась. В соседней с нами комнате появились двое студентов. Я уже слышала о них от худенькой большеглазой Стеллы, которая со своей подружкой Риммой поселилась у Веры Николаевны еще до нас. "Вот приедет мой мальчик, и надену это платье", - говорила Стелла. "Приедет мой мальчик, и пойдем в ресторан. Приедет мой мальчик ..." И мальчик приехал. Его звали Натан. Я увидела его, вернувшись днем с моря. У него были темные волосы и темные глаза. "Черный принц", - подумала я. Почему "принц", сама не знаю. С того момента, как он появился, мне почему-то расхотелось спать днем и захотелось сидеть на нашей общей терраске и писать рассказ, начатый еще весной. Я выходила на террасу с тетрадкой, карандашом и ластиком и, усевшись за круглый стол, устремляла взор вдаль, на море. К сожалению, Натан редко заставал меня в этой позе. Он жил той самой непостижимой ночной жизнью, которая проходила мимо меня, и режим его не совпадал с моим. Но однажды он оказался дома и появился на террасе как раз в тот момент, когда на меня нашло вдохновение. "Что ты пишешь?" - спросил он. "Рассказ", - ответила я, продолжая писать. "Рассказ?" - изумился Натан. Я пожала плечами, что должно было означать. "Подумаешь, это мое обычное занятие". "О чем же пишешь?" "О детском доме и об одной семье", - ответила я, орудуя ластиком. "О детском доме?" - еще пуще удивился Натан. Я была на седьмом небе. Пока все шло как нельзя лучше: его изумление и моя невозмутимость, его восхищение и моя скромность. Но решившись наконец поднять глаза, я увидел, что он едва сдерживает смех. "Он смеется надо мной, - в ужасе подумала я. - Он все это время надо мной смеялся". Я поднялась, чтобы немедленно уйти. "Прочти", - попросил Натан. "Нет", - отрезала я и ушла в комнату.

Я по-прежнему ходила по утрам на море, висела с девчонками на надувной камере, ездила с мамой на рынок, бегала с ней в кино, но одновременно с этой я вела еще и другую, невидимую миру жизнь: ложась спать, прислушивалась к голосам за стенкой, загорая на берегу, смотрела туда, где в обществе Стелки и Риммы сидел "черный принц", возвращаясь с рынка, бросала взгляд на соседнюю дверь. Почти с ним не общаясь, я успела изучить его привычки: знала, как он смеется, плавает, ходит. Иногда я неожиданно ловила на себе внимательный взгляд его черных глаз, и меня бросало в жар. Однажды, вернувшись с моря, я увидела замок на соседней двери. Неужели уехал?! Но оказалось, что все четверо: Натан с приятелем, Стелка и Римма отправились на несколько дней в Сухуми. Время остановилось. И как я жила до появления "черного принца"? Кино, парк, пляж - тоска смертная. Интересно, что такое "несколько дней" - пять? семь? десять? И вдруг замок исчез. Дверь приоткрыта, а за дверью - Натан. "Ты еще здесь? А я уж боялся, что пока мы катались, ты уехала, так и не прочтя мне своего рассказа". "Боялся". Он сказал "боялся". "Могу прочесть", - выпалила я и, задохнувшись от собственной отваги, пошла за тетрадкой. Надо было спешить. Я могла читать только пока рядом не было мамы. При ней деревенела. Принеся тетрадку, я села на плетеный столик (наверное, мне казалось, что так я выгляжу взрослее и непринужденней) и стала читать. Когда кончила, Натан поаплодировал. "Ну, ты даешь. Лучше Льва Толстого. Мне тоже хочется похвастаться. Поедешь смотреть, как я играю в волейбол? Это недалеко. Повезут на автобусе". "Как? Одна?" - растерялась я. "Почему? Можно с родителями". На следующий день мы ехали по узкой тенистой дороге. В открытые окна автобуса лезли ветки, и Натан, который сидел перед нами у того же окна, отводил их рукой и оглядывался, чтоб убедиться, что все в порядке. Игра происходила на волейбольной площадке какого-то санатория. Играли две любительские команды. Я ничего не смыслила в правилах игры, но тихо умирала от восторга, глядя, как Натан бьет по мячу, то почти падая на землю, то высоко подпрыгивая. Я чувствовала себя прекрасной дамой на рыцарском турнире: все эти прыжки и падения были в мою честь. По дороге назад мама попросила Натана позаниматься со мной извлечением из корня. Уже шел сентябрь, занятия в школе начались, а мы только 14-го предполагали вернуться в Москву. "Помогите ей. Она ничего не смыслит в математике", объяснила мама. "Зато пишет, как Лев Толстой", - засмеялся Натан. Теперь каждое утро он занимался со мной извлечением из корня. Он даже задавал мне домашнее задание, которое я принималась выполнять сразу же после урока. Пожалуй, извлечение из корня - единственная математика, которую я поняла.

