155005.fb2
Имя… Прозвище… Возраст — «пожалуй, за тридцать уж будет, я и не упомню» (Аймер поставил скобку и подписал немедленно — «на вид не менее сорока»). Занятие — трактирщица села Мон-Марсель. Нет, трактира не содержит — доставляет вино и «прочее надобное» снизу, из Тараскона-на-Арьеже, и развозит по домам или продает на дворе. Держит четырех мулов, владеет стадом овец в пятьдесят голов, которое выпасают наемные пастухи — такой-то и такой-то, такая-то плата за сезонный перегон, впрочем, это неважно, другие и дешевле находят… трактирное дело, а также дом и мулов, унаследовала от мужа, покойного Понса Марселя. То, что в этой деревне половину мужчин звали Марселями, никого не удивляло, брата Гальярда и подавно.
На Брюниссанда обстоятельно прошлась по односельчанам, сообщив между делом, что у Йехана Кривого жена блудит с одним из ее пастухов, что у Раймона Аземара дочка Мария сбежала в Акс и не иначе как стала там гулящей девкой, что Бермон ткач никогда не отдает долгов, и это точно оттого, что много с катарами якшался, а катары — народец жадный донельзя; что кюре пьяница и своих обязанностей часто не выполняет, приходишь в воскресенье на мессу — а церковь заперта стоит: отец Джулиан лежит мучится с похмелья и вино в долг выпрашивает, но это он не виноват, его еретики проклятые довели, а так он священник добрый и верующий, только вот слабый, будь он мирянин — так сразу сказала бы: такому мужчине нужна хорошая умная жена, чтобы его направлять и окорачивать. Брат Аймер не успевал промокать струйки пота, катившиеся со лба, руку ломило от скорописи. Просить свидетельницу говорить медленнее было бесполезно: всякую паузу она заполняла новыми россказнями. Однако в огромной груде словесного мусора, которую на них вываливала словоохотливая дама, секретарь уже мог различить золотые монетки. Немало по-настоящему ценных показаний, немало слов по делу. На Брюниссанда действительно знала свою деревню, недаром же половина жителей состояла у нее в долгу.
Наконец пыточный протокол кончился. Аймер опустил руки под стол и там потихоньку растирал большой палец. Брат Гальярд вслух зачитал записи: теперь на Брюниссанде предстояло присягнуть на Распятии, что она говорила только правду, и что все ею сказанное верно записано. Присягнула дама с большой охотою, обещала вернуться, если еще что важное вспомнит, и наконец удалилась, королевским жестом запахнув накидку. После ее отбытия в зале словно бы стало втрое просторнее. Аймер откинулся на стуле и наконец протер лоб рукавом.
— Трепло треплом, а нам полезна будет, — неожиданно резко сказал брат Франсуа, пробегая взглядом протокол. — Начинай перебелять, Люсьен. Нам, брат Гальярд, стоит быть с этой бабой поласковей, в конце концов, она мать целого клана, над сыновьями явно главенствует, а сыновья, как я видел — вилланы крепкие, настоящая поддержка с тыла.
Гальярда несколько передернуло. Не своими ли ушами он слышал несколько минут назад ласковый и нежный голос брата Франсуа — «Воистину, на Брюниссанда, вы добрая дочь католической Церкви… Очень, очень ценны нам ваши показания. Так с кем, вы говорите, ткач Бермон ходил в лес на Пасху? Поименно не перечислите ли?..» Похоже, брат Франсуа избрал себе роль доброго инквизитора, поддерживая репутацию своего ордена в глазах мон-марсельцев. Бог в помощь, конечно, но доброму инквизитору в пару обычно полагается злой…
У дверей робко закашляли — франкский сержант пропустил следующего посетителя. И снова — женщину: остроносую худенькую жену байля.
— Я пришла сообщить вам, отцы мои, что мой муж ни в чем не виноват, — заявила она с порога — и надолго замолчала, теребя край теплого наплечного платка. Видно, вся ее смелость ушла в первые же слова, да на них и кончилась.
Наконец ее удалось разговорить, но протокол получился бедноватый, радость секретаря и печаль следователя: вопросы занимали больше места, чем ответы, подчас и односложные.
«Вы сказали, что ваш муж ни в чем не виноват. В какой же вине, по вашему мнению, его могли бы заподозрить?»
«В ереси, отцы мои, в чем же еще».
«Отчего вы считаете, что мы могли бы заподозрить вашего супруга в ереси?»
«Так ведь вы ж инквизиторы, отцы мои.»
«По-вашему, если мы инквизиторы, то мы обязаны всех подозревать в ереси?»
