155005.fb2
Юноша доверчиво смотрел на него сверху вниз, не спеша подняться. Аймер сам не знал, что на него нашло — ведь дотерпел уже почти до конца — однако некая сила сорвала его с места. Брат Франсуа подозрительно обернулся, еще не зная, чего от него ждать — но Аймер уже был рядом, уже протягивал вперед свою длинную вагантскую руку.
— Позвольте, отец мой. Я тоже священник… И тоже хотел бы дать благословение, если вы не против.
Антуан поспешно подставил под его руку свою лохматую голову. Франсуа не стал возражать — да он и не успел бы: «Benedicat», уже читал Аймер, стронутый с места приливом сострадания: так хотелось хоть что-нибудь сделать, хоть что-нибудь.
— Хорошо, брат, спасибо за участие, — довольно резко прервал его Франсуа, беря Антуана за плечо. — Однако же пора и к делу приступить.
— Не волнуйтесь, отец Гальярд очень занят молитвой и не успеет прийти вам помешать, — почти выкрикнул Аймер, чувствуя, что его уже несет на волнах гнева, что лицо его опасно горит, а где-то в животе разгорается упругая злость.
— Брат Аймер, — негромко выговорил Франсуа, на чьих полных щеках уже тоже разгорались красные пятна. — Не слишком ли вы своевольничаете со старшими? По счастью, я знаю, что вы человек непростой, что уже однократно были подвержены… суровым дисциплинарным взысканиям. Не думаете ли вы, что для вашей карьеры проповедника будет полезным еще одно осуждение со стороны вышестоящих?..
Аймер, уже совершенно пунцовый, перевел дыхание и с трудом взял себя в руки. Ему срочно нужно было удалиться, срочно… иначе все может оказаться куда хуже, чем оно есть сейчас.
— Простите, отец Франсуа, — выдавил он, опуская голову. Даже с опущенной головой он смотрел на францисканца сверху вниз. — Я… признаю свою неправоту.
— Хорошо, брат. Бог простит. Теперь отведите этого юношу вниз… на место его нынешнего служения. Незамедлительно.
Аймер развернулся, сама спина его выражала негодование. Закрывая дверь за собой и Антуаном, он искренне понадеялся, что именно закрыл ее, а не захлопнул. Все еще на волне порыва, свободной рукой он теребил монашеские четки на боку — и через пару шагов в почти полной темноте отцепил их с пояса.
— Вот возьмите-ка, завтра вернете. Это четки для псалтири Девы Марии, если вдруг тяжело придется — молиться будете…
Антуан растерянно принял длинную нить с деревянными бусинами в обе ладони, издал тихий горловой звук, будто хотел что-то сказать — а что, сам не знал.
— Знаете Псалтирь Девы Марии? Чудесная молитва, ее сама Царица небесная подарила нашему отцу Доминику как оружие победы над всякой ересью. Чудесная, и очень простая, всякий может к ней прибегнуть: на отдельных бусинках — Pater, на малых — Ave десять раз подряд, но главное — под каждый десяток о какой-нибудь тайне жизни Христа и Царицы Небесной размышлять. Сперва, стало быть, Благовещение, потом — Посещение Девой Марией Елисаветы, на латыни Visitatio называемое, потом Рождество, а после Сретение и Обретение во Храме… Слушайте дальше: то были Радостные тайны, еще есть скорбные и славные. Скорбные тайны Марианской псалтири таковы: Гефсиманское борение, Бичевание, Коронация тернием, Крестный путь и Распятие…
Они спускались по узкой лестнице, скользя руками по стене — Антуан впереди, монах сзади, с облегчением глядя, как мальчик прячет четки себе за пазуху. Аймер нарочно задержался на пару секунд, чтобы успеть договорить названия последних тайн. Успение, Венчание славою. Сонный караульщик, сам с собой игравший в кости при свете жировой лампадки, лениво поднялся при виде белого хабита и без особого тщания изобразил бдительность на лице.
Антуан обернулся, оба глаза его обратились в черные круги, так что не было видно, который из них подбит.
— Отче… Я все запомнил — Благовещение, Посещение, потом, стало быть, Рождество…
— Заходи давай, — дружелюбно сказал стражник. — Наболтаешься еще на допросах. Доболтался уже, а, малый? Отче, этого тоже в кандалы надобно — или так?..