А потом мы уезжали. Уехать из Гагр было мудрено: поезд стоял минуту, а садились толпы. Я смертельно боялась посадки. Но в этот раз меня занимало другое: где Натан? Куда он исчез? Почему не пришел прощаться? Я ничего не видела и не слышала вокруг себя. Мне совали в руки сумки, велели куда-то идти. Я послушно шла, останавливалась, отвечала, но в голове моей было одно - где Натан? Наконец, появился поезд. Подхватив вещи, все побежали к своему вагону. Мы тоже. Над головами поплыли чемоданы, тюки, сумки, плакали дети, визжали женщины, ругались мужчины. И в это мгновение в толпе мелькнуло ЕГО лицо. "Там остался ящик с фруктами", - крикнул ему отчим. Натан схватил стоящий на перроне ящик и присоединился к нам. Он взял у мамы вещи и стал передавать отчиму. Потом помог протиснуться мне и маме, помахал рукой и исчез.

Не успев обрадоваться, я совсем упала духом. Теперь уж было ясно, что это все, больше я его не увижу. Мы стали устраиваться в вагоне, убирать вещи, и когда, наконец, немного перевели дух, возле нас вырос Натан. "Откуда вы?" - удивилась мама. "А я еду в этом же поезде, только в общем вагоне". "Как? Почему? А где вся компания?" "Они еще остались, а мне надоело. Сегодня пошел и купил билет в общий". Он смотрел на меня и улыбался. "Это из-за меня, из-за меня", - стучало в моей голове. "Давайте пить с нами чай", - предложила мама. "Я пойду устроюсь, а позже приду". Когда он пришел, вагон спал. Я лежала на верхней полке головой к проходу, чтоб не пропустить его. Он подошел ко мне и сказал: "Хочешь, научу читать мое имя? Оно с секретом". Он вынул из кармана химический карандаш и, послюнив его, написал на моей ладони: "Натан". "Теперь не мой руку и каждое утро читай мое имя туда и обратно". Это открытие меня поразило. "Знаешь, ты мне здорово нравишься, - тихо сказал Натан, подергав меня за косы. - Даже Стелка взревновала и раньше уехала. Ты знаешь об этом?" Я не знала. Все, что он говорил, было так невероятно, что не укладывалось в голове. "А мы в Москве будем встречаться? В театры ходить? В кино?", - говорил Натан, продолжая слегка дергать меня то за одну, то за другую косу. Сон какой-то. Ведь он перешел на последний курс института, а я в восьмой класс. Ему 21, а мне 14. Он говорит мне "ты", а я ему "вы". Но вот он стоит рядом и произносит удивительные слова. А на соседней полке храпит какой-то толстяк, внизу сопит ребенок, кто-то разговаривает во сне. "Ну ладно, спи. Я приду завтра". Черный принц пошел по проходу, огибая чьи-то ноги, обходя сумки, спотыкаясь о чужую обувь.

Едва я вернулась в Москву, он позвонил и пришел. Я сидела на столе и, болтая ногами, рассказывала ему о своем классе, в котором появились такие экзотические существа, как мальчики. (Это был первый год совместного обучения.) По сравнению с Черным принцем все наши ребята казались мне недомерками и дурачками. Напоив Натана чаем, я пошла провожать его до метро. На мне была школьная форма, а на нем черный костюм и зеленая велюровая шляпа. Я оглядывалась по сторонам: вот бы встретить кого-нибудь из класса. Вечером я рассказала про Натана маме. Она засыпала меня вопросами, желая знать все. Немного помявшись, я рассказала, что когда спрыгивала со стола, он подхватил меня и, немного подержав в воздухе, как бы нехотя опустил. Когда Натан позвонил снова, трубку взяла мама и попросила пока не приходить. "У нее совсем нет времени, - говорила мама. Она ведь учится в двух школах: в музыкальной и простой". Он попросил к телефону меня, и я скучным голосом повторила то же самое. "Это твое последнее слово?" - спросил он мрачно. Я повесила трубку, боясь разреветься. "Никуда он не денется", - сказала мама, внимательно следившая за моим лицом.

Он появился через три года, когда я поступила в институт. Мы ходили в театры и кино, как он хотел когда-то. Он возил меня к своим родителям на Сиреневый бульвар, к своему другу на Волхонку. Новый год встречали вместе. Я пригласила подружку. Натан привел друзей - девушку и двух приятелей, которые много пили, острили, рассказывали лихие эпизоды своей бурной жизни. Девушка скинула туфли и положила ноги на колени Натану. "Было и прошло", пренебрежительно грубо отрезал он и переложил ее ноги на колени своего приятеля. Потом повернулся ко мне: "Вот моя невеста. Единственное светлое пятно в моей жизни, - заплетающимся языком говорил он. - Я разрешу ей отрезать косы только после третьего ребенка". Праздника не получилось. Болела голова и хотелось плакать.

