155005.fb2
А Пейре Гираут де Тулуз… hereticus perfectus… передавался в руки светского суда.
Гальярд еще достоял до конца — хотя слабо понимал, что именно поют, кто вопит и плачет в церкви от горя или от облегчения, что произносит Франсуа, как дает благословение. Цветные блики танцевали, заставляя двигаться каменный пол. Стой, не двигайся, не пошатнись, стой. Уже недолго осталось.
Споткнувшись только на пороге ризницы, Гальярд отвел поддерживающую руку Аймера, не понимая, к чему именно прикасается, и тут река в его голове достигла предельной яркости. Не успев даже стошнить на пол давно рвавшимися из горла внутренностями, он наконец отпустил себя и упал, как труп, и милосердная темнота охватила его.
…Брат Гальярд не умер, хотя на самом деле мог и умереть. Однако он вскорости очнулся, и глядя в расплывчатые, взволнованные лица, склонившиеся над ним, испытал жгучее разочарование. Не умер… Окончилась блаженная тишина. Значит, его беда остается с ним до поры, может быть, еще надолго, и более того — надобно встать и продолжать трудиться.
Остаток дня по настоянию братьев — в том числе и испуганного Франсуа — Гальярд провел в постели; на следующее утро ему пришлось встать на мессу, потому что не хотелось давать поселянам поводов говорить — мол, главный инквизитор объявил приговоры, вот тут-то Бог и поразил его. Правда, служить он еще не мог, уступив место отцу Франсуа. На Франсуа ему не хотелось ни смотреть, ни говорить с ним, ни как-либо его попрекать. Доминиканец чувствовал себя настолько усталым, что предпочитал временно позабыть о существовании напарника.
Франсуа в тот же вечер, когда молодые монахи собирали вещи для отъезда на рассвете, явился в комнату к Гальярду с оправданиями. Заодно он принес ему на подпись инквизиционные указы, предписания о желтых крестах, которые полагалось выдать покаянникам для предъявления епископам и прочим по месту паломничеств. Гальярд все просмотрел и подписал, не говоря ни слова. Франсуа, стараясь не смотреть ему в лицо, сказал негромко, что, мол, он попросту подумал — куда уместнее главному инквизитору, а не его помощнику, объявлять приговоры… «Да, да, брат, хорошо, а теперь дайте мне отдохнуть», ответил Гальярд, по-прежнему не желая разговаривать. Только один раз он действительно поспорил с Франсуа — наутро, перед самым отъездом; и Аймер, тихонько ухмыляясь в кулак, увидел в Гальярдовом раздражении признак выздоровления.
А поспорили монахи из-за мальчика Антуана. Ночь после Sermo Generalis мальчик провел в замке, пользуясь еще не отмененным запретом на возвращение домой. Он принес Гальярду ужин в комнату, и пока монах ел, подцепляя смоченные бульоном куски хлеба дрожащей в руке ложкой, юноша осмелился высказать давнюю свою просьбу.
Запинаясь от волнения, он попросил отца Гальярда ради Христа взять его с собой хотя бы до Памьера.
— Мне бы с вами только до города доехать, отче, — чуть слышно говорил он, глядя куда-то в темный угол. Глаз опять не было видно из-под падавших на лоб спутанных волос, притом что Гальярд очень хотел бы увидеть его глаза. — Ох… не могу я, простите Христа ради, здесь оставаться. Никого у меня тут больше нет. И никакой мне жизни тут больше не будет, к нему ни за что не вернусь, лучше сразу в реку, в Арьеж… В городе работать устроюсь как-нибудь, я ж мотальщик уже сколько лет, пойду в ткацкую мастерскую. Или хоть в кабак полы мыть, это уже все равно, Господь любой труд благословляет…
— Господь, без сомнения, благословляет всякий труд, — кивнул брат Гальярд, стараясь говорить холодно и бесстрастно. Он отставил миску из-под бульона и смотрел на мальчика, сгорая изнутри от сострадания. — Но все-таки, сынок, чего ты сам-то хочешь? Неужели полы мыть в памьерском кабаке?
— Я-то такого хочу, отец, что и сказать неловко, — прошептал Антуан, заливаясь краской. — Мне, виллану грешному, о таком и думать не положено…
— Не решай сам за Господа, что тебе положено и что нет, — мягко прервал его Гальярд. — Давай, сынок, не бойся, скажи мне как исповеднику, что у тебя на сердце. А я уж посмотрю, что будет возможно для тебя сделать.
Антуан на минутку зажмурился, собираясь с силами. Потом выговорил нечто почти неслышное и нечленораздельное.
— Что ты сказал, сынок?
— Хочу-быть-монахом-как-вы-и-отец-Аймер, — выпалил Антуан — и совсем смутился, неверно истолковав Гальярдово молчание. — Простите, отче… вы ж сами спросили…
— Поди сюда, — позвал Гальярд, разумно рассудив, что ему подняться сложнее, чем Антуану — подойти. Паренек приблизился опасливо, глядя на священника совсем как в первый день их встречи — с безумным жаром надежды и крайней нерешительностью. Присел на край кровати.
Гальярд протянул руку — Антуан покорно ждал. Гальярд теплым пальцем начертал крестик у него на лбу, улыбнулся — наверное, случилось единственное, что сегодня могло заставить его улыбнуться. Мальчуган все-таки дозрел.
Антуан трудно сглотнул, не зная, как понимать благословляющий жест. Открыл рот, снова закрыл его, пыхтя так, что крылья носа раздувались.
— Мы попробуем, сынок, — ласково сказал Гальярд. После стольких лет служения настоятелем и четырех назначений инквизитором он уж и не знал, что может говорить так ласково. — Попробуем сделать тебя монахом. Поедешь с нами в Тулузу, в монастырь, а дальше — на все Божья воля.
— Отче, — Антуан, похоже, боялся, что Гальярд его недопонял. — Отче, так я ж виллан… И читать на латыни не умею, вот только Miserere да Magnificat… И… я же еретиком был, Старцу в лес еду носил… И… и что другие отцы скажут, отец Франсуа, отец Аймер, и другие, в монастыре…
— Отец Франсуа не из нашего Ордена, так что нас его мнение нимало не волнует, — весело сообщил доминиканец. — Аймер, ты уж мне поверь, будет рад едва ли не больше тебя. А с остальными братьями договоримся как-нибудь на месте, ты не забывай — ведь я важное начальство, инквизитор Фуа и Тулузена, и с отцом провинциалом в Париже вместе вино пил. Вот что я тебе скажу, — желая как-нибудь подбодрить парня, Гальярд взъерошил его патлатые грязные волосы. — Монаха мы из тебя сделаем хотя бы потому, что твоя шевелюра давно просит тонзуры!
И тут Антуан сделал то, чего Гальярд совсем от него не ожидал. Он ткнулся головой в край деревянного топчана, в пропахшую монашеским потом солому, и заплакал, как малый ребенок. Гальярд так и не убрал руки с его головы, но и в который раз не знал, что ему сказать, и молча сидел в полумраке раннего вечера — поражаясь сам, что способен на такую острую отцовскую нежность. И было ему совершенно все равно, любит он Антуана как Антуана или жалеет в нем мальчика Гальярда, на четырнадцатом году жизни возжелавшего стать монахом. Какая, в конце концов, разница. И какая разница, от чего тот плакал — от жалости к погибшей маме, от облегчения, от совсем недавно пробудившегося в нем чувства надежды. Или просто так: иногда человек плачет только от того, что он человек.
Как и предсказывал инквизитор, новость привела Аймера в восторг. Он бурно заговорил о том, что сразу увидел в Антуане монашеское призвание, сразу признал его своим братом, сразу подумал, что рано или поздно… Гальярд несколько расхолодил его, сообщив, что еще неизвестно, станет ли мальчик монахом; нельзя заранее рассчитывать, что из него получится хотя бы брат-конверз, хотя, конечно, он, Гальярд, сделает все возможное для его обучения и монашеской формации. Аймер послушно умолк, опустил глаза и отправился помогать Люсьену с завтраком — но с кухни вскоре донеслось его ликующее пение: «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе…»
Франсуа воспринял это известие куда менее восторженно. Узнал о том, что Антуан едет с ними, францисканец только в самое утро отъезда, когда мальчик явился на замковый двор с узелком вещей и смущенно встал около инквизиционной повозки. Во избежание неприятностей с отчимом-покаянником, уже изготовившим и демонстративно пришившим на грудь пару желтых крестов, Гальярд дал в сопровождение юноше одного из франков, здорового сержанта по имени Жан-Люк. Однако Антуан испугался Жан-Люка еще более, чем сам Бермон: еще бы, это был первый человек языка «ойль», которого паренек увидел вблизи, а он с детства знал, что франки — ужасные злодеи и грубые варвары, считай, хуже горных троллей. Поэтому дома под перекрестными взглядами Бермона и Жан-Люка Антуан почти не мог собираться, завязал в тряпицу только запасную пару обуви, чистую сорочку, миску с ножом да — на память — белый матушкин платок. Так, в шерстяной курточке на плечах да в куцехвостом капюшоне, он и пришел к повозке с маленьким узелком, смущаясь до полной немоты и не зная, куда девать глаза и руки.
Едва завидев Аймера, он все старался держаться к нему поближе, стесняясь и франков, и францисканцев. Еще больше он перепугался, когда из темницы вывели наружу двоих связанных еретиков — Марселя Кривого, глухо ругавшегося из-под накинутого на голову мешка, и Старца, которого даже и с закрытым лицом легко было узнать: черную, худую, ангелически-спокойную фигуру. Франки переругивались, Ролан решал с Гальярдом, как лучше везти пленных — посадить их на Арнаутову телегу и запрячь лошадь похуже или всю дорогу гнать преступников пешком, привязав их с руками за спиной друг к другу и устроив между двумя лошадьми. Гальярд ратовал за телегу, Ролан вежливо, но неуклонно спорил, что еретики не заслужили такой роскоши, это для честных висельников, а не для слуг дьявола. В это время Франсуа и узнал Антуана. Аймер велел парню сесть в повозку и не мешаться под ногами, тот перекинул было ногу через высокий бортик — и тут францисканец изумленно окликнул его:
— Эй, малый, а ты куда полез? Тебя тут только не хватало!
Покраснев, Антуан принялся чуть слышно объяснять, что отец Гальярд разрешил ему поехать с ними, что отец Гальярд согласился попробовать взять его в монахи… При этом юноша так и стоял с одной ногой через борт, и когда лошади двинулись и повозка чуть качнулась, он едва не покатился под колеса.
— Брат Гальярд! — громко позвал францисканец, когда побежденный Ролан пошел-таки готовить телегу для еретиков. — Паренек говорит какую-то глупость — что вы его едва ли не в монахи постригли, и все в этом роде. Что за ерунда? Он в самом деле с нами до Памьера едет?
— Не только до Памьера, но и до Тулузы, до самого Жакобена. — Даже и не желай Гальярд видеть Антуана в белом хабите своего ордена, он возжелал бы этого сейчас — хотя бы чтоб досадить Франсуа. — Да, я думаю, что монашеское призвание мальчика несомненно, а вопрос о его принятии буду обсуждать на капитуле нашего монастыря.
— Так он же виллан, — приблизившись и слегка понижая голос, изумленно сказал его напарник-соперник. — С каких это пор вам в Жакобене безграмотные вилланы нужны, в Ордене-то Проповедников? У нас в Сен-Тибери его не взяли бы и в конверзы… Проще сделать из угля золото, чем из виллана — хорошего монаха!
Знал бы он, что этот парнишка — последний катарский епископ, подумал Гальярд диковатую мысль. Да впрочем, знал бы об этом хоть кто-нибудь, пусть даже и сам Антуан… А ведь хорошая идея — озарило его — спрятать юношу именно в доминиканском монастыре! Пожалуй, сейчас ни у кого на свете нет меньших шансов, чем у доминиканца, принять в качестве приветствия таинственный знак от рук верующего еретика.
Гальярд состроил самое невинное выражение, какое только позволяло его иссеченное шрамами усталое лицо. На миг он почувствовал себя молодым — настоящим мальчишкой, целящимся камешком из уличной засады. Да, нехорошо, конечно, прости нас, грешных, Господи… Нехорошо — но как зато приятно!
— Вы, разумеется, глубоко правы, брат, — раздумчиво сказал он, краем глаза следя, слушает ли Аймер. — Дворянское происхождение — большая ценность для настоящего монаха. Благородство крови часто подразумевает благородство духа, как в случае отца нашего Доминика, происходившего из древнего Кастильского рода: знаете ли, дед его по матери, дон Гарсия Гарсес, был наставником наследника престола Кастилии, а отец происходил из дома графов Лара. Но мне казалось, Братья Меньшие должны проще относиться к вопросам происхождения: ведь их-то святой родитель, преблаженнейший Франциск, был простым горожанином…
И, отходя от сердитого и раскрасневшегося брата Франсуа, Гальярд заметил, что его вроде даже и тошнить стало поменьше. «Чье чело без пятна греха», как говорил отец Доминик, бичуясь за нас и за всех… Брат Бернар бы меня понял.
Франсуа, не зная, как уесть Гальярда, напустился на нерасторопных франков, уронивших на подхвате драгоценный сундучок. Аймер уже закинул в повозку монашеские пожитки, связку книг и кожаный мешок с протоколами, легко запрыгнул сам и протянул руку, чтобы помочь Антуану. Антуан в помощи не нуждался, но руку благодарно принял; на лицах юношей, сидевших рядом, читалась чистая и незамутненная радость. Ее не убивало даже присутствие старца Пейре на второй телеге — присутствие, от которого к Гальярду вернулась головная боль. Неужели моя голова будет теперь всегда болеть, тоскливо подумал он — и тут же пришел ответ: нет, не всегда, только до его смерти. Ах ты Господи, подумал Гальярд, на миг закрывая лицо руками; знайте, что Бог ниспроверг меня и обложил меня Своею сетью… Чтобы отвлечься от своей никому не видимой беды на чужую и всем видимую радость, он обратился к юношам и сказал, что попросит провинциала в случае чего не отправлять Антуана в новициат в другой монастырь, а назначить Аймера Антуановым наставником. Две пары глаз просияли в ответ, и Гальярд впервые заметил, что сидящие рядом молодые люди — красавец и заморыш — весьма схожи чертами. Или просто у них одинаковое выражение лиц…
День был серый, но не дождливый, и через туманную морось выглядывало бледное лицо Сабартесского солнца. Под протяжное понукание франков, под щелчки бича тяжелая повозка стронулась с места, поползла вперед. «Ну, благословясь», — брат Франсуа размашисто перекрестился; Люсьен вполголоса начал Benedictus. Глядя вперед и вверх, Антуан уже знал, как сильно он будет тосковать по этому небу, по серым Мон-Марсельским домикам, выступающим из бесплодной скалы и лепящимся друг к другу, как грибы на древесном стволе… Есть в мире такие места — Гальярд-то это хорошо знал — места, которые ты не любишь, пока в них пребываешь; но покидая их, потом долго видишь во сне — серое небо, рыжий мох на серых камнях, черная, будто обугленная полоса бедной пашни, пучок жесткой камнеломки из отвесной скалы — и посыпаешься в слезах, будто от образа утерянного рая… Антуан де на Рика оставляет Мон-Марсель, чтобы искать Господа в земле дальней; уезжает из места, где прожил все свои семнадцать лет; повинуясь зову Ловца Человеков, уходит искать другого моря, оставляя на берегу свой маленький челнок… Другое море, оно на то и другое, что отлично от этого. Он никогда не пожалеет, что ушел в открытые воды, он станет куда счастливее и научится любить место, где он родился, только когда покинет его… Но плакать — обязательно будет плакать.
— Отец Аймер…
— Брат, — поправил его молодой монах, награждая дружеским тычком. — Совсем скоро я тебе братом стану, привыкай.
— Брат… брат, — задумчиво повторил Антуан, пробуя это слово на вкус. Никогда у него не было братьев; сестренка вот была… А брата, по правде сказать, всегда хотелось. Особенно старшего. Сильного и доброго. Хотя бы одного… а тут сразу, получается, будет много? — Брат Аймер, а у вас так бывало, что вроде бы счастье случается, а при этом как будто умираешь?
Аймер искоса поглядел на него, потом на Гальярда. Тот сделал вид, что не слушает их тихого разговора, опуская глаза на чтение — несчастный трактат о формации проповедника.
— Рассказать тебе, как оно со мной-то случилось?
— Что случилось?
— Ну… Это самое, — и Аймер тихо засмеялся, обводя невнятным жестом повозку, Гальярда, мешок с книгами — и завершая жест на своем довольно грязном хабите, на святом скапулире и деревянном распятии с четок, завернувшихся ему на колени. — Орден случился, короче говоря.
…История призвания Аймера началась совершенно неожиданно для него — как, наверное, почти всякая история призвания. Во время веселой воскресной пьянки в Ажене, когда после мессы компания студентов-теологов закатилась в знакомый кабачок, Аймер впервые увидел вблизи хабиты своего Ордена.
Конечно, он уже знал о существовании доминиканцев, слышал об их влиянии на Парижский университет, помнил, что это орден не столь давний и особенный своей нищетой и бродячестью… Знал, и не думал о них никогда, как и вовсе не думал о монахах — отец готовил дорогому чаду карьеру кафедрального каноника, но также не против был и преподавания. Собственный отцовский брат был деканом собора в крупном аквитанском городе, и процветание дядюшки подавало Аймеру радужные надежды на будущее. Тем более что красивый и талантливый юноша легко завоевывал сердца и без труда овладевал знаниями: самое большое, что от него требовалось — это не особо лениться.
Итак, Аймер гулял в кабаке в компании пяти друзей со своего факультета. Был конец лета, прекрасный прозрачный день; следует запомнить, что дело происходило именно в конце лета, потому что Аймер получал из дома деньги на учебу четырежды в год, и один раз из четырех приходился на начало сентября. Поэтому пили они, можно сказать, на последние гроши — и больше шумели, чем пили, ибо собранных по пятерым друзьям денег хватало разве что на кварту для каждого. Конечно, хотелось еще; конечно, хозяин нехотя отпустил в кредит еще пинту на всех пятерых — и больше подавать отказывался… Ради пущего веселья исполняли всепьянейший Sanctus — «Хват, хват, хват Господь Вакх Хапаоф! Полны кубки и трапезные славы твоей…» Тогда-то и нарисовались две белые фигуры в пыльно-солнечном мареве, висевшем над городом, и друзья, сидевшие за столом на открытом воздухе, у самых дверей, отпускали шуточки по мере их приближения.
— Ты разве таких еще не видел? — спросил нашего ваганта друг Рауль, тот самый, которого ему годы спустя так напоминал рыцарь Арнаут. — Тогда познакомься, братишка, прошу любить и жаловать: эти почтенные клирики понаехали сюда учить нас мудрости.
— А чего ж они тогда по кабакам ходят, учители наши?
— Не за тем ходят, зачем мы с тобой, о мудрейший Платоникус, — хохоча, отозвался еще один друг. — Они благим, богоугодным делом заняты — Христа ради побираются!