Господи, что отец Гальярд-то скажет: стоило Аймера на один денек оставить, как он тут же поссорился со священноначалием, нечего сказать — стоило Гальярду брать такого склочного брата на поруки… Пользуясь тем, что его никто не видит, молодой монах открыл дверь во двор ударом ноги. Сделал несколько яростных кругов между хозяйственных сараев. Четверо франков, сидевших у костра возле самых ворот, подняли головы, изумленно прерывая разговор.
Стесняясь их настороженных взглядов, монах уселся на какую-то невысокую поленницу и, чтобы успокоиться, поднял лицо к быстро темнеющему небу. Было холодно, от ворот монотонно бухал лай белого пса, откуда-то из-за деревни доносились клики пастухов. Аймер смотрел на первые звезды, еще бледные, мигающие на фоне тронутого оранжевым купола неба, и думал, что зато у юноши Антуана остались его четки. Длинные доминиканские четки с деревянными бусинами, пятнадцать раз по десять, сколько псалмов в Псалтири, и большое черное распятие. Если Франсуа не придет в голову для пользы дела четки у парня отнять… Защити уж его, пресвятая Богородица… Mater misericordiae, присмотри за братиком.
И Аймер, поймав себя в молитве на странном именовании Антуана, сам удивился собственной острой готовности назвать этого юного виллана — своим младшим братом. Звезды легко подмигивали, делаясь все ярче, и покой мало-помалу сходил Аймеру в душу, смаривая его оправданной усталостью и уверяя, что в конце концов все будет так, как надобно, будет хорошо…
…Аймер, неожиданно для себя задремавший на поленнице, вскинул повисшую голову и заморгал, как разбуженный младенец. Наконец он запоздало понял, почему лаял пес: белое марево, маячившее за воротами, постепенно обретало вид медленно идущей фигуры. Аймер узнал своего наставника, которого Бог весть почему не ожидал увидеть, не раньше, чем тот таким знакомым и усталым голосом прикрикнул на пса. Поднимаясь Гальярду навстречу, в свете франкского костра Аймер увидел его лицо — и ужаснулся: за трудный день молитвы Гальярд, казалось, постарел на десяток лет.
— Отец, что…
— Все в порядке, брат, — с улыбкой столетнего старца ответил Гальярд, не останавливаясь ни на миг. — Просто устал. Найди мне что-нибудь поесть побыстрее. Что тут у вас? Вечерню без меня читал с францисканцами? Хорошо… — Он слегка покачнулся, ухватился за ручку двери. И снова прибавил, словно издалека: — Да, молодец, хорошо.
Не зная достоверно, где именно Гальярд провел весь нынешний день, можно было подумать, что главный инквизитор Фуа и Тулузена вдребезги пьян.
— У нас, отче… — начал было Аймер, но его отец с холодными и невидящими глазами уже не слушал, он уже тянул на себя замковую дверь, и изнутри пахнуло кухонным теплом, а заливистый голос брата Франсуа радостно распекал за что-то не то Люсьена, не то старика кухаря. Если бы Аймер крикнул — «Франсуа убили, старец сбежал, рыцарь Арнаут повесился» — у него была бы надежда привлечь внимание наставника, и то он в этом не был уверен. Возможно, отец Гальярд покивал бы так же своей носатой головой, хватаясь за дверную ручку — «Хорошо, хорошо. Молодец» — и с улыбающимся ртом и убитыми глазами прошел бы, не замедлив шаг… Вот он уже был внутри, слепой и глухой, погруженный в какие-то свои тяжелые дела, страшно занятой — и Аймеру ничего не оставалось, как войти за ним следом.