Но это все потом. А сейчас он шел в свой общий вагон, а я, лежа на верхней полке, смотрела на фиолетовые буквы на ладони. Как ни читай, все Натан.

* * *

Если память жива, если память жива,

То на мамином платье светлы кружева,

И магнолия в рыжих ее волосах,

И минувшее время на хрупких часах.

Меж холмами и морем летят поезда,

В южном небе вечернем пылает звезда,

Возле пенистой кромки под самой звездой

Я стою рядом с мамой моей молодой.

ВОСТОК И ЗАПАД. ЦЕЛИНА 58-ГО ГОДА

Прежде чем отпустить восемнадцатилетнего заморыша на целину, мама решила его подкормить. Прослышав, что в Литве есть райский уголок по имени Паланга, мама побежала за билетами. Ночь в дороге - и мы в раю, в маленьком курортном городке местного значения. Кругом звучала нерусская речь. "Это литовский?" "Наверное", - ответила мама. Нет. Это не только литовский. Слышу знакомые интонации, но слов не понимаю. Идиш. Конечно же, идиш, к которому прибегали бабушка с дедушкой, когда не хотели, чтоб я понимала. В городке звучали идиш и литовский. И лишь изредка русский. О Паланге в России тогда почти не знали. С трудом объяснившись с пожилой литовкой, мы сняли у нее комнату на двадцать дней и побежали к морю. Желтый песчаный пляж. "Дюны", - сказала мама. Тихое, тихое море, в котором почти никто не купался. Я разделась и вошла в воду. Вода - ледяная, дно - песчаное. Я долго, долго шла и, наконец, решилась лечь на живот и немного проплыть, ударяясь коленками о песок. Для меня, привыкшей к Черному морю, это было не купанье. Но зато можно было валяться в дюнах и гулять в огромном зеленом парке.

Решив подкормить ребенка, мама рано утром убегала на охоту и возвращалась с добычей: сырками, диковинными бутылочками разной величины, в которых были сливки, простокваша, молоко шоколадное, топленое, простое. Но и этого ей было мало. Она узнала, что существует некий частный пансион, где кормят обедами, и в назначенный час мы вошли в просторную комнату, где пахло так, что голова кружилась. Кругом звучал идиш. Две пожилые женщины разносили еду: румяные блинчики, компот, рыбу. Наконец, одна из подавальщиц подошла к нашему столику и обратилась к нам на идише. "Простите, мы не знаем идиша. Мы из Москвы", - объяснила мама. "Из Москвы? Какие же вы евреи. Вы - гоим. Я вам ничего не дам. Это еврейский пансион". "Но принесите хотя бы дочке. Она голодная", - взмолилась мама. Подошла вторая подавальщица и, тихонько посовещавшись с первой, принесла нам еду. Больше мы туда не ходили. О, как часто вспоминала я на целине палангские бутылочки с разнообразным молоком и румяные блинчики в негостеприимном пансионе.