«Ох, нет. Не то я сказала…»
«А что вы хотели сказать? Соберитесь с мыслями, не беспокойтесь, вам и вашему мужу ничего не угрожает. Отчего вы решили прийти и заблаговременно вступиться за мужа, если на мессе было объявлено, что мы ожидаем желающих принести покаяние?»
«Ох, ничего я не хотела сказать, отцы мои, вы меня и не спрашивайте… Я женщина простая, глупая, еще ляпну чего не то, только хуже сделаю…»
Так, или примерно так, протекала аймерова «минута» на протяжении трех больших страниц. Под конец от пугливой женщины удалось добиться следующего: первое — она считает, что ее муж не имеет отношения к еретикам. Второе — да, он общался с ними и даже посещал несколько раз их собрания, но делал это только из страха, потому как их партия в деревне довольно сильная, они и дом могут поджечь, и своего байля поставить, если что. Третье — многие жители, по мнению свидетельницы, могут попытаться донести на ее мужа, оттого что он байль, и хозяйство у них крепкое, и все их семейству завидуют. И, наконец, четвертое: Виллана Каваэр, жена байля, назвала несколько имен. В начале списка красовалось то же самое имя Бермона-ткача.
Незадача случилась, когда Виллане пришла пора присягать. Она почему-то перепугалась, слушая, как зачитывали вслух ее собственные слова, и хотя согласно кивала на каждую фразу, положить руку на Распятие никак не соглашалась. «Я женщина простая, почем знаю, что вы там, отцы мои, понаписали, а мне перед Богом грех выйдет в случае чего», твердила она, едва не плача.
— Да успокойтесь вы, неразумная вы женщина, — увещевал брат Гальярд, стараясь не напирать особо и суставами рук не трещать, хотя от раздражения очень хотелось хрустнуть пальцами как следует. — Мы же только что вам зачитали все дословно. Вы согласны с прочитанным? Вы это говорили?
— Да вроде как да, отцы милостивые…
— Вот видите, показания аккуратно записаны. Именно в этом вы должны будете присягнуть, в этом и ни в чем более. Если желаете, вот другой брат вам все зачтет с самого начала: не сможет же он слово в слово то же самое повторить, если оно на бумаге не написано! Ведь верно? Понимаете вы это?
— Кажется, понимаю, отец вы мой, не гневайтесь.
— Так будете присягать? Положите руку на Распятие, вот сюда… И повторяйте за мной: я, такая-то, назовите свое имя…
— Я, такая-то…
— Да не такая-то, а Виллана Каваэр, или как вас там!
— Виллана, истинно, Виллана во святом крещении, а по мужу — Каваэр… Нет, не могу я, ну ей-же Богу не могу! Вдруг там что забудется, потеряется, и выйдет, будто я на собственного мужа наговорила… — и она отдернула руку, будто черное распятие внезапно раскалилось.
— Куда оно потеряется? Как оно забудется? — вскричал брат Гальярд, начиная терять терпение. — Вот же брат при вас ваши слова на бумагу записал! Чернила у него, что ли, с бумаги испарятся? Проглотим мы протокол, что ли, и новый за вас наговорим?
Тетка Виллана, близкая к слезам, таращила круглые, как у галки, темные глаза и беззвучно шевелила губами.
— Не горячитесь, брат, зачем вы пугаете бедную женщину, — вероломно напустился на Гальярда брат Франсуа, явственно отводя товарищу роль «злого инквизитора». — Не видите, что ли: она человек простой, неискушенный… Ей по-хорошему объяснить надобно, а не кричать, как на последнюю грешницу. Так вот, дочь моя, смотрите сюда: эта бумажка — она называется протокол. Тут записано все, что вы только что нам рассказали, слово в слово записано. И вам надобно только положить вашу трудовую ручку вот сюда вот, на ножки Спасителя нашего…
Но и медовый подход брата Франсуа не особо помог: свидетельница вроде повеселела, но как только дело дошло до ручек и, прости Господи, ножек, снова уперлась, как Валаамова ослица. Как ни жаль, но в ее невинном ужасе перед клятвой явственно виднеется катарское влияние, хотя сама женщина, быть может, того и не ведает, печально подумал брат Гальярд. Ее мужа из-за одного этого пришлось бы вызвать к трибуналу и расспросить. Хотя бы из-за одного этого…
Положение неожиданно спас Аймер, тихим голосом предложивший собственноручно поклясться, что записал все верно и ничего нарочно менять не будет. Как ни странно, это помогло. Вслед за красивым молодым монахом и малость успокоенная тетка Виллана положила руку на Распятие и пролепетала нужные слова, после чего была отпущена с миром. Признаться, после ее ухода все, включая и безмолвного брата Люсьена, облегченно вздохнули.
