155065.fb2 Княгиня Монако - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Княгиня Монако - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Часть первая

I

Все сколько-нибудь значительные люди моей эпохи описали историю своей жизни. Всякий знает, что Мадемуазель ведет учет своим славным деяниям, относящимся ко временам Фронды; что отец Жозеф запечатлел на бумаге дела и поступки покойного кардинала де Ришелье; ну а что касается Мазарини, то мой отец, дядя и многие другие, за исключением господина коадъютора и г-жи де Мотвиль, считают своим долгом рассказать потомкам о любезности его высокопреосвященства; даже старый Лапорт якобы марает бумагу (наверное, королеве-матери следовало бы приказать ему этого не делать!). Я не притязаю на то, чтобы приобрести известность на поприще изящной словесности или завоевать славу острого ума; я хочу рассказать о событиях, в которых мне довелось принимать участие, не для других, а для себя и, главным образом, для единственного Мужчины, который владел моим сердцем и ради которого я готова полностью раскрыть свою душу. Я никогда больше не увижу этого человека; сейчас он несчастен; люди, разлучившие нас, стали виновниками его несчастья, но я, слава Богу, нисколько к этому не причастна. Без сомнения, мой образ не раз являлся ему; вероятно, он осознал свою вину передо мной и признал, что если я тоже в чем-то виновата перед ним, то он сам, почти вопреки моей воле, подтолкнул меня к этому. Несколько благородных шагов с его стороны, и я бы осталась верна самой себе; я не говорю: верна ему, ибо он меня недостоин — даже такой, какая я есть. Когда меня не станет — а я умру молодой, как мне предсказали, — ему передадут эти записки. Скажу откровенно, что я пишу только с этой целью, поэтому не стоит утаивать часть правды и говорить обо всем прочем. Я собираюсь лишь вскользь коснуться событий моего времени, ибо держалась в стороне от них; люди мне интереснее общественного дела, и я предпочитаю шутить, а не рассуждать. Размышления — это не женское занятие, и я всегда во весь голос смеялась над теми из нас, что избрали их своим основным делом, вместо того чтобы помышлять об удовольствиях и развлечениях.

Прежде всего я набросаю здесь свой портрет, как это меня вынудили сделать однажды вечером у покойной королевы-матери в присутствии всего двора. Подобные развлечения были тогда в моде, и ни одной из нас не удалось этого избежать. На мой взгляд, портрет получился похожим: по крайней мере мои недоброжелательницы уверяли меня, что я себе не польстила. Лишь г-жа де Монтеспан, которая меня ненавидит и которой я отвечаю тем же, утверждала, что у меня получился поясной портрет в маленькой овальной рамке. Если она когда-нибудь прочтет эти мемуары, ей уже не удастся такое заявить, ибо я исполнена решимости написать портрет в полный рост, не упуская из вида ни одного из своих изъянов. Мне кажется, что после этого я стану менее несчастной.

Я родилась в 1639 году, в июне, через двадцать один месяц после рождения короля, нашего государя; стало быть, в настоящее время, когда я пишу эти строки, в 1675 году, мне тридцать шесть лет. Моя молодость уже позади; настала пора раздумий; впрочем, я не слишком много пребываю в раздумьях, ибо сожаления о прошлом причиняют мне боль: я никак не могу свыкнуться с тем, что занимаю место во втором ряду нынешних красавиц, причем скорее ближе к третьему ряду.

Я дочь Антуана III де Грамона, владетельного князя Бидаша и Барнаша, герцога и пэра королевства, маршала Франции, кавалера королевских орденов и пр., и Маргариты Дюплесси де Шивре, племянницы кардинала де Ришелье. У меня было два брата: одного из них, прославившегося своими любовными похождениями, отвагой и своеобразным характером, звали граф де Гиш, как и всех старших сыновей нашего рода; он умер совсем молодым, и я уверяю вас, что причиной тому была скука — ничто в жизни уже не доставляло ему удовольствия. О моем брате высказывались самые различные мнения; быть может, то, что я расскажу о нем в дальнейшем, заставит людей судить о нем несколько иначе. Мой второй брат, граф де Лувиньи, станет герцогом де Грамоном после кончины нашего отца, и эта надежда, на которую он не смел ранее рассчитывать, быстро примирила его с утратой бедного графа де Гиша, а его жена просто едва могла скрыть свою радость.

Я высокая и красивая — это неопровержимый факт, и никто никогда не оспаривал его. У меня прекрасные волосы пепельного цвета, карие глаза, нежные и живые одновременно, свежий цвет лица, изящные, хотя и не безупречные кисти рук и ступни, а также замечательные руки и фигура. Кроме того, у меня точеные плечи и грудь — о них столько говорили в пору моей юности, что с моей стороны было бы жеманством это отрицать. Все считают, что у меня весьма представительная внешность, величественная осанка, умное лицо и необычайно приветливая улыбка, когда я не хмурю брови (ибо тогда я отпугиваю от себя). У меня белоснежные зубы и алые губы. На моем лице, пониже носа, виднеется очень темная родинка, похожая на мушку. Господин Монако всегда порывался заставить меня ее оторвать, и я не простила ему этой причуды, как и прочих его прихотей. Вот мой физический портрет; куда сложнее описать мой внутренний мир.

Во-первых, я недостаточно образованна и никогда не пыталась принудить себя учиться. В детстве меня избаловали: то была пора Фронды, когда совсем не занимались воспитанием детей. Наши отцы сражались, а матери прятались, если только они не были вынуждены участвовать в битвах. Я наделена природным умом и умнее, чем это казалось людям: я старалась скрыть его, чтобы при случае воспользоваться им с наибольшей для себя выгодой; я веду себя любезно лишь тогда, когда мне того хочется, что создает мне противоречивую репутацию: одни превозносят меня до небес, другие считают дикаркой (г-н Монако относится к числу последних). Я же наедине с собой смеюсь над всеми, ибо у меня никогда не было иных наперсниц, кроме самой себя.

Я по праву горжусь своим происхождением и положением и не сближаюсь с теми, кто уступает мне в достоинстве; что бы ни утверждали клеветники, я не знаю, что значит смотреть на кого-нибудь сверху вниз; в крайнем случае, я смотрю снизу вверх, хотя такое случилось со мной лишь однажды; обычно мои глаза не поднимаются и не опускаются — они остаются на одном и том же уровне. Моя душа достаточно расположена к тем, кто любит меня; я не признаю неуемных страстей и плаксивых чувств — таким образом никому еще не удавалось меня растрогать. Кроме упомянутого выше человека, который был и навсегда останется моим повелителем, ни один мужчина и четверти часа не властвовал надо мной.

Благодаря моему избраннику я изведала все на свете, испытав сильнейшие страдания и радости. Другие мужчины мне нравились и забавляли меня, но они затрагивали лишь мое самолюбие и мою чувственность. Я была выше их всех; по прошествии двух часов близкого общения с мужчинами я видела их насквозь, и ни один из них не стоил мне и слезинки.

Во мне мало благочестия, если иметь в виду обычный смысл этого слова, но я неукоснительно исполняю свои обязанности ради соблюдения приличий, а также чтобы не давать тем, кто стоит ниже меня, повода меня осуждать. Я деятельна и отважна; как только выдается свободная минута, я отправляюсь в путь и ишу приключений — это для меня насущная потребность. От природы я весела и смешлива и умело пускаю в ход остроумие, сочетая его с проницательностью, что делает меня опасной для окружающих. Горе тем, кто задел или оскорбил меня! Я не склонна прощать и еще менее склонна что-либо забывать — все мои чувства обладают памятью.

Я признаю, что у меня мало друзей. Виной тому скорее моя гордыня, нежели то, что я недостойна дружбы. Я полагаю, что, напротив, моей дружбы достойны очень редкие люди, и поэтому не стараюсь искать себе друзей.

Отец не особенно меня любит, он любит лишь себя и свой род; мы с Лувиньи ничего для него не значим; он оплакивал своего старшего сына, потому что тот был графом де Гишем, и не позволил Лувиньи взять себе этот титул.

Моя мать — святая, много страдавшая по вине своего мужа и своих детей; ее сердце полно участливости, а ее ум столь же незначителен, сколь и зауряден. Семейный дух у нас не отличается особенным пылом, но дух имени никогда не позволял всем нам это показывать. Мы поддерживаем и хвалим друг друга, но, в сущности, за этим таится равнодушие, и мы не поступимся ради ближних даже безделицей.

Я нуждаюсь в удовольствиях, развлечениях и знаках внимания. Двор необходим мне как воздух. Я кокетлива, и меня привлекают интриги — они поддерживают мою душу в состоянии бодрости. Я не лжива и не лицемерна, а просто скрытна. Я не терплю, когда угадывают мои мысли, — это кажется мне чем-то вызывающим. Я люблю повелевать: скромная корона Монако и почести, которые она доставляет мне в моем королевстве, нередко вызывали у меня приступы неистового властолюбия и досаду на то, что я не подлинная государыня. И если я стою в стороне от событий эпохи, то это потому, что не чувствую себя на своем месте; я стремлюсь подняться выше, а невозможность этого останавливает меня, внушая мне отвращение к любого рода делам: я позволяю им идти своим чередом или по воле Бога.

Превыше всего я ценю великолепие и роскошь. Скупость и даже бережливость кажутся мне гнусными пороками для людей нашего происхождения. Это грехи простонародья, которые не следует у него заимствовать, ибо оно само в них нуждается. Мы получили наши богатства, чтобы их тратить и обладать благодаря им дополнительным превосходством. Это малодушие — беречь их для себя, теряя таким образом одно из своих преимуществ.

Я вспыльчива и неукротима, однако простое ощущение собственной гордости заставляет меня немедленно успокаиваться. Я не позволяю безучастным наблюдателям присутствовать при вспышках моей ярости — впоследствии они стали бы их осуждать, а я этого не терплю.

Вот мой портрет, и, как я надеюсь, он без прикрас. Нетрудно заметить, что в этом описании я добавила некоторые штрихи к изображению, сделанному мной когда-то в покоях королевы-матери. Подобные признания неуместны перед придворными, готовыми неустанно высмеивать тех, кто открывает перед ними свою душу, тем более когда зависть — эта проказа царедворцев — находит подходящий объект вроде меня, чтобы вцепиться в него своими стальными зубами.

Как было сказано выше, я родилась через двадцать один месяц после рождения короля Людовика XIV. Людовик XIII еще здравствовал, и наша семья была в большой милости. Мой отец, уже ставший маршалом Франции, входил в число тех, кого называли «Семнадцать вельмож», — иными словами, в число самых изысканных, самых мужественных и самых благородных людей своего времени. Господин кардинал, выдавший за него свою племянницу, засвидетельствовал ему таким образом свое глубокое почтение. Король любил отца, а королева его боялась; страшное отвращение, которое она испытывала к моему дяде, графу де Лувиньи, довольно скверному человеку, следует это признать, отражалось на всех нас. Эта ненависть подогревалась фавориткой королевы г-жой де Шеврёз по вполне понятной причине. Граф де Лувиньи когда-то предал несчастного графа де Шале, любовника герцогини: он выдвинул против него ложное обвинение, которое привело графа на эшафот; дядя сделал это исключительно ради того, чтобы угодить кардиналу и извлечь для себя какую-нибудь выгоду.

Вдобавок граф де Лувиньи повел себя не более достойно во время дуэли с Окенкуром — он нанес своему противнику вероломный удар сзади, приковавший того к постели на полгода. Графа никто не уважал, и отец относился к нему как к своего рода хвастуну, который недостоин нашей семьи и которого следует выставить за дверь. Другой мой дядя, шевалье, а впоследствии граф де Грамон, достаточно известен; впрочем, мы встретимся с ним позже.

То было время господства г-на де Сен-Мара над рассудком короля, время славы великого Корнеля, а также первых шагов господина принца и г-на де Тюренна. При дворе постоянно плелись заговоры против кардинала, то и дело возмущались тиранией, и, наверное, было чрезвычайно трудно сохранять равновесие посреди всех этих подводных камней. Тем не менее моему отцу это удалось благодаря его гибкому уму и гасконской сообразительности, которую он сохраняет по сей день. Он знает, что сказать, чтобы развеять человеку дурное настроение, и сам Людовик XIV никогда не мог устоять перед этим его искусством.

Под видом искренности отец зачастую ведет себя необычайно дерзко, и это проходит для него безнаказанно; он всегда расположен к такому, так же как граф де Грамон и я.

Граф де Гиш отличался в поведении еще одной особенностью: он невообразимо мудрствовал, нередко не понимая самого себя. Он был умен, образован, но полностью лишен естественности или, выражаясь точнее, был естественно-вычурным, как иной другой бывает простодушным. Я никогда не верила в бурные страсти брата, а по его словам, у него были дюжины всегда безумных романов. Он смертельно переживал любой полученный им отказ, ревность вызывала у него недомогание, а доступность женщины — отвращение; он падал в обморок от любого сколько-нибудь крепкого запаха и после малейшей ссоры возвращался домой с видом мученика, распятого на кресте. Бедная матушка сидела ночами у изголовья сына, изредка говоря с ним о Боге и постоянно, невзирая на свое благочестие, о его любовницах. Она призывала его к терпению, а он приходил от этого в бешенство и принимался громогласно проклинать жестоких ветреных красоток. Семь-восемь собачек, спавших в его комнате, отзывались на вопли хозяина завываниями.

Заслышав этот концерт, отец прибегал в ярости и начинал браниться, называя своего наследника бездельником, а жену — дурой, а также колотить собак, которые доходили от этого до крайности и выли еще громче; во дворце никто не мог сомкнуть глаз.

Слухи сделали графа де Гиша героем его любовной связи с Мадам; позже вы убедитесь, чего стоит эта слава: я удивляюсь, до чего легко ввести людей в заблуждение.

У меня также была сестра, которую звали мадемуазель де Барнаш. Ее появление на свет лежало тяжким грехом на совести отца: она была на четырнадцать лет моложе Лувиньи, кривой на один глаз и невероятно уродливой, что не помешало г-ну д'Аквилю, близкому другу маршала, влюбиться в нее, как только она показалась в обществе моей матушки. Господин д'Аквиль это отрицал, понимая, сколь нелепо выглядит это неподобающее воспитанному человеку чувство. Тем не менее оно настолько сильно завладело им, что он впал в тоску.

— Я бы ни за что не поверил, что д'Аквиль способен на подобное сумасбродство: влюбиться в такую девицу! — говорил отец. — Разве могла она быть лучше, чем она есть, ведь я произвел ее на свет вопреки своей воле!

— Да, — отвечал Гиш со своей неизменной небрежностью, — вы даже позабыли где-то ее второй глаз, сударь.

Наша добродетельная матушка лишь поднимала глаза к небу, призывая Бога в свидетели, что во всем этом не было ее вины.

Мы жили во дворце Грамонов, рядом с Лувром. Я с братьями резвилась в нашем большом саду, нисколько не интересуясь политическими интригами, принявшими в ту пору серьезный оборот. Тем не менее мне запомнилось одно событие: оно поразило меня, наведя на размышления, которыми я более чем усердно руководствовалась впоследствии.

Господин де Сен-Map, которого прозвали господином Главным из-за его должности главного конюшего, взял себе в любовницы мадемуазель де Шемро. Она и он часто приходили во дворец Грамонов. Я прекрасно помню их, хотя была тогда совсем маленькая девочка, и, без сомнения, это вызвано обстоятельствами, о которых я собираюсь рассказать. Господин Главный выглядел превосходно: при дворе он был одним из самых хорошо сложенных мужчин. Он всегда одевался с удивительным умением, с прекрасно подобранными тонами тканей; именно им была введена мода на сочетание темно-вишневого и белого цветов, которой столь долго придерживались в эпоху Регентства. Мадемуазель тоже предпочитала эти тона, и король часто появлялся на балетах в нарядах этих цветов, то ли чтобы понравиться своей кузине, то ли чтобы по своей прихоти навязать всем эту моду.

Мадемуазель де Шемро была красивая и величественная особа; король Людовик XIII мучился из-за нее страшной ревностью, невероятной для столь прославленного государя; в один прекрасный день ему надоело страдать, и он повелел ей удалиться в Пуату, откуда она была родом. Этот приказ застал ее, как и г-на де Сен-Мара, в доме моей матери; они вдвоем спустились в сад, где гуляли мои братья и я. Увидев, как эта пара приближается, охваченная сильным возбуждением, Гиш и Лувиньи убежали. Я же осталась в саду; влюбленные меня не заметили, и я выслушала всю их беседу.

«Я уеду, — заявила мадемуазель де Шемро, — я уступаю вам место, чтобы сделать вас счастливым. Меня гонит не король, меня гоните вы».

«Вы несправедливы и неблагодарны, мадемуазель; вы же видите, как я удручен, и только усугубляете мое горе».

«А я повторяю, что отныне никто не будет стоять на вашем с принцессой Марией де Гонзага пути. Вы вольны любить ее и волочиться за ней без всяких помех. Бедный мотылек! Ты летишь на свет и сгораешь в огне, блеск твоих золотых крылышек тебя погубит. Будущее отомстит за меня сполна!»

Господин Главный промолчал. Он попытался поцеловать руку своей возлюбленной, но она отдернула ее надменным жестом; затем она утерла слезы с глаз и направилась к дому. Он стал ее удерживать.

«Нет, нет, — возразила она, — это ничего не даст, прощайте. Вы меня не любите, вы жертвуете мной в угоду собственному честолюбию и тщеславию; вы предаете самые священные клятвы и поплатитесь за это, ибо вас обманывают и вы обманываетесь сами. Оставайтесь же между королем и принцессой Марией, служите им игрушкой и гоните прочь единственное любящее вас сердце, единственную преданную душу, которая никогда вам не изменяла. Когда-нибудь вы вспомните мои слова».

В самом деле, г-н де Сен-Map должен был запомнить эти слова. Я тоже их запомнила. Будучи ребенком, я обратила их в забаву, то и дело предлагая братьям и кузенам: — Давайте играть в господина Главного и мадемуазель де Шемро. И я снова и снова разыгрывала эту сцену.

Впоследствии она стала для меня уроком; еще позже она стала вызывать у меня сожаления, поскольку ей суждено было обернуться против меня самой, — все это мне довелось испытать.

За г-ном де Сен-Маром утвердилась незаслуженная слава героя. Мой отец (а он хорошо разбирался в людях) дал ему следующую характеристику: «Майский жук в сапогах и шляпе с перьями, вооруженный до зубов. От него много шуму, но никакого толку, а скорее один лишь вред, если только его не раздавить ногой».

Кардинал прислушивался к моему отцу, когда тот изъяснялся таким образом; при этом Ришелье улыбался своей непостижимой улыбкой и, по-видимому непроизвольно, постукивал ногой, что не ускользало от внимания окружающих.

С тек пор я никогда больше не видела г-на Главного. Двор отбыл на юг, мои родители последовали туда же, а мы остались вместе с нашей гувернанткой и слугами. К Гишу были приставлены два дворянина, один из которых учил его обращению с оружием и верховой езде. Мы почти не видели брата. Лувиньи порой сопровождал его в академию, а порой оставался дома со мной. Пажи, которых маршал не забрал с собой, участвовали в его играх. Сестра в ту пору еще не родилась.

Все в моей жизни предвещало необычную судьбу, что впервые проявилось, когда мне едва исполнилось четыре года: со мной случилось странное происшествие — смысл его я не в силах постичь до сих пор. Оно стало первым звеном знакомства, которому, очевидно, суждено длиться, пока я жива; обстоятельства эти даже мне представляются неразрешимой загадкой.

У моей няни была сестра, жившая возле Венсенского леса; однажды утром, измучив гувернантку своими просьбами, я добилась, чтобы она отвезла меня к этой славной женщине попить молока. Оба моих брата захотели присоединиться к нам. Мы сели в карету, как обычно в сопровождении слуг, но, прибыв на место, обнаружили, что крестьянки нет дома. Как всякий избалованный ребенок, я расплакалась, и, чтобы меня утешить, пришлось отвести меня в красивый дом, удаленный от деревни на четверть льё, — именно туда, как нам сказали, сестра няни ходила каждый день. Этот дом принадлежал некой даме, покровительствовавшей крестьянке и скупавшей у нее почти все выращиваемые ею овощи. Наша затянувшаяся прогулка наскучила Гишу и Лувиньи, они пошли вперед и направились в Венсенский замок к мушкетерам г-на де Тревиля, часть которых оставалась в крепости в наказание за какую-то проделку.

Вместе с гувернанткой, кучером и слугами я отправилась в дом неизвестной дамы, расположенный в глубине леса. Я пожелала идти туда пешком; мое своеволие усугублялось тем, что стоял холодный декабрь и сильно подморозило. По мере нашего продвижения тропы становились все более узкими, а чаща все более густой. Наконец, мы увидели остроконечную крышу со сверкавшей на солнце сланцевой кровлей — то была подлинная дворянская усадьба времен Генриха II; некогда король прятал здесь хорошенькую девушку, которую надо было скрыть от глаз двух ревнивых женщин: королевы Екатерины и прекрасной Дианы де Валантинуа. Вход в сад закрывала лишь одна перекладина, и наш проводник, сын моей няни, без труда поднял ее. Мы оказались в огороженном саду, где росли яблони, запорошенные инеем, и все свидетельствовало о самых неукоснительных заботах о чистоте и бережливом ведении хозяйства. Солнце отражалось на ветвях живой изгороди; все выглядело так весело и мило, что птицы впали в заблуждение и раньше времени стали воспевать весну.