* * *

"НЕ ПИЩАТЬ!" - крупными буквами написано на нашем вагоне. Эшелон, ожидавший нас на Рижской товарной, казался бесконечным. Меня провожали мама и Натан, который тащил мой рюкзак. На рюкзаке, как в детсадовскую эпоху, была нашивка с фамилией: на институтском собрании будущих целинников нам велели пометить вещи. Возле вагонов плескалось море людей: играли на гитаре, пели, обнимались, плакали. Мама изо всех сил старалась держаться, но когда кто-то по соседству жалостливо сказал: "И куда таких детей гонят?" - она заплакала и уже не могла остановиться. Наконец, дали команду "По вагонам", и мы полезли в свои теплушки. Задвинули огромные щиты, и эшелон тронулся. В вагоне было почти темно. Только у самого потолка гнездились узкие оконца, к которым ринулись все, пытаясь увидеть своих. Встав на какую-то выемку в стене, я тоже на мгновение пробилась к свету и вдалеке увидела маму, которая бежала, плакала и что-то кричала. За ней шел Натан с поднятой рукой. Я попыталась помахать в ответ, но сорвалась с выемки, на которой стояла. Когда глаза привыкли к полумраку, стало ясно, что в вагоне три ряда нар. Я почему-то устроилась под самым потолком, где было душно и снились кошмары. На второй день пути нам надоела темнота, мы отодвинули щит, и в вагон хлынул свет. Перед глазами поплыли поля, леса, поселки. Однажды мы проезжали мимо густо заросшего холма, на склоне которого почему-то полыхало несметное множество костров. Тревожное и величественное зрелище. Многие ребята целый день сидели на краю вагона, свесив ноги. Состав то мчался, то еле полз, то подолгу стоял среди цветочных лугов, и тогда мы спрыгивали с поезда и бежали собирать букеты цветов, похожих на подмосковные: но эти были ярче, крупнее, первобытнее. К сожалению, наша лафа скоро кончилась. Пришло начальство и приказало поставить щиты на место. Оказывается, в одном из вагонов произошло ЧП: кому-то встречным поездом оторвало ногу. Об этом несчастном случае, как и обо всех последующих (а их на целине было немало), всегда говорилось глухо и имен пострадавших не называли. Состав был огромным. В нем ехали студенты разных факультетов и курсов нашего Иняза, а может, и других вузов. Все пять дней пути мы жили странной, ни на что не похожей жизнью. В полумраке вагона перестало существовать время. Мы не знали, где едем, когда остановимся и скоро ли тронемся снова. Однажды нас подняли среди ночи, велели взять миски и ложки и повели кормить. Спотыкаясь спросонья, хмурые и молчаливые, мы пришли в пустую столовую казарменного типа, где нам накидали в миски макароны с жилистым мясом, а в кружки плеснули компота. В следующую ночь нас разбудил чей-то вопль: "Урал!" Загрохотали щиты, и все посыпались из вагонов. Было почти темно. Не разбирая дороги, мы бежали туда, где чернела река. Вот и Урал. Не помню ни берегов, ни самой реки. Никаких зрительных впечатлений не осталось. Только ощущение мощного потока ледяной воды, окунувшись в которую я испытала восторг и ужас: ночь, чужие края, быстрое течение, из которого трудно выбраться. В воду кидались в чем попало: кто в трусах, кто в штанах и свитере. "По вагонам!" - закричали с берега, и все ринулись обратно. В вагоне долго переодевались, в полной темноте роясь в вещах и стуча зубами.

Не помню в какой географической точке мы с подружкой попали в избу, где нас угостили кислым молоком и домашним хлебом. Перед тем как усадить за стол, хозяйка в цветном переднике повела нас к бочке, из которой узорчатым черпаком набрала воду и плеснула нам на руки. Потом протянула вышитое полотенце. "Рушничок", - сказала она. Так я впервые услышала это ласковое слово. Возвращаясь в свой вагон, мы заблудились и оказались меж двух чужих эшелонов. В одном из них ехали пэтэушники, которых в те годы называли ремесленниками. "Эй, лови девок", - услышали мы. Парни засвистели, забегали. Один схватил нас за руки, другой сделал подножку. Мы повернули назад, но путь назад был тоже отрезан. Я изо всех сил дернула подругу за руку и, не помня себя, мы нырнули под поезд. На это надо было решиться: целинные поезда были непредсказуемы и могли тронуться в любую секунду. Вынырнув с другой стороны, мы бросились искать своих. Вот и знакомые лица. Какие все хорошие, добрые, милые. Ввалившись в вагон, мы рухнули на нары, корчась от смеха и почти плача. На нас удивленно смотрели, но мы не могли остановиться.

На шестые сутки приехали. Нас встречали грузовики. На один погрузили вещи: рюкзаки, мешки с воблой, тушенкой и брикетами киселя. В другой сели сами. Дорога была ухабистой, и так подбрасывало, что казалось, еще немного, - и выбросит совсем. Крепко держась за скамейку и щурясь от сильного ветра, мы орали песни:

Я не знаю, где встретиться

Нам придется с тобой.

Глобус крутится-вертится,

Словно шар голубой.

И мелькают города и страны,

Параллели и меридианы ...

Наконец, мы дома: в бескрайней степи стоит огромная, человек на сто, палатка, разделенная пополам. Одна половина - для мальчиков, другая за тонкой перегородкой - для девочек. Я оказалась между перегородкой и своей однокурсницей, которая громко храпела ночами. Когда же однажды она на моих глазах поймала курицу и свернула ей шею, чтоб после сварить, этот храп стал казаться мне особенно зловещим.

Итак, на три с половиной месяца у меня появился новый адрес: "Сев. Казахстан, Кокчетавская обл., Красноармейский р-н, п/о Большой Изюм, Таинча, разъезд №11, элеватор". И все это означало - бесконечная степь, ковыль, полынь, постоянно меняющиеся небесные краски, которые можно было наблюдать во всех подробностях. Что я и делала, так как мало спала, но подолгу бродила ночами. К тому же не одна, а со своим однокурсником, с которым впервые разговорилась в поезде, а подружилась на 11-м разъезде. "Сделай доброе дело, погуляй со мной", - сказала я ему в один из первых вечеров. На работу нас еще не гоняли. В палатке было тоскливо, читать не хотелось, и я чувствовала себя одинокой и неприкаянной. Мы бродили в степи. Ковыль клонился от ветра, пахло полынью, которую я срывала и нюхала, потерев между ладоней. Говорили без умолку. Оказалось, что в Москве у нас много общих знакомых, что в его доме живут наши близкие друзья, что мы любим одну и ту же музыку, одни и те же книги. Одним словом, не могли не встретиться.

