154911.fb2
Ледяной припай и скопления льдин у залива Терпения заставили Крузенштерна изменить курс. Пошли на юго-восток. Резанов попросил зайти на курильский остров Уруп. С точки зрения интересов Российско-Американской компании это было не только целесообразно, но даже необходимо. Еще в 1795 году на Уруп был отправлен партонщик Звездочетов с сорока поселенцами, и с тех пор о них не было никаких известий.
– Я не могу заходить всюду, куда вам вздумается, – заявил Крузенштерн. – Соображения морского порядка заставляют меня держать курс севернее пролива Лебусоль, ибо на мне лежит ответственность за целость корабля и людей.
– Не забывайте, Иван Федорович, что высочайшим повелением на меня возложена определенная миссия...
– Но и вы не забывайте, что ваше положение теперь во многом изменилось, – перебил Крузенштерн. – Вы более не посол, а только представитель Российско-Американской компании. Судно же «Надежда» – правительственное, и мои обязанности по отношению к вам ограничиваются теперь доставкой вас и ваших людей на Камчатку, и только.
– Кроме посольства, я имею еще ряд высочайших поручений, для исполнения которых корабль «Надежда» служит и будет служить средством... – начал было возражать Резанов.
Крузенштерн демонстративно отвернулся и зашагал в свою каюту.
* * *
«Надежда» вошла в Петропавловскую бухту, когда уже начинало темнеть. В бухте стоял зимовавший здесь бриг компании «Мария Магдалина».
Резанов сообщил Крузенштерну, что в связи с пребыванием здесь «Марии» его планы меняются. До сегодняшнего дня он предполагал, отпустив «Надежду» на Сахалин, обревизовать Камчатку и выехать в Петербург, не побывавши в Америке. Теперь же «Мария» позволяет выполнить ему и самую трудную миссию. То есть он намерен на «Марии» отплыть в Америку.
– Редко удается видеть такую плавучую мерзость, как эта компанейская блудница «Мария Магдалина» с ее экипажем и распорядками, – возмущался Крузенштерн, делясь с Ратмановым впечатлениями от визита к командиру «Марии» лейтенанту Машину.
– Я кое-что слышал об этом, Иван Федорович, – ответил Ратманов. – И судно видел – двухмачтовка... Нелепейшей охотской постройки. Неуклюжее, как чурбан, почему-то именуемое бригом.
– Судно перегружено и товарами и людьми, – продолжал Крузенштерн. – Я насчитал больше семидесяти человек, без офицеров, компанейских приказчиков и других пассажиров. Много больных... Как выходцы с того света, бродят люди по кораблю, немытые, нечесаные, в невообразимом рубище. Лангсдорфу, которому приходится плыть с ними, не по себе... А вот, кстати, и он собственной персоной, – добавил он, увидев входящего Лангсдорфа. – Ну что, господин доктор, – перешел он на немецкий язык, – каково?
– И не говорите. – сказал, здороваясь с Ратмановым, Лангсдорф, отправлявшийся на «Марии» в роли доктора. – Я в ужасе, мне все кажется, что по телу, не переставая, ползают жирные вши, которых так любезно и предупредительно пассажиры «Марии» вылавливали на палубе друг у друга... А вонь?.. На некоторых ни одежды, ни белья, одни грязные лохмотья. У некоторых, страшно сказать, рваные ноздри – это получившие прощение преступники. Горькие пьяницы, алкоголики из разорившихся купцов и ремесленников, разные неудачники из числа искателей приключений и легкой наживы...
– Да, из этих людей состоит и команда, – подтвердил Крузенштерн. – Матросы в прошлом году в первый раз, да и то очень недолго, побывали в море. Я не знаю, как и чем занимался с ними Машин, да и занимался ли вообще, но они вовсе не умеют управляться с парусами и даже не знают их названий. Я просил проделать какой-нибудь маневр, и вот пятьдесят человек не смогли сделать в полчаса то, для чего достаточно десяти минут. Жутко даже подумать, в каком положении окажется корабль с такой командой в минуту опасности.