Перед домом я увидела высокую женщину в черном платье с длинными свисающими рукавами, отделанными фламандскими кружевами, и с бархатным капюшоном на голове — на вид она напоминала каноника; возле нее мальчик чуть постарше меня подбирал сухие семена плюща, падавшие с соседней стены. Услышав наши шаги, незнакомка повернула голову — я увидела худое бледное лицо, подобное лицам фигур, созданных Бенуа note 2, и большие светло-голубые глаза, проницательные и дерзкие одновременно; у нее была такая ледяная улыбка, что у меня пропало всякое желание завтракать. Сестра няни, узнав меня, бросилась мне навстречу с возгласом:

— Мадемуазель де Грамон!

— Мадемуазель де Грамон! — повторила неизвестная дама и, схватив мальчика за руку, потянула его к дому.

Гувернантка поняла, что мы проявили нескромность, и сделала два шага назад, но я была уже далеко, и она тщетно призывала меня.

— Моя славная Готон, — кричала я, — я пришла попить молока и поесть яиц!

Мальчик послушно следовал за своей спутницей, но при слове «молоко» он резко остановился и повернулся в мою сторону.

— Молоко! Я тоже хочу молока, и мне его дадут, — произнес он, глядя на меня.

Ребенок был красив как ангелочек и восхитительно одет; бесподобная гордость сквозила во всем его облике; его верхняя губа, более толстая, чем нижняя, была презрительно оттопырена, как это присуще австрийцам. На мальчике был фиолетовый бархатный камзол с отделкой из того же цвета шнуров с аметистовыми и бриллиантовыми наконечниками. Его воротник и манжеты из венецианского кружева были непомерно дороги для селянина. С тех пор как я появилась на свет, ничто еще не приводило меня в такое изумление, как это видение посреди леса. Оно напоминало сказки о принце Персийе, брошенном на произвол судьбы по приказу его злой мачехи и взятом под защиту волшебницей.

— Пойдемте, сударь, — повторяла пожилая дама, — сейчас не время вам здесь оставаться.

Она явно выглядела напуганной; я взяла мальчика за руку, прежде чем незнакомка успела помешать нам подойти друг к другу.

— Как вас зовут? — смело, как истинная дочь маршала де Грамона, спросила я.

— Меня зовут Жюль Филипп, — отвечал он, несмотря на усилия женщины отвести его в дом.

— А дальше?

— Дальше? Это все. Разве этого недостаточно?

— Только короля зовут просто Людовиком, — возразила я, уязвленная его высокомерием, — а вы явно не король!

Незнакомка взяла мальчика на руки и бросилась бежать с таким необъяснимым испугом, что это вызвало бы подозрения у всякого другого, но не у четырехлетней девочки. Я бесцеремонно поспешила за ней и подбежала к двери в ту минуту, когда она ее закрывала. Моя гувернантка и Го-тон последовали за мной; они тщетно пускали в ход самые неоспоримые обольщения: я упорно не желала уходить и кричала как сумасшедшая, в то время как Филипп отвечал мне таким же образом из-за двери. Как уже было сказано, я упряма от рождения, и меня легче убить, чем заставить уступить; зная это, славная Готон, которая меня очень любила, предложила получить для меня вожделенное разрешение вновь увидеть таинственного ребенка. Обойдя вокруг дома, она проникла в него через другую дверь, и четверть часа спустя в окне показалась белокурая головка Филиппа. — Мы будем пить молоко и играть в нижней зале, — объявил он мне.

И в самом деле, запоры были отодвинуты. Нас пригласили войти, извиняясь со смущенным видом перед нами — причину этого я узнала позже, — и мы вошли в дом. Обстановка в нем была богатой, но строгой: в большой комнате все еще стояла мебель времен Генриха II, а стену украшал портрет его возлюбленной, ставшей затворницей. Черты ее лица были пронизаны мучительнейшей скорбью; она держала на коленях печального и бледного, как она сама, ребенка; имена этих людей были забыты, память о них не сохранилась — осталась только эта картина. В ту пору я не рассуждала подобным образом, но впоследствии мне не раз доводилось возвращаться в эти края, и странная участь этих несчастных волновала меня все сильнее и сильнее. Мы еще увидим этот портрет, а также снова встретимся с Филиппом и сопровождавшей его женщиной.

Бедный Филипп, какая судьба была ему уготована, и сколько еще того, что никому не известно, мне предстоит рассказать о нем!

II

Вскоре нам принесли угощение, и мы, дети, съели его с одинаковым удовольствием, рассказывая друг другу о своих проделках. К концу трапезы моя гувернантка и женщина, которую Филипп называл «душенька Ружмон», уже беседовали весьма непринужденно; казалось, тучи развеялись, как вдруг в комнату ворвался какой-то человек и, не успев нас заметить, закричал:

— Госпожа де Ружмон, умер кардинал де Ришелье!

Хозяйка дома вскочила, став еще бледнее, чем прежде, и произнесла, указывая на нас жестом:

— Я не одна, сударь; мы поговорим чуть позже.

Она обратила свои глаза, полные слез, на моего нового друга, а затем устремила взгляд на нас с гувернанткой.

— Сударыня, — произнесла г-жа де Ружмон, — мы встретились волею случая, и нас свела прихоть этих детей; мое положение лишает нас права принимать каких бы то ни было посетителей. Простите же меня, если я попрошу вас покинуть мой дом и, главное, попрошу забыть дорогу к нему. Эта красивая малышка, очевидно, счастлива; вы можете навлечь на нее неисчислимые беды, если попытаетесь снова встретиться с нами или будете упоминать о том, что видели нас. Я проявила слабость ради моего питомца и теперь раскаиваюсь в этом. Дай-то Бог, чтобы мы все не поплатились за мгновение совершенно безобидного удовольствия, каким мы только что наслаждались! Я полагала, что поступаю правильно, а поступила, наверное, плохо. Я этого опасаюсь.

Десять минут спустя я уже сидела в карете и была на пути в Париж вместе с моими братьями, которым я рассказала только о Филиппе, невзирая на запрет гувернантки, обеспокоенной угрозами г-жи де Ружмон. К счастью, дети все быстро забывают, и эта встреча не повлекла за собой досадных последствий для кого-либо из нас. Известие о кончине кардинала, находившегося при смерти в течение двух недель, не произвело на нас ни малейшего впечатления. Что значит в этом возрасте подобное столь важное событие?

Как уже было сказано, кардинал де Ришелье приходился моей матери дядей; она облачилась в траур, отдавая дань положению его высокопреосвященства. Нас с Лувиньи от этого избавили, ибо нам не было еще и семи лет. Господин маршал вернулся ко двору раньше короля из-за одного дела, обсуждавшегося в Парламенте: речь шла о королевских жалованных грамотах, в которых было отказано моему дяде шевалье ле Грамону (я уже не помню, зачем они ему понадобились). Он нашел, что мы сильно подросли, и разрешил графу де Гишу оставаться по утрам в его покоях, куда приходило множество дворян.

Наша матушка, напротив, вернулась ко двору лишь несколько недель спустя, в дорожных носилках, страдающая и печальная. Она чрезвычайно скорбела по своему дяде; возможно, она была единственным человеком, кто по-настоящему его оплакивал. Матушка была бесконечно признательна кардиналу за то, что он выдал ее замуж за моего отца, которого она обожала, хотя он в ответ мучил ее всю жизнь, находя ей все новых соперниц.

Другая женщина, оплакивавшая кардинала, была мадемуазель де Гурне, прожившая у нас на иждивении несколько недель. Она так старалась, что матушка добилась от госпожи герцогини д'Эгийон пожизненного продления для этой ученой барышни пенсии, которую Буаробер выхлопотал ей у покойного господина кардинала весьма своеобразным способом. Мадемуазель де Гурне написала четверостишие, поместив его под портретом Жанны д'Арк, и эти стихи, впрочем довольно скверные, понравились его высокопреосвященству; он изъявил желание встретиться с их автором. Аббат привел к нему мадемуазель де Гурне. Кардинал ради забавы с помпой принял поэтессу и произнес в ее адрес приветствие в старомодных выражениях, заимствованных из ее сочинения под заглавием «Тень, или Суждения и воззрения мадемуазель де Гурне». Я видела этот покрытый пылью том в одном из уголков библиотеки во дворце Грамонов; на моей памяти никто из нас никогда его не читал. Престарелая муза поняла, что его высокопреосвященство подшучивает над ней, но это нисколько ее не смутило.

— Вы смеетесь над бедной старухой, монсеньер, — сказала она, — но смейтесь, смейтесь, великий гений, каждый обязан развлекать вас в меру своих возможностей.

Великий гений, удивленный подобным ответом, который был столь искусно обращен в комплимент, поспешно извинился перед дамой и, обернувшись к Буароберу, продолжал:

— Лебуа (так дружески называл кардинал аббата), нам следует сделать что-нибудь для мадемуазель де Гурне: я назначаю ей пенсию в двести экю.

— Но я позволю себе напомнить монсеньеру, — отвечал аббат, — что у нее еще есть служанка.

— Как зовут служанку?

— Мадемуазель Жамен, она побочная дочь Амадиса Жамена, пажа Ронсара.

— Даю пятьдесят ливров в год для мадемуазель Жамен.

— Но, монсеньер, кроме служанки, у мадемуазель де Гурне есть еще кошка.

— Как зовут кошку?

— Душечка Пискунья, ваша светлость.

— Я даю душечке Пискунье пенсию в двадцать ливров, — прибавил его высокопреосвященство.

— Но, монсеньер, душечка Пискунья только что окотилась.

— Сколько котят она принесла?

— Четверых — это большое семейство для вдовы!

— Что ж! Детей такой замечательной кошки нельзя пускать по миру: я добавляю по пистолю на каждого котенка.

Слухи об этой истории разнеслись по всем гостиным, как и молва о другом случае, приключившемся у девицы де Гурне с Раканом, — о нем столько говорили, что я не стану этого повторять. Я предпочитаю рассказать о сердечных привязанностях моего прославленного дядюшки. У него их было множество, не считая близких к нему людей, больших чудаков, доставшихся по наследству герцогине д'Эгийон и моей матушке. Во-первых, это Буаробер, которого кардинал прогнал за то, что он непочтительно отозвался о его пьесе «Мирам». Его высокопреосвященство не допускал насмешек над своими стихами и всем, что было с ними связано. Он (я имею в виду Буаробера) столовался у маршала и, Бог свидетель, какими небылицами он развлекал его в знак благодарности! Я навсегда запомнила некоторые анекдоты, которые меня тогда смешили. В частности, о забавах Ракана, сушившего чулки на головах г-жи де Бельгард и г-жи де Лож, которые он принял за каминную подставку для дров. Я допускаю, что и более внимательный человек мог бы обмануться, глядя на две эти маски вместо лиц — подобных им не было при дворе. Отец веселился, когда ему напоминали об этом, и прибавлял со своей гасконской грубоватостью:

— Поистине, беднягу еще можно было бы простить, если бы подставки для дров разговаривали: ведь эти дамы — сущие трещотки.

После смерти его высокопреосвященства в нашем дворце поселился также старый Лафоллон. Он обращался к Богу с чрезвычайно забавной молитвой:

— Господи! Сделай милость, дай мне как следует переварить то, что я съел с таким удовольствием.

Проказник шевалье де Грамон научил этой молитве восемь — десять детей придворных, и они повторяли ее, полагая, что так положено, и не желая знать никакой другой, до того они были им приучены к ней. Шевалье де Грамон бывал у нас редко — он боялся моего отца, который с ним не церемонился.

— Друг мой, — говорил ему отец, — вот деньги, они нужны вам, чтобы плутовать в игре; в противном случае вы, пожалуй, сделаетесь разбойником с большой дороги, а мне не хочется видеть вас на виселице.

Я упомянула о сердечных привязанностях кардинала Ришелье. Марион Делорм, связь с которой ему приписывали, отвергла Ришелье: она считала его слишком скупым и скучным.

— Я принимала у себя всех знатных людей Европы, — заявила она, — и в моем доме уже не осталось места для этого мелкого святоши.

Кардинал затаил злобу на куртизанку и погубил ее, так что она умерла в нищете, покинутая всеми любовниками, и ее место заняла Нинон, уступавшая Марион в красоте. Герцогиня де Шон оказалась менее несговорчивой, но это едва не обошлось ей дорого. Однажды вечером, когда она возвращалась из Сен-Дени, несколько морских офицеров остановили ее карету и попытались разбить две склянки с чернилами, бросив их в лицо женщины. Нет более надежного способа обезобразить человека, и к нему часто прибегали в пору гражданских войн. Стекло разбивается, чернила проникают в порезы, лицо невозможно отмыть — этим все сказано. Герцогиня так отчаянно отбивалась, что пострадали лишь ее карета и юбки. Сколько раз я мечтала о подобной мести: какая радость лишить соперницу красоты, которой она гордится! Госпоже де Монтеспан чрезвычайно повезло, что условности, сопряженные с моим положением и знатным происхождением, заглушили мое злопамятство; я постоянно встречала эту женщину на своем пути и постоянно бывала побеждена ее красотой. Даже на смертном одре я буду помнить о тех страданиях, какие она мне причинила. Сейчас, когда я пишу эти строки, она по-прежнему красивее меня, невзирая на все ее роды и неистовые страсти. Этому не будет конца!

Моя тетка герцогиня д'Эгийон, в прошлом г-жа де Комбале, по слухам, была самой постоянной любовницей его высокопреосвященства. Эту связь отрицали, но не скрывали настолько, чтобы нельзя было ее обнаружить. Герцогиня д'Эгийон родила от своего дяди четырех детей — двое из них умерли, а двое еще живы. Ее дочь, которой дали хорошее приданое, вышла замуж за некоего дворянина из Перигора, и он заточил ее в домашнюю тюрьму, якобы таким образом оказывая ей честь. Сын герцогини, известный в свете как шевалье Дюплесси, получил титул мальтийского рыцаря непонятно за какие заслуги. Это красивый мужчина, хитрый, как и его отец; мы с ним еще встретимся: разве за мной не охотились все внебрачные сыновья этого столетия?

Господин де Лозен говорил, что вокруг меня вьется целый рой бастардов; с неподражаемым видом он захлопывал дверь перед носом шевалье Дюплесси.

Король Людовик XIII угасал. В конце жизни у него появилась одна причуда — брить своих придворных, и, чтобы не впасть в немилость, всем следовало подчиняться. В ту пору отец еще не был герцогом и страстно желал им стать, поэтому он, угождая королевской прихоти, и не думал прятать свой подбородок. Во время этой процедуры отец развлекал общество своими постоянными побасенками; король рассмеялся, и его рука дрогнула.

— Осторожно, государь! Вы сейчас меня пораните! — вскричал маршал, будучи не в силах сдержаться (благодаря своей прямоте он пользовался расположением короля).

— Дело сделано, мой дорогой маршал, — отвечал Людовик XIII, — и обратной дороги нет.

— Это печать мастерового, государь; клянусь честью, я сохраню этот пушок под губой, чтобы скрыть шрам.

— Отныне он будет называться королевской бородкой, маршал, ибо сделан рукой короля.

Вот откуда пошла эта мода, которую смогла упразднить лишь воля другого короля. Как мало осталось тех, кто еще помнит этот случай!

Наша матушка была добрая и благочестивая, но легковерная женщина: она верила прорицателям и советовалась с ними вопреки воле своего духовника. Отец говорил, что матушка совершает этот грех, чтобы ей было в чем винить себя, а также потому, что она не давала обета быть безупречной. Самым известным астрологом того времени был Кампанелла. Кардинал вытащил его из миланской темницы, где тот томился по обвинению в колдовстве, и приказал ему составить гороскоп господина дофина, ныне короля Людовика XIV. Кампанелла составил замечательный гороскоп, которому до сих пор, очевидно, суждено точно исполняться.

— Этот ребенок, — заявил астролог, — будет сластолюбив, как Генрих Четвертый, и очень спесив; он будет править долго и трудно, хотя и с немалым благополучием. Однако конец его будет плачевным и повлечет за собой величайшую смуту в религии и в королевстве.

Вот что приключилось с матушкой и со мной за несколько дней до кончины Людовика XIII. Матушке нездоровилось, и мысль о смерти не покидала ее ни днем ни ночью. Между тем она решила узнать свою участь, вероятно чтобы подготовиться к ней; в то же время ей пришло в голову заглянуть и в мое будущее, и, отправившись к астрологу, она взяла меня с собой. Мы вышли из дворца пешком и переодевшись, то есть закутавшись в длинные накидки; матушка опиралась на руку своего конюшего, а ее камердинер держал меня за руку. Мы добрались до уединенного дома, расположенного возле фермы Ла-Гранж-Бательер, посреди стоячих болот, простиравшихся книзу от монастыря святого Лазаря. Этот дом, огороженный со всех сторон и окруженный садом, который из-за сырости здешней почвы покрывался листвой раньше прочих садов и дольше их оставался зеленым, напоминал обитель кающихся грешников, настолько у него был мрачный вид. Я потеряла в грязи один из своих башмачков, так как не привыкла долго ходить пешком, и горько разрыдалась, чувствуя себя затерянной в этой глуши, где не было никакого другого человеческого жилья.

Мы постучали; дверь распахнулась, но при этом не было видно, кто ее открыл; мы собрались войти в нее, как вдруг на пороге дома показался какой-то отвратительный безобразный карлик. Он сделал нам знак остановиться, и тут чей-то голос, казавшийся потусторонним, спросил, что нам нужно.

— Мы пришли к прославленному Кампанелле, — вся дрожа, ответила матушка.

— Зачем?

— Чтобы узнать правду о своей судьбе.

— Верите ли вы в Бога?

— Разумеется, мы в него верим.

— В таком случае входите!

Мы вошли в дом. Матушке пришлось оставить конюшего с камердинером за дверью, и мы проникли в святилище вдвоем. Кампанелла предстал перед нами облаченным в длинную трехцветную накидку — она была черно-фиолетово-красной; его голову украшал большой остроконечный подбитый мехом колпак голубого цвета, со связкой бубенчиков на конце — они производили оглушительный шум, когда астролог считал это уместным для своих колдовских ритуалов. У него была очень длинная, внушавшая глубокое почтение седая борода. При нашем появлении он даже не встал, но окинул нас испепеляющим взглядом василиска (у него были черные сверкающие глаза); затем он вытянул руку и указал матушке на стул; она присела, а я в сильном замешательстве осталась стоять. Одним движением Кампанелла заставил меня подойти к нему:

— Вы хотите узнать, что ждет эту девицу, сударыня? Матушка сделала утвердительный знак: она так оробела, что у нее не хватило духа произнести хотя бы одно слово. Астролог взял меня за руку, почти силой разжал ее и принялся рассматривать мою ладонь, а затем, вглядываясь в черты моего лица, неторопливо покачал головой в знак недовольства.

— Я вижу здесь не просто счастье, но могущество, почести, чуть ли не царский венец! Сколько тут слез, и при этом какая гордая душа. Дитя, берегитесь понедельников, остерегайтесь зеленых глаз, не доверяйте златоустам. Вы станете носить корону вопреки своей воле; вы умрете молодой, но у вас не будет никаких сожалений. Необычное светило управляет вашей судьбой; вас будут любить многие, особенно дети, лишенные матери. У вас появятся свои дети, но вы будете мало их любить. Когда-нибудь вы вспомните то, что я предсказываю вам сегодня: ваша звезда переменчива, и, подобно ей, в вашей жизни будут мрачные времена. Ступайте! Мне неуютно в ваших мыслях — они унылы и отталкивают меня. И все же вы будете красавицей!

Кровь моего отца всегда, даже в том возрасте, бурлила во мне причудливым образом. Я гордо выпрямилась; чары Кампанеллы меня не пугали, и я готова была дать отпор самому дьяволу.

— Вы невероятно заносчивы, — сказала я астрологу, — раз вы смеете говорить в таком тоне с дочерью маршала де Грамона. Если вам не нравится мое общество — значит, оно не для вас, и я не понимаю, зачем вообще меня сюда привели.

Не заботясь о том, следует ли за мной мать, я прошла в прихожую, где сидел безобразный карлик, и стала искать выход из дома, но не нашла его. Карлик молча, не двигаясь, рассматривал меня.

— Как я могу отсюда выйти? — спросила я с прежней резкостью.

— Мне не было велено вас выпускать, — ответил он.

Я едва не задохнулась от гнева: мне никто никогда не противоречил и меня баловал весь двор, чтобы угодить моей матери, племяннице кардинала, а тут какой-то жалкий уродец и его столь же ничтожный хозяин смеют мне перечить! Я вернулась в кабинет Кампанеллы, где моя добрая матушка рассыпалась в извинениях, обещая прорицателю золотые горы, если он отведет от меня угрозу, и услышала, как Кампанелла промолвил в ответ:

— Это не в моих силах, сударыня, я не рок; у этой столь властной девицы будет повелитель, повелитель жестокий и безжалостный, и он подомнет ее под себя.

— Вы солгали! — воскликнула я. — Никто меня не подомнет. Откройте немедленно дверь, я хочу отсюда выйти.

Я пожалуюсь отцу; он узнает, что меня привели сюда силой, и тогда мы посмотрим, господин колдун, посмеете ли вы столь же дерзко говорить в его присутствии.

Госпожа де Грамон побледнела. Она боялась своего мужа, она боялась нас с Гишем, а особенно боялась моего дядю-шевалье, который легко мог вытянуть из нее все, чем приводил в бешенство отца. Матушку ужасно пугало то, что я обо всем расскажу отцу.