Look, Look, Look at the stars above,

Look, Look at my sweetest Love,

Oh, dear, give me a night in June, I mean it...

Я пела эту старую английскую песенку, а он смотрел на меня сияющими голубыми глазами и смеялся. "Спой еще раз. Ты так смешно произносишь: "Look, Look, Look"". Разлучала нас только работа. Первое время, когда зерна на элеваторе еще не было, нас посылали в колхоз полоть морковку. Увозили рано утром, привозили вечером. Обед наш состоял из тарелки молочного супа с вермишелью и кружки молока. К концу недели очень захотелось есть. Прослышав, что в Таинче, до которой, по слухам, было 25 км, в столовой кормят бесподобными сливками, мы с подружкой надели резиновые сапоги на босу ногу (чтоб было не так жарко) и отправились. Шли семь часов, в кровь стерли ноги, под конец разулись и пришли в столовую босиком. В столовой было пусто. Взяв по стакану сливок, мы выбрали уютное место между окном с тюлевой занавеской и чудовищной копией с шишкинских мишек. Ноги гудели, в животе было пусто, растягивая удовольствие, мы неторопливо окунули алюминиевые ложечки в пышную белую массу и, не спеша, облизнули. М-м-м, какая вкуснота. Еще ложка, еще и еще. Надо сделать перерыв. После перерыва попробовали продолжить, но вскоре остановились. "Жирные сливки", - сказал я. "Да, слишком густые", - согласилась подруга. Мы смотрели на наши, потерявшие всякую привлекательность сливки и не знали, что с ними делать. Оставлять обидно. И с собой не унесешь: не было подходящей тары. Стараясь, чтоб нас не увидела тетенька из раздаточной, мы, прихрамывая, выползли из столовой. Обратный путь казался неодолимым: топать босиком те же 25 км без мощного стимула не было сил. Выйдя на дорогу, проголосовали. Остановился грузовик. За рулем сидел молодой веселый парень. Мы плюхнулись рядом с ним в кабину и с облегчением вздохнули: слава Богу, довезет. Но не тут-то было: от парня несло спиртным, а машину страшно мотало. Мы попросили его остановиться, но он нажал на газ и рванул с еще большей скоростью. Только когда подруга начала на ходу открывать дверцу, он резко затормозил. "Дуры, - кричал он нам вслед. - Психички". Часть пути мы все-таки проехали. Домой приползли затемно.

Вскоре пошло зерно, и началась работа. Работали в три смены. В нужный час собирались у конторы, и нас разводили по сушилкам, к которым подъезжали машины с зерном. В самый бойкий период грузовики шли непрерывным потоком: едва успевали разгрузить одну машину, подъезжала другая, за ней третья и так без конца. А назавтра все сначала: проснулся, натянул сапоги с налипшим внутри зерном, надел телогрейку, взял рабочие рукавицы и на элеватор. Вот твоя сушилка, твой бесконечный ряд машин, и начинается обычная процедура. В руки - плицу (большой совок для разгрузки зерна), ногу - на колесо, другую - за борт, и пошел махать плицей, пока не выбросишь из кузова все зерно, которое тут же попадало на ленту транспортера и, перелопаченное специальной острой лопастью, отправлялось на сушилку. Шоферы тем временем дремали в сторонке. В страдную пору им приходилось работать круглые сутки, и они пользовались любой возможностью немного отдохнуть. Мы относились к грузовикам, как к живым существам: этот - любимый, этот - никакой, а этот ненавистный. Никакой - это обычный грузовик, любимый - самосвал, который разгружается сам, без нашей помощи. Ненавистный - самосвал с изъяном, когда кузов поднимается недостаточно высоко, чтоб саморазгрузиться, но слишком высоко для того, чтобы устоять в нем. Тем более, что полы в самосвалах скользкие. Стоишь в нем, машешь плицей, а сам постепенно соскальзываешь вниз и вот-вот рухнешь под транспортер, под его острую лопасть. Прошел слух, что в Таинче именно так и случилось с кем-то из студентов. Как всегда, все было глухо. Однажды я работала в паре с длинным и тощим парнем, который, соскальзывая с дефективного самосвала, цеплялся за меня и приговаривал: "Ой, мамочки, падаю, ой, Ларисочка, держи". А ночью в палатке он кричал. Наверное ему снились самосвалы. К концу рабочего дня я не чувствовала ни рук, ни ног, ни спины. Но стоило немного отдохнуть, и откуда-то брались силы на прогулки и даже на кино, до которого надо было пилить несколько километров по степи - оно находилось в соседней деревне. Что это было за кино! Одна афиша чего стоила - ошибки чуть ли не в каждом слове "ФОМФАРЫ ЛЮБВИ", "ЗОЛОТАЯ СИНФОНИЯ". Помню, что буквы на афише были все крупные и цветные. Перед сеансом - танцы. Местные парни в длинных пиджаках и кепках прижимали к себе подруг и, активно работая оттопыренным локтем, с серьезным, почти застывшим лицом резво двигались по тесному предбаннику, усыпанному шелухой от семечек. Семечки лущили все: и танцующие, и стоящие у стенки. Их лущили и во время сеанса. Чем увлекательнее сюжет, тем быстрее работали челюсти. А фильмы были похожи на сон, на сладкую грезу. Смутно вспоминаю какой-то зимний горный курорт, богатый отель, счастливую любовь, юную красавицу на фигурных коньках, делающую немыслимые пируэты на голубом льду. А музыка! Под какую пленительную музыку шла эта пленительная жизнь. Скинув сапоги и расстегнув телогрейки, мы с моим другом сидели в тесном деревенском кинотеатре и, замерев, глядели на экран. Да, именно такое кино нужно было показывать на 11-м разъезде. Оно было про нас. И не важно, что фильм - иностранный. Все равно он был про нас, про ту жизнь, которая начнется, как только вернемся в Москву. Московские улицы, голубые троллейбусы, парк Сокольники, возле которого учились, газовая колонка в коммуналке, горячий душ, бабушкина жареная картошка - все это такая же далекая мечта и золотая симфония, как экранная страна горных курортов, шикарных отелей и пируэтов на льду.

В кромешной темноте возвращаясь из кино, мы неожиданно услышали позади себя рев мотора и чьи-то крики. Вскоре темноту осветили фары. Свет фар был шальным, неровным. Когда машина приблизилась, мы поняли, что в кузове люди, которые кричали и барабанили по кабине, пытаясь остановить пьяного шофера. Обезумевший грузовик, ревя и мотаясь из стороны в сторону, неумолимо приближался. Деваться было некуда. Слева и справа заборы. Между ними узкая дорожка. Мой друг прижал меня к забору и загородил собой. Машина проехала почти вплотную. След колес был возле самых его ног. Через некоторое время раздался грохот, и мотор заглох. Подойдя ближе, мы увидели разрушенный сарай и окруживших кабину пассажиров. У меня так дрожали ноги, что я едва дошла до дому.

К тому времени, а это, наверное, уже был сентябрь, нас расселили по домам. Мы, восемь девочек, жили в доме начальника элеватора Тюкавкина. Спали, не раздеваясь, на тюфяках на полу. Режим у всех был разный: одни работали утром, другие - днем, третьи - ночью. Когда работа начиналась в два часа ночи, нам стучала в окно предыдущая смена. Проснувшись, я первым делом пудрила в темноте нос, достав из-под подушки пудреницу. Эта процедура, наверное, заменяла мне умывание. Работая в ночную смену, я хронически не высыпалась, и к концу второй недели у меня начались слуховые галлюцинации. В хрипе и скрипе транспортера мне чудились голоса близких. "Девочка," - звала мама. "Ларочка", - кричала бабушка. В ту ночь я работала совсем одна, и мне стало страшно. Иногда удавалось вздремнуть в конторе, где была большая белая печка, к которой могло привалиться сразу несколько человек. Однажды я проснулась от того, что меня трясли за плечи. С трудом открыв глаза, я почувствовала, что спине горячо и пахнет гарью. "Горишь, горишь", - кричали мне. Я пыталась скинуть телогрейку, но пальцы не слушались. Мне помогли, и я увидела, что часть телогрейки выгорела. В выгоревшей телогрейке у меня стал совсем бывалый вид. Но тяжелее всего приходилось вкалывать, когда пошли поезда, и началась разгрузка-погрузка. Влезешь в темный и душный, наполненный зерном поезд, и - плица за плицей подбрасываешь зерно на транспортер, по которому оно уходит на просушку. Целый день пашешь, а толку чуть. Один из наших пятикурсников так устал, что не заметил, как уснул в вагоне на куче зерна. Он работал на погрузке поезда, и зерно по транспортеру бежало внутрь вагона, где нужно было равномерно раскидывать его по всем углам. Пока он спал, зерно прибывало и прибывало. Когда вернулся с обеда напарник, он с трудом откопал погребенного друга, который был почти без сознания и кашлял кровью. Как ни странно, все эти ЧП не нарушали обычного хода нашей целинной жизни, то ли потому, что начальство всегда пыталось скрыть любое происшествие, то ли в силу нашего полудетского легкомыслия. Наверное, в силу того же легкомыслия некоторые явления жизни почти не доходили до моего сознания. Мне не приходило в голову поинтересоваться, почему в тех краях жили чечены. Почему молодые чеченские парни грозились не отпустить живым ни одного москвича, почему они совершали набеги на нашу палатку: то, размахивая кнутом, проносились по ней на велосипеде, то бросали в палатку камень с привязанной к нему бритвой.