– Вы требуете от этих людей работы, господин капитан, – опять заговорил Лангсдорф. – Но для этого их надо прежде всего подкормить. Верите ли, они почти поголовно заражены цингой, а что будет с ними после голодного плавания?
– Ну, подкормите – и все, – ободряюще сказал Ратманов. – Запаситесь только противоцинготными средствами да свежим мясом.
– Черт знает, что делал с ними здешний эскулап, но он выписал здоровыми не только цинготных, но также и застарелых венериков, – продолжал жаловаться Лангсдорф. – Я предложил их списать с корабля и заменить здоровыми. С этим согласился и лейтенант Машин, а господин Резанов твердит одно: во-первых, некем, а во-вторых, надо спешить – послезавтра выходим в море...
Шемелин, узнав, что Крузенштерн, будучи на корабле, вслух грозил компании разоблачениями, поспешил с докладом к своему начальнику.
– Ваше превосходительство, – обратился он к Резанову, – капитан Крузенштерн был на «Марии» и разбушевался там, как у себя на корабле, но, конечно, не против командира, а против компании.
– Из-за чего? – спросил Резанов. – Что ему не понравилось?
– Вы уже сами изволите знать, что лейтенант Машин, вместо того чтобы спешно идти на Кадьяк, под предлогом неисправности судна из Охотска прошел на Петропавловск и здесь зазимовал. Солонина была заготовлена перед самым отбытием из Охотска, рассчитана на переход в холодное время, и потому дана ей соль малая. Теперь, перед самым отплытием, пришлось выбросить ее в море.
– А вот доктор Лангсдорф говорил, что люди раздеты, грязны и больны, это верно?
– Что грязны – это верно, к чистоте они не приучены, но все же, будучи на суше, умывались каждый день, а теперь об этом должен позаботиться командир корабля. Я проверил книги Охотской конторы. Из них видно, что при отплытии «Марии» из Охотска всем им было выдано, кроме ежедневной, по две пары праздничной одежды, одна из межирицкого синего сукна, а другая – из тонкого фламандского полотна и по трое брюк из ярославской полосатой ткани, белья всякого по пристойному количеству. Кроме того, они были достаточно снабжены табаком, мылом и хорошей обувью.
– Как с больными? – опять спросил Резанов.
– Больных было всего четверо. Из них двое скрывали свою тайную венератскую болезнь, а по обнаружении списаны на берег. Из двух остальных один собирал по приказанию лейтенанта Машина птичьи яйца на прибрежных скалах, упал и разбился, а другой лежит после стегания кошками по его же приказанию. Говорят, едва ли выживет...
– Скотина! – выругал Резанов лейтенанта Машина и продолжал расспрашивать: – А как же все-таки с продовольствием? С чем же мы пойдем?
– Две бочки со свежей солониной. Далее: треска, сельди сухие и соленые, лучшее пшено, что привезли из Японии, мука ржаная и пшеничная, сухари, коровье масло – бочка, хлебный ревельский спирт в большом количестве.
– Не мало ли продовольствия?
– Нет... по расчету на три месяца...
Через день свежий попутный ветер заставил капитана «Марии» отдать рано утром команду поднять якорь.
Резкий ветер гнал холодные туманы.
На бриге «Мария» в кубрике, между палубами, где были размещены больные, на верхней палубе, где зябко кутались в свое рванье, прижавшись к мачтам и тюкам, промышленные, царила невыразимая скука. Еще тоскливее было в кают-компании и офицерских каютах.
Резанов, почти не вставая от стола, исписывал с легким поскрипыванием пера целые стопы крепкой японской бумаги проектами, инструкциями и письмами директорам компании, министрам и даже самому царю.
На этом же корабле находились два моряка, которых еще в Петербурге Резанов нанял на службу компании: лейтенант Иванов и мичман Давыдов. Прибыли оба они в Петропавловск (еще по зимним дорогам), и сейчас Николай Петрович Резанов взял их с собой, зная, что оба они на американском берегу нужнее, чем здесь.
Машин, призвав к себе на помощь будущего кадьякского бухгалтера, молча проверял запущенные счета корабля, резко и быстро щелкая налитыми свинцом тяжелыми костяшками больших счетов.