— Дитя мое, — сказала она, — вы этого не сделаете. Однако я уже вернулась к карлику, которому Кампанелла приказал громовым голосом:

— Выпустите их!

Мы вышли из дома и увидели, что ожидавшие нас слуги оцепенели от страха. Подлый негодяй! Мне прекрасно известно, что эти болота в такой час производят жуткое впечатление. Здесь слышатся странные звуки, всевозможные крики и отдаленный топот. В окне фермы Ла-Гранж-Бательер горел свет. За то время пока мы были у астролога, землю окутал мрак. Вдали виднелась темная громада окруженного бесконечной оградой монастыря святого Лазаря. Мы предусмотрительно захватили с собой факелы, и один из лакеев зажег их. Пешком мы дошли до крепостной стены, возле которой нас ждала карета; я все еще была в ярости, и ни просьбы, ни угрозы матушки не в силах были успокоить меня.

Когда мы входили в наш дворец, я увидела Гиша: гувернер вел его к господину герцогу де Бофору на занятия, в которых неизвестно почему принимали участие многие дети придворных. Брат, как обычно, начал насмехаться над моим надменным видом, и это окончательно вывело меня из себя. Я сразу же поспешила к отцу.

— Сударь, — вскричала я, — запретите вашей супруге водить меня к людям, которые проявляют ко мне неуважение!

Маршал рассмеялся и привлек меня к себе: — К вам проявили неуважение, мадемуазель де Грамон? Кто же это, скажите на милость?

— Некий колдун, обосновавшийся возле монастыря святого Лазаря, итальянский монах с погремушками на колпаке, как у шутов господина кардинала.

— Опять то же самое! Ах! Бедная госпожа де Грамон позволяет этим фиглярам богатеть за счет моего кошелька. И что же он вам предсказал?

— Что у меня будет повелитель, сударь, и он подомнет меня под себя.

— Вот так наглец! Повелитель у мадемуазель де Грамон! Отец называл меня так, когда хотел посмеяться надо мной, и я рассердилась на него.

— Ах, сударь, — вскричала я, — вы тоже смеетесь надо мной!

И тут отец произнес незабываемые слова, которые я запомнила навсегда и которые г-н де Гиш чересчур рьяно претворил в жизнь:

— Как жаль, что эта девочка не сможет носить имя де Грамон всю свою жизнь! Она сумела бы защитить его лучше братьев, она вознесла бы его столь же высоко, как и я. Вот моя истинная кровь!

На этом все закончилось. Мать больше не заговаривала со мной об этом — она слишком опасалась меня рассердить.

Вскоре Мадемуазель заблагорассудилось позвать в Тюильри несколько девочек, чтобы позабавиться вместе с нами; хотя она была гораздо старше меня, я оказалась в числе избранниц. Она привела с собой своих сестер, дочерей Месье от второго брака; они были примерно моих лет и даже немного младше. Эти игры были мне отнюдь не по душе: приходилось подчиняться прихотям принцесс, и мне это не нравилось. Мадемуазель, столь же высокомерная, как и я, то и дело заставляла мою кровь кипеть от гнева. Очевидно, это было предчувствие, ибо она стала одной из тех, кого я ненавидела больше всех в жизни, причем на полном основании. В ту пору Мадемуазель приютила у себя совсем маленького мальчика, внебрачного сына Месье, ее отца, и девицы по имени Луизон Роже, которую он узнал и полюбил во время пребывания в своих владениях в Туре и Блуа. Эта девица была красива и умна, но ей недоставало знатности, чтобы появляться при дворе. Мадемуазель часто с ней встречалась и взяла в свой дом маленького шевалье де Шарни, чтобы угодить Месье, но скорее всего чтобы досадить своей мачехе, новой Мадам, — Маргарите Лотарингской, на которой Гастон женился без ведома короля и которую Мадемуазель ненавидела всем сердцем.

Шевалье де Шарни был прелестным существом. Стоило ему меня увидеть, как он прилипал к моей юбке и не отходил от меня ни на шаг. Шевалье мне тоже нравился; когда на нас не обращали внимания, мы, держась за руки, бегали с ним по саду Тюильри и однажды добрались до кабачка Ренара. И тут мой спутник, как истинный кавалер, осведомился с важным видом, не соблаговолю ли я принять от него какой-нибудь подарок или отведать какие-нибудь прохладительные напитки.

— Я позову Ренара, — прибавил он, — кабатчик хорошо меня знает, ведь он часто видит меня с Мадемуазель; он тотчас же нас обслужит. К тому же вон мой кузен де Бофор.

— Как это ваш кузен де Бофор?! — воскликнула я, изумленная его дерзостью.

— Да, — невозмутимо отвечал мой спутник, — ведь господин де Бофор — внук Генриха Великого, как я и как Мадемуазель, а по какой линии — это не столь важно.

Я хотела было возмутиться, но тут мне в голову пришла превосходная мысль, и я решила не отвлекаться от нее из-за пустой досады. С тех пор как я увидела Филиппа, побывала в его красивом доме и отведала там вкусного молока, я беспрестанно требовала, чтобы меня отвезли к нему снова. Разумеется, я всякий раз получала отказ. Успех проказы с моим новым другом навел меня на мысль зайти еще дальше в своей шалости.

— У вас есть гувернер? — спросила я.

— Нет, у меня только душенька-няня.

— И она очень добрая и услужливая?

— Она делает все, что я хочу.

— Очень ли она старая?

— О да, я думаю, ей по меньшей мере пятьдесят лет. А что?

— А то, что старые душеньки не умеют отказывать и тем проще нам будет добиться своего. У вас есть карета?

— Да, для няни и меня.

— Давайте сходим за няней и каретой и отправимся на прогулку.

— Я не прочь, но как быть с Мадемуазель?

— Кто ей скажет об этом раньше времени? Если же она потом все узнает, то слегка побранит вас, вы позволите ей это, но зато позабавитесь.

— Пошли!

Мы отправились дальше, и никому не было до этого дела. Господин де Бофор пировал с друзьями в кабачке; они пили, ссорились и не замечали нас. Душенька Готон даже не пыталась отговорить нас от этой затеи; слуги заложили карету, и мы, хлопая в ладоши и прыгая от радости, поехали в Венсенский лес.

Матушка вместе с гувернанткой проводила меня в Тюильри и теперь думала, что я нахожусь с г-жой де Баете, а г-жа де Баете полагала, что я осталась с матушкой; чтобы предоставить больше простора для наших игр, были открыты парадные покои. Что касается шевалье, он с утра до вечера бродил по дому, и Мадемуазель, опекавшая мальчика скорее из гордости, нежели из любви к нему, полностью доверяла душеньке Готон.

И вот мы прибыли в замок. Как и в первый раз, слуги остались у входа, и я вызвалась быть провожатой. Я не в состоянии забыть тот день: без сомнения, он сыграл важную роль в моей жизни. Мы с шевалье носились и прыгали вокруг моей кормилицы. Нас сопровождали только двое лакеев; это была совсем небольшая свита, и, глядя на наше окружение, никто бы не догадался о нашем высоком положении. Шарни, еще более непоседливый, чем я, прыгнул через канаву и от усилия разорвал свои кюлоты; это было серьезное происшествие, но я ничем не могла ему помочь.

— Делайте что хотите! — крикнула я душеньке Готон. — Уже виден дом; я знаю туда дорогу и попрошу открыть вам дверь.

В самом деле, вскоре я подошла к саду; калитка в ограде была приоткрыта, и мне удалось пройти внутрь, но дом оказался закрыт. Во время нашего первого посещения сестра моей кормилицы нашла в задней части здания еще один вход; не колеблясь, я бросилась его искать — разве мне приходилось когда-нибудь колебаться? Я обнаружила довольно темный двор, а затем крыльцо; вокруг не было ни души, всюду царила мертвая тишина; я толкнула дверь, и она поддалась, впустив меня в прихожую, где виднелось еще несколько дверей и где тоже никого не было.

Звук голоса, раздававшийся из комнаты, расположенной напротив довольно красивой лестницы, привлек мое внимание. Я прислушалась: Филипп несомненно был там — было слышно, как он отвечает на вопросы, вероятно заданные ему более тихим голосом. Я не стала больше раздумывать и принялась изо всех сил стучать в дверь, крича:

— Филипп! Филипп!

Тотчас же щелкнула задвижка, и я остолбенела. Передо мной стояли королева Анна Австрийская и кардинал Мазарини, недавно сменивший моего двоюродного деда; я прекрасно знала его и видела, как он хитрит во дворце.

— Малышка де Грамон! — воскликнула королева, нахмурившись. — Что это значит, сударыня? Только подумайте, что вы себе позволяете!

III

Госпожа де Ружмон была потрясена не меньше, чем я; какой бы дерзкой я ни была, присутствие королевы сковывало меня больше, чем какое бы то ни было другое. Королева Анна была красива, но не была ни добра, ни приветлива ко всем, за исключением тех, кого она хотела к себе привязать. Иными словами, ее холодное лицо с живыми, выражающими нетерпение глазами и презрительно оттопыренной губой скорее выражало достоинство, чем очарование; она была вспыльчива и жестока, что проявилось впоследствии, во время Фронды. Теперь же, в данных обстоятельствах, королева не собиралась сдерживать свои чувства. Взяв мою руку, она с силой встряхнула меня и спросила: — Что вы здесь делаете, мадемуазель? Отвечайте. Я начала приходить в себя и осмелилась поднять глаза: — Я пришла повидать Филиппа, сударыня.

Королева увлекла меня на середину комнаты и, усевшись в кресло, стоявшее под портретом затворницы любви, о котором я уже упоминала, спросила:

— Скажите же, скажите, маленькая негодница, отвечайте, кто рассказал вам об этой дороге?

Прежде чем я успела ответить, госпожа де Ружмон, тоже слегка оправившаяся от испуга, произнесла:

— Если вашему величеству угодно, я готова объяснить, что произошло по роковому стечению обстоятельств.

В нескольких словах она рассказала о нашей первой встрече, вызванной чистой случайностью, и не преминула заявить о недвусмысленном внушении, сделанном ею моей гувернантке, а также об обещаниях, которые та дала.

— Какое это имеет значение! Это ваша вина, сударыня; нельзя было допускать сюда эту крестьянку, нельзя было…

Королева была настолько раздосадована, что, очевидно, собиралась сказать больше, чем следовало. Господин Мазарини остановил ее жестом и долго нашептывал ей что-то на ухо по-испански. К тому времени я уже начала изучать этот язык, как было принято тогда при дворе, но еще не Овладела им настолько, чтобы все понимать. Я уловила несколько слов, но узнать из них мне удалось лишь о существовании государственной тайны, к которой я прикоснулась в свои юные годы. Что это была за тайна? Об этом умалчивалось. Более всего меня поразили слащавый голос кардинала, его вкрадчивый тон и то, с каким вниманием слушала его королева, гнев которой ему удалось смирить. Кроме того, меня удивило следующее: королева и кардинал были переодеты: королева — скромной горожанкой, а кардинал — кавалером, причем сделано это было столь искусно, что если бы Анна Австрийская со мной не заговорила, то я бы скорее всего ее не узнала. Я не заметила поблизости ни одного слуги. Королева и кардинал приехали сюда одни и в скверном экипаже, который я разглядела за деревьями, где он был спрятан. Еще совсем юная, я была рождена для жизни при дворе и являлась истинной дочерью маршала де Грамона; поэтому я почувствовала, что оказалась в серьезном и затруднительном положении; инстинктивно, не отдавая себе в этом отчета, я поняла, что мне следует молчать, чтобы не позволить им все у меня выведать.

Королева снова стала довольно запальчиво отвечать Мазарини, продолжавшему уговаривать ее прежним тоном.

— Где эта гувернантка? — перебила Анна Австрийская кардинала.

— Как только она осмелилась на это после того, что ей было сказано?..

Мазарини жестом призвал королеву проявлять терпение, а затем обратился ко мне.

— Мадемуазель, — спросил он, — с кем вы сюда приехали?

Я в свою очередь спокойно и ясно рассказала кардиналу, что Шарни и Готон ждут меня в лесу. Он выслушал меня, не выражая никаких чувств, в отличие от королевы, которая воскликнула:

— Шарни! Мадемуазель! Месье! Да это сущий ад!

— Минутку, минутку, сударыня, сейчас мы все узнаем; возможно, беда невелика.

Расспросы продолжались.

— Знал ли господин маршал о вашей поездке сюда, мадемуазель?

— Нет, сударь.

— Почему же?

— Отец часто меня бранит, и потому я никогда не рассказываю ему о том, что делаю.

Кардинал улыбнулся. Вопросы возобновились; затем он и королева снова принялись перешептываться; все это время Филипп прятался за юбками г-жи де Ружмон, лишь изредка отваживаясь высунуть голову, чтобы взглянуть на меня; он был напуган намного больше, чем я. Я же и бровью не шевельнула. Королева нетерпеливо слушала кардинала; затем она вытянула руку и, пронзив меня яростным взглядом, сказала:

— Возвращайтесь туда, откуда вы пришли, уведите Шарни, и если еще когда-нибудь…

— Простите, сударыня, — вмешался кардинал. — Милое дитя, вы чрезвычайно рассудительны и чрезвычайно сдержанны и в очередной раз подтвердите это, если не станете никому рассказывать о том, что вы сегодня видели. В противном случае господин маршал сильно на вас рассердится и очень долго будет держать вас дома взаперти.

— Вы правы, сударь, я этого не забуду.

— Эта пигалица! — вскричала королева, всегда готовая вспылить. — Следовало бы…

Я не считала себя пигалицей и с гордым видом заявила в ответ:

— Вы еще увидите, сударыня, пигалица ли я!

— Уведите ее, уведите ее, госпожа де Ружмон, пусть она уходит! Заприте двери! Оставьте Филиппа со мной. Ступайте! Ступайте!

Я слышала, как королева прибавила по-испански, наклонившись к кардиналу:

— Лучше было бы навечно ее заточить.

— А как же ее отец?

Я обернулась, придя в бешенство. Госпожа де Ружмон увела меня; она принялась осыпать меня упреками и грозить мне самыми страшными карами, если я когда-нибудь сюда вернусь или проговорюсь. Я ничего ей не отвечала. Мне стало страшно: эта женщина пугала меня больше, чем королева, поскольку она была уродлива. Тем не менее я хранила молчание. Мы пошли в сторону экипажа. Его сторожил тот же самый человек, который во время нашего первого визита сообщил о кончине моего двоюродного деда. Мы ничего ему не сказали. Шарни и Готон ждали меня посреди аллеи. Госпожа де Ружмон направилась прямо к ним со словами:

— Возвращаю вам эту маленькую глупышку, милочка; в следующий раз не вздумайте идти у нее на поводу и не позволяйте больше везти вас к людям, не желающим вас видеть. Вам чрезвычайно посчастливилось, что Мадемуазель не станут оповещать о том, как вы воспитываете свою питомицу. Прощайте.

Она удалилась, не сказав больше ни слова. Душенька Fotoh взяла меня и Шарни за руки и направилась к нашей карете; выглядела она весьма сконфуженной и растерянной. И тут мной овладела ярость. Я разразилась страшными воплями, и мой маленький приятель принялся мне вторить, не зная, почему он кричит. Готон тащила нас, хотя мы упирались изо всех сил: ей хотелось поскорее отсюда уехать. Я уже не помню, о чем я тогда думала, но с тех пор я ни разу не говорила обо всем тогда увиденном, хотя в это трудно поверить; тем не менее это так. Я дала себе обещание молчать из гордости, чтобы доказать, что у меня хватит на это сил, а также от страха. Бесспорно, что с того самого дня королева и Мазарини не спускали с меня глаз и своим молчанием я снискала их неизменное расположение. До самой своей смерти покойная королева-мать принимала меня с необычайным почтением; и в пору ее брака, и после него я могла заходить к ней в любое время по своему собственному желанию; она ввела меня в окружение молодой королевы и, хотя король желал отдать это место одной из своих приближенных, настояла на том, чтобы я стала старшей фрейлиной первой Мадам. Кардинал Мазарини устроил мой брак с г-ном Монако. Кардинал чрезвычайно меня ценил и говорил об этом всем, кто хотел это слушать. Мы никогда даже вскользь не упоминали о том, что когда-то произошло, и тем не менее очевидно, что этот день, как я уже говорила, решил мою судьбу, ибо он определил мое будущее. Если бы не г-н Мазарини, вбивший себе в голову мысль о Монако и внушивший ее моему отцу, то я бы, вероятно, вышла замуж за человека, которого я любила, или за кого-нибудь другого.

Вот и настал момент ввести этого человека в рассказ о моей жизни; отныне его имя то и дело будет возникать под моим пером, ибо с тех пор он всегда оставался в моем сердце. Никто не знает, до какой степени я его любила; никто не знает, как сильно я все еще его люблю и насколько тоска по этому изгнаннику усугубляет тот недуг, что вскоре сведет меня в могилу. Я не из тех людей, которых можно обмануть, Фагону это известно, поэтому он предупредил меня, чтобы я готовилась к худшему. Впереди у меня только несколько лет, и все будет кончено. Не все ли равно! Я уже не молода, я уже некрасива, я не могу быть королевой; таким образом, будущее не обещает мне ни успеха, ни власти — ради чего же мне жить?

Король Людовик XIII умер, и я хорошо помню то время; я помню всеобщий траур и то, как из купольной башенки наблюдала первое заседание Парламента в присутствии маленького короля Людовика XIV. Мне не забыть, с каким важным видом он держался, и, главное, мне не забыть, как поразило меня его сходство с моим другом Филиппом. Через несколько дней после этого торжественного заседания мы с матушкой отбыли в наш Бидашский замок; нам предстояло провести там всего несколько месяцев, чтобы попытаться поправить здоровье матушки — это была ее последняя надежда. Отец пожелал, чтобы я сопровождала ее вместе с Лувиньи; он оставил около себя графа де Гиша. Притом заметьте, наша сестра еще не родилась — следовательно, любезной супруге маршала предстояло еще кое-что совершить на этом свете. В самом деле, за время нашего путешествия матушка превосходно восстановила силы и предоставила нам с братом полную свободу в наших затеях. Мы носились по здешним краям, словно дети горцев; я каталась верхом, лазала по скалам и была первой во всех походах; таким образом, я стала весьма популярной в этой провинции, где мы были полновластными правителями, и меня там обожали.

Однажды вечером мы возвратились после долгой прогулки со своей свитой, состоявшей из местных мальчишек (они целый день служили нам проводниками, и теперь их угощали в буфетной). Я вошла в покои матушки, все еще мокрая после проливного дождя; она поцеловала меня, слегка побранив по своему обыкновению, и велела гувернантке переодеть меня к ужину в чистое платье. — У нас гости, — прибавила она. — Кто же это, сударыня?

— Один из наших родственников, дочь моя; это один из кузенов господина маршала, маркиз де Номпар де Комон де Лозен; он приехал сюда, чтобы передать нам своего сына, юного графа де Пюигийема, которому ваш отец соблаговолил разрешить жить в нашем доме, пока он будет учиться; мы отвезем его в Париж.

Это сообщение меня нисколько не удивило, однако в нем заключалось все мое будущее. Я поднялась к себе; меня переодели, я еще немного поиграла в куклы, и, когда подали ужин, г-жа де Баете взяла меня за руку, чтобы отвести к столу; это развлечение было для нас все еще внове, так как в присутствии маршала мы никогда не ели за общим столом.

Войдя в гостиную, я увидела там людей, о которых только что шла речь. Я присела перед маркизом в реверансе, и матушка как нельзя более любезно ему сказала:

— Сударь, вот моя дочь.

Он поздоровался со мной и, желая ответить девочке моего возраста столь же учтиво, представил мне юного графа:

— Мадемуазель кузина, вот мой сын граф де Пюигийем.

Я подняла глаза на молодого человека, ибо, как вам известно, мне не свойственна робость, и увидела в нем некое очарование, пленившее меня. Будучи старше меня на шесть лет, граф уже тогда выглядел как истинный дворянин, несмотря на то что он был небольшого роста и его нельзя было назвать красивым. Я полагаю, что уже пора набросать портрет моего кузена, но не того мальчика, каким он был тогда, а того мужчины, каким он стал впоследствии; следует описать этого человека, занимавшего столь видное место при дворе, хотя король оставлял для этого так мало простора; человека, преуспевшего с помощью таких средств, какие довели бы любого другого до гибели, но в то же время сломленного препятствиями, какие преодолел бы самый недалекий из людей. Когда мы познакомились, граф де Пюигийем был младший сын в семье и надеяться мог лишь на покровительство моего отца и на свои собственные способности. Кузен никогда не покидал Гаскони — своей родины; он родился гасконцем, и я ручаюсь, что он останется им до самой смерти. Если граф выйдет из тюрьмы, он сумеет одурачить еще немало простаков; такова участь этого человека: у него потребность обманывать, но еще больше он нуждается в том, чтобы властвовать; как, должно быть, он страдает в своем заточении!

Пюигийем, впоследствии граф де Лозен, столь прославившийся под этим именем, скорее маленького, нежели высокого роста; скорее худой, нежели тучный; скорее блондин, нежели брюнет, — словом, он скорее уродлив, нежели красив. При этом в целом свете не сыскать более приятного, гармоничного и безупречного человека, чем граф, когда он хочет казаться именно таким. На первый взгляд он не производит неотразимого впечатления, но, если однажды обратишь на него внимание, он уже не может остаться незамеченным. Облику моего кузена присущи какая-то неведомая легкость, грация и непринужденность, каких я не встречала ни у кого другого. Его ступни и кисти рук характерны для его рода и его края — этим все сказано. У графа красивые ноги, и он охотно выставляет их напоказ; ему никогда не нравились сапоги с ботфортами: он предпочитает современный фасон. Кому теперь он показывает свои ноги?