Аймер с самого детства знал, что его считают красивым. Да и сам он не был слепым — приходилось ведь порой смотреться в зеркало, или в полированный металл, или ловить свое отражение в гладкой воде таза-рукомойника. То, что он там видел, невольно радовало его самого — высокий, стройный парень с мускулистыми руками и плечами, с ярко-синими глазами и копной аквитанских блестящих волос, с лицом мужественным и открытым. Да, некогда Аймер радовался своей красоте, даже, можно сказать, гордился ею. Да и как не гордиться, если даже в речах товарищей-студентов порой проскакивала легкая зависть или, напротив же, дружеское признание его достоинств: «Ну, Жан, конечно, не наш Аймер с лица, но тоже не урод…» «Вот же глупая эта Матильда! Какого ж ей парня нужно? Разве что Аймера одного…» Или сдержанно-ироничное: «Я, может, по виду и не Аймер, зато в астрономии разбираюсь получше вашего…» А уж внимание девушек для ваганта — важнее хлеба. Аймер, средний сын аквитанского арьер-вассала, вырос среди радостных зеленых холмов и виноградников, вместо колыбельных нянька пела ему пастурели и альбы, вино он привык пить раньше, чем воду, и понятия целомудрия до двадцати лет для него просто не существовало. Вот понятие любви — это да. Нет, не подумайте, ничего лишнего, ничего такого, из-за чего потом приходится разбираться с гневной родней или оставлять, подобно Абеляру, клирическую карьеру и жениться из-под палки; просто легкость, веселье, песенки под окном, подарочки, переглядывания в церкви, условные знаки, поцелуи — а если кто позволяет заходить чуть-чуть дальше, так ничего страшного, дело молодое, не по шлюхам же ходить приличному юноше. Женское внимание для него было необходимым, как дождь для травы; истинность модной в Ажене пословицы «ubi non est peplum, nihil gaudium» он познал на собственном опыте, правда, дружеское внимание ценил не меньше. В Аженском богословском колледже, куда Аймер поступил по собственному желанию, он постоянно был окружен веселой компанией друзей. Драться он умел неплохо — Аймеров отец учил сыновей самозащите, едва тем исполнялось лет по пять; так что веселый и храбрый вождь из Аймера получился сам собой, ему не пришлось для того особенно стараться. Учился он тоже неплохо, редко бывал порот и часто — восхваляем, в церковь ходил по праздникам и воскресений не пропускал, если не приглашали куда-нибудь на долгую пьянку — и искренне надеялся при таком кошмарном положении собственной души все-таки однажды достичь спасения вечного. Но история Аймерова призвания — это совсем другая история, а пока я рассказываю историю Аймеровой красоты.
Мог ли Аймер подумать в те блаженные Аженские годы, что однажды его собственное лицо станет для него горше проклятья… Однако так случилось на третий год его жизни в Ордене Проповедников, когда прежние радости и ценности обратились в незначащие тени, осыпались, как краска с повапленного гроба — и Аймер ясно увидел омерзительную мертвую сущность того, что некогда полагал жизнью. Став молодым монахом, Аймер по существу своему был уже полностью готов к проповеди: по Уставу брата можно отправлять в проповедническую миссию не раньше, чем тот проведет три года в изучении богословия, а Аймер к моменту поступления свои пять-шесть лет уже набрал в Италии и в Ажене. Однако Гальярд считал, что сперва новому брату стоит научиться в полном смысле слова быть доминиканцем, и только потом начинать нести слово Божие. Лишь через три года он позволил нетерпеливому Аймеру проповедовать — сначала братьям, потом для прихожан Жакобена, и наконец — первое самостоятельное назначение, считай, новый день рождения. Провинциал брат Жерар без малейшего труда утвердил Аймерову кандидатуру — тот хотя и изменился сердцем, однако не разучился всегда всем нравиться. Проповеди для первой миссии, пришедшейся на пасхальное время, Аймер написал по две на чтение каждого дня — на всякий случай по две, вдруг да придется дважды в день проповедовать; он ужасно старался, украшал их по новой проповеднической моде веселыми байками и примерами — exempla, чтобы удержать внимание слушателей, порой заставляя их засмеяться или напротив же — грустно призадуматься. Гальярд выбрал для него два довольно обширных прихода в Тулузене, окормляемых одним-единственным не особо радивым кюре. Итак, Аймер вышел на проповедь солнечным апрелем, который казался ему исполнением всех чаяний и упований; в красноречии он превзошел самого себя, на его проповеди собирались люди даже из соседних селений, в приходской церкви народ толпился до самого вечера, потому что Аймер не только служил и проповедовал — он подолгу слушал исповеди, давал советы, попросту говорил с людьми о Небесах и о спасении, и чувствовал себя совершенно счастливым человеком, делателем жатвы, «добрым и верным рабом» из притчи. Единственным, кто не полюбил Аймера среди его новых знакомцев, оставался местный кюре, у которого доминиканцы невольно отбивали хлеб; поэтому не кто иной как кюре весьма возрадовался, когда разразился скандал.