— Вот же корова безмозглая, прости Господи, — доверительно вздохнул брат Франсуа. — Одно слово — Виллана: вилланка тупая и упрямая! Если они тут все такие, помоги нам святая Димпна не сойти с ума, дорогие братья… Каждый идиот будет махать языком по полдня, а ты знай слушай, как бенедиктинское пение…
— А вы чего ожидали от работы инквизитора — собрания салернских профессоров? Даров Пятидесятницы? — не сдержался брат Гальярд. Он уже явственно видел, что худшего напарника ему не могли предложить. Такая беда… Вместо союзника получил соперника. Того, кто будет выставлять каждую его ошибку, каждое неверное слово напоказ всему свету. Лучше бы его в пару с теткой Вилланой поставили, она хоть благонамеренна и искренна…
Однако поязвить друг друга инквизиторам не удалось, и к лучшему. Дверь приоткрылась, впуская нового посетителя, и брат Гальярд зарекся на будущее ссориться с собратом, внося разлад в и без того разлаженный механизм следствия.
После посещения мужичка по имени Мансип, главной целью которого было сообщить, что он вообще всегда ни при чем; после старухи Мангарды, клятвенно заверявшей, что церковный ризничий — еретик и страшный колдун, а кроме того, наслал на нее с помощью дьявола неизлечимый ревматизм; после молодой женщины, признавшейся, что она пару раз посетила еретическое собрание по наущению бывшего жениха; после еще нескольких человек разной степени осмысленности и виновности брат Гальярд чувствовал себя так, будто у него под черепной костью завелось осиное гнездо. Аймер тоже изнемогал и в перерывах тряс в воздухе ломившей писчей рукой; брат Люсьен, вдвое согнувшись над чистовиком, сделался еще бледнее, так что сквозь него почти просвечивала дальняя стена. Один Франсуа выглядел неплохо, бодро задавал вопросы, ни разу при посетителях не повысил голоса и не выказал усталости — и Гальярд вынужден был признать, несмотря на всю свою растущую неприязнь к францисканцу, что для работы инквизитора тот подходит довольно хорошо. Гораздо лучше самого Гальярда, и подобной чести ничуть не жаль. А ведь потом еще протоколы разбирать, думать над ними… А там уже и вечерня, и опять немного протоколов, и наконец — сон, сон, темный, тихий, без снов.
— Сколько их там еще? — спросил он у франка в дверях, косясь на быстро темнеющее окно. Тело требовало многого, если не сказать — всего: и еды, и отхожего места, и перемены позы — например, лечь бы да вытянуть ноги… Можно и прямо здесь.
— Всего трое, мессир, — отозвался сержант. — Парень да две девки. Пропустить или гнать взашей, пускай завтра приходят?
— Пропустить, конечно же, — Гальярд сам не ожидал от себя подобной готовности, даже «мессира» поправить забыл. — И на ночь человека надобно поставить, вдруг кто ночью придет — так его тоже пускать, только доложить сперва, чтобы мы успели подняться.
Совсем не того парня, как выяснилось, ожидал увидеть брат Гальярд. Ожидал же он, оказывается, русоголового юношу, виденного в церкви, и появление Марселя Каваэра, среднего сына байля, вызвало у инквизитора удивительное для него самого разочарование. Огромный, сильный парнюга, ростом с Гальярда, но куда шире в плечах, топтался с ноги на ногу, как ручной медведь, и в промежутках между фразами с ужасом смотрел инквизитору куда-то в угол рта. Тот отлично знал, куда он смотрит, и старался не усмехаться, чтобы еще больше его не смутить. Конечно же, Марсель смотрел на его шрам. Шрам, полученный Гальярдом в последний из дней, когда рядом с ним еще оставался брат Рожер… брат Рожер.
Брат Рожер-Поль, тихий и всегда несколько печальный монах родом из Сервиана, поступил в тулузский монастырь всего года за два до Гальярда, и сперва юноша думал, что тот — человек очень важный. Когда брат Гальярд еще не был братом, но просто Гальярдом, он часто видел этого невысокого и погруженного в себя монаха с седыми прядями в волосах то убирающим монастырскую церковь, с тряпкой в руках, или с мешком свежей соломы, посыпать пол; то привратником, приветливо смотрящим из маленького окошка наверху внешней двери. Именно брат Рожер отворил ему в тот ужасный и восхитительный день полной свободы, когда полуголый юноша в подштанниках заколотил дверным монастырским молотком, выкрикивая имя Божие, как зов на помощь… но о призвании брата Гальярда будет рассказано позже. Пока же я хочу говорить о брате Рожере, таком святом и смиренном, что его легко можно было принять за настоятеля, из-за одного только самоуничижения берущего на себя самую черную работу.
