154977.fb2
Время обладает удивительной способностью сжиматься, вбирая в себя бесчисленное множество событий, а то и большую половину жизни, или, наоборот, начинает течь медленно, захватывая в свой поток самые мельчайшие и незначительные подробности, и тогда они обретают неоправданную весомость; происходит смещение понятий и оценок, прихотливый бег времени становится как бы шуткой судьбы, и ты перестаешь ощущать собственную целостность, твоя жизнь разбивается на самостоятельные обломки, в каждом из которых действует словно бы какое-то другое лицо; чаще всего лица эти стоят друг от друга необыкновенно далеко, связаны между собой только удивлением: неужели это я, и то я, и там также я? Так и получается, что мы вспоминаем один или два эпизода из собственного детства, а там возникают одно-два воспоминания из юности, потом провал — и день нынешний, с его хлопотами, суетой, обязанностями и жадным устремлением в день завтрашний, на который возлагаются все надежды, от него каждый раз ждешь чего-то необычайного, хотя и знаешь заранее, что поддаешься известному автоматизму, заложенному в тебе природой.
Так и капитан Шопот, если бы попытался анализировать или хотя бы перебрать в памяти все те годы, которые прошли после его ранения на границе и борения за жизнь в госпитале, то вынужден был бы снова пережить время, которое теперь казалось почти безграничным и навсегда отчужденным, а потому и перезабытым почти начисто. Было что-то из детства. Помнил об отце, а еще больше — о своем страхе за отца. Вспоминал и до сих пор продуваемый ветрами пригорок, сержанта Прогнимака и скрюченные дубки. Галю Правду забыть не мог, но вспоминать о ней старался как можно реже. У него не было времени искать ее. Тогда, после госпиталя, теплилась надежда, что она сама его найдет. О нем ведь так много писали в газетах. Помещали портрет. К его фамилии чаще всего прибавлялось слово «подвиг». Она не могла не прочесть. Имела бы даже право истолковать, что этот подвиг совершен ради нее. А может, была такой мудрой, что знала: не думал о ней, когда дрался с бандитами. Но как бы там ни было, Галя не подала голоса, и учитель Правда не сообщил ее адреса ни старой матери Шопота, ни самому Николаю, когда тот приезжал на поправку домой и длинные вечера просиживал в заваленной книгами хате учителя, слушая интересные рассказы об античном мире, который, если внимательнее присмотреться, мало чем отличался от нашего: войны на каждом повороте истории, разрушения, убийства и искусство — для удовлетворения тщеславия победителей.
Николай Шопот мог тогда уйти из пограничных войск, но не сделал этого. Хотя его несколько и пугала обособленность пограничников от всего мира, обособленность, похожая на одиночество пастухов на полонинах или горных проводников, которые всю жизнь сопровождают пришлых с долин альпинистов, однако он снова хотел возвратиться туда. Почему? Тогда было какое-то тревожное ощущение собственной ненужности в каком-либо другом месте: думалось, что только на границе твоя подлинная жизнь, только там ты можешь что-то сделать. Так, видимо, чувствуют себя летчики. Привыкнув к небу, они боятся земли, боятся оставаться на ней всегда, им кажется, что на земле они погибнут из-за своей непригодности, как гибнет лодка, выброшенная на берег. Но о своих тревогах в связи с переходом в новую жизнь не говорит никто — вместо этого обычно на все лады расписывается преданность человека мечте, призванию, велению сердца.
Одним словом, тогда он не проявил ни малейшего мужества, стремясь остаться пограничником. Наоборот, мог теперь признать, что поступил из робости. Уже после, когда у него была возможность выбирать, когда нужно было во имя своей службы отречься от приятных и даже необходимых вещей и он отрекался свободно и легко, тогда это были мужество и твердость, но они имели характер будничный, никто их не замечал, да и вряд ли замечал сам Шопот. К тому же, отрекаясь от тех или иных вещей, он не обкрадывал себя и не обеднял, ибо всегда умел находить что-то новое и не просто повторение привычного счастья, а нечто качественно иное, действительно новое, о чем обычным людям и не снилось.
Учился в училище, стал офицером, привычная судьба офицера-пограничника распоряжалась так, что он оказывался то среди песков Средней Азии, то на Чукотке, где месяцами не снимал оленью куртку, то в Закавказье. И вот через много лет очутился снова в тех местах, откуда начиналась его пограничная служба, чуть ли не на той самой заставе, у которой сражался с бандеровцами.