Несколько раз я работала со своей однофамилицей - миловидной, молодой женщиной. На мой удивленный вопрос, откуда у нее такая фамилия, женщина ответила, что она немка с Поволжья. Мне этого вполне хватило, и не возникло ни малейшего желания узнать, почему и когда немцы оказались здесь, в Казахстане. Нет, меня в ту пору занимали совсем другие вещи: подолгу наблюдая за ночным и заревым небом, я научилась с точностью до нескольких минут определять время. Однажды, еще в пору палаточной жизни, я и мой друг несли ночную вахту (ночные дежурства возникли из-за набегов чечен). Мы грели чайник на маленькой железной печурке, установленной возле палатки под открытым небом, заваривали чифирь и не спеша его попивали, сперва провожая, а потом встречая солнце. За три с половиной целинных месяца я настолько успела привыкнуть к простору и воздуху, что, вернувшись в Москву, задыхалась. Мне не хватало неба, степных запахов, высоких трав. Я привезла с собой веточку сухой полыни, спрятала ее в наволочке и ночами доставала и нюхала, тоскуя по степи и небу - молчаливым участникам бесконечных прогулок.

"Ты знаешь, мне кажется, я люблю тебя", - сказал мне мой друг. "А мне не кажется, я правда люблю тебя". Он робко прикоснулся губами к моим губам. Я засмеялась: "Целина - школа жизни".

Кончились летние месяцы. О, как хотелось домой. Мы считали дни, полагая, что вот-вот уедем, и вдруг, как гром средь ясного неба: остаемся до середины октября. В Москву полетели отчаянные письма. Случайно бросив взгляд на письмо, которое писала моя соседка по комнате, я увидела крупные, расплывшиеся от слез буквы: "МАМА! КАТАСТРОФА! ОСТАЕМСЯ ДО НОЯБРЯ!" Жалея домашних, я написала довольно спокойное письмо, в котором просила прислать чего-нибудь вкусненького и, главное, мое голубое платье. Через некоторое время из Таинчи пришло извещение на посылку. За ней отправился наш однокурсник Женя, которого по состоянию здоровья сняли с работы на элеваторе и сделали почтальоном. Когда я вернулась с вечерней смены, то увидела посреди комнаты ящик и сидящего возле него Женю. Попросив у хозяйки что-нибудь острое, вскрыли посылку: в ней лежали фрукты, посланные мамой из Кисловодска. Мы разложили все по кучкам: кучка яблок, кучка груш, кучка слив. Предстояло все это поделить на восемь частей. Нет, на девять: Женя тоже ждал своей доли. Ночью мне снился мучительный сон: разрезание яблока на девять равных частей. Еще через несколько дней пришла посылка с моим голубым платьем. Как было сладко, сняв с себя постылую рабочую робу, нырнуть в прохладный голубой шелк! Нацепив платье, я отправилась в столовую, битком набитую нашим изголодавшимся народом: давали горячие булочки. У самой раздачи стоял мой друг, по сияющим глазам которого я поняла, что не зря мерзла в легком платье. "Феноменально", - воскликнул он. Не успев понять, относилось ли это восклицание ко мне или к булочкам, которые он только что получил, я увидела в его руках пустую тарелку, а на полу, в грязной жиже румяные булки. Все смеялись, но и сочувствовали. Булками мы в ту пору все-таки объелись - нам их купили сразу несколько человек. А вообще, есть хотелось все время. Тем более что давали одно и то же: манную кашу и макароны. Свою воблу, кисели и тушенку мы сьели еще летом. Правда, я свою порцию тушенки обменяла на кисели: банку тушенки на пачку киселя. Потом мне сказали, что я продешевила, так как спокойно могла брать за банку тушенки не одну, а несколько пачек плодово-ягодного. Как странно, тушенка, которую я ненавидела, оказалась гораздо ценнее моего любимого киселя. Несмотря на усиленную физическую работу, я поправилась на три килограмма. Мой друг смеялся надо мной: "У тебя щеки сзади видно". Свое голубое платье я, кажется, надела всего один раз. Носить его было некуда. К тому же похолодало.