Велико было изумление Гальярда, когда он узнал на следующий же день после облачения, что брат Рожер-Поль, несмотря на свой почтенный возраст — всего-навсего монах, не священник, и совсем недавнего призвания: он постучался в двери монастыря в неполных тридцать восемь лет. Маленький, худой и темноглазый, настоящий южанин, он вовсе не стыдился такого, казалось бы, постыдного факта, что его наставник новициата на десять лет моложе самого новиция; ничуть не унывая, напевал под нос псалмы, очищая нужник вместе с приезжим мужиком-уборщиком; а вот улыбался редко. Смеющимся же брат Гальярд его не видел вовсе никогда. Кельи их в монастыре Жакобен по возвращении из изгнания за городские стены располагались рядом, разделенные лишь невысокой деревянной перегородкой, и когда Гальярд слышал из-за стенки сдавленные всхлипы, он порой не сдерживал юношеского любопытства и забирался на стол, чтобы заглянуть к соседу. Тогда-то с великим смущением и наблюдал он пожилого брата, простертого на полу и тихо содрогавшегося от одному ему ведомого горя.
В юности Гальярд отличался здоровым тулузским любопытством. Полный сочувствия к брату по ордену, он неоднократно спрашивал его о причине постоянной печали, но получал в ответ только то, чем мог бы отговориться любой монах на земле: «Молись за меня, я сильно сокрушаюсь о своих грехах». Брат Бернар, лучший Гальярдов друг и неизменный соперник, всегда шедший будто бы на шаг впереди него, тоже не смог рассказать о Рожере ничего вразумительного. Знал только то, что известно было всем — принял Рожера в Орден сам магистр Иордан Саксонский, обратив его своей пламенной проповедью, когда приходилось магистру проезжать через Каркассэ. Ничего удивительного: в каждом городе магистр Иордан собирал обильную жатву послушников, потому что Господь подарил ему необычайный дар красноречия и потрясающую настойчивость, сестру смирения. Так что обращение еще одного ученого человека, лекаря и сына лекаря, пусть даже и хорошо устроенного и в летах, нельзя было назвать чудесным. Но что-то чудесное все-таки мерещилось Гальярду в брате Рожере — и влекло к нему, не отличавшемуся ни красноречием, ни особой яркостью, влекло не менее, чем к блистательному отцу Гильему Арнауту.
Позже Гальярд догадался, что это такое: безрассудная отвага, готовность идти туда, куда никто не пожелает пойти. Например, чистить зловонный нужник. Или в третий раз — не в первый, когда есть надежда на страдание за Христа — но в третий, пятый, восьмой раз — отправляться относить городскому магистрату прошение на возвращение в прежний монастырь, почти наверняка зная ответ наперед: запертая дверь и полное безразличие. «Что? Снова эти монашишки прислали побирушку? Не трогать, нет, себе дороже выйдет; а пускай его сидит хоть до Рождества, небось дырки на ступенях не протрет…» Будто и нет тебя. Будто и нет.
Порой брату Гальярду так и казалось — Рожер хочет, чтобы его будто и не было. Большей частию братья приходили в Орден проповедников, чтобы стать собой — а этот, напротив же, словно стремился перестать быть собою. В конце концов Гальярд так и привык к брату Рожеру, как все привыкли: человек, который никогда не попросит слова на капитуле, кроме как на покаянном… Человек, который никогда не потребует именно его отправить в трудную миссию, к чему в те годы, пожалуй, стремились они все…Человек, который, будучи болен, никогда не скажется больным и ляжет в постель только по приказу приора, уставшего слушать его надрывный кашель… «Брат Рожер — возможно, самый святой из живущих ныне людей, — однажды задумчиво сказал отец Гильем Арнаут. — Кроме разве что Бертрана Гарригского, да, кроме брата Бертрана».