Приехал на заставу осенью, когда краснели листья на буках; засматривался в чистый поток, в котором резвилась форель; радостный ходил вдоль границы, легко перебираясь со взгорья на взгорье, долго стоял возле контрольно-пропускного пункта на шоссе. Неужели здесь был когда-то сержант Шопот, крестьянский парень с крепкими, малость красноватыми руками, со странной привычной приподнимать вверх правую бровь? Правая бровь у капитана Шопота и теперь была немножко приподнята вверх, она так и застыла навсегда после ранения, поддерживаемая умело вмонтированной под кожу платиновой скобкой, и теперь, когда смотрел кто на капитана сбоку, то казался ему Шопот более высоким, чем был на самом деле, и каким-то откровенно приветливым благодаря этой красиво вскинутой густой темной брови.
Старшина показал начальнику заставы его квартиру. Две маленькие комнатки, аккуратно побеленные, выглядевшие нарядными даже без мебели.
— Вероятно, жить я буду на заставе, — сказал Шопот. — Все равно там нужно находиться постоянно.
— А семья? — имел неосторожность спросить старшина Буряченко.
Капитан промолчал. Позже сказал, что привез с Чукотки целый бочоночек красной икры собственного засола и охотно поможет старшине сделать более разнообразным рацион пограничников.
— Хотя вы тут не жалуетесь на харчи, не то что на Чукотке, — добавил, скупо улыбнувшись.
Старшина Буряченко принадлежал к категории людей сдержанных; служил долго, научился приспосабливаться к начальству, каким бы оно ни было. Новый начальник заставы его не очень удивил. Немного суховат. Зато не корчит из себя черта рогатого — есть ведь и такие. Говорят, когда-то служил здесь рядовым пограничником и заработал орден Ленина в этих горах, но, вишь, не распустил нюни, не расплакался от воспоминаний. Мужественный человек. Семья? Еще не стар — будет иметь все, что нужно. Да и то сказать: сидел в тундре, пожалуй, лет пять. Кому охота туда тащиться ради любви?
Немного встревожился старшина лишь тогда, когда капитан примерно через два или через три дня не разрешил послать водителя Миколу за письмами, мотивируя это тем, что машина нужна ему на заставе. Потом он прошел по комнатам и велел снять со стен фотографии киноактрис, которые хлопцы прикололи у себя над кроватями. Сержант Гогиашвили прибежал к старшине и, сверкая черными глазами, зашептал возмущенно:
— Спрашивает у меня: «Мать у тебя есть?» Я говорю, в Грузии тоже все рождаются от матерей. «Тогда, — говорит, — приколи над кроватью фотографию своей матери, так будет лучше». Ты слыхал такое, старшина?
— Спокойно, Гогиашвили, вот что я тебе скажу, — попытался урезонить его старшина.
— А разве я не спокоен! — выкрикнул сержант, багровея от возмущения. — Я очень спокоен, но ведь он...
— Если начальник заставы приказывает, нужно выполнять, — Буряченко прищурился.
— Э-э! — махнул рукой грузин. — Тут нужно быть молодым, а ты старшина...
— Что же, — пожал плечами Буряченко, — молодой и старый — это все равно что глупый и умный: старый всегда понимает молодого, потому что сам когда-то был таким, а вот молодой...
Их застава считалась трудной для службы. Линия границы проходила здесь по горам и долинам, дозорным надо было взбираться на шесть высоких шпилястых гор, поросших буками, спускаться в глубокие долины — это требовало незаурядной выдержки, силы и ловкости. На голых каменистых склонах не было ни лоскутка мягкой земли, и пограничники носили ее туда, чтобы сделать контрольно-следовую полосу. Но как только в горах проходил ливень, всю с таким трудом сделанную полосу смывало потоками. Потоки уничтожали все созданное человеком. Почему-то так получалось, что только поставленное здесь природой — деревья, камни — могло уцелеть в часы бешенства стихии. Пограничники даже не могли точно сказать, чего им здесь достается больше: охранять границу или работать на границе. К тому же много энергии и внимания требовал контрольно-пропускной пункт на шоссе, особенно летом и осенью, когда в разгаре был туристский сезон.
Застава стояла вдали от населенных пунктов, нечего было и думать во время краткого субботнего или воскресного отпуска выскочить в село или в город, познакомиться с девушкой, сходить в кино или просто побродить по улицам, ведя те бесконечные разговоры, которые ведутся молодыми уже тысячу лет и конца которым, кажется, не видно.
Командование отряда учло трудности, в которых проходила служба на этой заставе, и всегда старалось хотя бы немного окрасить однообразные будни пограничников. Сюда в первую очередь посылался новый кинофильм, чаще, чем на другие заставы, приезжала библиотекарь с обменным фондом, и всегда бывало, что все те книги, которые она привезла в прошлый раз, уже прочитаны; если в этих краях оказывался какой-нибудь концертный ансамблик, его непременно посылали на эту заставу; корреспонденты газет, ясное дело, ехали только сюда, ибо им обещали показать здесь все, что можно себе только представить на границе. Вот почему никто не удивился, когда примерно через неделю после приезда капитана Шопота с соседней заставы позвонили старшине Буряченко и предупредили, что к ним выехала певица. Доложили капитану, и тот немного удивился: не привык к артистам на заставах. У старшины было такое впечатление, что если бы капитана заранее опросили, как он смотрит на то, чтобы пригласить к себе на заставу певицу для концерта, то Шопот просто отказался бы ее приглашать. Но певица уже ехала, и остановить ее никто не мог. К тому же через некоторое время капитану позвонил начальник отряда полковник Нелютов и, посмеиваясь в трубку, проворчал:
— Вы там хоть двор заставы подметите, а то я знаю вашего брата!
— Будет сделано, — сказал капитан Шопот.
— Да смотрите не влюбляйтесь в певицу, — кашлянул полковник. — Я, правда, ее не видел, но, говорят, очень интересная.
— Все будет сделано, — ответил капитан Шопот, — и у полковника тоже, видно, сложилось не очень веселое впечатление о новом начальнике заставы, ибо Нелютов сам не был сухарем и сухих людей не терпел.
Шопот сказал старшине, что и как нужно сделать, чтобы достойно встретить гостью, велел не ждать его, если задержится, и пошел на границу так, будто его прогоняли с заставы.
Возвратился капитан часа через два. Видать, он был не очень расположен к музыке и пению, потому что не торопился на концерт, который уже мог и закончиться к тому времени. Шопот медленно прошел мимо небольшого сарайчика, где попыхивал движок, дававший энергию, перебрался по узкой кладке через поток, задержался во дворе, проверяя, как подметено, как посыпаны песком дорожки, не нашел, к чему можно было бы придраться, вошел в помещение заставы. Дежурный доложил, что на границе спокойно и что личный состав слушает концерт. Верно, из Ленинской комнаты доносилось пение, хотя дверь туда и была закрыта.
— Может, пойдете послушаете? — сказал капитан как-то непривычно мягко дежурному. — Я здесь побуду.
— Нет, товарищ капитан, как же это... — смутился дежурный. — Я ведь на посту.
— Ну ладно, как хотите, — не стал повторять свое предложение Шопот. Заглянул в канцелярию, узкую, серую, неприветливую комнату. Солдатская койка, столик, стул, карта на стене, коричневый сейф — и больше ничего. Да еще шинель на стене. Привык вешать на простой гвоздик. Старшина предлагал поставить здесь конторскую деревянную вешалку. Шопот отказался. К тому же и места свободного не было. Он привык к суровому быту, не любил обставлять себя лишними вещами, вещи сковывали, мешали свободно двигаться, думать, даже мечтать. По ночам, оставаясь в таких вот узких комнатках с узенькой железной коечкой, заправленной серым суконным одеялом, он мог часами не спать, и перед глазами у него проходили целые вереницы лет и видений, поднимались среди них тяжелые пригорки жизни, окутанные тучами или же подернутые туманами, с растянутыми между ними белыми струнами бабьего лета, звучали голоса, раздавался приглушенный женский смех, выстрелы прорывались сквозь него, а еще глубже лежали его желания, пробовали вырваться из-под цветных обрывков воспоминаний, каждый раз напоминали о себе глухо и жалостно, но он подавлял их, заглушал усталостью, суровостью поведения, быта, всей своей жизнью.
Делать в канцелярии было нечего, Шопот понял, что вынужден будет пойти в Ленинскую комнату, иначе это расценят как неуважение не только к певице, но и к пограничникам. Он не хотел противопоставлять себя солдатам и потому все же направился в Ленинскую комнату, хотя с большим желанием послушал бы женское пение по радио.
Зашел туда тихо, так, что на него никто не обратил внимания. К тому же, все ждали, что певица сейчас начнет новую песню. Она стояла возле толстого курчавого мужчины, который наигрывал на широком аккордеоне музыкальное вступление, ждала, готовилась, а ее слушатели тоже готовились схватить первые звуки женского голоса, от которого постепенно отвыкли в этих одиноких горах, но забыть который никто из них не мог.
Шепот почему-то не взглянул сначала на певицу, а посмотрел на ее аккомпаниатора. Невысокий, коренастый мужчина лет сорока, с хорошо упитанным лицом, немного маслянистыми глазами, с косматой темной головой. Одет он был во фрак, на ногах лакированные туфли — ему бы сюда рояль, круглый стульчик, чтобы он крутанулся туда-сюда, махнул над клавиатурой короткими руками, тряхнул кудрями, вытаращил глаза. Но на заставе такую роскошь, как рояль, еще никто не догадался поставить, поэтому и пришлось расфранченному концертмейстеру тащиться с аккордеоном. Обо всем этом капитан подумал без малейшего пренебрежения к неизвестному концертмейстеру, как-то лениво, в странно замедленном ритме. И думая так, избегал бросить хотя бы один взгляд на певицу, словно боялся чего-то, что ли. Но как только она взяла первую ноту и он услышал ее голос, нежный, печальный, пронизанный невыясненной болью, темный вал воспоминаний налетел на него, ударил в грудь, капитан невольно закрыл глаза, не оглядываясь, нащупал дверную ручку и вышел из комнаты.
Прислонился к стене спиной, будучи не в состоянии отойти дальше; стоял, слушал. Напротив него, перепуганный неожиданным появлением начальства, застыл дежурный, который перед этим на цыпочках прокрался к двери Ленинской комнаты, чтобы хоть краешком уха услышать это неземное пение. Покраснев от растерянности, дежурный козырнул, что уже было вовсе неуместно, но капитан, наверное, не заметил этого жеста: капитан вообще не видел и не слышал в тот миг ничего, кроме голоса, который рвался из-за неприкрытой двери и наполнял нежной грустью это суровое убежище оторванных от мира людей с чуткими сердцами и жаждущими красоты душами.
Старшина Буряченко заметил, как капитан тихонько вошел в Ленинскую комнату и как выскользнул из нее с первыми же звуками голоса певицы. «Что за человек такой твердокаменный?» — подумал Буряченко и уже пожалел, что начальник заставы возвратился с границы до окончания концерта. Бродил бы уж там до самой ночи, тогда все было бы проще. А так: нужно знакомить артистов с капитаном, что-то там говорить, а что именно — старшина толком не знал, к тому же боялся какой-нибудь выходки капитана, и тогда у артистов создастся вовсе уж нежелательное впечатление об их заставе.
Однако служба есть служба, и когда была пропета последняя песня и пограничники вдоволь нааплодировались, набив до красноты крепкие ладони, старшина раздвинул плотное кольцо, которым окружили артистов солдаты, и пригласил певицу и ее аккомпаниатора познакомиться с начальником заставы.
— Товарища Ростислава просим оставить! — крикнул сержант Гогиашвили. — Он согласился послушать, как играет наш Микола.
— Да, да, — красиво складывая губы, промолвил концертмейстер, — очень интересно послушать. В таком глухом закоулке — и божественные звуки музыки... Он артистично развел руками, поклонился певице:
— Пойди, Богданка, представься начальству.
Старшина пропустил вперед себя певицу, незаметно погрозил хлопцам: дескать, не заставляйте человека нянчиться здесь с вами после такого концерта!
— Куда прикажете? — спросила Богдана старшину, оказавшись между дверями в комнату дежурного и в канцелярию. Буряченко постучал в дверь Шопота. Послышался какой-то сдавленный звук, дверь медленно открылась, капитан, поправляя пояс, будто ждал высокого начальства и готовился рапортовать, стоял перед ними обоими, преграждая им дорогу, потом спохватился, растерянно отошел немного в сторону, сказал изменившимся голосом.
— Прошу.
Богдана вошла в комнату первой, старшина за нею. Певица с любопытством окинула комнату взглядом, но уже через минуту любопытство ее сменилось тоской, ибо глазу не за что было зацепиться здесь, особенно же глазу женскому, она робко переступила с ноги на ногу, покачнулась, словно бы ища опоры, немного даже боязливо спросила:
— Вот это здесь вы живете?
— Да, — сказал капитан, — здесь живу. Разрешите представиться: капитан Шопот.
— Богдана, — протянула она ему руку.
Капитан взял ее руку, вернее и не взял, а только слегка прикоснулся к ней и поскорее отошел в сторону.
— Прошу садиться, — сказал.