Аймер, поглощенный собственным счастьем, и не заметил, с какой стороны подкрадывается опасность — до того самого дня, седьмого по счету, когда пришедшая к нему на исповедь молодка в уединении ризницы призналась ему в пламенной любви к священнику. «К вам, отец», — внезапно исполняясь слезами, сообщила она — и пользуясь удобством коленопреклоненной позы, ухватилась за бедного Аймера так, что подняться и удрать было невозможно, не отцепив прежде от себя ее настойчивых рук. Конечно, ему удалось и освободиться, и пристыдить поклонницу, но слов отпущения над ней так и не прозвучало, и по выходе из ризницы уши монаха горели ничуть не меньше, чем щеки неудачливой покаянницы. Аймер наивно предполагал, что с тех пор как он изменился, мир тоже изменился по отношению к нему, и подобное приключение его больно ранило и весьма огорчило. Однако дело не ограничилось тем, что на следующий день он боялся слушать исповеди женщин и проповедовал хуже, чем обычно, потому что в каждой покрытой платком голове ему чудилась давешняя селянка. Считай, вся деревня после мессы свидетельствовала возмутительной сцене: жена башмачника Алазайса Форет на пороге церкви подралась с собственным мужем, оглашая воздух весьма не пасхальными проклятьями.
— Грязный мужик, бастард проклятый, да как ты смеешь не пускать меня к исповеди? — вопила несчастная супруга, выдирая свою косу из мужниных рук. — Смотрите все, христиане, смотрите, люди добрые — этот сарацин вонючий, еретик недорезанный меня из церкви Божьей волоком тащит!
— Шлюха ты поганая, свинья чертова, ты и в церковь блудить бегаешь! — не уступал любящий башмачник. — Нет, люди добрые, вы меня послушайте — знаем мы твою исповедь, в уголку с молодым-то красавчиком! К нашему попу небось раз в год не затащишь — а понаедут новые, смазливые, так сразу слетаетесь, бабы распутные, будто у него тут медом намазано!
Брат Аймер, под которым словно бы зашаталась деревянная кафедра, тщетно пытался успокоить расходившуюся чету. Плохо ему было несказанно, и перед кюре, поспешившим призвать его к себе за объяснениями, он стоял как оплеванный, хотя вроде и не был ни в чем виноват. Оскорбленный в супружеских чувствах башмачник Андре Форет пожаловался кюре на пришлых священников, развращающих законных жен поселян; кюре не замедлил донести историю скандала до слуха епископа, и по возвращении Аймера ждало продолжение позора: пренеприятный разговор в архипастырской канцелярии. Епископ Тулузский Раймон дю Фога сам был доминиканцем, кроме того, хорошо знал местного кюре, потому подобные новости о своих братьях-проповедниках воспринимал без обычного для секулярного клира оттенка злорадства. Он попросту вызвал к себе для братской беседы Аймера с социем, а заодно и брата Гальярда, зачитал им яростную жалобу приходского священника и попросил объяснить, что же на самом деле произошло. Аймеру пришлось заново пережить стыд и срам, в подробностях объясняя, почему именно он не слишком виноват. Брат-соций подтвердил, что поведение Аймера в миссии было безупречным, разве что тот позволял себе слишком близко сходиться с людьми, чем невольно — невольно, видит Бог! — мог ввести бедную женщину в искушение. Отец Гальярд, в свою очередь, поручился за Аймера как за человека целомудренного, достойного доверия и преданного делу проповеди. Аймер на протяжении сего невольного судилища страстно желал провалиться сквозь землю, а еще лучше — никогда не рождаться на свет. Владыка Раймон выслушал всех, понимающе покивал, сунул донос в какую-то папочку с глаз долой. Предложил собратьям по ордену вина и оливок. Дружески сказал Гальярду: мол, все понятно, обычные мелкие интриги местного клира, однако мы должны уважать их право проповеди, почему уставом и запрещено проповедовать там, где местный кюре не желает и ненадолго уступать своей кафедры. Еще скажу вам не как епископ, но как брат во святом Доминике, улыбался пожилой отец Раймон, сочувственно взглядывая на пунцового от позора Аймера. Скажу, что плотская красота не всегда способствует успешной проповеди, более того — часто бывает помехой. А этот молодой брат, несомненно, слишком красив для монаха, так что я на вашем месте, отец приор, старался бы пореже отпускать его в миссии.
Господь щедро одарил вас, брат, — сказал владыка Раймон, — но в нашем грехопадшем мире дары Господни могут стать причиной искушений. Вот когда вы станете седы и согбенны, как я — сами увидите, насколько чаще люди будут слушать ваш голос вместо того, чтобы смотреть на ваше лицо. А теперь ступайте с миром, я не вижу причин для каких-либо взысканий, но впредь будьте осторожнее, помня о своем опасном преимуществе и о человеческой слабости.
В Жакобене Аймер почти не спал на протяжении двух ночей. Подобно отцу Доминику после ночных бдений, он днем задремывал в трапезной; он зевал на хорах, однако стоило спине его коснуться жесткой дощатой кровати — черные мысли заводили прения в его голове и не давали даже подумать о сне. Неужели из-за проклятой внешней привлекательности, да пропади она пропадом, он не может быть проповедником? Неужели он годится только на то, чтобы губить людей, толкать их ко греху самим своим видом — он, так мечтавший служить спасению душ! На третью ночь, поднявшись с измятого бессонницей ложа, Аймер решил по примеру отцов-основателей спросить совета у Слова Божия. Небольшое Писание с картинками и буквицами, в обложке с серебряным замком было едва ли не единственной вещью, оставшейся от обеспеченного Аймерова прошлого; как водится, помолившись, он открыл наугад, ткнул пальцем в середину страницы. Марк, девятая глава. С гудящей от бессонницы головой Аймер прочел жестокий совет Господа: quod si oculus tuus scandalizat te, eice eum: bonum est tibi luscum introire in regnum Dei, quam duos oculos habentem mitti in gehennam ignis.
In gehennam ignis… Аймер скрипнул зубами. Поцеловал Писание. Верно, Господи, верно Ты говоришь — если избавиться от греховной плотской красоты, недостойной монаха, можно перестать быть соблазном для людей, не дожидаясь седины и морщин. Перестать быть соблазном для людей и самому через то не погибнуть… Только очень уж страшно, но ради Господа святой Клавдий, Агнесса и Варфоломей больше того претерпели! И если уж юная дева Агнесса не убоялась положить под меч палача свою тонкую невинную шейку, ему ли, мужчине и монаху, страшиться столь малой боли? Вытащил из походного мешка нож, проверил, остро ли лезвие. Еice eum, говорит Господь. Масляная лампа едва светила, чадила — Аймер, зажигая ее в темноте, не подправил короткий фитиль. Бедный брат перекрестился, зажмурился — ну не мог он с открытыми глазами такое над собой совершить, страшно же! — и, простонав сквозь зубы от плотского страха, ударил себя ножом в правый глаз. В последний миг страх победил, рука дрогнула, Аймер отдернул голову и вместо того, чтобы уколоть себя в глаз, только рассек бровь. Хотя и сильно рассек, вскрикнув притом от боли. Кровь немедленно залила глаз, мешаясь со слезами, потекла по лицу. Аймер, полуслепой в темноте, заметался в поисках какой-нибудь тряпки — заткнуть рану. Тряпки он не нашел, однако, протрезвленный болью, осознал, что сделал что-то весьма недолжное — и как был, зажимая бровь рукавом, в середине ночи бросился в келью отца Гальярда.
Двери в Жакобенских кельях не запирались; но Гальярд всегда спал очень глубоко и не услышал стука. Он проснулся, когда Аймер был уже внутри — и вскочил, задохнувшись спросонья, увидев стенающего, как призрак, брата в крови подле своей кровати. Несколько мгновений он боролся со внезапно нахлынувшим Авиньонетом — нас явились убивать? О, Царица небесная…Потом, однако, Гальярд различил сквозь горькие стоны кающегося суть его слов — «Благословите меня, отче, согрешил я» — и вникнув в дело, не знал сперва, плакать ему или смеяться. Наконец, избрав среднюю тактику, он сурово обругал Аймера идиотом и велел ему немедля отправляться к лекарю, а с покаянием явиться на завтрашний капитул. Аймер, глотающий собственную кровь, был препровожден приором в келью брата лекаря сию же минуту; ночные его приключения взбудоражили половину монахов, кроме тех, кто отличался уж особенно крепким сном, и эта вина также была добавлена к его прежней, когда наутро прежалостно перевязанный бинтами грешник простерся на полу залы капитула, умоляя о милосердии Божьем и братском.
Гальярд крайне сурово смотрел на него с приорского кресла. Вина Аймера действительно казалась серьезной и заслуживала строжайшего наказания. Никто в целом свете, особенно сам Аймер, не мог догадаться, сколь глубочайшую жалость вызывал он у отца Гальярда в этот день. Однако как истинный отец, он старался действовать так, как будет полезнее для души сына; а Гальярд знал, что малейшее проявление жалости сейчас отвлечет Аймера от покаяния и заставит, не дай Боже, жалеть самого себя. Все существо приора рвалось поднять с пола и прижать к груди непутевого сына, но Аймеру и так сочувствовала, считай, вся братия, и его идиотский поступок с членовредительством мог, не дай Боже, вызвать у новициев даже что-то вроде уважения. По примеру блаженного Режинальда Сен-Жильского Гальярд взмолился Господу, даровавшему слуге Своему Бенедикту силу изгонять из монахов дьявола при помощи розги, и собственноручно наказал виноватого так сурово, что кое-кто из новициата даже плакал от жалости. Аймер и без того был такой несчастный, с единственным красным от слез глазом, видневшимся из-под бинтов… Видел бы его сейчас далекий папа-рыцарь — собственноручно порубил бы проклятых монахов, доведших сына до столь плачевного состояния. Когда тот после бичевания поднялся со стоном и стоял на дрожащих ногах, не смея поднять взгляда, Гальярд, который себя чувствовал ненамного легче Аймерова, старательно добил его обвиняющей проповедью, в которой назвал брата «Самым скверным толкователем Писания, какого только видели стены Жакобена и Сен-Ромена, вместе взятых». Сказано же специально — «если твой глаз соблазняет тебя»! В этой прекрасной аллегории не дано ни одного указания, что надобно делать в тот момент, когда твой глаз или все твое лицо соблазняет кого-то другого. Разумный человек бы увидел в этом евангельском совете наставление отсечь от себя гибельную похоть очей и гордыню, призывающую на поиск «более достойного» места в доме Господнем. Однако же находятся idioti et alliterati, которые не могут читать в книге то, что в ней написано, и этим уподобляются еретикам и вальденсам, стремящимся перетолковать слово Божие на свой лад. Вот какими словами отругал Гальярд бедного своего сына, и хуже всего было приличествующее дисциплинарное взыскание: запрет покидать стены монастыря не только ради проповеди, но и для любой другой миссии вне обители. Глаза Аймера в ужасе округлились, когда он услышал, что ему предстоит; чуть слышно он осведомился о сроках — и получил страшную неопределенность: «До новых распоряжений приора». И никто, включая Гальярда, не мог его осудить, когда он снова заплакал.
Аймер, Аймер. Гальярд как никогда понимал отца Доминика, который, по словам блаженного Иордана, ужасно расстраивался, когда ему приходилось наказывать кого-то из братьев. Гальярду самому кусок в рот не лез, когда в трапезной в последующую неделю взгляд его сам собой обращался на Аймера, одиноко и с опущенной головой вкушавшего свой хлеб с водичкой. Гальярд даже погрешил против совести, однажды притворившись, что не заметил, когда брат кухарь подвинул наказанному блюдо с вареньем. Однако Аймер все равно не зачерпнул из запретного блюда ни ложки, принимая наказание, снимающее вину, во всей его полноте. Сказать по правде, Гальярд его понимал. И очень любил.
Именно поэтому целых полгода Аймеру пришлось дожидаться «нового распоряжения». Любимый Жакобен за эти полгода ему успел опротиветь. Братья входили и выходили, удалялись на проповедь и возвращались, а он… Окончилась Пасхалия, отсияла Пятидесятница, отпраздновали торжество святого Доминика. Всего несколько раз Аймер выходил за ворота — и то с большой группой по какому-нибудь общему поручению либо на учебу, когда в университет приехал новый знаменитый профессор богословия. В остальное же время родные монастырские стены казались ему тюрьмой — ему, так страстно желавшему проповедовать — и когда отец Гальярд объявил, что срок наказания окончен и он собирается взять Аймера с собою на инквизиционный процесс в качестве секретаря, молодой монах едва ли не запрыгал от радости, как ребенок. Или как собака, которой обещали прогулку. К этому времени рана на правой брови давно зажила, став белым широким шрамом. Гальярд не говорил об этом сыну, не желая наказывать еще раз за уже исповеданную вину — однако белый шрам еще придавал ему красоты и мужественности. В отличие от гальярдова, аймеров шрам невесть почему выглядел весьма героически и вызывал впечатление, что его носитель прежде принятия хабита был рыцарем, и наверняка при таком сложении — хорошим бойцом. Романтический образ, нечего сказать. Истории о молодом красавце рыцаре, отдавшем себя Богу во цвете лет, так и лезут в голову сами собой… Глупее и не придумаешь.
Разумеется, после скандальной истории Аймер собирался блюсти совершенное послушание. Он и раньше был хорошим, рассеянно думал брат Гальярд, ложась в постель после субботнего завершения дня — а теперь и вовсе кажется святым. Пожалуй, это даже тревожит: идеально послушный брат непохож на прежнего Аймера, которого все любили отчасти и за непосредственность… Гальярд старался думать об Аймере, о сундуке с монетами, о тулузском монастыре, даже об Авиньонете — о чем угодно, кроме старика. Кроме Гираута. Не мог он сегодня больше об этом думать. Он хотел провалиться в сон, тихий и черный, в милосердный сон, дающий отдых голове. И будь он немного внимательней во время ужина — то есть сумей он замечать вокруг себя хоть что-нибудь — заметил бы, что Аймер несколько раз делал ему знаки, словно бы пытаясь отозвать на минутку из общей компании, желая что-то сказать. Гальярд съел ужин, толком не зная, что он ест; так же слепо прочитал молитвы Комплетория вдвоем с Аймером, бичевания сегодня нет, потому что навечерие воскресенья, значит, сразу спать… Гальярд стукнул в стену, отмечая совершенное окончание дня, отпуст в сон, и закрыл глаза, не глядя, как ложится Аймер. А тот смотрел на отца, кусая губы, все не спеша задувать свечу. Наконец внутренняя борьба — сказать? не сказать? — окончилась тяжелым вздохом, победило все оно же, несчастное Совершенное Послушание. И Аймер, так и не проронив ни слова в положенное время молчания, загасил огонек пальцами и улегся на солому, уговаривая себя перестать сомневаться.
12. Воскресенье. Катарское сокровище.
Ах, как ужасно ругал брат Гальярд своего бедного сына Аймера сразу после утрени! Сразу после утреннего благословения, которое он было преподал так спокойно — как же страшно он начал кричать! Аймер, пару секунд назад, с окончанием времени безмолвия, выпаливший наставнику новость — «Антуан здесь, Франсуа подсадил его в темницу к катару!» — стоял глубоко пораженный, не зная, куда глаза девать, побледнев под цвет своему малость потрепанному хабиту. Никогда ему еще не приходилось видеть отца Гальярда — во гневе. И когда тот бичевал его на капитуле — не приходилось.
— Что? — страшным голосом крикнул отец Гальярд, всплескивая руками — таким неожиданно южным жестом, как будто тулузская манера бешено жестикулировать пробудилась в нем в единый миг после многолетнего сна. — Ты хочешь сказать, идиот, что парень там с ним вдвоем остался?
Бессильный кивок. Господи, как ужасно…
— На всю ночь? С этим… человеком?
— О Господи, отец Гальярд, да… Но…
— И ты знал, но мне сразу не сказал?
На это ответа не понадобилось. Аймерова опущенная голова уже заранее служила ответом.
— Какого дьявола ты молчал, осел?!
Аймер и не знал, что его наставник знает такие слова… Вернее, настолько знает, чтобы их употреблять…