За двадцать лет монашеской жизни изменилось многое. Почти все. Изменилось окружение — не стало ни отца Гильема, ни ближайшего из братьев, Бернара, и старенький Бертран Гарригский вскоре после того разговора ушел на покой в небеса, к своему возлюбленному другу Доминику. Менялось место жительства — после изгнания доминиканцев за город, в Бракивилль, после очередного возвращения в Тулузу, после многих разъездов уже не в качестве перепуганного новиция, а нотария при новом инквизиторе Тулузена — брат Гальярд уже привык, что для проповедника нет ничего вечного. Все, что он строит на земле, стоит на песке в полосе прилива, и море может унести плоды многолетних трудов единым взмахом волны. Менялось положение в Ордене — постепенно из самого младшего Гальярд сделался средним, и сам не заметил, как попал скорее в старшие, из ученика стал учителем, из исполняющего приказы превратился в обремененного правом их отдавать. Менялось и его понимание доминиканской жизни. Мечта поскорее умереть за Господа сменилась взрослением — то есть готовностью долго и трудно для Него жить. А вот брат Рожер не менялся. Разве что седины и морщин у него прибавилось — да и то не сильно: раньше срока достигнув пожилого возраста, теперь он как бы остановился в нем, будто застывший в капле янтаря вечный жучок. Он все так же тихо напевал покаянные псалмы, орудуя метлой или скребком; так же кивал, не поднимая глаз, принимая послушание идти просить подаяние во весьма враждебные кварталы. И так же, без особой радости или страха, Рожер-Поль принял от отца Бернара де Кау первое самостоятельное назначение: их с братом Гальярдом отправляли в печально прославленную деревеньку Кордес, проповедовать там Великим постом 1252 года. А заодно и исполнить вынесенный в отдалении от Кордеса приговор инквизитора Бернара: желтые кресты для шести жителей деревни, объявление о тюремном заключении для одного и сожжение двоих катарских «совершенных» — обоих, кажется, посмертно. Каким именно образом двое монахов безо всякого сопровождения и без поддержки местных могли выполнить всю эту гору поручений — никто не мог сказать и даже предположить.
Страшное было лето Господне 1252. Еще не просиял мученической смертью великий Петр Веронский; уже поуспокоилась всколыхнувшаяся после падения Монсегюра страна, и в горах снова поднимали головы осмелевшие еретики. Проповедники опасались ездить без вооруженной охраны даже до соседней деревни, а никакой охраны еще не полагалось. Папа Иннокентий IV крепко невзлюбил детей святого Доминика за то, что к ним тайно от родственников поступил его юный кузен, надежда всего семейства, которому было готовили роскошную клирическую карьеру. Непорядки в Париже, ссоры с университетским духовенством, происки врага доминиканцев Гильема Сент-Амурского, до самого Рима доехавшего клеветать на братьев — все это «битье в доме любящих» подрывало силы Ордена хуже любой внешней беды. Предполагалось, что инквизиции должны оказывать всякую поддержку местные власти — но отправлявшихся в Кордес братья провожали, как рыцарей на почти безнадежную битву. Кто им там будет помогать? Консулат Кордеса? Кюре, который сам чудом выживает в этом катарском логове? Брат Гальярд, вроде бы всегда желавший мученической кончины, чувствовал себя до крайности неуверенно уже на подходах к Кордесу, когда красные скученные крыши замелькали впереди, по дороге, круто выворачивающей из-за холма. Дул пронизывающий весенний ветер, мокрые обмотки под сандалиями еще больше холодили ноги, ледяные, как камни, и уже почти нечувствительные. Брат Рожер улыбался, как солнышко. Ветер топорщил негустые клочки седины вокруг его тонзуры; шевелились даже тощие кустики волос, торчащих из ушей. Гальярд глазам своим не верил вот уже несколько дней: Рожер радовался!
Радовался, когда поздним вечером в Альби городские каноники, напуганные жизнью в своем неспокойном городе, не поверили им и отказались открывать. Радовался, когда почти в каждой деревне по пути дружественные кюре, угощая доминиканцев завтраком, вовсю отговаривали их от опасной затеи. Радовался даже, когда ночная роса во время холодной ночевки попортила ему бревиарий. И все то, что огорчало бы брата Гальярда, заставляло бы в иное время его скорбеть и ревновать о Церкви и Ордене, странным образом превращалось в прекрасное, почти житийное приключение. Только страх смерти, вечный плод грехопадения, червяком посасывал его сердце — тем сильнее, чем ближе к деревне, которую он втайне уже именовал про себя «местом будущих наших мучений». Даже и не деревня — целый городок, центр округи; много людей, а много ли среди них друзей? Именно Кордес прославился первым убийством братьев-проповедников — троих из тулузского монастыря здесь некогда утопили в колодце. Одного из достоверно опознанных убийц и предстояло отыскать и покарать бедным братьям — по крайней мере, попробовать, и в любом случае держаться до конца. Смогу ли я, Господи? Выдержу ли, если придется? Улыбка брата Рожера даже начала смущать и огорчать его.
— Чему вы так радуетесь, брат?
И ответ брата Рожера снова поразил Гальярда своей редкостной неконкретностью: