155005.fb2
— Что?!! Не слышу!!
— Я говорю, МУЖАЙТЕСЬ!! Судите о случившемся как мужчина и монах! Нам ли скорбеть о тех, кто соединился с блаженными!
— Что? С кем?!
— С БЛАЖЕННЫМИ!!! BEATIS!!
Он еще спрашивал, но сердцем уже знал, по кому звонит этот колокол горя — хотелось спросить только об одном: все ли погибли, все ли до единого! Но погибли все, все, не осталось ни одного из одиннадцати, и мертвый отец Гильем не имел времени сдержать свое обещание и заехать-таки в Пруйль, забрать Гальярда в Тулузу… Мертвый отец Гильем уезжал домой без него. На заупокойной мессе звучали имена — одиннадцать имен — и Гальярд, единственный сидевший на хорах (по болезни сидевший), вызывал у присутствующих сочувственное почтение: он и впрямь держался мужественно. Одиннадцать имен, и первое среди них — брат Гильем Арнаут, он же Вильгельм Арнольд, мученик Христов. Далее — Бернар де Рокфор, которому перед отъездом Гальярд не успел ничего сказать о своей любви; Гарсия д'Ауре, мало говоривший и много улыбавшийся; Этьен де Сен-Тибери из ордена Францисканцев, его помощник Раймон Карбон, епископский нотарий Раймон по прозвищу Писатель, давний спутник инквизиторов; еще трое тулузских клириков, один мирской брат… Многие плакали на мессе — но не Гальярд, он расплакался много позже, когда его оставили наконец одного в церкви. Отец Раймон, пруйльский приор, позволил ему долго и трудно плакать, простершись перед алтарем; он не мешал Гальярду скорбеть, потому что понимал его человеческую слабость — этот молодой монах должен был быть там, наверняка он винит себя в том, что остался жив, наверняка никто как он не горюет по утраченным братьям, по утраченному отцу… Добрый отец Раймон и помыслить не мог, отчего на самом деле плакал Гальярд: от последней зависти, от собственного черного недостоинства. Венчик, мученический венчик… И здесь брат Бернар, лучший друг и вечный соперник, оказался впереди него.
Пруйльская матушка Катрин захотела его увидеть, узнав от отца Раймона, что молодой брат в большой тоске. Он заходил к ней, сидел в приемной, не глядя за решетку, на ее бледное и резко постаревшее лицо в рамке черного велона. Она говорила о любви Божией, о том, что в Ордене теперь появилось трое новых святых; еще говорила, что Господь, верно, приберег Гальярда для какой-то иной миссии, если не дал ему погибнуть с братьями. Наконец он посмотрел на нее — она плакала, притом улыбаясь грустными губами, и руки ее в синих жилах лежали на коленях, бессильно опущенные, и так они какое-то время плакали вместе, глядя друг на друга, и мига большей близости с женщиной Гальярд не испытывал никогда и не мог себе даже представить.
Именно матушка Катрин помогла ему, многое рассказала о смерти авиньонетских мучеников. Гальярд узнал, что убийство подготовил и спланировал авиньонетский байль Раймон Альфар, а исполнили рыцари и оруженосцы из проклятой крепости Монсегюр. Зачем было посылать на безоружных монахов военный отряд, как на мавров или сарацинов, он долго не мог себе объяснить. Только через много лет, став инквизитором, Гальярд обнаружил ответ: люди боялись Гильема Арнаута, боялись инквизиции. Пятеро монахов и несколько клириков, чье вооружение ограничивалось поясными ножами для резки хлеба, могли вызывать у всей округи настоящий страх, так что на них шли «миром» — выбирая наиболее отважных в исполнители народного приговора, а после приветствуя их радостью, огнями и песнями, как великих военных победителей. Знал ли отец Гильем о сетях, расставленных для него, о луках, натянутых в темноте, чтобы стрелять в праведного? Рассказывали, они остановились в доме байля и еще не закончили трапезы, как байлев посланник уже вел из ближайшего леса нетерпеливый отряд убийц. Рассказывали, когда монсегюрские храбрецы ломали первые из двух запертых дверей между ними и монахами, отец Гильем Арнаут уже запел первым Salve Regina, уже велел братьям становиться в процессию, чтобы выйти навстречу брачному пиру. Матушка не видела трупов, но говорила с католиком, который их видел, с авиньонетским ризничим, который помогал вывозить тела в сторону Тулузы. Море крови, довольно, чтобы отмыть от греха бедный город Авиньонет. Тела изуродованы, заметно, что рубили уже мертвых, отыгрываясь за свой давний страх, за все свои страдания. У отца Гильема Арнаута череп расколот ударом почти надвое. Хабиты изрезаны — особенно доминиканские: видно, многим удальцам хотелось похвастать перед своими куском окровавленного скапулира. Раб не больше Господина, смиренный и бедный раб Гильем получил больше, чем смел надеяться. Отец Доминик, всем сердцем жаждавший мученичества и умерший исповедником, завидовал бы ослепительной удаче своего сына — если бы святые могли завидовать.