Энергия, воля к жизни, к движению горела только на участке Лангсдорфа. Углубившись в свои докторские обязанности, он при помощи егеря Ивана, отпущенного Толстым в эту «сомнительную» экспедицию, скреб, чистил, стриг и мыл своих грязных пациентов. Время от времени Иван выбегал наверх с заряженным ружьем в руках в надежде, не удастся ли подстрелить какую-нибудь диковинку для собираемой коллекции.
Ружейный выстрел егеря будоражил весь корабль. Бежали матросы спускать шлюпку, бежали пассажиры в надежде полюбоваться диковинной добычей, бежали повар с поваренком: «А вдруг что-нибудь вкусное, свежее, съестное?» Бежал Лангсдорф, бросая выслушивание. Чуть ли не в чем мать родила мчался недомытый больной, не обращая внимания на промозглый холодный бус.
Через минуту возвращались с досадой на то, что напрасно истрачен порох. Один Лангсдорф, бережно держа в руках какую-нибудь убитую пичужку меньше воробья на длинных тонких ножках или с перепонками на коротких желтых лапках, внимательно присматриваясь, бросал: «Карош, Иванушка, ошин карош птичка!»
Резанов в своей каюте писал донесение на имя государя:
«Упрочиваться весьма нужно в краю сем, сие неоспоримо, но столько же и ненадежно с голыми руками, когда из Бостона ежегодно от 15 до 20 судов приходит. Первое, нужно Компании построить небольшие, но военные брики, прислать сюда артиллерию и тогда бостонцы принуждены будут удалиться. Второе, самое производство Компании дел ее на столь великом пространстве требует великих издержек и одним торгом рухляди удержаться не может, кроме того, что заведения и в Америке никогда не достигнут силы своей, когда первый припас, то есть хлеб, возить должно из Охотска, который и сам требует помощи. Для сего нужно исходатайствовать от гишпанского правительства позволение покупать на Филиппинских островах и в Хили тамошние продукты, из коих хлеб, ром и сахар мы за бесценок иметь можем и снабдим ими всю Камчатку...»
Пройдя между Командорскими и ближними островами Алеутской гряды, «Мария» отошла далеко к северо-востоку, к группе Прибыловых островов, где один из старовояжных, взявший на себя обязанности лоцмана, горький пьяница, но бывалый, тщетно старался отыскать хорошо знакомую бухту.
– Я бы нашел гавань, – хвастал он, отойдя от штурвала и торопливо переводя разговор на другую тему, – я тута с самим Прибыловым два года стоял. Мы здеся одних бобров, почитай, тыщи четыре набили, котов без малого тыщ сто да голубых песцов, поди, тыщ десять. Теперя самое их время – детеныш пошел, и мяса ску-усное!
– Вот ты, Иван, егерь прозываешься, – обратился он к Ивану. – Ну-ка, сказывай, когда начинаются лежбища котов и сивучей?
– Не знаю, – откровенно сознался Иван, – никогда не видал и не бивал.
– Не знаешь, та-ак... А может, знаешь, какой шерсти серый кот? – продолжал он насмешливо.
– Ну что ты к человеку пристал! – добродушно вмешался в беседу другой промышленный, покрытый зарослью бороды до самых выцветших, маленьких, щелочками, глаз, и тут же пояснил: – Серый – это, понимать, совсем молодой осенний кот, а шерсть на ем не серая, а такая, как и у других. Коты, понимаешь, приходят сюды с полдня в апреле, и тут, понимаешь, матки все чижолые, а с ними секач – у яго по двести, а то и по триста маток. Ревет, понимашь, сзыват, значит, их и ложится, где повыше, да так, чтобы всех сразу видать. Ну, а холостяки, которые по третьему году, у тех, понимашь, только по одной, по две женки... Мать честная, – вскрикнул он после небольшой паузы, – посмотрел бы, как придет июнь!
– Да, да, – подтвердили с разных сторон, – вот потеха!