Где-то в начале сентября к нам приехал наш комсомольский вождь аспирант немецкого факультета. Он собрал нас в красном уголке. "Знаю, что многие недовольны задержкой. Что вас не устраивает?" - спросил он. "Домой хотим", - закричали с места. "Это не ответ. Давайте конкретней". "Холодно в резиновых сапогах". "Так значит, все упирается в утепленные вещи, произнес вождь, сделав пометку в своем блокноте. - Что еще?" Раздался нестройный хор голосов. "Не слышно. По одному". "Грузовики доски возят, крикнул кто-то, - кладут их поперек и летят как угорелые. Недавно одному парню чуть голову не снесло". "Хорошо. Запишем: ездят машины, срубают товарищей", - подытожил аспирант. "Каша надоела", - раздался голос. "Закупим воблы". Это нас убило. Раз собираются закупать воблу, значит застряли надолго. А может, навсегда.

Пришло извещение, что меня вызывают на почту для разговора с Москвой. В назначенный час мы с моим другом отправились на почту, то есть в просторную избу, где работала одна-единственная девушка-телеграфистка. Ждали долго и почти потеряли надежду на разговор. И вдруг ... Москва. Мамин голос. Вопросы, слезы. "Как ты, что ты?" Ну что расскажешь за пять минут? "Лучше ты расскажи, как там в Москве. Натан? Что Натан? Он рядом с тобой? Нет, не надо давать ему трубку. Просто передай привет". Господи, я и думать о нем забыла. Как и о чем я могла говорить с ним отсюда, из этой новой жизни, когда рядом сидит мой друг, светловолосый, голубоглазый и порывистый. "Ты похож на Вана Клиберна", - сказала я ему однажды. Он просиял, и я поняла, что попала в точку. Позже, уже в Москве, принимая участие в институтских вечерах, мой друг стремительно, как Клиберн, выбегал на сцену и исполнял те же, что и он, "Грезы любви". Клиберн был его кумиром.

Июнь, тополиный пух на улицах Москвы. I конкурс Чайковского, консерватория, вдохновенная игра молодого долговязого американца - все это так недавно и так давно. Однажды из черной тарелки, висевшей на воротах элеватора, донеслись звуки скрипки. Играл Давид Ойстрах. Открытие сезона в консерватории. Шел холодный осенний дождик, а мы стояли под худой крышей какого-то заброшенного сарая, не в силах шевельнуться. Он обнимал меня за плечи и, наклонившись к самому моему уху, тихонько подпевал скрипке. Неужели есть консерватория, метро, телефонные звонки, тихое вечернее чтение возле настольной лампы, горячий душ? Горячий душ - предел мечтаний.

Раз в неделю мы ходили в крошечную, почти игрушечную баньку, в которой помещалось человек восемь. Остальные ждали: кто в тесном предбаннике, кто на ступеньках, кто на вольном воздухе. Одни болтали. Другие занимались делом: например, синхронным переводом. Наши пятикурсники любили устраивать конкурс на самый точный и быстрый устный перевод. Мы, салаги-второкурсники, с восхищением следили за этим турниром. Глядя, как один читает сложнейший текст по-русски, а другой почти одновременно с ним говорит то же самое по-английски, я клялась себе, что едва приеду в Москву, начну штурмовать науку: пойду в лингафонный кабинет, надену наушники, обложусь словарями и ... начну шпарить, как они. "Good intentions, but ...", - как говорил наш милый, добрый, почти слепой преподаватель.

Существовала тайная причина, по которой я любила банный день мочалка. У меня и моего друга была одна мочалка на двоих, и момент передачи ее из рук в руки являлся бессловесным подтверждением того, что я и он одно целое, раз даже мочалка у нас общая. А в остальном баня была для меня мукой. Зная заранее, что из-за духоты мне станет дурно, я занимала место у самой двери, чтоб, когда начнет темнеть в глазах, успеть выйти в предбанник. Так я ходила туда-сюда, и мытье мое длилось долго. А о том, чтоб помыть в бане голову, и речи быть не могло. Раз я отправилась мыть волосы на речку. Речка была мелкой, узкой и прозрачной. Я встала на колени и опустила волосы в воду, а когда попробовала их намылить, то обнаружила в волосах сплошные утиные перья. Подняв голову, я увидела проплывающих мимо уток. Замотав голову полотенцем, я отправилась домой. На работу ходила в платке, а после работы принималась отвоевывать у перьев прядь за прядью. Теряя терпенье, я вырывала вместе с перьями волосы, и мои толстые косы становились все тоньше и тоньше. Когда я приехала в Москву, бабушка ахнула. Мои длинные и густые волосы были ее гордостью. Наша семейная легенда гласила, что в войну, когда и без того забот хватало, бабушка сумела сохранить мои волосы: мыла их, расчесывала, заплетала. И вдруг такое зрелище. А я в 18 лет чувствовала себя ветераном труда: потеряла часть волос и приобрела хронический радикулит. Этому чувству суровой бывалости отвечал и целинный гимн, сочиненный на известный мотив старинного танго нашим однокурсником.

Я не знаю, когда в Москву вернемся,

Но скорее всего, мы здесь загнемся.