Позже Гальярду приходилось многажды читать протоколы допросов монсегюрских убийц. «В Фальжераке, в Лорагэ, отряд Пейре-Рожера де Мирпуа встречала торжественная процессия во главе с кюре… Некая женщина из этого селения многократно восклицала: Теперь мы свободны, потому что все они мертвы!» «В лесу Сельв, сразу по возвращении из Авиньонета, Жеан Акермат был спрошен Пейре-Рожером де Мирпуа, почему тот не привез ему чашу. Чашей эн Пейре-Рожер называл череп отца Гильема Арнаута, потому что некогда поклялся убить его и пить вино из его черепа. Жеан Акермат отвечал, что чаша разбилась, на что эн Пейре-Рожер возразил, что чашу можно было бы стянуть обручем и сделать пригодной для питья…» «По дороге, что-то возле Кастельсарразена, Гильем Аудеберт спросил Этьена Мазельера, тоже участвовавшего в этом деле сержанта и искусного трубадура, не собирается ли он сложить строфу или целую сирвенту на радостях…» Много их было, таких — латинских страниц, исписанных ровными строчками рукой нарбоннского переписчика, потому что монсегюрский процесс вел брат Франсуа Ферье из Нарбонна. Гальярд, который после того пруйльского перелома начал прихрамывать, страстно просил своего приора поставить его к брату Франсуа нотарием. Однако на просьбу молодого и страстного брата ответили отказом, резонно полагая, что в ней слишком много личной боли и личного же интереса. Вместо него назначили итальянского брата, некоего Дюранти «a latere», никого из погибших братьев лично не знавшего.
Господи Иисусе, согласился бы Папа Александр IV отстранить пожилого и усталого отца Гальярда от ведения мон-марсельского процесса, знай он, сколько тут случилось личной боли и личного интереса?.. Плати, жалкий гордец, за то, что некогда мечтал стать инквизитором, хорошим инквизитором, может быть, мучеником за веру, как твой отец… Получил, что просил? Доволен?
Так второй раз в жизни мучился брат Гальярд подобной безвыходной болью, то простираясь перед алтарем, то вытягиваясь перед ним стрелой, то сгибаясь в глубоком поклоне; и не знал он, что в высокое витражное окно уже третий раз заглядывает чье-то взволнованное лицо.
Аймер, как тот, что покрепче, был внизу живой «пирамиды»; упираясь крепкими руками в стену, он спросил, выгибая покрасневшую шею:
— Ну, что? Что он там?
— На полу простерся, — Люсьен завозился у него на плечах, прося спустить его на землю. — Ох, на колени встал, скапулир вперед перекидывает, бичеваться, наверное, будет… Смотреть неловко, брат, как святой человек с Богом разговаривает. Давай-ка я потихоньку… вниз.
Аймер подогнул колени, чтобы собрату было удобнее слезать. Снова спросил не без смущения:
— Так что ж, тревожить… не будем?
— Нет, я не осмелюсь, брат. Да и… нехорошо это.
— Он же там который час, считай, с рассвета, и обед пропустил, и вот уже вечерня подходит… — Аймер, разрываясь между любовью и долгом, покрутил головой. — Может, хоть здесь покараулим? Беспокоюсь я…
— А покаянник? — возразил не менее смущенный Люсьен. — Паренек и так уже с самого обеда ждет… Расспросить-то его отец Франсуа может и в одиночку, но писать протокол кто будет?
— Ладно, спросим у отца Франсуа, — решил наконец Аймер, бросая на запертую церковную дверь последний взгляд. — В конце концов, мой мне велел пока что твоего слушать. Скажет тревожить и звать — я сам лично сбегаю и позову. Скажет оставить… Хотя, по-моему, это не совсем-то правильно… Так значит, оставлю. Святое послушание, в конце концов, важнее.
— И то верно, брат.
И молодые монахи, белый да бурый, одинаково нерешительно двинулись обратно в сторону замка.
10. Антуаново покаяние.
Аймер иного и не ждал: брат Франсуа, уставший переписывать бесконечные монеты и огорченный крайней непонятностью с сокровищем, приободрился и пожелал самолично допрашивать покаянника. Кающийся — не кто иной, как мальчик Антуан — ждал в углу, сидя на краешке скамьи, как одинокая птица на кровле; левый глаз его почти целиком заплыл лиловым синяком. Аймер помнил, как брат Гальярд неожиданно прикипел сердцем к этому пареньку, и не мог особенно восхищаться идеей, что парень перейдет в неотеческие руки брата Франсуа. Аймер уже довольно имел с францисканским инквизитором дела, чтобы признать прискорбный факт: у того есть всего две тактики ведения допроса — умасливать и запугивать. Куда ж Антуана еще запугивать… А если умасливать, так того и стошнит ненароком. Остатки настоящего покаяния это дело выбивает лучше розги.
Уже темнело, в каменном зале с малыми окнами и вовсе собрался сумрак, и Люсьен зажигал свечи по двум сторонам стола. Как на алтаре, и Аймеру чудилось в этом что-то смутно кощунственное. Теперь инквизиторы были на свету, Антуан же, стоявший у входа, скрывался в тени, только поблескивал, отражая огоньки, его печальный единственный глаз.
— А… второй священник?.. — еще сильней растравляя Аймера, спросил юноша. И оглянулся, будто ожидал, что брат Гальярд сейчас откуда-нибудь да появится.
— Второго священника мы беспокоить не будем, — приветливо сказал Франсуа, устраиваясь за столом и перебирая для важности какие-то бумажки. — Он занят сейчас и поручил мне одному вас, любезный мой, расспросить и принять ваше покаяние. Можете сесть поближе… вот сюда, на лавочку…
— Пить не хотите? — встрял ангелический Люсьен: как-никак, Антуан ждал не один час и что-то беспрестанно обводил языком губы. Антуан пить хотел и с жадностью вытянул целую чашку до дна. Франсуа терпеливо ждал, сложив на столе замком длиннопалые красивые руки.
Аймер с некоторым подобием злорадства подтачивал перо для протокола. Он подозревал, что францисканец с удовольствием избавился бы и от него на этом допросе — однако никак не возможно: его собственный секретарь Люсьен, как выяснилось, не умел писать минуту. Вот перебелять красивым почерком — это да, это его; но на допросе, как ни крути, хотя бы младший из доминиканцев был Франсуа необходим. Ну и славно: можно заодно послужить глазами и ушами для отсутствующего наставника.
— Итак, юноша, приступим. Для начала скажите, как ваше имя и сколько вам лет.
— Антуан… де на Рика… Такое у нас с матушкой было прозвище…
— Возраст ваш?
— Семнадцать. Или восемнадцать даже. Не помню точно, но как раз осенью когда-то родился, так что на Всех-святых крестили…
Аймер поперхнулся удивлением. Он-то думал, парню лет пятнадцать от силы… А у него, гляди ты, уже считай мужской возраст! Вот уж правда — недокормыш.
— Можете ли поклясться, что будете говорить только правду…
Антуан, даже не дожидаясь конца реплики, вытащил из-под рубашки нательный крест. Медный, на каком-то пеньковом шнурке.
— Клянусь Телом и Кровью Господними!
И сжал крест так, что костяшки на руке побелели.
Много покаянников уже успел увидеть брат Аймер за первый и единственный свой процесс, но записывая протокол Антуановых слов, чувствовал, что глаза пощипывает.
Юноша плакал. Не стирал светлых полосок по щекам, не переставая говорить, и Франсуа сперва хватало такта не вмешиваться — только слушать. Аймер чувствовал себя до крайности неловко: ему приходилось в жизни слушать исповеди, но исповедуются-то люди наедине, а тут перед ним происходило что-то вроде публичного покаяния.
Антуан обвинил себя во многих грехах, но главное — в трусости. Из одной трусости, трудно выговаривал он, я не пришел раньше. Теперь же я много молился и понял, что все-таки не могу больше. Я готов признаться во всем и отвести вас в пещеру, коли вам надобно — потому что знаю, где скрывается Старец-еретик, ведь я бывал там не один раз, относил ему еду и другое всякое.
Франсуа не сдержал досадливого вздоха. Ага, снова злорадно подумал Аймер — жалеет небось, что к еретику отвела «расколотая» Гальярдом Гильеметта, а не этот бедолага, который выложил бы все и каменной стенке, так настрадался хранить внутри тяжелую тайну! Однако Франсуа не подал вида, принялся расспрашивать о том, что именно и зачем и с кем и сколько раз относил Антуан старцу. И о самом старце заодно.
Разумеется, посылал парня в лес — как и его матушку — Бермон ткач. Не стоило об этом расспрашивать напрямую, чтобы получить ответ. Желание двинуть Бермону в челюсть как жило в Аймеровых кулаках с самого дня их личной встречи, так и не умерло по сию пору. «Часто обзывал матушку дьяволовым семенем… Говорил еще, что душа женщины и душа свиньи — это одно и то же. И что женщине надо еще раз родиться в теле мужчины, чтобы спастись и попасть в мир духовный. Бил ее? Ну… да… ну бил, я сколько раз ей говорил — бросим все, уйдем лучше пешком в город, наймемся там прислугой и будем счастливы! Особенно когда Жакотта умерла. Да она разве уйдет… За меня боялась, а я-то за нее.
Кого боялась? Бермона. Старика. Вообще боялась… привыкла так-то, а злое привычное может и лучше доброго, да чужого.
В церковь? Запрещал, да. Я ходил все равно, мне-то что, ну поколотят, не убьет же он, людей все-таки стыдно… И даже на исповедь ходил к отцу Джулиану. Только потом так стало, что ходил-то я, а синяки-то были у матушки. Я и перестал. Сам молился… потихоньку, пройдешь, бывало, мимо церкви, так и перекрестишься незаметно. Господи, мол, я знаю, что Ты там, сделай что-нибудь, чтобы мне вырваться…
Отец Джулиан раньше другой был совсем, он много всякого рассказывал. Про святых иногда тоже. Про святого Доминика вот — как он босиком ходил и людей к истине обращал, и по городам в самую войну проповедовал, а люди его били да оскорбляли, а он ничего не боялся, потому что Господь был с ним. И читали мы, он мне буквы показывал… В латинской-то книге я ничего не понимал толком, а была у отца кюре еще одна, вроде календаря, про святых, где слова Господа красным цветом написаны. Отца Джулиана-то тоже били, я в таких вещах много понимаю. Кто? Да как — кто… мужики наши… Альзу Кривой всегда готов на такое дело, и из пастухов тоже нашлись. Им только укажи, кого бить. Денег ему не платили целую зиму на свечи, и дров не было, в церковь войти — ноги к полу примерзали. Если бы не торговка наша, она ему и в долг давала, и обедать звала — так и не знаю, чего бы он делал. А все потому, что когда завелся у нас в лесу Старец, совершенный этот, отец кюре грозился поехать к епископу и… понятно что. Ему дверь ослиным дерьмом обмазали, — Антуан шмыгнул носом, стараясь держаться независимо, хотя это и плохо получалось. — И написали на пороге — доносчик. Тогда-то мне отчим и запретил к нему ходить. Не словами запретил, он же со мной и не разговаривает почти, а… сами понимаете. А я и послушался, — выдохнул юноша, глядя черными от стыда глазами куда-то Аймеру над головой. Аймер догадался, и не оборачиваясь: на Распятие. — Послушался из… трусости. И стал уже настоящим еретиком и конченым грешником. Скажите мне, отцы мои, можно мне какую-нибудь такую епитимью, чтобы надежда была хоть на Чистилище?.. И еще… для матушки бы что-нибудь сделать. Может, его удалить куда-нибудь, а мы бы с ней и вдвоем в мастерской управились, или запретить ему так, чтобы послушал. Сестренка-то когда болела, он к ней Добрых Людей позвал, те книгу ей на лоб положили да слова сказали, а он потом ей три дня ни крошки хлеба не давал. Это эндура называется, Господи помилуй, и отец Джулиан говорил, что от этой эндуры люди прямиком в ад попадают. Матушка тайком хотела ее супом покормить — а он сказал, мол, матушка дьяволом одержима и хочет Жакотту дьяволу отдать. Так отделал тогда матушку, она три дня с постели не вставала. А Жакотта-то и умерла… Я и не знаю, от болезни ли, от голода. Мне только пару раз ей получилось солонины с хлебом дать. Маленький кусочек».
— Значит, ваш дом посещали так называемые Добрые люди и даже проводили у вас свои обряды?
Догадался, отец Франсуа… Ну зачем это нужно? Ясно же, что проводили — нет, все должно быть по чину, надобно мальчишку дурацкими вопросами мучить… Аймер, молчи, молчи, пиши. Святое послушание, абсолютное послушание.
Антуан округлил глаза — вернее, единственный здоровый глаз, другой заплыл почти до щелки. Лучше бы Франсуа спросил, за что ему на этот раз любимый отчим глаз подбил…
— Так вы разве не знаете? Я ж говорил… Конечно, приходили. Да пока отец Пейре у нас в лесу не поселился — а тому уж года полтора как — мало кто из еретиков к нам в Мон-Марсель захаживал. Вот хлеб освященный — это да, это передавали по деревням, обычно пастухи как с перегонов вернутся, так корзину и до нас донесут. У нас люди собирались этот хлеб вместе есть. А когда Жакотта болела, отец пастухов в Акс посылал, где вроде бы знали люди, как совершенных найти. И нашли ведь какого-то… даже не знаю, как звали, нестарый еще был, проделал свое проклятое дело, штуку сукна забрал в уплату и ушел. Матушка ему с собой, помнится, рыбы сготовила. За то, выходит, сготовила, что он сестренку уморить приказал…