– Хи-хи-хи... – залился тонким дробным смехом бородач. – Подберется это холостяк к стаду с краешка да и подкотится, понимашь, к чужой женке-то. Ан ейный «мужичок» тут как тут – и пошла потасовка: ластами так и лупят со всего маху по мордам, аж мясо кусками. Ну, бьются, понимать, до смерти. В месяце июне тут, брат, секачу не до еды. С места не сходит и в воду не спущается и месяц и два: ссохнет весь, ослабнет.
– А плавать учат как, умора! – заговорил еще один из промышленных. – Вот это выкинула она в апреле, ну, одного там, двух.
– Так мало? – удивился Иван.
– Да ты что, думашь, свинья, что ли?.. Ну вот, месяц и полтора в воду ни-ни: ползают это на брюхе по камням, сосут себе – и никаких. А как ближе к июлю, вот тады пожалуйте в воду: берет она его за шиворот в зубы и ташшит в море. Ну, он, конечно, пишшит – боится. А она никаких, отплывет и бросит – барахтайся. Сама все около яго плывет. Он к берегу – и она тоже. Только вылез, а матка снова цоп – и опять, и опять, пока совсем не сморится. Ну, тогда отстанет – пущай кутенок дух переведет.
– А когда начинаете охоту на котов? – спросил Иван.
– У нас, брат, не охота, понимашь, а промысел, – наставительно ответил бородач. – А отгон делам в конце сентября или октября. Ну тогда, понимать, все собирайся в линию, отрезам лежбища от берега и тихонько гоним от моря вверх скрозь к нашему зимовью. Пойдем, пойдем, остановимся... опять пойдем. Скоро гнать негоже, утомятся – сдохнут.
– А много их в стаде-то?
– На Павле тыщи по три, а то и все четыре, а на Ягории больше двух никогда не быват. Ну тут, понимашь, из стада выгоняй стариков секачей, маток да холостяков к морю, а серячков бьем дрегалками... И что думашь, – добавил он, понизив голос, – жалко вить... Станет это он на хвост, изогнется весь, ласты подымет, то опустит, как твои руки, ей-богу! А сам вопит, прямо как дите, тонко, тонко. А у тебя-то дрегалка вся в крови, аж с рук тикёт. И дух чижолый, и сам, как убивец какой али разбойник...
Через несколько дней на Уналашке Иван и сам с другими промышленными, вооружившись дрегалкой и весь окровавленный, колотил, несмотря на то, что до сезона охоты было далеко, котовый молодняк. На корабль было доставлено около ста котовых тушек, набитых в течение одного часа. Тем не менее промышленные жаловались на то, что «ноне кота мало стало», и это было верно: стада котиков ежегодно на глазах уменьшались, и временами приходилось приостанавливать промысел.
Иван легко научился растягивать шкурки на деревянных пялах попарно – шерсть к шерсти, осторожно сушить их в сушилах, обогреваемых каменками, и даже упаковывать в тюки «по полста». Набитые им и Лангсдорфом чучела тщательно исправлялись строгими судьями из промышленных до тех пор, пока не получали согласного: «Таперя хорошо, как есть всамделе...»
Сбежать с покрытой высокими остроконечными горами, негостеприимной Уналашки было довольно трудно, но что-нибудь пропить было вполне возможно, так как селение было людное. Тем не менее, сговорившись с управляющим колонией Ларионовым, о котором и туземцы и промышленные отзывались исключительно хорошо, Резанов распорядился спустить своих «варнаков» на берег, пригрозив, что за обиды жителей, ссоры с туземцами, драки виновные будут закованы в кандалы и заперты в трюме. И тут же перешел от слов к делу: наградил Ларионова медалью, а начальника ахтинской артели Куликалова за издевательства над туземцами и в особенности «за бесчеловечное избиение американки и ее сына», как он оповестил в приказе, заковал в железы, объявив ему, что будет предан суду.
Уналашкинский склад оказался заваленным до отказа прелыми и никуда не годными сапогами, торбасами, гнилым сукном, проросшим зерном, затхлой крупой, заплесневелыми сухарями, проржавевшими, негодными ружьями и такими же негодными пушками.
– Все проклятая Охотская контора, – жаловался Ларионов. – Перелопачиваем зерно по два раза в неделю, устроили продухи, прогреваем склад круглый год, даже летом, ничего не помогает,
– Мошенники! Воры! – И до самого ужина бушевал Резанов, угрожая и стращая далеких «охотских мошенников».
Восьмидневная стоянка на Уналашке разрядила тяжелую атмосферу. Хвостов и Давыдов сдружились с общительным Лангсдорфом и заставляли его помогать им составлять словарь местных наречий. Он с исключительной добросовестностью записывал туземные слова по-немецки и даже пробовал переводить их на русский язык...
Иногда в их компании оказывался и Резанов, старавшийся лучше ознакомиться с неизученным краем.
– Вы здесь уже полгода, – обратился он как-то к Хвостову и Давыдову. – Уже наслышались о здешних нравах. Скажите, очень бесчеловечно обращаются с туземцами здесь, в Америке?
– Да как вам сказать, Николай Петрович, – ответил Хвостов, – здесь, у Баранова, сурово, но с толком, а на том берегу, – он указал на восток, – много хуже: как попало, бесчеловечно и сумасбродно. И отношение к расправам различно. Ну, хотя бы этот случай зверского поступка Куликалова: о нем вы услышите на всех островах, а там, – он опять ткнул рукой на восток, – это в порядке вещей и на подобное никто не обращает внимания. Или возьмите случай с утопившимися алеутскими девками – о нем несколько лет говорят, и, конечно, повторять неповадно.
– Это что еще за случай? – спросил Резанов.
– Да все это от незнания местных нравов, – вмешался в разговор Давыдов. – Послал тут один из управляющих десяток девок алеуток в лес за ягодами, да сдуру и пригрозив выпороть их за леность. А те возьми да и утопись в море все до единой. Здешние туземцы, – пояснил он, – порку считают для себя позором, смываемым только смертью обидчика или своей собственной.
– Вот тебе и язычники, дикари! – удивился Резанов. – Да уж дикари ли эти люди с таким чувством человеческого достоинства?
Ужинали в столовой отведенного офицерам дома: пробовали китовое жирное мясо, брезгливо и недовольно фыркали. Строгий и подтянутый Хвостов, особенно интересовавшийся состоянием здешнего флота, рассказывал:
– Суда до сих пор строились в Охотске людьми, не имеющими ни малейшего о сем представления, самими промышленными или какими-нибудь корабельными учениками. Они же становились и к штурвалу, прозываясь старовояжными в отличие от новичков, именуемых казарами. Старовояжный идет по затверженному им в прежних вояжах курсу, по приметным местам. Это называется перехватить берег: из Охотска – берегом Камчатки до первого курильского пролива, дальше перехватывают какой-нибудь из первых Алеутских островов и идут вдоль гряды, или, как они говорят, «пробираются по-за огороду». Идут до начала сентября, а потом отыскивают песчаный отлогий берег, вытаскивают на него судно и зимуют... до самого июля. До Кадьяка, как правило, в один год не добираются, а бывали примеры, что еле доходили на четвертый. Лавировать не умеют, идут только с попутными ветрами или ложатся в дрейф.
На Кадьяке Резанову сообщили о благополучном прибытии «Невы» после отвоевания Ситхи и о том, что Лисянский после зимовки, двадцать дней назад, ушел в Ситху, чтобы оттуда направиться в Кантон, на встречу с «Надеждой».
Резанов заторопился, хотел застать «Неву» еще в Ситхе и потому решил ограничиться здесь лишь самыми необходимыми мероприятиями. Больше всего беспокоило духовенство. О его жизни на островах Резанов был осведомлен еще в Петербурге, так как прочитал не только все документы, имевшиеся в правлении, но и доносы и письма, посланные в разное время в синод. Привезенного же «Невой» отца Гедеона он знал по совместному путешествию как робкого, безобидного и недалекого человека.
Выслушав доклад Гедеона, Резанов позвал остальных монахов, Германа и Нектария, и, не подавая руки, строго сказал:
– Вами очень недоволен святейший синод. Господину прокурору его досконально известны все здешние дела: вмешательство ваше в распоряжения главного правителя, плохие, отнюдь не христианские, отношения друг с другом, из рук вон скверная работа по приведению в христианство язычников, по просвещению их и смягчению нравов в духе православной веры, наконец, леность и праздность, коей вы предаетесь. Считаю своим долгом предупредить, что в силу предоставленной мне власти я церемониться с вами не буду, и ежели вы когда-нибудь осмелитесь что-либо сделать без разрешения правителя или вмешиваться в гражданские дела, то пощады не ждите. От меня будет дано повеление немедленно высылать такого преступника в Санкт-Петербург, где за нарушение общего спокойствия будет он лишен духовного сана и примерно наказан, яко изменник отечеству.
Дружный грохот неожиданно упавших к ногам Резанова трех тел заставил его невольно вздрогнуть.
– Простите, ваше превосходительство, будьте милостивы! – взмолились монахи.
– Встаньте... прошу вас, встаньте, – несколько раз повторил ледяным тоном Резанов, брезгливо глядя на унижающихся, забывших про свой духовный сан священнослужителей.
– Встаньте! – топнул он, наконец, ногой.
– Не встанем, пока не простишь, милостивец, ваше превосходительство, – упорствовали монахи.
– Ну, так и лежите себе! – сердито проговорил Резанов и вышел в соседнюю комнату.
– Миновало, – сказал, еще лежа на полу, отец Нектарий.
– Кажись, миновало, – с некоторым сомнением в голосе подтвердил отец Герман и стал подыматься.
– Я вам покажу, стервецам! – зловещим шепотом прошипел поднявшийся раньше всех Гедеон, грозя двум остальным кулаком. – Будете у меня ходить по струнке!
– Отче, прости! – опустились оба перед Гедеоном на колени, молитвенно складывая ладони.
– Глядеть противно на вас обоих... Подымитесь! – сказал он и тоже, брезгливо морщась, подражая Резанову, вышел вслед за ним.
– Вот гадюка! – в один голос обменялись впечатлениями Герман и Нектарий, встали и в сердцах сплюнули на пол, и затем на цыпочках подошли к двери и прислушались.
– И вы тоже хороши, отец Гедеон, – говорил повышенным голосом Резанов. – Столько времени не можете справиться и навести у себя порядок!
– Трудно, ваше превосходительство, – еле доносился из-за двери елейный тенорок Гедеона. – Увещевание не помогает, ваше превосходительство. Огрубели здесь, оскотинели, тут надо бы либо заточение, либо железы.
– Злая ехидна, – прошипел Нектарий, а затем от волнения и негодования оба не выдержали и, толкнув дверь, медленно вошли. Придерживая наперсные кресты, оба истово перекрестились на икону и отвесили поясной поклон Резанову, после чего по его приглашению, нервно перебирая на коленях складки ряс, уселись на краешек табуретов.
– Крестили вы здесь несколько тысяч и этим хвастаетесь, – опять заговорил Резанов. – А не видите, что идолопоклонник как был, так им и остался: в одном углу у него Спаситель на кресте, в другом – идол. На обоих крестится, обоих тухлой китовиной кормит и обоих бьет, ежели не потрафили. Думаете, кивнул-мигнул – и православный христианин готов?
Монахи потупились и исподлобья многозначительно уставились на Гедеона, который действительно просто сгонял крестящихся американцев в море и там крестил их толпами.
– Про Ювеналия слышали?.. Только завели хороший торг на Аляске, обещавший большие прибытки, тотчас поскакал непрошеный туда, да и давай работать: насильно крестил и венчал на родных сестрах, девок отнимал у одних и отдавал другим. Пускал в ход и кулаки. Долго терпели, а стало невтерпеж – убили. Дальше – хуже, заодно и всю русскую артель перебили: ни одного живым не выпустили... Как вы думаете, сколько времени носа туда нельзя показать? Сочтите, сколько убытку произошло от одного сего неистового безумца. Почему не посоветовался с главным правителем? Ведь он хозяин, он отвечает за все. Вольничанья, повторяю, не потерплю!..
Монахи смиренно молчали.