Мой кузен наделен цельным, находчивым и смелым до безрассудства характером. У него железная воля — он никогда не гнется, а скорее ломается. Его блестящий ум брызжет идеями, но по натуре он сумасброден и безалаберен. Граф рассуждает как герой романов и мечтает о том, что невозможно для любого другого, а ему удается воплощать в жизнь. Его отвага не нуждается в похвалах, о ней все знают, и всем известно, что это один из самых учтивых людей нашего времени. Главная движущая сила моего кузена — честолюбие; это его идол, которому он приносит жертвы, — разве мы не убедились в этом в пору его романа с Мадемуазель? Пюигийем стал фаворитом короля без всяких усилий, случайно, и умудрился сохранить благосклонность государя, не потворствуя ни одной из его прихотей; он даже изображал себя грубияном и заставлял Людовика XIV выслушивать такое, что никто другой никогда не решился бы тому сказать. Король любил графа больше, чем тот любил его; мой отец со своим неизменным цинизмом превосходно обрисовал эту ситуацию:

— Лозен обращается с его величеством королем Франции так, как какая-нибудь уличная девка — с младшим сыном гасконского рода. (Заверяю вас, что маршал прибегал при этом к другим выражениям.)

Лозен — бессердечный человек; он никого не любит и никогда не любил, ибо это законченный эгоист. Все мы, женщины, которые его обожали, в его глазах ничего не стоят. Граф топтал нас ногами, и ничтожнейшая из женщин, которую он мог использовать при дворе или в другом месте ради собственной выгоды, без труда могла бы оттеснить нас на задний план — мне это хорошо известно. У моего кузена столько же гордости, как у меня, а этим немало сказано. Он был моим повелителем и остается им по сей день, причем до такой степени, что я готова ради него отказаться от всего. Я охотно продала бы княжество Монако тому, кто мог бы вытащить графа из Пиньероля; трудность заключается в том, что г-н де Валантинуа никогда на это не согласится. Что касается Лозена, то, даже оказавшись на воле, он не стал бы любить меня сильнее за эту жертву.

У графа несносный характер: он никогда ни в чем не уступает и не терпит, чтобы ему противоречили. Общаясь с г-жой де Монтеспан, он доходил до бешенства и готов был ей глаза выцарапать — по своей злобности они стоят друг друга. Он ни о чем не забывает и ничего не прощает. Тот, кто умышленно или неумышленно причиняет ему вред, может быть уверен, что рано или поздно за это поплатится. Словом, мой кузен — это соединение всевозможных изъянов и пороков, которые мы поневоле обожаем, зная о них, дорожа ими и даже ненавидя их. Лозена любили многие женщины, и ни одна из них не смогла избавиться от этого чувства, даже убедившись на собственном опыте, как мало этот человек заслуживает подобной любви. Очарование графа кружит голову; он способен за один час вознаградить за целую вечность страданий; стоит ему захотеть — и он превращает эту убогую жизнь в рай, который не променяешь на обиталище ангелов.

Мне прекрасно известно, что представляет собой мой кузен и сколькими муками, унижениями и угрызениями совести я ему обязана, и поэтому я смертельно его ненавижу. Не думайте, что такое невозможно, и лучше спросите у Мадемуазель, что это значит. Этот человек был создан для того, чтобы заставлять гордячек повиноваться ему. Вот портрет мужчины, а теперь давайте вернемся к мальчику.

В тот вечер граф показал себя с лучшей стороны: он мало говорил и согласился поиграть с Лувиньи, который был младше его и вдобавок совсем не развит для своих лет. Между тем, когда мой брат в шутку, не понимая, что он делает, ударил Лозена по щеке, тот стал бледным как полотно его сорочки и, подойдя к матушке, спросил с плохо скрываемым гневом:

— Госпожа маршальша, разве господина графа де Лувиньи не учили, что дворянин никогда не должен бить дворянина по щеке?

Если бы вы видели моего кузена в тот миг, каким взрослым и рассудительным он бы вам показался!

На следующий день его отец уехал, и граф стал одним из наших домочадцев. Это был приказ маршала. Кроме того, он распорядился обращаться с графом как с одним из моих братьев, заботиться о нем и не делать между нами никаких различий. Номпары относятся к знатному роду, и отцу это было известно.

Обо мне говорили, что у меня никогда не было детства. У моего кузена же его не было тем более. Вскоре нас вызвали в Париж. В городе начинались волнения. Отец хотел содержать дом в полном порядке; он нуждался в жене не потому, что она существенно ему помогала, а потому, что ее присутствие и имя значили для него все. Во время путешествия в Париж, которое мы с матушкой проделали в дорожных носилках, Пюигийем то и дело сердился на меня. Он постоянно пребывал в обществе гувернера и моего брата, то сидя в их карете, то разъезжая верхом. Кузен ревновал меня к графу де Гишу, поскольку я радовалась, что скоро его увижу.

— Стало быть, вы любите меня меньше, чем ваших братьев, кузина? — спрашивал он меня. — Что ж, любите их, если вам так угодно, я вас тоже больше не стану любить.

Я заливалась слезами, ибо, напротив, братья занимали в моем сердце куда меньше места, чем он. Мы помирились лишь в Париже, значительно позже. Ведь мы с ним так редко виделись! Маршал и мои дядюшки сразу же приняли юношу в свой круг, и он сопровождал их повсюду. Шевалье де Грамон находил, что у графа замечательные способности, и, по его словам, пожелал их развивать. Его воспитание дало замечательные плоды!

Это было в пору «Кичливых», когда герцог де Бофор, «кузен шевалье де Шарни», встал во главе их и рассчитывал взять бразды правления в свои руки. Посетители буквально заполнили дворец Грамонов, ибо отец все еще колебался: он никак не мог решиться, какую сторону принять, и долго взвешивал все за и против. При дворе ему обещали множество всяких благ, перед которыми он был не в силах устоять; «Кичливые» тоже сулили ему золотые горы. Нередко маршала припирали к стене, и в таких случаях мы служили ему благовидным предлогом для уверток.

— У меня дети, — говорил отец, — я должен подумать о них.

После этого он кланялся и поспешно уходил.

В это самое время приключилась небезызвестная история с любовными письмами, которые были найдены у г-жи де Монбазон и которые она приписала г-же де Лонгвиль.

Все пришли в волнение, никто не остался в стороне: мужчины вступились за г-жу де Монбазон, женщины — за г-жу де Лонгвиль, которую ее мать, госпожа принцесса, с неистовством защищала.

Все это я знаю лишь понаслышке: я была тогда слишком юная и слышала порой какие-то разговоры, но ничего не сохранила в памяти. Вскоре я изложу на нескольких страницах все то, что я помню о временах Фронды, а также опишу сцены, которые я видела и в которых даже играла какую-то роль. Остальное можно будет найти в трудах историков. К тому же я пишу не историю Франции, а историю моей жизни. Когда интересы Франции будут переплетаться с моими личными интересами, мне придется уделить им внимание — в противном случае я предпочитаю обходить их молчанием. Какое мне теперь дело до событий того времени, когда мне уже ни до чего нет дела! И все же, не будь я тогда ребенком, я бы, подобно Мадемуазель, искала приключений. И ручаюсь, что я заставила бы о себе говорить.

В конце концов, маршал принял решение: он встал на сторону двора. Матушка способствовала этому своими постоянными просьбами и навязчивыми идеями. — Вспомните о моем дяде, сударь, — говорила она ему, — вспомните, что это он нас поженил, и, стало быть, вы не можете выступить против короля и кардинала Мазарини, преемника дяди.

И эта песня повторялась изо дня в день. Как-то раз г-н де Бофор явился к отцу и начал его упрекать.

— Мы рассчитывали на вас, господин маршал, — с разъяренным видом заявил он.

— Я тоже на это рассчитывал, сударь, но что поделаешь? Госпожа де Грамон потребовала… Сами понимаете… в память о ее дяде… Это не мешает мне оставаться покорным слугой семьи Вандомов.

— Вы делаете неудачную ставку в игре, предупреждаю вас. На моей стороне — народ, и если Людовик Четырнадцатый, этот бедный дурачок, — король знати, то я…

— Король Рынка, сударь, мне это превосходно известно.

Маршал первым присвоил г-ну де Бофору этот титул, а герцог оказался настолько простодушным, что был им польщен. На следующий же день о нем узнал весь Париж, и с тех пор герцога иначе не называли.

Несколько недель спустя г-на де Бофора арестовали. Вернувшись домой в тот день, маршал поцеловал жену, чего никогда не делал, и сказал ей:

— Вы удивительно прозорливы, сударыня. От таких слов бедная женщина едва не упала навзничь.

Примерно в то же время произошел один случай, который я никогда не забуду. Как и Пюигийем, я оказалась причастной к этому происшествию, относительно которого лишь один человек мог бы просветить нас, но этот человек, то есть кардинал, замолчал навеки. Отец и даже матушка знали не больше нас.

Вот что произошло: однажды утром мой дядя-шевалье, самый легкомысленный и никчемный человек на свете, явился рано утром к моему отцу. У него был торжественный вид, как правило предвещающий нечто необычное, особенно у подобных людей. Отец тотчас же это заметил.

— Что с вами, шевалье? — спросил он. — У вас такой вид, словно вы держите в руках судьбу всего мира.

— Мне надо поговорить с вами наедине, сударь; я прошу прощения у вашей супруги, а что касается детей…

— Они отправятся к себе вместе с матерью, даже ваш воспитанник, которого вы обучаете столь прекрасным вещам.

И мы в самом деле удалились. Я не могу описать подробно, что за этим последовало. Шевалье принес брату письмо, которое вручил ему у дверей дома какой-то незнакомец. В этом письме маршала извещали о том, что вечером того же дня, в девять часов, ему надлежит предоставить свой дом в распоряжение некоего друга, чтобы тот принял в нем какого-то чужеземца, а также предупреждали, что эта встреча является важной тайной и, следовательно, ни один человек, даже сам маршал или моя мать, не должны оставаться во дворце. Записка была скреплена всем известной печатью служителей Анны Австрийской, посредством которой королева изъявляла им свою волю. Отец был обязан подчиниться; что касается моего дяди, то он ничего не понимал, будучи в этом деле только посредником (очевидно, для большей безопасности, ибо его никогда не посвящали ни в какие политические вопросы, и не без оснований).

Все приказы были исполнены. Доброе время Фронды было чрезвычайно странным: в ту пору творились самые невероятные дела, но это никого не удивляло. Никто никогда не сможет рассказать обо всем, даже если будут опубликованы тысячи томов воспоминаний об этой эпохе. Все мужчины и все женщины тогда интриговали по своему разумению и ради собственной выгоды. Люди переходили из лагеря в лагерь исходя из своих интересов либо по прихоти; из всего делали секреты, строили неведомые козни и участвовали в таинственных авантюрах; каждый продавался и покупался, все предавали друг друга и нередко почти без колебаний обрекали себе подобных на смерть, причем все это с учтивостью, живостью и изяществом, присущими только нашей нации; ни один другой народ не смог бы вынести ничего подобного.

В тот день, о котором я веду рассказ, мы с Пюигийемом вздумали поиграть в господина Главного и мадемуазель де Шемро и договорились встретиться, как только стемнеет, в маленькой библиотеке, где маршал уединялся, чтобы поспать (под предлогом изучения военного искусства по книгам в пол-листа, которые он никогда не открывал). В остальное время эта комната была самым укромным и безлюдным уголком в доме. Она сообщалась с большим кабинетом отца, а окно-дверь, расположенное с противоположной стороны, выходило в сад. Большой кабинет не без основания был избран местом таинственного свидания. Эта встреча была для нас важной в другом отношении: следовало ускользнуть от наших воспитателей, усыпив бдительность г-жи де Баете и отцовского конюшего, приставленного к Пюигийему, и оказаться на месте в урочный час; впоследствии серьезные свидания не вызывали у меня более сильного волнения, чем это. Мое сердце неистово колотилось. Я положила руку на грудь, чтобы унять сердцебиение. В половине девятого я оказалась в нашем прибежище. Пюигийем уже ждал меня. Мы пробрались в большой кабинет через сад, не предвидя, что нас ожидало.

Я начала жеманиться и кокетничать; кузен попросту пытался поцеловать меня, а я его отталкивала исключительно потому, что вошла в образ мадемуазель де Шемро, ибо в этих делах я отнюдь не церемонилась, когда меня никто не видел. На самом интересном месте мы услышали чьи-то шаги на каменной лестнице и сквозь оконное стекло, пропускавшее лунный свет, увидели человека, поднимавшегося в кабинет отца. — Мы пропали! — воскликнула я, закрыв лицо руками.

IV

Это был доверенный слуга отца; он пришел запереть на ключ ставни окна-двери кабинета и не подозревал, что там кто-то присутствует. Я готова была закричать, но Пюигийем закрыл мне рот рукой.

— Мы выйдем с другой стороны, — шепнул он мне.

В тот же миг в кабинет маршала кто-то вошел. Нас охватил еще более сильный страх; обычно столь смелая, я прижалась к кузену. Я не знаю, чем был вызван этот страх: возможно, уже пробуждавшейся в ту пору стыдливостью. Мы слышали, как кто-то расхаживает по кабинету; это был один человек, по-видимому лакей, готовивший подсвечники и стулья. Мы с приятелем подумали об одном и том же: отец собирается здесь работать. В таком случае наше дело было плохо.

— Нас разлучат! — самодовольным тоном произнес Лозен.

Несколько минут спустя все снова стихло.

— Не выйти ли нам? — предложила я. — Ведь я ужасно голодна.

— А я тем более!

Настало время ужина, и наши желудки это уже почувствовали. Я стала на цыпочках выбираться из своего укрытия, но шум, послышавшийся снаружи, заставил меня отступить назад. В соседнюю комнату вошли двое мужчин; по шуму переставляемых стульев и предшествовавшей ему недолгой паузе мы поняли, что после надлежащих церемоний посетители рассаживаются. — Кузен, — произнесла я шепотом, — мы уже не сможем уйти.

Мне страшно хотелось расплакаться. Лозен принялся меня утешать. Он напускал на себя вид истинного любовника, и это приводило меня в восторг — я полагала, что он превосходно играет роль господина Главного. Громкий возглас одного из наших соседей заставил нас прислушаться: его голос был нам незнаком, как и голос его собеседника. За свою столь короткую жизнь мне второй раз предстояло соприкоснуться с важной тайной, но, как и в первый раз, мне не суждено было проникнуть в эту тайну.

Между тем мужчины понизили голос, и до нас доносился только шепот. Первый из собеседников, чей возглас мы услышали, продолжал:

— Как, сударь, Вандомы? Все?

— За исключением семьи Конде, сударь.

— Это правильно. И все же остается еще стоглавая гидра.

— Я принесу вам самую опасную из голов.

— Неужели вы это сделаете?

— Я это сделаю.

— Герцог де Бофор в наших руках, и ему из них не вырваться.

— По правде сказать, сударь, что такое герцог де Бофор? Это рука без головы, уличный герой, капля крови Генриха Четвертого, смешанная с неизвестно какой гнусной грязью.

— Это так.

— О, будь на его месте он!

Беседа продолжалась в том же духе, и я тщетно пыталась что-то понять; разговор был долгим, затем он перешел в довольно оживленный спор. В этом не было ничего особенного. Я уже говорила, что в то время одни замышляли заговоры против других, все играли друг с другом страшные шутки и относились к вопросам жизни и смерти как к чему-то несущественному. Но вот что странно: после того как я стала женой одного из самых знатных вельмож Франции, суверенного иностранного князя, и благодаря своим связям оказалась причастной к самым важным событиям эпохи, мне больше никогда не приходилось попадать в подобное положение. Я не была посвящена в какие-либо секреты ни по собственному желанию, ни волей случая. Впрочем, король все поставил на другую основу, и к тому же меня мало заботит политика.

— Сударь, — продолжали говорить рядом с нами, — вы можете за это поручиться?

— Своей головой, сударь.

— По крайней мере это серьезное обещание.

— Бесспорно.

— Предоставьте мне доказательства: они нужны мне немедленно.

— В конце концов, сударь, я не прошу ни денег, ни наград, а только разрешения действовать, только права избавить королеву и юного короля от беспощадного врага. Разве это чересчур много?

— Значит, вы сильно его ненавидите?

Мы снова не расслышали ответа, длившегося несколько минут подряд; тем не менее в голосе человека, пытавшегося унять свой пыл и заставлявшего себя говорить тихо, чувствовалось волнение. Другой человек хранил молчание: очевидно, он слушал собеседника, причем чрезвычайно внимательно. Затем последовала довольно долгая пауза, после которой разговор возобновился:

— Сударь, мы не можем согласиться на подобную сделку.

— Сделка? Разве я прошу у вас чего-нибудь за эту услугу?

— Вы просите нас оставить преступление безнаказанным, вы просите предоставить вам гарантии от возмездия, разве этого недостаточно? Если мы на это пойдем, не станем ли мы соучастниками убийства и не ляжет ли на нас постыдная ответственность за него?!

— Ни в коем случае! Я все возьму на себя.

— Что ж, сударь, в таком случае вы не нуждаетесь в нас, ибо сами отвечаете за свои деяния. Делайте то, что сочтете нужным.

Этот довод не был неопровержимым, поскольку человек, жаждавший мести, принялся оспаривать его в том же духе. Мы изнывали, считая беседу затянувшейся; наконец, один из незнакомцев поднялся и, заканчивая разговор, произнес следующие слова: — Я доложу о вашем предложении кому следует и передам вам ответ.

— Где?

— Вас об этом известят. Мы подыщем дом для нашей встречи.

— А кто поручится, что до тех пор меня не потревожат?

— Слово королевы — я даю его вам от ее имени.

— Хорошо!

Последовала церемония прощания, а затем дверь закрылась и воцарилась тишина — мы были свободны! Я устремилась к выходу, но Лозен остановил меня и сказал:

— Кузина, давайте ничего не будем рассказывать об услышанном.

— Мне известно кое-что поважнее, о чем я никому не говорю! — презрительно отвечала я.

Мы покинули наше укрытие. Слава Богу, гувернантка в го время молилась и ужин еще не подали. Она довольствовалась моим заверением, что я не выходила из своей комнаты (ей поручили за этим следить). Что за странная особа была моя гувернантка г-жа де Баете! Она была самая честная, самая благочестивая женщина на свете, но обмануть ее не составляло никакого труда; она проспала полжизни, а другую половину потратила на чтение «Отче наш» и на свои прически. Невежественная, как капуцин, она заставляла меня учиться читать и весьма скверно писать по-испански, не соблюдая грамматических правил, — только и всего. Ее доброта граничила со слабостью; она никогда мне не противоречила и мирилась с тем, что я относилась к ней без всякого почтения. Матушка всецело ей доверяла, отец же полагался на них обеих — у него были совсем другие заботы! Впрочем, гувернантка была родом из хорошей семьи, разорившейся во времена Лиги, и приходилась дальней родственницей маршалу, который ее уважал. Впоследствии мы увидим, до чего довело нас обеих попустительство этой бедной дамы.

Я часто пыталась разобраться в том, что я слышала из разговора в кабинете, и моя осведомленность в сочетании с осведомленностью Лозена вынудили нас сопоставить с этим еще один случай — и да простит меня Бог, если я ошибаюсь!

Месье, принцы крови и множество придворных были приглашены на пир, устроенный королевой в новом дворце, в Сен-Жермене; во время застолья пили так неумеренно, что герцог Орлеанский, как и все слабые люди очень быстро пьяневший, вышел около полуночи в галерею, чтобы прийти в себя, и бросился одетым на кровать, поставленную там для какого-то привратника. На герцоге была мантия, известная при дворе тем, что застежкой ей служил крупный бриллиант (из-за него Мадемуазель столько раз ссорилась со своей мачехой). В течение двух часов никто не проходил по галерее, до тех пор пока г-н де Кандаль, направлявшийся в отведенную ему во дворце комнату, не подошел взглянуть, кто это так крепко спит, и не узнал принца. В числе пажей Месье служил брат Луизон Роже, которого он любил и который никогда не выпускал его из вида; мальчик прогуливался по лестнице; заметив возле своего господина человека, он подошел. Господин де Кандаль спросил, не заболел ли Гастон. — Нет, ваша светлость, он просто пьян.

— Что ж, — милостиво предложил герцог, — давайте-ка отнесем его ко мне: не пристало дяде короля попадаться в таком виде на глаза всяким канальям-оруженосцам, размещенным здесь.

И они в самом деле унесли герцога Орлеанского, забыв на кровати его мантию. Господин де Кандаль отпустил пажа отдохнуть, заверив его, что он сам позаботится о Месье, и прибавив, что его комната слишком мала, чтобы вместить трех человек. Паж вернулся в галерею, лег на подстилку, закутался в мантию и уснул, прикрыв голову фетровой шляпой своего господина, тоже оставленной здесь, и поставив ее наподобие полога поверх подушки.

Утром Месье проснулся, поблагодарил Кандаля и потребовал к себе пажа. За мальчиком послали и нашли бедняжку с кинжалом в сердце; мантия была пробита насквозь, а шляпа покоилась на том же месте; удар был нанесен настолько точно, что паж даже не успел открыть глаза.

Вообразите всеобщее изумление и поднявшийся переполох: преступление в королевском дворце, убийство мальчика, любимца Месье! Обстоятельства случившегося изучили со всех сторон, но не смогли ничего обнаружить. Часовые утверждали, что они никого не видели. Об этом пошумели несколько дней, а затем дело старательно замяли, невзирая на протест герцога Орлеанского, кричавшего, что он отдал бы половину своего удела, чтобы выяснить истину. Народ и будущие фрондеры обвинили во всем кардинала. Никто не сомневался, что пажа приняли за герцога из-за мантии и шляпы, которыми мальчик воспользовался.

Месье обратился за помощью к прорицателям. Кампанелла показал ему в зеркале лицо убийцы, но герцог его не знал. Посредством магического искусства колдун извлек из зеркала портрет злодея; было изготовлено и роздано множество его копий, чтобы облегчить поиски, но все оказалось тщетно. Мне думается, что в ряду происшедших тогда событий лишь это преступление может быть соотнесено с тем, что я узнала столь необычным образом. Мы так и не смогли догадаться, кто был убийцей и почему он так сильно ненавидел Месье. Очевидно, это был какой-то соучастник его заговоров против кардинала де Ришелье, погубленный герцогом Орлеанским вследствие его малодушия, безразличия и вероломства, ибо о соперниках Месье в любви думать не стоило. Оба сына Генриха IV, вечного повесы, не были похожи на своего отца.

В первые же дни Регентства грянула революция в Англии, и сестра двух этих принцев, супруга Карла I, изгнанная или, точнее, сбежавшая из своего королевства, укрылась во Франции вместе со своими детьми. Беглянку сразу же приняли как королеву и препроводили в Лувр, где ей отвели прекрасные покои и где ее окружало множество придворных. Едва лишь королева там поселилась, как моя матушка удостоилась ее личной аудиенции; королева бурно выражала радость — в юности она хорошо знала матушку, поскольку кардинал де Ришелье, как и кардинал Мазарини, всячески старался приблизить своих родственников к членам королевской семьи.

Английская королева была так добра, что соблаговолила попросить меня стать одной из подруг ее дочери, принцессы Генриетты; меня отвели к ней на следующий же день — отсюда моя привычка к непринужденному с ней общению. Английская принцесса заинтересовалась мной и моим, как считалось, необычайным умом. С тех пор мы больше не расставались и моя жизнь проходила рядом с принцессой и Пюигийемом. Граф, ревновавший меня ко всем, ходил с обиженным видом, когда я задерживалась в Лувре надолго; он забрасывал свои занятия и даже отказывался от еды. Во дворце Грамонов над этим подшучивали, и мой отец больше всех.

— Этот смельчак высоко метит, — говорил он, — он далеко пойдет. Действительно, кузен оправдал все надежды, причем оправдал их сполна! Я умолчу о смуте, баррикадах и сражениях, о господине коадъюторе и председателе Брусселе, о Парламенте и принцах — все это осталось в истории, но все же я хочу рассказать о нескольких событиях, ибо они меня потрясли.

Во-первых, о моем близком знакомстве с несчастным Танкредом де Роганом — он не преминул примкнуть к моей свите бастардов, будучи незаконнорожденным и в то же время не являясь им; иными словами, г-жа де Роган произвела его на свет без участия в этом мужа, и тем не менее ее сын именовался Роганом, несмотря на возражения его сестры, запрещавшей другим то, что она сама делала столь часто. Танкреда привела к отцу герцогиня, и он всем у нас понравился. Я нашла его красивее кузена, что привело Пюигийема в ярость, и он готов был затеять с Роганом ссору. Невыразимая печаль сквозила в чертах этого бледного лица — как неоднократно повторял сам Танкред, он был рожден для страданий. История мальчика чрезвычайно трогательна: его отняли у кормилицы, после чего он воспитывался в Голландии у какого-то галантерейщика и долгое время считал себя жалким сиротой. Госпожа де Роган, по ее словам, прятала сына от единоверцев, видевших в ребенке своего будущего вождя, который поведет их на новые религиозные войны. Великий герцог де Роган знал о существовании Танкреда и, по словам той же г-жи де Роган, всегда любил его как единственного сына. Несомненно одно: мальчик появился на сцене лишь после смерти герцога, внезапно, с претензиями на наследство, в то время как его сестра-девица уже определенно считала себя единственной и бесспорной обладательницей богатства. Эта история наделала много шуму; Парламент, рассматривавший дело, вынес нелепое постановление, которое ничего не решило.

Но тут за бастарда вступился сам Господь. В ту пору Танкреду было семнадцать лет, но выглядел он на все двадцать. Печаль и постоянные раздумья делали его еще старше. Как только этот несчастный увидел меня — а я была тогда не более чем юной девицей, — он заявил своей матери, что никогда не согласится взять в жены другую женщину, кроме меня. Это вызвало у нее удивление, тем более что положение Танкреда было чрезвычайно зыбким, невзирая на все надежды его поправить. Его досточтимая матушка была и по-прежнему оставалась одной из самых ветреных особ при дворе. Она обожала молодых людей и раздала бы им часть своего состояния, если бы ее дочь не исправила положение. Эта девица, вопреки всем и всему, вышла замуж за г-на де Шабо и сделала его герцогом де Роганом; понятно, что они изо всех сил старались не допустить признания Танкреда; возможно, в первую очередь старалась дама, ибо, за неимением герцогства, она оставалась всего лишь г-жой де Шабо, что было весьма немного.

Мой дядя-шевалье, в ту пору аббат де Грамон, чем он был весьма удручен, решил поухаживать за мадемуазель де Роган, и Шабо вызвал его на дуэль. Аббат храбро отправился на поединок; оказавшись на месте дуэли, он принялся потирать руки и сказал, что ему холодно; Шабо выглядел ничуть не лучше: они смотрели друг на друга и видели в лице противника свое трусливое отражение.

— Из-за чего мы деремся? — спросил Шабо.

— Клянусь честью, сударь, — отвечал аббат, — я и понятия не имею; к тому же, как мне кажется, мы вовсе не деремся. Возможно, это из-за того, что я спросил госпожу герцогиню, вправе ли ее дочь по-прежнему причесывать святую Екатерину. Вот что она мне ответила, и я этого не выдумал:

«Увы, аббат, моя дочь такая рассеянная, что она вполне может забыть шляпу святой в каком-нибудь углу, среди своих чепчиков».

Шабо был в ярости, но ничего не говорил. Стоял трескучий мороз; оба противника дрожали от холода и от страха. Словом, дуэль не состоялась. Узнав об этом, отец вскричал в гневе:

— Моему брату не нужны его аббатства; он желает именоваться шевалье. Я положу его в дорожный сундук и с гонцом отправлю к нашему отцу, чтобы он сделал из бездельника монаха.

У г-жи де Роган-матери была странная жизнь. Она легко меняла кавалеров, и у нее был длинный любовный список. Ее главными воздыхателями были господа де Кандаль, Миоссан и Жарзе. Танкред был сын г-на де Кандаля, хотя у него был белокурый чуб, как у герцога де Рогана, другого его отца, по поводу чего герцогиня постоянно поднимала шум. Она удалилась в Роморантен вместе с сыном и выпросила себе королевский охотничий округ, чтобы выделить что-нибудь Танкреду. Как только началась гражданская война, герцогиня отослала сына в Париж и посоветовала ему выступить против господина принца, который объявил себя защитником сестры Танкреда и его заклятым врагом. Рассказывая об этом обстоятельстве своей матери, Танкред говорил:

— Господин принц напрасно старается: мне известно, кто я такой, и я добьюсь своего.

Танкред продолжал учиться; с утра до вечера он оставался в академии и покидал ее исключительно ради меня, чем я чрезвычайно гордилась, поскольку вокруг говорили только о нем. Самые красивые дамы желали заполучить его в поклонники, он был героем дня. Но Танкред думал только обо мне. Если бы он остался жив, то я, вероятно, вышла бы за него замуж, ибо впоследствии мы узнали, что Парламент собирался признать его герцогом де Роганом, а бретонцы хотели вернуть ему его земли — они ненавидели Шабо и называли его самозванцем. Они чуть было не прогнали его, когда он приехал председательствовать на заседании штатов.

Накануне окончания Венсенской академии Танкред прискачет в Париж верхом, чтобы встретиться со мной; он был еще печальнее, чем обычно, и все нашли, что он очень изменился. — Вы слишком усердствуете, сударь, — сказала ему моя матушка.

— В моем положении, сударыня, нельзя полеживать: если я не буду чего-то стоить, мне не на что больше рассчитывать.

Я слушала Танкреда с восхищением: мне всегда нравились мужественные люди. В тот день Пюигийема не было дома, и я охотно позволяла Танкреду за мной ухаживать, причем больше, чем всегда. Глядя на нас, присутствующие дамы не могли прийти в себя от изумления. Даже двадцатилетняя женщина не могла бы слушать речи поклонника с таким благосклонным вниманием. Помнится, я взяла веер моей тетушки и вертела его в руках. Мы прогуливались по галерее, где было много красивых цветов, несмотря на то что стоял последний день января (матушка очень дорожила своими цветами). Никто не мешал нашей беседе.

— Мадемуазель, — спросил Танкред, — вы позволите мне любить вас и заслужить вас своей шпагой?

— Я не знаю, что вы имеете в виду, сударь, — отвечала я, манерничая, подобно придворным жеманницам.

— О мадемуазель, я еще молод и ничего собой не представляю, но, если бы вы изволили мне это обещать, я бы доказал всем, что я действительно один из Роганов. Вы не знаете, что я думаю только о вас, что ваше имя всегда у меня на устах, а ваш образ — перед глазами. Сегодня утром было холодно, и Венсенский лес сверкал на заре, как алмазные султаны, — это было дивное зрелище. Я покинул свою казарму, чтобы побеседовать с вашим образом — моим постоянным спутником; я чувствовал себя таким сильным, находя опору в воспоминаниях о вас, что, как мне кажется, мог бы перевернуть весь мир. Я продолжал шагать куда глаза глядят, не думая о том, что неприятель близко; внезапно я заметил на повороте аллеи небольшой дом с остроконечной крышей, притаившийся среди деревьев; я видел его впервые; он напоминал птичье гнездо в листве, и мне подумалось, что здесь можно было бы надежно спрятать свою любовь. — Я знаю, знаю, — отвечала я.

— В доме кто-то жил, его обитатели уже проснулись и собирались уезжать. — Уезжать?

— Да, я видел, как пожилая дама, хорошенький мальчик и служанка садились в карету с множеством сундуков, которые укладывал туда старый лакей. Лошади, запряженные в экипаж, были помечены вензелем как лошади приближенных короля. Карету окружал отряд вооруженных всадников во главе с дворянином, которого я несколько раз видел здесь в разных местах, — его зовут господином де Сен-Маром. Эти люди посмотрели на меня искоса, а их командир направился ко мне; он вежливо осведомился, один ли я и есть ли у меня к ним дело.

«Я гуляю, сударь, — был мой ответ, — причем один, и мне нет дела ни до чего, кроме моих мыслей». Дворянин поклонился, и отряд умчался галопом. «Бедный Филипп! — подумала я. — Куда же его повезли?»

— А я, мадемуазель, — продолжал Танкред, — я отправился дальше. Впереди меня неслось множество надежд, и все же мне кажется, что эти надежды ускользали от меня. Я видел, как они, подобно ангелам в белых одеждах, витают над моей головой; я пытался их поймать, но они стремительно уносились прочь и, в последний раз оборачиваясь в мою сторону, являли мне ваше залитое слезами лицо: оно прощалось со мной. Я скоро умру.

— Сударь, — сказала я, — все это сущее ребячество. Танкред широко раскрыл свои большие глаза, необычайно ласковые, и произнес в ответ:

— В самом деле, нам с вами следовало бы оставаться детьми, а мы разговариваем, как взрослые. Дело в том, что в огне событий и гражданских войн дети быстро мужают. Наши отцы и матери в таком же возрасте были еще юными, но у предыдущего поколения была Лига, а что выпадет тем, кто еще не родился? Знаете, порой я думаю, что жизнь печальна и там, на Небесах, лучше. — Но вы же не католик, сударь. — Да, мадемуазель, как мои отец и мать.

— В таком случае я не смогу выйти за вас замуж, ибо мне не хотелось бы ходить на протестантские проповеди в Шарантон.

— Разве мой зять господин де Шабо туда ездит?

— И вы никогда не станете католиком?

— Я не собираюсь этого делать, пока меня не признают, иначе станут говорить, что этим я хотел подкупить своих судей. Если я и отрекусь когда-нибудь от своей веры, то лишь из любви к вам, мадемуазель, а также ради Девы Марии.

— Ради Девы Марии?

— Да. Я даже не могу передать вам, до чего я ее люблю. Она так прекрасна и так чудесна! Мать Иисуса Христа, она всесильна и исполнена доброты, и я верю, что она, претерпевшая столько мук, протягивает руку всем страждущим; я верю, что она защищает сирот и обездоленных; я верю, что она наша истинная мать, — словом, святая, безупречная мать. Ах, я часто молюсь ей, забывая обо всем!

— Значит, вы не гугенот, ведь для них это святотатство.

— Мне пора возвращаться в казарму; я прощаюсь с вами, мадемуазель, и вверяю вас Богу. На завтра назначена вылазка передового отряда; я буду в ней лучшим. Не дадите ли вы мне один из своих бантов на счастье? Не отказывайте мне, умоляю… Как знать? Возможно, это последнее, о чем я вас прошу.

Я была так тронута его просьбой и взглядом, что слезы навернулись на мои глаза. Сняв с плеча один из бантов, я привязала его к шпаге Танкреда. Бант был бело-голубого цвета. В этот миг мимо нас проходила госпожа маркиза де Севинье, собиравшаяся засвидетельствовать матушке свое почтение. Она остановилась и сказала своему дяде, аббату де Куланжу, сопровождавшему ее:

— Посмотрите на этих прелестных детей: они играют в любовь, как в куклы.

Танкред стал красным от стыда и окинул маркизу высокомерным взглядом. Я проводила его до выхода. Когда дверь закрылась, мне почудился рядом тяжелый вздох; я огляделась вокруг — никого не было. Мне стало страшно, и я убежала в свою комнату. Если бы со мной был кузен!

На следующий день во время схватки, о которой сообщил мне Танкред, в него попал заряд, выпущенный из аркебузы. Юношу подобрали на поле боя — он был при смерти, но еще в сознании; его отвезли в замок Венсенского леса. Танкред не изменил своему характеру: он не дрогнул и не захотел, чтобы противник торжествовал, захватив подобного пленника. Когда его стали допрашивать, он отвечал по-голландски и все время говорил только на этом языке, стараясь сойти за голландца. Танкред попросил перо и чернила у какого-то ритместрера, состоявшего на службе у господина принца, и написал записку своему камердинеру; то были прощальные слова без всякого обращения, адресованные мне и его матери; почти сразу же после этого он испустил дух. Мне вернули бант.

Я не скажу, что была растрогана — от столь юного существа нельзя требовать слишком многого — я была просто потрясена. Впоследствии я все больше сожалела о Танкреде и все острее чувствовала эту утрату; у меня есть убеждение, что он всю жизнь любил бы меня сильнее, чем я его.

Несчастный был убит солдатами моего отца, воевавшими на стороне двора, на следующий день после поражения шевалье де Севинье, возглавлявшего Коринфский полк коадъютора, — этот разгром назвали Первым посланием к коринфянам.

V

Таким образом я узнала об отъезде Филиппа, и, хотя я была еще совсем ребенком, эта разлука на вечные времена казалась мне невыносимой. Я не сказала тогда ни слова бедному Танкреду, смерть которого потрясла меня почти в то же самое время, но мне всегда было свойственно ничего не забывать. Именно поэтому я всю жизнь не выносила г-на Монако, оскорбившего меня в день свадьбы, о чем я расскажу в свое время. Я мучила его, и он платил мне тем же, но платил глупо, как и подобает глупцу, каковым он и является: он навлек на себя насмешки и умудрился оправдать меня в глазах света, невзирая на мои проступки. Над ним смеялись, сочувственно пожимая плечами; о его чудачествах говорили во весь голос и шепотом, но ему так и не удалось вызвать к себе жалость, хотя, признаться, он заслуживает ее из-за того рода бед, какие ему случилось на себя навлечь.

Оставим пока в покое г-на Монако: в дальнейшем у нас будет достаточно поводов о нем поговорить; итак, в описываемое мной время я все еще была той, которой, к своей глубочайшей досаде, больше не являюсь, то есть, малышкой Грамон, избалованным ребенком, миниатюрной копией кокетки и благородной дамы, а также, о чем я вскоре поведаю, маленькой героиней (должно быть, немного людей проявляли столько мужества и присутствия духа, как я).

Я обещала вкратце рассказать о двух событиях Фронды, в которых мне довелось принимать деятельное участие. На все остальное я смотрела лишь глазами других людей, и я не настолько хорошо осведомлена об этом, чтобы утомлять читателей тем, что все уже и так хорошо знают. О том времени пишут все, кому не лень; даже у ничтожнейшего из провинциальных дворянчиков есть своя история времен Фронды, а если такой истории у него нет, он ее сочиняет. Вот почему я не собираюсь долго надоедать вам своим рассказом о Фронде.

Мой отец, как и все знатные люди той эпохи, два или три раза менял партии и поочередно примыкал то к одной, то к другой; однако, в отличие от других благородных господ, его всюду превосходно принимали, поскольку он заранее готовил себе пути к переходу: у него были заложники во всех станах; кроме того, подобно примерявшей корону обезьяне Лафонтена, героине одной из новых басен, которые я на днях читала, маршал де Грамон столь искусно преодолевал трудности, легко обращая это в игру, что слушать его было одно удовольствие.

К примеру, король терпеть не может, когда ему напоминают о каком-нибудь эпизоде, относящемся к поре его несовершеннолетия; в особенности он не выносит рассказов, связанных с защитой Парламента и с господами принцами, и, хотя эти события продолжались всего несколько дней, его величество не допускает ни малейшего намека на тот период; между тем отец по сей день рассказывает королю эти старые истории и не упускает случая прибавить, подмигивая:

«Это было в ту пору, когда мы помогали вашему величеству в борьбе со сьёром Мазарини».

Услышав это, король тоже не упускает случая рассмеяться на свой лад, ибо Людовик XIV, сохраняя достоинство, никогда не смеется, даже в кругу самых близких людей. Составить верное представление об этом Короле Солнце может лишь тот, кто был опален его лучами.

Итак, речь идет о славном времени смуты, когда в Париже все было поставлено с ног на голову, но людям не жилось от этого хуже. Двор был объят неописуемым ужасом, и в первую очередь им был охвачен господин кардинал Мазарини. Предыдущий кардинал, мой доблестный двоюродный дед, не трусил бы из-за такого пустяка. При дворе снова решили уехать (двор уже однажды уезжал), но следовало держать это в строжайшем секрете, ибо чернь могла этому помешать — в подобных случаях она не склонна церемониться. В тайну посвятили немногих, даже приближенные королевы ничего не знали, но отец был обо всем осведомлен.

Ежегодно 5 января маршал давал званый ужин, на котором из гостей выбирали так называемую королевскую чету; как правило, на этих пиршествах присутствовал цвет дворянства, даже принцы; когда подавали десерт, нас приводили к столу вместе с множеством других детей, с которыми мы играли во время застолья. В тот день, как обычно, у нас были герцог Немурский, г-жа де Лонгвиль и герцог Буйонский — чтобы пойти на такое, требовалась недюжинная дерзость хозяина.

Ужин был великолепен, отец очарователен, а ничего не подозревавшая матушка была такой же, как всегда. Госпожа де Лонгвиль была избрана королевой, а герцог Немурский — королем. Около часа ночи все разошлись, несмотря на уговоры маршала, по всей видимости желавшего продолжать ночное пиршество. Отец тотчас же поднялся в покои матушки, которая не выносила первый этаж и предпочитала всегда жить на втором этаже; я находилась там вместе с Гишем, Лувиньи и Пюигийемом (посторонние уже давно нас покинули). Матушка отдавала распоряжение своим и нашим горничным, так как на следующий день нас, детей, должны были рано утром вести в церковь; Пюигийем с присущей ему спесью хотел отправиться туда вместе с Гишем и конюшими маршала; матушка же советовала ему умерить свои притязания.

— Сударыня, — произнес отец, уже в сапогах входя в комнату, — мы немедленно уезжаем.

— Уезжаем, сударь? В такой час?

— Не вы, не Лувиньи, не Пюигийем и не мадемуазель де Грамон, но мы с Гишем уезжаем вместе с частью моих слуг.

— Нельзя ли отложить эту поездку?

— Это невозможно: король, королева и Месье ждут нас на Кур-ла-Рене, где назначена встреча; двор переезжает в Сен-Жермен; следует поспешить, иначе господа парижане могут расставить повсюду свои посты и поймать нас как в мышеловку.

— Я тоже поеду с вами, сударь, — со своим неизменным хладнокровием заявила матушка.

— Ни в коем случае, душенька, не будем ничего терять из виду; оставайтесь здесь и, напротив, продолжайте почаще принимать господ принцев и их сторонников. Я оставляю вас в добрых отношениях с ними. Уверяйте всех, что я уехал без вашего ведома, что вы ничего не знали и к тому же в любом случае не последовали бы за мной. Рвите на себе волосы из-за того, что я похитил у вас графа де Гиша, и клянитесь, что уж остальные ваши дети будут на стороне Парламента, как только возраст позволит им принять чью-либо сторону. Вы не подвергнетесь неприятностям, не волнуйтесь! За это время защитники Парламента и сторонники короля десять раз передумают.

— И все же, сударь, в отсутствие двора здесь, вероятно, будет неуютно, да и мои дети…

— Ваши дети ничем не рискуют, как и вы; если сюда явятся парижане, откройте им двери и ни в чем им не отказывайте, а не то они возьмут свое силой, что было бы страшнее всего. Черкните записку коадъютору, вверьте себя его милости, осыпайте меня упреками, жалуйтесь — я заранее вас прощаю и заранее об этом прошу.

— Сударь, я не смогу этого сделать.

— Повторяю: я прошу вас об этом и ни в коем случае не стал бы вам приказывать. Это меня устраивает, это мне подходит. К тому же обещаю отплатить вам тем же: я буду кричать на всех перекрестках Сен-Жермена, что вы действовали вопреки моей воле. Я подожду вас с неделю, а затем с прискорбием оповещу всех о вашем неповиновении.

— Это невозможно, сударь, я отнюдь не мятежница, а покорная жена и никогда в жизни вам не перечила.

— Черт побери! Если вы покорная жена, оставайтесь ею и делайте то, что я вам говорю. Повторяю: у меня совсем нет времени, прощайте, я ухожу. Не забывайте мои наказы, пожалуйста.

— Я запомню их, отец, — заявила я с той неподражаемой самоуверенностью, которая была унаследована мною от маршала и потому была им ценима во мне.

— О! В самом деле, мне следовало обратиться к вам, мадемуазель, и не забывать, что вы самый здравомыслящий человек в доме. Между тем Пюигийем принялся дергать маршала за его плащ.

— Сударь, сударь, — повторял он, — вы изволите мне ответить?

— В чем дело, сударь? Поторопитесь, не то я опоздаю.

— Будьте любезны, скажите мне, будет ли в Сен-Жермене больше схваток, чем в Париже?

— А что?

— Я отправлюсь туда, где будут сражаться.

— Вы отправитесь туда, куда я захочу, запомните это; вот еще один забавник-щеголь вздумал рассуждать!

— Господин маршал!..

— Господин мальчишка! Нет, я ошибся, господин червовый валет, разве вам не известно, что во время моего отсутствия здесь нужен мужчина и что мне не на кого положиться, кроме вас?! Я оставляю вас на страже моего дома и моей супруги — это величайший из знаков доверия, какое только я могу вам оказать, и рассчитываю, что вы окажетесь достойны моего доверия.

Пюигийем выслушал эти слова не пошевельнувшись. Он поднял голову — было видно, как он горд собой. Маршал посмотрел на него с улыбкой и произнес:

— Что ж! Вы храбрый молодой дворянин, и я не теряю надежды когда-нибудь увидеть вас маршалом Франции. Пюигийем промолчал, в отличие от одного болвана, сказавшего отцу:

«Сударь, хотя я и не маршал Франции, я из той породы дерева, из которой их делают».

«Разумеется, сударь, когда маршалов станут делать из дерева, у вас на это звание будет полное право», — отпарировал г-н де Грамон.

Отец был славным человеком, и временами он изрекал остроты, над которыми смеялась вся Франция. Хотя я говорю «он был», мне следовало бы сказать «он есть», ибо отец все тот же, и ему суждено пережить меня.

В конце концов матушка все поняла и по своему обыкновению смирилась. Мы всю ночь не сомкнули глаз. Наутро, пробудившись, Париж узнал об отъезде короля; это вызвало всеобщие крики, волнения и приступы ярости. Все уличные сорванцы с воплями носились по Парижу, а наши слуги пришли из города со смиренно сложенными руками и воздетыми к Небу глазами; матушка скверно разыграла комедию — самые проницательные, очевидно, догадались, что нам все известно. К счастью, она вспомнила о письме к коадъютору и постаралась написать его наилучшим образом, что ей обычно не удавалось. Коадъютор прислал матушке лучника, который должен был оставаться в нашем доме, чтобы нас защищать. Я же отправилась прямо к г-же де Рамбуйе, большому другу нашего семейства, на дочери которой, мадемуазель Жюли д'Анженн, столь прославившейся благодаря воспевавшим ее остроумцам, отец чуть было не женился. Мой дед (он был тогда еще жив и только что получил титул герцога), сущий скряга, не захотел дать маршалу достойное приданое, и г-жа де Рамбуйе, при всем своем желании, не смогла выдать за него дочь. Несмотря на это, она все равно нас любила и часто приглашала меня по утрам в Голубую комнату Артенисы — храм муз и преддверие Парнаса.

В тот вечер я отправилась туда одна, чтобы подышать свежим воздухом. «Подышать свежим воздухом» — точное выражение, ибо комната Артенисы была просторной. Госпожа де Рамбуйе не выносила ни тепла, исходящего от камина, ни солнечного жара. Она становилась пунцовой в четырех туазах от огня, поэтому ей приходилось проводить всю зиму в постели, кутая ноги в медвежью шкуру, словно в мешок. Все грелись в лучах ее яркого ума, при этом жаловались на холод и отогревали себе руки дыханием.

Я застала г-жу де Рамбуйе в обществе мадемуазель Поле — знаменитой львицы Вуатюра; эта девица, о которой говорила вся Франция, была любовницей чуть ли не всех, но к старости стала такой чрезмерно стыдливой, что готова была ставить клеймо на лбу всех женщин, имевших любовные связи. Мой отец, единственный человек на свете говоривший ей правду в глаза, Бог весть зачем уговаривал ее:

«Мадемуазель, мадемуазель, будьте же снисходительны: снисхождение так украшает добродетель; к тому же вы бы слишком возгордились, если б у вас одной лоб остался без клейма».

Следовало видеть, с какой улыбкой отец произносил эти слова; мадемуазель Поле злилась, выслушивая их, и не смела отвечать. Я помню, как однажды она подняла страшный шум по поводу какой-то дамы, застигнутой своим мужем на месте преступления, и, размахивая руками и громко крича, требовала покарать ее.

— Бог мой, мадемуазель, — с присущей ему неподражаемой иронией, которую мне не под силу воспроизвести, сказал ей отец, — если всякий раз, когда в Париже появляется еще один муж-рогоносец, устраивать подобный переполох, то мы не услышим больше грома небесного.

Впоследствии Жодле воспользовался этой остротой и как-то раз, когда играли «Двойников» Ротру, произнес ее со сцены. Господин де Грамон нередко снабжал остротами и балаганные театры, и Бургундский отель.

Мадемуазель Поле страшно раздражала меня своими поучениями. Она читала нам наставления, проповедуя безупречную нравственность, и г-жа де Рамбуйе, ярая поборница добродетели, простила ей былые похождения и нежно ее любила. Вот почему та принималась столь громко кричать. Утром 7 января мадемуазель уже была осведомлена о случившемся и с важным видом жеманничала, а маркиза, глядя на нее, млела от удовольствия. Увидев меня, обе воскликнули:

— А! Вот и малышка де Грамон! Сейчас мы узнаем кое-что еще.

— Вовсе нет, сударыни, — возразила я, приседая перед дамами в изящном реверансе, — ибо мне известно не больше, чем вам. Господин маршал, не сказав нам ни слова, уехал сегодня ночью с господином де Гишем и оставил нас с матушкой одних. Я не в состоянии передать вам нашу растерянность.

— Что касается меня, — откликнулась маркиза, — я послала пажа за новостями в город, и он скоро вернется.

— Как! Вашего гадкого пажа, который коверкает все слова, так что его невозможно слушать спокойно? Я не понимаю, как вы, первейшая из жеманниц, можете держать у себя такого бездельника!

— Его определил ко мне господин де Шодбон, и я не смею его прогнать, опасаясь, как бы Шодбон не расстроился. При этом у пажа множество других недостатков: он ссорится с лакеями господина де Рамбуйе и даже с его конюшим; не далее как вчера оба явились ко мне в разгар спора. «Госпожа маркиза, он мне угрожал». — «Может, вы еще посмеете утверждать, что я вас ударил?» — «Нет, ибо как только вы мне показали кулак, я немедля извлек…» — «Правда, госпожа маркиза, — подтвердил конюший, не лишенный остроумия, — он тотчас же извлек, но после немедля вставил».

Мадемуазель Поле едва не упала, слушая эти варваризмы. Вне всякого сомнения, Мольер был осведомлен об этой истории, когда он сочинял «Ученых женщин», а мадемуазель Поле, прекрасная львица с рыжей гривой, послужила ему прообразом для «Смешных жеманниц». Она слыла когда-то первой красавицей, но мне не довелось увидеть ее молодой. Я могу лишь утверждать, что от этой рыжей исходил такой дух, что даже все туалетные воды королевы Венгерской не сумели бы его заглушить.

У мадемуазель Поле, которую на языке жеманниц звали Парфенией, подобно тому как Вуатюр величал ее львицей, был превосходный голос. Она так дивно пела, что как-то раз у одного из источников в Рамбуйе нашли двух соловьев, которые, как говорили, умерли от зависти после того, как они ее услышали. В ту пору подобная лесть была в ходу и, хотя все знали, чего она стоит, люди дружно осыпали друг друга комплиментами.

Мадемуазель Поле почти все свое время проводила во дворце Рамбуйе, обитатели которого были очарованы моим отцом — они любили его именно за то, что он нисколько не был на них похож. Я же сблизилась там с малышкой де Монтозье, дочерью знаменитой Жюли д'Анженн (ныне эта женщина, ставшая герцогиней д'Юзес, являет собой образец благочестия и добродетели, как ее мать и бабушка). Правда, она не столь образованна и несколько чаще изъясняется на языке простых смертных. В то время она была хорошенькой девочкой, ум которой уже проявлялся в ее метких замечаниях. Помнится, на сей раз малышка заявила г-же де Рамбуйе с глубокомысленным видом:

— Раз уж мадемуазель де Грамон здесь, бабушка, не угодно ли вам побеседовать в этот час о государственных делах?

Она очень забавно повела себя с г-ном де Грассом, которого называли на этом невероятном языке карликом принцессы Жюли. Этот человек держал у себя лиса, которого принесли однажды г-ну де Монтозье; как только малышка заметила зверя, она немедленно прикрыла рукой свое жемчужное ожерелье. Когда у девочки спросили, чем вызван такой жест, она ответила:

— Это от страха, как бы лис у меня его не украл: в баснях Эзопа они такие хитрые!

— Послушайте, — спросила тетка малышки, — вот хозяин лиса, каким он вам кажется?

— Он кажется мне еще более хитрым, чем лис.

— Поистине так, мадемуазель! И все же я недостаточно хитер, чтобы знать, как давно вашу большую куклу отняли от материнской груди. Не могли бы вы мне это сказать?

— А вас самого давно ли? Ведь вы ничуть не больше ее. Эти остроты пересказывали даже в покоях королевы; тем не менее эта девочка мне по-своему нравилась — она была гораздо некрасивее меня. Мы редко встречаемся с тех пор, как стали взрослыми. Я полагаю, что она теперь уже не столь умна, как прежде. Мы бывали вместе в гостях у всех знатных особ Парижа после памятного бегства королевы и кардинала, в первую очередь у г-жи де Лонгвиль — я сидела у нее часами, и, по ее словам, она оказывала мне честь, допуская меня на свои собрания. Было удивительно видеть, как она приказывает, отдает распоряжения, отсылает вельмож, председателей, горожан, соблазняет г-на де Ларошфуко, держит в узде коадъютора, плетет интриги против двора, вымешает свою ярость на господине принце, угрожая ему, и ублажает господина принца де Конти. Что касается г-на де Лонгвиля, ему оставалось лишь следовать за ней — он и не думал противиться ее воле.

Между тем, как утверждали триолеты, г-н д'Эльбёф и его ребята едва не оставили герцогиню с носом, и, если бы не я, Фронда приняла бы иной оборот. Именно об этом я собираюсь рассказать, прежде чем покончить с общественными событиями и перейти к моим личным делам. Отец одновременно следил за тем, что происходило в Париже и Сен-Жермене; с присущей ему гасконской проницательностью он догадывался или был осведомлен обо всем, что здесь творилось: о планах коадъютора, о замыслах кардинала — словом, обо всем. Он не упускал из вида людей, их речи, письма и даже намерения. В тот день, когда господа д'Эльбёф покинули двор, отец тут же об этом узнал и принялся шпионить за их друзьями, покровителями и подопечными. Больше всего он остерегался аббата де Ларивьера — человека, слепо преданного Месье, одного из тех низкопробных интриганов, которых во Фронде было Предостаточно; этот человек желал сделать все и не делал Ничего; он почитал за счастье ссорить других и, подобно своему повелителю, подобно моему отцу и господам д'Эльбёф, — словом, подобно всем остальным, всегда был готов на мелкое предательство, поданное в красивой одежке, чтобы придать ему видимость преданности человеку или идее.

Благодаря бдительности отца появилась возможность снять копию с письма г-на д'Эльбёфа этому плутоватому аббату; данное письмо сильно компрометировало его автора перед сторонниками Парламента и полностью отвечало замыслам коадъютора в отношении господина принца де Конти, которого он решил сделать своим главным орудием не потому, что бедняга обладал личными достоинствами, а потому, что у него было громкое имя.

У отца был паж, верный товарищ Пюигийема, такой же умный, смелый и предприимчивый, как и мой кузен. Отец позвал к себе этого пажа и спросил его своим обычным насмешливым тоном, готов ли тот умереть без исповеди.

— Я бы предпочел располагать временем для встречи со священником, господин маршал, но в случае крайней необходимости я прочел бы «Отче наш» и «Аве», а также молитву моему святому заступнику — и вперед!

— Прекрасно, господин герой, я вами доволен. Вот в чем дело: зашейте эту бумагу в свой камзол, спрячьте в подошву ваших сапог или в плюмаж — куда вам будем угодно, а затем отправляйтесь к городским воротам, которые охраняют господа горожане, и попросите впустить вас в Париж, чтобы повидаться со своей госпожой, супругой маршала де Грамона. Вас обыщут с головы до пят и, если бумага не будет надежно спрятана, непременно повесят без лишних слов, будь вы даже столь же знатным, как король. — Я в этом не сомневаюсь, ваша светлость.

— И это тебя не пугает? Ты и вправду гасконец! Если тебя повесят, я скажу, что ты всего лишь глупец, и нисколько не стану о тебе жалеть; если же тебя не повесят, поезжай во дворец, отдай письмо моей супруге и попроси ее немедленно, но не прямым путем переслать его коадъютору.

— А что потом?

— Это уже не твоего ума дело. Прежде всего позаботься о том, чтобы тебя не повесили и чтобы ты благополучно добрался до цели; в настоящую минуту это самое главное и для тебя и для меня. — Надо ли мне сюда возвращаться, ваша светлость?

— Лишь после того как ты увидишь, какое действие окажет мое послание. Мне не стоит тебе этого говорить: если ты умен, то и сам все поймешь, и тогда удача тебе обеспечена. Бог хранит тех, кто хранит себя сам. Тебе также придется принять несколько мер предосторожности, чтобы вернуться. Этим славным парижанам не нравится, когда кто-нибудь пытается покинуть их славный город. Возможно, они выстрелят тебе вслед из аркебузы разок-другой, но я повторяю: гасконцу, и вдобавок незаконнорожденному, нет оправдания, если он позволяет, чтобы его отправили на тот свет квартальные надзиратели и командиры городской стражи. Молодой человек поклонился и сказал:

— Еще один вопрос, господин маршал: письмо, которое следует поскорее доставить господину коадъютору, очень срочное? Может быть, мне самому его отнести?

— А твоя ливрея, дурак! Разве письмо должно к нему попасть от моего имени? Может, мне еще нацепить на себя вывеску, чтобы получше заявить о себе? Ты что, ничего не понимаешь?

Этот юноша был внебрачный сын маршала де Бассомпьера; его родила одна красивая женщина, с семьей которой маршал познакомился в Беарне, по пути в Испанию, куда он был отправлен послом. Женщина приехала в Париж, когда маршал был в Бастилии и находился в любовной связи с г-жой де Гравель.

Наша бидашенка не позволяла Бассомпьеру встречаться с его любовницей, после того как раздобыла разрешение на свидания с ним, воспользовавшись помощью моего отца, который тоже добивался ее, но безуспешно. Таким образом, вопреки воле г-жи де Гравель, появился на свет этот мальчик; отец порой говорил ему в шутку, что от этого никому не было вреда, но это было неправдой, так как его мать оказалась навсегда связанной с Бассомпьером и пожертвовала ради него всем; она жила тайно и замкнуто в одном из уголков его дома и занималась только сыном. Когда старый маршал умер, г-н де Грамон сделал благородный жест, заявив, что возьмет сироту в свой дом и будет воспитывать его вместе с пажами; мать мальчика была ему признательна и согласилась оставить маленького Лустона-Бассомпьера (ручаюсь, его звали именно так) в этой школе вместе с его сводными братьями: Латуром-Бассомпьером, сыном маршала и госпожи принцессы де Конти, а также аббатом де Бассомпьером, ныне епископом Сентским, которого родила маршалу мадемуазель д'Антраг.

Этот красивый любимец дам не слишком дорожил своим именем и позволял носить его даже любовницам.

— Какое мне до этого дело! — говорил он. — Они же у меня его не отнимут.

Разумеется, маленький Бассомпьер-Лустон и его старший брат Латур-Бассомпьер оказались в числе моих кавалеров — они не могли этого избежать, будучи незаконнорожденными. Между прочим, Латур был очень хорошо сложен и отважен как лев. Как-то раз он вздумал затеять ссору с одним из моих приятелей, к которому он меня ревновал, хотя я могу поклясться, что держала обоих на одинаковом расстоянии. Соперник Латура получил на войне рану, в результате чего его правая рука стала неподвижной, но он превосходно научился владеть другой рукой. Чтобы уравнять шансы, Латур привязал свою правую руку к туловищу и взял шпагу в левую; он орудовал ею с такой ловкостью, что ранил своего противника, сделав обе его руки в равной степени немощными.

Противник Латура был дворянин из рода д'Эстре, всю свою жизнь безумно любивший меня; он постоянно воевал и умер от страшного голода во время какой-то осады. Латур умер позднее от болезни.

Юный паж, смелый и ловкий, вместе с лошадью и письмом незамеченным проскользнул в Париж. Он с трудом удержался от желания триумфально, подобно коадьютору, проскакать по городу, приветствуя базарных торговок. Когда паж прибыл в наш дом, я была там одна со своей гувернанткой и Лувиньи. Матушка с утра ездила по городу, собирая новости, а Пюигийема отправили в Лувр выразить почтение английской королеве и ее дочери. Лустон не растерялся и попросил разрешения поговорить со мной. Он уведомил меня о послании, а я уже была настолько искушенной в придворных уловках, что тотчас же разгадала замысел отца.

— Мадемуазель, я весьма озадачен отсутствием госпожи маршальши, которая вдобавок неизвестно где находится, а данное поручение не терпит отлагательства.

— Письмо должно быть доставлено коадъютору немедленно?

— Да, и к тому же непрямым путем. Я думаю об одном способе, но…

— О каком же?

— Через госпожу де Ледигьер.

— А! Вы правы, предоставьте действовать мне: я беру это на себя.

— Вы, мадемуазель! — в ужасе вскричала гувернантка.

— Сударыня, я выполняю волю отца. Прикажите подать карету, а вы, Бассомпьер, приготовьтесь следовать за мной.

— Господи Иисусе! Мадемуазель, сейчас, когда Париж так бурлит! Я этого не допущу.

— Сударыня, господин маршал никогда вам этого не простит. Гувернантка воздела руки к Небу, а затем перекрестилась.

VI

Мы двинулись в путь, хотя это была рискованная затея. Карету останавливали и обыскивали более двадцати раз, и моя гувернантка умирала от страха. На каждом шагу нас спрашивали, не собираемся ли мы покинуть Париж, не направляемся ли мы в Сен-Жермен, а когда распознали по нашим лакеям, кто мы такие, послышались возмущенные крики в адрес моего отца. Мне не было страшно ни минуты. Я отвечала всем, что мы едем к г-же де Ледигьер и что они могут проводить нас туда для большей уверенности. Оборванцы согласились, и мы отправились дальше с этой блестящей свитой.

— Господи! Господи! Что скажет маршальша? — причитала гувернантка.

— Только бы с нами не приключилась беда!

— Ничего не случится, и мы исполним волю моего отца.

Мной овладело воодушевление, и Бассомпьер уже смотрел на меня с восхищением. Через три с лишним часа мы подъехали к особняку Ледигьеров, решетчатые ворота которого были закрыты. Пришлось вступить в переговоры с привратником: вид сопровождавшего нас сброда не внушал ему доверия.

— Подождите меня! — крикнула я этим бездельникам, когда карета въехала во двор. — Я скоро вернусь, и вы прорвите меня до дворца Грамонов.

Моя бравада привела всех в восторг. Французы любят смелых людей. Наши спутники не стали мне перечить и, к счастью, как вскоре будет видно, дождались меня.

Госпожа де Ледигьер чрезвычайно удивилась, увидев меня вместе с пажом и гувернанткой в окружении горланящей свиты в лохмотьях.

— Право, это же друзья коадъютора, моя прекрасная барышня, — промолвила она, — и они не умрут ни от города, ни от жажды у моих дверей.

Госпожа де Ледигьер приказала зажечь большой костер и дать этим людям вина и мяса; тотчас же кругом поднялся адский шум, отовсюду стали доноситься жуткие крики; я Думала, что г-жа де Баете этого не переживет, но сама не обращала на это никакого внимания.

— Госпожа герцогиня, — произнесла я наконец, — вы не догадываетесь, что привело меня к вам с такой свитой?

— По правде говоря, нет.

— Сударыня, я скажу вам это наедине, это моя собственная затея, ибо ни отец, ни матушка ни о чем даже не дозревают.

Я говорила правду. Гувернантка покинула меня крайне неохотно — лишь приказ и авторитет г-жи де Ледигьер заставили ее подчиниться, и в конце концов она прошла в соседнюю комнату.

— Сударыня, — произнесла я скороговоркой, — вот в чем дело, но только не выдавайте меня. Возможно, это вздор, и тогда я уйду ни с чем; возможно также, что это может пригодиться, в таком случае нельзя пренебрегать ничем.

Я протянула герцогине копию письма, сделанную собственноручно аббатом де Ларивьером, — в углу значилось: «Хранить со всем тщанием». Госпожа де Ледигьер покраснела.

— Откуда у вас эта бумага, милочка? — спросила она.

— Вот этого я ни за что не скажу, сударыня, иначе меня станут сильно бранить.

— За то, что вы мне о ней сказали?

— Не за то, что я вам о ней сказала, а за то, что я ее обнаружила.

— В конце концов не все ли равно? Это очень важно, и письмо следует немедленно передать коадъютору; возможно, благодаря вам мы победим.

— Кто же доставит письмо коадъютору?

— У меня есть посыльные. Я могу отвезти его сама.

— А может быть, я? Герцогиня задумалась.

— Нет, поеду я. Вы же, крошка, займитесь другим делом: отправляйтесь к госпоже де Лонгвиль и расскажите ей по секрету, как и мне, что вы сейчас сделали.

Мне было так приятно чувствовать собственную значимость, что я нисколько не колебалась. Я чинно простилась с герцогиней, ее сын проводил меня до кареты, и я снова встретилась у ворот со своим учтивым сбродом; почти присев в реверансе перед этими оборванцами, я заявила, что теперь мой путь лежит к г-же де Лонгвиль. Они снова решили меня сопровождать, и на этот раз их крики были воинственными.

Когда отец рассказывал кому-нибудь эту историю, он всегда умирал от смеха и прибавлял:

— Эта девочка — моя истинная дочь; лишь мы двое во всей Франции были способны невозмутимо кланяться отребью, стоя на подножке кареты при всем параде и ни о чем не беспокоясь.

Приехав к г-же де Лонгвиль, я застала у нее гостей; все они пребывали в растерянности, и я ободрила их своим известием — это относилось к принцессе и ее брату господину принцу де Конти, больше я никому не стала говорить о случившемся. Матушка тоже была там, но она ничего от меня не узнала. Бассомпьеру я дала совет не говорить ей ни слова.

Госпожа де Лонгвиль была тогда беременна; рожденному ею сыну, которого мы впоследствии бесконечно оплакивали; суждено было погибнуть при переправе через Рейн; по-моему, его справедливо считали сыном г-на де Ларошфуко, считавшегося всеми любовником герцогини. Она недавно перенесла оспу, но по-прежнему была красива как ангел, и парижский люд ее обожал. Если бы она могла встать во главе фрондеров вместо своего брата, события развивались бы более стремительно. Госпожа де Лонгвиль была так очарована мной, что попросила мою матушку оставить меня в ее доме на несколько дней, на что та согласилась по моей просьбе, когда я напомнила ей, как настойчиво отец советовал нам дружить с герцогиней.

Вследствие этого я сопровождала г-жу де Лонгвиль в тот день, когда ее чествовали в ратуше как королеву и когда она там представляла парижанам своего дофина вместе с г-жой де Буйон и ее детьми; однако чернь оттеснила меня от герцогини, и я осталась посреди площади в окружении трех кумушек и каких-то грязных жестянщиков, которые кричали, надрывая горло:

— У нас маленькая принцесса де Конти! Дайте нам пройти с маленькой принцессой де Конти!

Я оглядывалась вокруг и была не рада тому, что оказалась совсем одна в этих грязных руках. К тому же этим людям взбрело в голову меня целовать, и я стала дискосом для их слюнявых губ и сопливых носов, ощущая запах перегара из их ртов! Я тщетно отбивалась, и мне пришлось со всем этим смириться.

— Послушай, тебя же не укусят, маленькая дофина! Вот почему я только что так же назвала сына герцогини: у меня были на то основания).

— Это любовь, любовь народа, пусть и грубая, зато крепкая.

Эти люди целовали меня в обе щеки до тех пор, пока те не посинели, а затем подняли меня на руках, словно Никею в блеске славы, и понесли к окнам ратуши, откуда господин коадъютор бросал в толпу монеты. Он увидел оказываемые мне почести и сразу же понял, что мне не по себе.

— Друзья мои! — воскликнул господин коадъютор.

— Несите-ка сюда эту юную девицу, она из числа моих друзей И сегодня оказала всем нам большую услугу.

Этот наказ роковым образом усугубил мои мучения — простолюдины едва не задушили меня в своих объятиях и так дергали, что все мои юбки сбились. Тем не менее в эту минуту я воспрянула духом и мне стало уже не так страшно: я понимала, что коадъютор не бросит меня в беде. В самом деле, он послал ко мне на помощь г-на де Кенсеро, капитана Наваррского полка — именно он доставил коадъютору мое достопамятное письмо от имени г-жи де Ледигьер. Этот офицер вырвал меня из рук черни; ему помогала одна прелестная девушка, чью историю я собираюсь вскоре рассказать, поскольку она заслуживает того, чтобы ее сохранили.

Когда я появилась в зале, принцесса, принцы и собравшиеся там вельможи окружили меня и бурными рукоплесканиями стали выражать мне свое одобрение за мой прекрасный поступок. Все наперебой хвалили меня. Насколько я была в ужасе от проявлений любви простолюдинов, которую мне пришлось испытать на себе, чего я никогда не забуду, настолько же меня привел в восторг этот мой успех среди придворной знати; осознав важную роль, которую играли тогда г-жа де Лонгвиль и Мадемуазель, я ощутила страстное желание играть такую же.

И тут я заметила в толпе взволнованные глаза Пюигийема, стоявшего позади моего дяди Лувиньи: казалось, кузен был охвачен непонятной тревогой. Я подошла к нему, как только смогла выбраться из круга обступивших меня людей.

— Кузина, — сказал мне граф, — я чуть не умер от страха, опасаясь за вашу жизнь; умоляю вас: не оставайтесь здесь, а поезжайте во дворец Грамонов или, что еще лучше, в Лувр, к английской королеве, поскольку принцесса Генриетта во весь голос требует вас к себе; она говорит, что только вы можете ее успокоить.

— Вы поедете туда со мной?

— Неужели вы в этом сомневаетесь, мадемуазель?

— В таком случае я туда отправлюсь, когда мы все закончим здесь; к тому же дворец Грамонов наводит на меня тоску: матушка и гувернантка вечно всего боятся.

Я полагала, что должна оставаться в ратуше, среди этой неразберихи, которая стала полной несколько дней спустя, когда появился герцог де Бофор; после своего бегства из Венсена он скитался в Вандомуа и, как только узнал об отъезде двора, вернулся в Париж. Его въезд в город был триумфальным. Народ так любил герцога, что едва не разорвал его на куски. Базарные торговки вытащили своего любимца из кареты коадъютора и хотели, чтобы он остался среди них на рынке. Одна из этих кумушек, Марлот, поставлявшая рыбу во дворец Конде и снабжавшая ею г-жу де Вандом, как и почти все парижские дома, подошла к г-ну де Бофору, держа за руку свою шестнадцатилетнюю дочь, самую красивую девушку из среды рыночных торговцев. Марлот была очень богата: кружева, золотые и серебряные цепочки, а также украшения из драгоценных камней на ней стоили более двух тысяч экю.

— Ваша светлость, — сказала она, — вот моя дочь, которую все считают красивой; я отдаю ее вам; это самое дорогое, что у меня есть, и вы окажете мне большую честь, если согласитесь взять ее себе.

Разумеется, герцог не отказался от такого подарка, и базарные торговки стали после этого важничать больше принцесс.

Девушка родила от герцога сына, которого назвали Генрихом в честь его прадеда Генриха Великого. Господин де Бофор воспитал мальчика и дал ему титул шевалье де Пезу (Это название небольшого городка во владениях Вандомов). Он обожал сына и говорил о нем:

— Это плод моей любви со славным городом Парижем.

Бедный шевалье де Пезу не смог избежать всеобщей участи, поэтому мы еще встретимся с ним на страницах этих записок. Я очень хорошо его знала.

Как и было мною обещано Пюигийему, я попросила его отвезти меня к английской королеве; в ту пору она вела уединенный образ жизни в Лувре и еще не присоединилась ко двору из-за болезни своей дочери-принцессы; эта болезнь была вызвана всевозможными лишениями, ибо дочери Генриха IV, супруге Карла I, был оказан столь жалкий прием, что она нуждалась во всем, даже в дровах для камина. В тот день, когда я отправилась навестить этих знатных особ, матушка приказала доставить им несколько возов дров, а также одеяла, матрасы, гардины и все необходимое для того, чтобы обставить две комнаты. Из-за холода г-жа Генриетта оставалась в постели; увидев в камине горящую охапку хвороста, она так обрадовалась, что всю ночь не смыкала глаз и беспрестанно смотрела на пламя, восклицая: «Ах, как это красиво! Ах, как это приятно!»

Обе эти знатные особы были чрезвычайно несчастны во всём: помимо лишений, которые им приходилось здесь терпеть, они терзались мучительной тревогой за судьбу Карла I, который и в самом деле был обезглавлен в январе того же года. Королева и принцесса были к этому готовы, но они еще не получили страшного известия. Королева очень меня любила, оказывая мне этим честь, а принцесса любила меня еще сильнее: она называла меня сестрой и хотела, чтобы я постоянно находилась возле нее. Мы играли в одни и те же игры и вместе танцевали, что впоследствии принесло нам славу лучших танцовщиц при дворе. Госпожа Генриетта была в ту пору очень худой, некрасивой, бледной, с плоской грудью, но уже тогда обладала неподражаемой изысканной грацией и очарованием, перед которым никто не мог устоять; это очарование столь искусно скрывало ее недостатки, что их никто не замечал, ибо принцесса, в сущности, ничем не отличалась от других женщин: она была кокетливой, своенравной, упрямой и способной испортить жизнь любому, кого ей не удалось бы подчинить своей воле; впрочем, подобные примеры мне неизвестны, за исключением только шевалье де Лоррена и д'Эффиа, которые готовы были полюбить принцессу, если бы она им это не запретила. Все придворные, и мужчины и женщины, были ее покорными слугами и почитателями.

Между тем г-жа Генриетта в то время уже питала явную склонность к моему брату графу де Гишу; несколько лет спустя это чувство проявилось в иной форме; я полагаю, что принцесса и меня любила по этой причине. Она любила меня также потому, что я ее забавляла, и моя живость заставляла принцессу забыть о страданиях ее матери, угнетавших дочь столь юного возраста. Танцы, которыми мы обе увлеклись, отнимали у нас большую часть времени. Я расскажу, как возникла у нас эта страсть и заодно изложу историю той красивой девушки, о какой я недавно упоминала, той самой, что помогла Кенсеро вырвать меня из рук черни возле ратуши. Именно она стала нашей наставницей.

Это произошло в лето, предшествующее моему повествованию; как-то раз мы с принцессой сидели у одного из окон Лувра, которое выходило на реку, и забавлялись, глядя на людей, спускавшихся на берег, где в те времена многие стирали белье, а также на дерущихся ребятишек и рыскавших в поисках поживы солдат. Затем мы заметили в конце Нового моста толпу людей, казалось веселившихся, — в то время, когда повсюду сражались, такое было необычно. Это возбудило наше любопытство; мы продолжали следить за этими людьми и увидели, что они направляются к нам. Толпа остановилась перед нашим окном. Посреди площади образовался круг, в котором мы увидели группу цыган, необыкновенно красивых и превосходно одетых, совсем не таких, как обычно выглядят такого рода люди. Одна из женщин среди них была столь красива, что мы с принцессой тотчас же обратили на нее внимание. Ее грудь была полностью закрыта и весьма благопристойно украшена; на ней была шелковая юбка светло-коричневого цвета и короткая голубая атласная туника с вышивкой, отделанной золотой и серебряной тесьмой; волосы девушки, унизанные серпантином, доходили ей до пояса; на голове у нее была пестрая лента, а на боку — связка венецианских цехинов, поверх которой блестели какие-то яркие побрякушки.

В этом наряде незнакомка была столь привлекательной, грациозной и милой, что она больше всех привлекала к себе внимание. Когда же девушка начала танцевать, то все взгляды и вовсе оказались прикованными только к ней. Она кружилась вокруг своего партнера, выделывая бесподобные фигуры и па; мы с принцессой не могли опомниться от изумления и пригласили к себе танцовщицу. Она поднялась к нам вместе со своим маленьким тамбурином и присела перед нами в реверансе — не развязно, но и без тени смущения. Английская королева спросила у девушки, как ее зовут.

— Льянс, сударыня, — отвечала она. — Вы египетская цыганка?

— Нет, сударыня, — возразила танцовщица с легкой улыбкой, — я родом из Фонтене-ле-Конта, что в Нижнем Пуату.

— И вы бродите по свету совсем одни, как помешанные?

— О сударыня, с нами отец и мать, мои братья и сестры — вся наша семья; мы не воруем и не беспутствуем.

— Неужели у вас нет кавалеров?

— Нет, сударыня, у меня есть муж: это самый красивый, самый лучший парень в нашей труппе.

— Станцуйте что-нибудь, а мы посмотрим.

Девушка принялась танцевать с изяществом и воздушной легкостью! Словом, она танцевала восхитительно. Принцесса Генриетта сказала, что она желает разучить этот танец, и я хотела того же. Мы велели девушке давать нам уроки, а королева подарила ей очень красивое украшение. С тех пор наша наставница стала приходить к нам почти каждый день — именно благодаря ей мы с г-жой Генриеттой снискали славу отличных танцовщиц.

Льянс не солгала: она была порядочной и благоразумной женщиной: несмотря на то что все придворные волокиты были у ее ног, ни один из них не смог поцеловать даже кончиков ее пальцев. Господин принц и его щеголи, будучи в Сен-Море, потребовали Льянс к себе. Она танцевала перед ними столько, сколько они пожелали, но на этом все закончилось; что касается остального, то, как они ни старались, у них ничего не вышло. Льянс рассказывала об этом с уморительными жестами и мимикой.

В другой раз этот дурак Бенсерад, находясь у госпожи принцессы-матери, принялся тискать колено танцовщицы, полагая, что имеет дело с обыкновенной потаскушкой. Льянс обернулась, словно разъяренная львица, и весьма решительно достала короткую шпагу, которую она всегда носила за поясом.

— Если бы мы не были в таком месте, — произнесла она, — я бы вас заколола.

— Что ж, — отвечал Бенсерад с присущим ему наглым хладнокровием, — я очень рад, что мы находимся именно здесь.

Младшая госпожа принцесса, присутствовавшая при этом, заметила Бенсераду, что он проявил к женщине неуважение, и преподнесла Льянс великолепные подарки, надеясь убедить танцовщицу остаться в ее доме.

— Я щедро вас одарю и буду вас очень любить, — заявила она, — вы будете следовать за мной повсюду и бросите свое гадкое занятие.

— Не могу этого сделать, сударыня. Если бы я бросила танцевать, мои отец, мать и братья умерли бы с голоду. Что касается меня, то я бы с радостью покончила с такой жизнью. — Но вы же будете помогать своим близким.

— Сударыня, они на это не согласятся. Кроме того, их шестеро. Это невозможно; мне очень жаль, но это невозможно.

Ла Рок, капитан гвардейцев господина принца, без памяти влюбился в Льянс и заказал ее портрет Бобрену. Она на это легко согласилась, что удивило всех, и будто бы объяснила это так:

— Я буду позировать сколько угодно, чтобы дать художнику заработать, но на этом все и закончится, дамы и господа.

Как-то раз Гомбо, Ла Рок и многие другие пригласили Льянс на ужин; она была в наряде пастушки, а Ла Рок — в розовом наряде пастушка. Танцовщица блистала остроумием и находчивостью и с необычайным изяществом ела изысканные блюда, какие не снились даже герцогине. Ла Рок был от нее без ума. Среди присутствующих находился один поэт, в течение двух часов досаждавший всем своими стихами. Было решено над ним подшутить.

— Вы напрасно будете уверять меня в том, что мои стихи превосходны, — заявил поэт, — я не считаю их такими; честно говоря, я не считаю их даже стоящими.

— Вы совершенно правы, — заметила Льянс, — они ничего не стоят во всех отношениях, поскольку вам не стоило их писать, нам не стоило их слушать, а нашей памяти стоит поскорее их забыть.

Несколько дней спустя Льянс танцевала как обычно на площади Шатле. Вокруг нее собралась большая толпа. Когда танцовщица закончила представление и стала обходить собравшихся с деревянной чашкой, которую держала маленькая обезьянка, к девушке подошли двое весьма благообразных мужчин, одетых в черное, и задержали ее. Она осведомилась, что им от нее нужно. — По приказу королевы, красотка.

— Зачем, господа? Неужели ее величество хочет, чтобы я танцевала в Сен-Жермене? Слишком много чести для меня.

— Ее величество велит вам следовать за нами… Королева была очень озабочена вашей судьбой, и она решила отдать вас в монастырь. — Меня в монастырь! Я же замужем.

— Поэтому вы не будете принимать постриг, а лишь научитесь там вести добродетельную жизнь и измените свои привычки, после чего вас отпустят на волю.

Льянс поняла, что в ее положении сопротивляться бесполезно, и последовала за двумя мужчинами, заливаясь слезами; танцовщицу заперли в монастыре урсулинок Сент-Антуанского предместья. В первые дни ее глаза не просыхали от слез, однако затем она приняла другое решение, которое «два не свело всех монахинь с ума. Как только с ней заводили разговор о молитвах или о чем-то другом, связанном с религией, она принималась танцевать и принимать различные позы. Игуменья, настоятельница, аббатиса и даже духовник напрасно тратили на нее время. О случившемся известили королеву и попросили у нее разрешения выдворить танцовщицу из монастыря.

— Раз этой грешнице не нужна Божья благодать, — сказала ее величество, — пусть ее оставят в покое, я больше Ничем не могу ей помочь.

Льянс вернулась к мужу и своей труппе — то была большая радость для ее близких и многих других людей, ибо, как только танцовщица появлялась на площади, все, включая маленьких детей, принимались хлопать в ладоши.

У этой истории оказался печальный конец. Муж Льянс, поддавшись чужому влиянию, стал разбойником с большой дороги. Поскольку люди всегда остерегаются подобных бродяг, всех членов этой шайки вскоре арестовали и заключили в тюрьму аббатства Сен-Жерменского предместья. Мне никогда не забыть, как бедняжка пришла в Лувр #стала умолять английскую королеву вернуть ей «дружка», как она называла мужа. Льянс была бледна, ее волосы ниспадали до пол суконного плаща; вместо ее красивого платья на ней были какие-то лохмотья, а ее ноги были забрызганы грязью. Несчастная душераздирающе рыдала; она бросилась к ногам Генриетты Французской, которая чрезвычайно растрогалась и подняла ее со словами:

— От меня ничего не зависит, дитя мое; посмотрите сами, в какой нужде меня здесь держат, и посудите, заботится ли кто-нибудь о нас. Мадемуазель де Грамон — более влиятельная особа, нежели я; попросите ее, чтобы она поговорила со своим отцом: она добьется большего, чем кто-либо другой.

Понятно, что я не преминула последовать этому совету: для меня не было ничего важнее, и я так изводила маршала просьбами, что он принялся изводить королеву. Льянс в свою очередь обошла всех могущественных людей Франции; она умоляла, заклинала, плакала; наконец королева взяла дело в свои руки, приказала позвать судью и захотела узнать, в чем обвиняют узников.

В назначенный день Льянс со своими товарками явилась в Пале-Кардиналь и бросилась к ногам ее величества.

— Бог наказывает вас, Льянс, за то, что вы покинули его обитель, — заявила королева, отнюдь не отличавшаяся добротой. — На мой взгляд, ваши мужья заслуживают того, чтобы их колесовали, и я не могу этому помешать, ведь я обязана защищать своих подданных, которых они обкрадывают, грабят и убивают. Не докучайте мне более, спасти ваших мужей невозможно.

Несчастные женщины встали и в отчаянии удалились. Льянс сумела добиться только одного — разрешения не расставаться со своим дружком. С этого времени она находилась вместе с ним в тюрьме и облегчала его страдания; она сопровождала мужа на казнь и присутствовала при ней, смазывая его губы якобы болеутоляющим и снотворным средством, от которого осужденный меньше мучился и быстрее умер. Льянс целовала своего любимого в лоб и ободряла словами — все это она проделывала с той же готовностью, с какой прежде танцевала, и не подавала виду, как ей тяжело. Во время казни едва не вспыхнул бунт. Народ хотел спасти мужа Льянс и чествовать танцовщицу; городские стражники приготовились к бою и увели бедняжку. К счастью, к тому времени ее дружок уже испустил дух.

Льянс отдали тело ее мужа, и она похоронила его с большими почестями, чем заслуживает преступник, которого колесовали.

С тех пор безутешная женщина всегда носила траур и больше никогда не танцевала под звуки своего тамбурина.

VII

Между тем дела приняли известный всем оборот. Отец сопровождал господина принца в различных его начинаниях, но, когда того заточили в тюрьму, он не захотел больше никому служить и вернулся в Бидаш к спокойной жизни. Разумеется, матушка и все мы последовали за ним, за исключением графа де Гиша, оставшегося в Париже со своим гувернером, чтобы вращаться при дворе и сохранить наших друзей, как говорил маршал.

Мы ехали, преодолевая ежедневно совсем небольшие расстояния. Пюигийем сопровождал нас верхом вместе с плутоватым конюшим отца, которого звали Дютертр (впоследствии его толи повесили, то ли колесовали). Несколько раньше этому человеку пришло в голову похитить девушку, и он явился просить разрешение на это у своего хозяина, а также умолял оказать ему содействие и взять его под защиту. — Девушка тебя очень любит? Она согласна бежать с тобой? — Да нет, сударь, я совсем ее не знаю, но она владеет собственностью.

— А! В таком случае я советую тебе похитить мадемуазель де Лонгвиль, ведь у нее еще больше собственности.

Отец запретил конюшему и думать об этих планах, пригрозив прогнать его. Однако теперь он взял его с собой. Позднее маршал назначил его управителем городка Жержо в окрестностях Орлеана. Когда его повесили, здешний кюре сказал на проповеди:

— Молитесь за упокой души господина Дютертра, нашего управителя, умершего от ран.

Этот красавец шагал рядом с Пюигийемом впереди нашего экипажа, когда неподалеку от Бордо нас задержали вооруженные конники. Пюигийем обнажил шпагу, но никто не стал его слушать; отец вышел из кареты — никакого действия! Они хотели заточить нас в замок Тромпет, и нам уже становилось страшно, как вдруг, наконец, один из офицеров внял голосу разума.

— Черт побери, сударь, — сказал отец, — такое возможно только у каннибалов, и нигде больше; я никому не угрожаю, а спокойно еду в Бидаш с женой и детьми; чего от меня хотят, в конце концов?

Мы продолжали свой путь. Матушка была так потрясена, что едва не заболела. На протяжении нескольких льё она беспрестанно повторяла:

— Ах, мой дорогой маршал! Мой дорогой маршал! Мы двигались на юг и вскоре увидели прекрасные горы

Пиренеев; они показались нам необычайно грозными, и мы загрустили от того, что нам придется жить в такой глуши. Хотя моя семья полновластно правила в Бидаше и у нас были чиновники, судьи и все, что нам предоставлялось хартиями, отец чувствовал себя там неуютно, особенно в ту пору, когда еще был жив мой дед. Дед был наместником в Беарне, и мы с ним не встречались — он находился в По. Отец ездил туда один, а мы оставались в Бидаше. Матушка заболела, а я так устала после поездки, что не могла даже передвигать ноги.

Дед был не просто злым, он был жестоким. Женившись в первом своем браке на мадемуазель де Роклор, он вообразил, поверив ложному доносу какого-то слуги, что жена ему изменяет и весело проводит время с одним из своих кузенов, весьма хорошо сложенным и сопровождающим ее повсюду. Дед не придумал ничего лучше, как упрятать ее в Бидаше в подземелье, в так называемый каменный мешок. В одном из уголков дома пол проваливается, и человек падает в глубокую яму. Госпожа де Грамон, ни о чем не подозревая, села в лучшее кресло, установленное именно в этом месте, она была охвачена глубокой печалью и собиралась вдоволь поплакать. Однако она рухнула вниз и сломала себе бедро. Бедняжку изуверски продержали в подземелье два дня, невзирая на ее крики; вследствие этого ее рана оказалась неизлечимой и женщина умерла. Господин де Грамон женился вторично, на этот раз на мадемуазель де Монморанси-Бутвиль. На мой взгляд, только чрезвычайно отважная женщина могла броситься в объятия такого человека. Что касается меня, я бы никогда на это не пошла; и я из предосторожности, до тех пор пока мне не стали известны все секреты нашего замка в Монако, всегда пускала там г-на Монако впереди себя. Неизвестно, что могло прийти в голову этому сумасброду, вынашивающему весьма странные идеи.

Тотчас же после нашего приезда в Бидаш я возобновила свои прежние прогулки, но моя матушка этому воспротивилась и заявила мне с внушительным видом:

— В вашем возрасте, мадемуазель, это уже неприлично. Барышня, участвовавшая в стольких событиях и так хорошо разбирающаяся в политике, не может носиться по полям подобно простой девчонке. Пришлось с этим смириться, тем более что отец был дома.

Я постаралась взяться за учение или, точнее, ухитрялась делать вид, что учусь. Единственные уроки, которые я охотно разучивала, были уроки несчастной Льянс. Каждый вечер мы — Пюигийем, Лувиньи и я — танцевали с местными девушками; они показывали нам свои па, те самые, что называются «па-де-баск»; позже я включила эти движения в танец, который назван моим именем и на мелодию которого сочинили какую-то глупую песенку. Отец же развлекал себя тем, что он называл «мои обычные балеты» и «мои маленькие танцоры». Без сомнения, в ту пору Пюигийем был бесподобно грациозен, и на него непременно обратили бы внимание при дворе; в дальнейшем он уже никогда не танцевал столь превосходно, а в конце концов вообще перестал танцевать. Бассомпьер не отставал от моего кузена; он превосходил его красотой, но все же Лозен был самым обаятельным. Мы проводили время порознь, так как г-жа де Баете неистовствовала и была рада показать свою власть надо мной.

Как только мне удавалось вырваться из когтей гувернантки, я начинала бегать по всему дому. Больше всего мне нравилась галерея с фамильными портретами. Портрет Коризанды де Грамон, которая была одной из любовниц

Генриха IV, вызывал у меня размышления. Я гадала, что хотел сказать отец, когда рассматривал его. Подумать только, стоило бы герцогу де Грамону захотеть, как его признали бы сыном короля Генриха и мы бы тогда узнали, что он превосходит Вандомов знатностью, которой они так кичатся! Ах! Если бы я была на его месте!

Я поняла это позже, однако не знаю, сожалею ли я об этом. Внебрачное рождение, даже если твой отец король, — всегда клеймо; я полагаю, что лучше оставаться теми, кто мы есть, и извлекать выгоду из своего происхождения, подобно господам Вандомам, и именоваться королем Рынка, как г-н де Бофор! Разве нет у нас своего прекрасного княжества, даже если оно и не лучшее из всех?

Отец был самым веселым человеком на свете, особенно это проявлялось в обществе моего дяди де Тулонжона, который именовал его не иначе как ничтожный князь Бидаша.

— Однако, брат мой, — возражал маршал, — господин принц называет меня великим князем Бидаша, и мне кажется, что…

— А мне кажется, что вы забываете об одном: о том, что господин принц никогда не видел Бидашского княжества.

Господин де Тулонжон был очень умный человек, но его справедливо считали самым большим скрягой во всей Франции. Дядюшку никогда не видели в новом камзоле. У него был скверный экипаж, с его конюших спадали штаны, и он устраивал отцу чудовищные сцены по поводу нашего образа жизни в Беарне.

— Вы разорите своих детей, и я буду вынужден их кормить, сударь, — заявлял он, — игра, лошади, девки, мясо, что там еще? Вы не отказываете себе ни в чем. — Сударь, я отнюдь не мот, спросите-ка лучше мою дочь.

— Ах, сударь, я бы хотел это услышать, то было бы для меня большим утешением. Мадемуазель де Грамон, правда ли, что маршал не бросает слугам деньги пригоршнями?

— Это не так, сударь, — отвечала я без смущения, — отец бросает деньги, но только когда он их роняет, и тогда его пажи и лакеи кидаются их подбирать.

— Я в этом раскаиваюсь, мадемуазель нахалка, — сказал отец, — но я быстро забираю деньги обратно с криком: «Пажи, на место!» — Черт побери, значит, вы все-таки теряете деньги, господин братец?

— Увы! Временами, когда меня окружают болваны, как, например, этот д'Андонвиль, которого я прогнал прочь, потому что его дурацкое имя приносило мне несчастье.

Мадемуазель, расскажите, пожалуйста, как в прошлом году я отблагодарил двадцать скрипачей, явившихся ко мне под Новый год.

— О сударь, вы сейчас согласитесь, что это одна из лучших шуток отца. Он спокойно выслушал, стоя у окна, этих бедняг, старавшихся изо всех сил. Когда они закончили, он спросил: «Сколько вас, господа?» — «Двадцать человек, сударь». — «Я покорнейше благодарю вас всех». С этими словами отец закрыл окно.

— Великолепно! С какой стати эти негодяи вздумали развлекать того, кто их об этом не просил? — воскликнул дядюшка.

Коль скоро мы зовемся де Грамонами, на нас лежит печать незаурядности и все мы наделены умом; в наименьшей степени это относится к Лувиньи.

Между тем время шло, и дела при дворе наладились; отец считал, что мы слишком долго отсутствуем и в Париже его не хватает (в самом деле, он получал письмо за письмом). В конце концов он решился уехать, бросив мою больную матушку! Из-за нее мы не смогли уехать вместе с ним, однако он увез с собой Лувиньи; матушка умоляла оставить ей Пюигийема. Отец, не дороживший графом (он вообще никем и ничем не дорожил), согласился удовлетворить ее просьбу; кузен был не прочь остаться, а я была вне себя от радости. Бидаш в обществе лишь одной матушки казался мне гробницей. Моя сестра уже родилась (я забыла об этом сказать), и с ней всячески носились; по-моему, маршальша любила ее больше, чем нас, и причиной тому был кривой глаз девочки. Матушка чувствовала себя обязанной вознаградить ее, а мне не было до нее никакого дела — я всегда терпеть не могла детей, за исключением своих собственных.

Отец уехал, и мы остались в полном одиночестве. Мы прожили в Бидаше около четырех лет, и именно тогда началась история моей любви. Прежде чем об этом рассказать, мне, по-видимому, следует, немного отдохнуть. Необходимость развернуть эту длинную цепь воспоминаний с ее чередой следующих друг за другом звеньев порой меня пугает. Сколько событий! Сколько ошибок! Сколько слез! Сколько характеров мне предстоит описать! Сколько лицемерия разоблачить! Сколько масок сорвать! В этом столетии все страдают манией величия — от короля, мнящего себя центром мироздания, до ничтожнейшего из придворных, также мечтающего стать великим; у всех безмерные притязания. И при этом сколько вокруг жалких людишек и жалких поступков — начиная с того, кто находится выше всех!

Пюигийем не оставался с нами все эти четыре года. Он уехал к своему достопочтенному отцу, а затем отправился в Париж, после чего снова вернулся к отцу; наконец, однажды утром, в солнечный весенний день, он предстал перед нами среди цветов и росы, подобный богу дневного света, нарядно одетый, во всем своем блеске и великолепии. Мне было тогда четырнадцать лет, а моему кузену двадцать, но мои четырнадцать лет были более весомыми, чем его двадцать: я казалась уже взрослой женщиной и лицом, и фигурой, а еще больше была такой по уму и образу мыслей.

В то утро я поднялась раньше обычного, хотя и не ждала кузена, и в простом домашнем платье, в одном лишь убранстве собственной юности, спустилась в сад с романом в руках; то была «Астрея» — моя любимая книга. Примерно в течение часа я упивалась похождениями героини, на месте которой мне страстно хотелось оказаться, и пребывала в мире грез; внезапно мне послышалось, как кто-то окликает меня по имени дрожащим голосом, который тронул меня до глубины души. Я подняла глаза, но никого не увидела.

Между тем мое сердце учащенно забилось. Откуда исходил этот знакомый голос, звавший меня так нежно? Рядом со мной стояла плотная живая изгородь из молодых грабов; я прислушалась; густая листва деревьев шелестела от порывов ветра, доносившего до меня аромат растущих поблизости роз. Снова раздался тот же голос. Я больше не сомневалась: это был Пюигийем; очевидно, он спрятался за этой изгородью, и я не могла его видеть; меня утешало лишь то, что и кузен меня не видит.

— Ах! — воскликнула я. — Так это вы, сударь?

— Это я, мадемуазель.

— Неужели? Вы в Бидаше? Я в это ни за что не поверю! Значит, вы нас еще помните?

— Я ничего не забываю.

— Вы приехали к нам прямо от двора?

— Да, мадемуазель.

— Должно быть, там вы и научились разговаривать, прячась за ветвями деревьев?

— Дело в том, что я не смею вам показаться.

— Почему же?

— Я приехал верхом и еще не снял сапоги.

— Ну и что? Разве я не в домашнем платье?

— Вы позволите предстать перед вами в сапогах?

— Я требую этого и не извиняюсь за свое домашнее платье. Разве можно думать о внешнем виде после шести месяцев разлуки?

Эта фраза отдавала Клелией, впечатлениями от которой я была пропитана, как губка. Я услышала поспешные шаги и вскоре увидела Пюигийема, летевшего мне навстречу. Голова моя пылала, а сердце неистово билось. Кузен же был бледен.

Вместо того чтобы, как обычно, броситься друг к другу, мы застыли на месте в смущении, не решаясь даже поднять глаза. Пюигийем поклонился, и я ответила ему тем же. За минувшие полгода и в нем, и во мне произошли разительные перемены. Он стал взрослым мужчиной и к тому же придворным кавалером, а я, как уже было сказано, превратилась во взрослую женщину; от прежних детей ничего не осталось.

— Кузина, — наконец промолвил граф, — кузина…

— Так что же, кузен?

— О! До чего я рад вас видеть!

— Я тоже.

— В самом деле?

— Разве я когда-нибудь вам лгала?

— Вы стали такой красивой!

— Разве это повод, чтобы лгать?

— Это повод меня разлюбить.

— Ах, кузен!.. Мы по-прежнему любим своих друзей.

— Спасибо, мадемуазель.

— Стало быть, вы видели короля и королеву?

— Да, мадемуазель.

Вся радость кузена улетучилась. Каждое его слово «мадемуазель» было сдержанным и печальным, как прощание. Я посмотрела на Пюигийема и замолчала. Подобно ему, я чувствовала безотчетную грусть; эта грусть, возможно, не лишенная приятной сладости, заставила меня забыть обо всем, что я собиралась ему сказать. В эту самую минуту появилась моя гувернантка.

VIII

Увидев рядом со мной Пюигийема, г-жа де Баете напустила на себя вид фурии. Похрабревший Пюигийем, разукрашенный лентами и венецианскими кружевами, приветствовал гувернантку с легкомысленным видом щеголя. — Вы здесь, сударь? И вы еще не были у госпожи мар-шальши?

— Сударыня, я там был, но мне сказали, что она еще не принимает, — возразил граф с улыбкой, способной обезоружить любую неприязнь.

— Это еще не повод искать встречи с мадемуазель де Грамон, не заручившись ее или хотя бы моим согласием!

— Я не искал встречи с мадемуазель, уверяю вас, но она произошла; что касается вас, сударыня, то вы поистине все молодеете; у вас новая шляпка, подобную шляпку были бы рады увидеть и при дворе. Скажите на милость, кто вас научил так носить головной убор, чтобы я мог написать об этом мадемуазель дю Ге-Баньоль, которая изволит отчасти считаться с моим вкусом.

Юный притворщик знал Баете как свои пять пальцев; ему было известно, как тщательно гувернантка завивала по утрам волосы и как гордо она носила свой головной убор — завязывающийся под подбородком чепчик черного бархата; к этому чепчику она прикрепляла вдовью вуаль с помощью узких лент и позолоченных шнурков, что придавало ей элегантность какой-нибудь деревенской Мадонны. Отец всякий раз с серьезным видом осыпал г-жу де Баете комплиментами, и все мы следовали его примеру так убедительно, что она поверила в нашу искренность и вообразила, что ее призвание — придумывать себе новые головные уборы. В довершение всего Гишу пришло в голову подарить гувернантке во время одного из своих приездов полумаску эпохи Лиги, которую он отыскал у нашей бабушки в По. Он преподнес этот предмет как последнее слово моды. С тех пор г-жа де Баете щеголяла в полумаске на всех прогулках и презирала нас с нашими масками, какие носили, по ее словам, еще до потопа. Матушка не раз предупреждала гувернантку, что над ней насмехаются, но все было тщетно.

«Неужели? Они бы не посмели», — говорила бедняжка и продолжала действовать в том же духе. Лесть Пюигийема тронула и смягчила гувернантку:

— Стало быть, сударь, в Париже нет ничего нового, раз красивые девицы готовы носить головные уборы провинциальных старух?

— Напротив, сударыня, там все еще изготавливают изумительные вещи — несколько таких безделушек лежат в моей дорожной сумке, и я буду иметь честь вам их преподнести. И все же ничто не пользуется большим спросом, чем пОлумаски; это верх элегантности, и девицы Манчини никогда не выходят без полумасок из дома.

Госпожа де Баете окинула меня победоносным взглядом. Я же, понимая, что это всего лишь очередная шалость, приготовилась позабавиться, но Лозен внезапно перешел на серьезный тон и заговорил с гувернанткой о делах. Мы обе пришли в восторг от его речей и самоуверенности, с какой он их произносил.

— Поистине, сударь, вас нельзя узнать, — заметила г-жа де Баете, — вы стали достойным уважения дворянином и разбираетесь в государственных делах не хуже самого господина кардинала.

— Ах, сударыня, ведь я младший сын гасконца из славного рода, слава Богу! Поэтому я обладаю способностью видеть дальше, чем мог бы при своем росте. Мне надо преуспеть в жизни, и я преуспею.

В этот миг лицо кузена приобрело незнакомое мне выражение. В нем сквозили решимость и незыблемая воля, воля, в наличии которой мне было суждено самой слишком хорошо убедиться. Обращенные на меня глаза Пюи-гийема отчасти связывали со мной его дерзкие замыслы, и тут я почувствовала, что люблю его, ощутила, что моя жизнь и будущее зависят от этого невысокого человека, столь гордого и столь решительного. Я почувствовала это скорее безотчетно, чем сознательно; мое сердце трепетало так, что сборки на моей шейной косынке пришли в движение; я не могла понять причину своего волнения и сердцебиения. Румянец, разливавшийся по моему лицу, неодолимая сила, притягивавшая меня к кузену настолько, что я даже непроизвольно сделала шаг вперед, — то были признаки зарождающейся или скорее растущей любви, ибо я любила этого человека всегда и буду любить его до конца своей жизни.

Пюигийем только что потерпел любовный крах в самых изысканных дамских салонах, и его тщеславие сильно от этого страдало. Он примкнул к свите мадемуазель дю Ге-Баньоль, впоследствии г-жи де Куланж, уже тогда славившейся своим умом, остротами и редкой красотой (она сохранила ее до сих пор и, полагаю, сохранит до конца своих дней). Эта девица отнюдь не была богатой наследницей, но она отличалась таким очарованием, что у нее не было отбоя от поклонников. Пюигийем последовал примеру других и занял место в строю ее воздыхателей. Вначале она отнеслась к графу благосклонно за его приятную наружность и врожденный апломб, заставлявший его задирать нос, словно он имел на это право. Но однажды, находясь в доме Мадемуазель, девица отвернулась от Пюигий-ема. Он напрасно старался: она продолжат не замечать его, невзирая на его призыв «Помилуйте!» и скорбный вид. Кто-то спросил красавицу о причинах ее охлаждения к графу.

— Ах! — ответила она. — Я не желаю более, чтобы этот бедный юноша был в числе моих поклонников: он слишком глуп.

Эти слова стали передавать один другому, и Пюигийем их услышал, возможно слишком поздно, но все же услышал. Он едва не взбесился от ярости и затаил на сердце злобу; я бьюсь об заклад, что он злится по сей день. Это он-то глуп!

— О! Я докажу этой нахалке, что я не настолько глуп, как она полагает, — заявил он.

С тех пор граф перестал интересоваться красоткой и открыто выказывал ей презрение; это характерное для столь юного существа поведение лишь веселило барышню и окончательно убедило ее в своей правоте. Она произнесла по поводу бывшего кавалера своего рода надгробное слово:

— Это доказывает, что он еще глупее, чем я думала. Все придворные были на стороне мадемуазель дю Ге-Баньоль и настроились против графа, даже мой отец, которому Пюигийем решил пожаловаться.

— Господин кузен, так не подобает себя вести, — сказал маршал. — Если дама обвиняет вас в недостатке ума, следует любой ценой убедить ее в обратном, вместо того чтобы отступать, подобно дураку. Мадемуазель дю Ге смеется над вами, она вправе это делать, а вам нечего ей ответить.

Лозен до сих пор не может простить г-же де Куланж обиды Пюигийема, но эта дама — хитрая бестия и умеет за себя постоять. Она никогда не показывала, что это ее беспокоит, но всегда остерегалась графа, убедившись, что с фаворитом короля следует считаться и что она ошиблась на его счет. Госпожа де Куланж сыграла с моим кузеном не одну скверную шутку, но он тщетно пытался ей отомстить. Прелестное остроумие заменяло красавице прочие достоинства; эта особа, принадлежащая по своему происхождению и положению мужа к судейскому сословию, заняла такое место при дворе, что ей завидуют самые благородные дамы. Госпожа де Куланж была и остается в числе приближенных короля благодаря г-же де Монтеспан, г-же де Ментенон, г-же д'Эдикур и многим другим. Она проводит по три-четыре дня подряд в Версале, присутствуя при туалете королевы и фавориток; ее к себе зовут, она повсюду желанная гостья; г-жа де Куланж по-прежнему в ладу со всеми, между тем как Лозен томится в Пиньероле! Да, приходится признать, что эта женщина всегда превосходила графа умом.

Как бы там ни было, когда Пюигийем явился к нам в Бидаш, он был совершенно подавлен этой неудачей и жаждал оправиться после своего поражения. До сих пор его любовь ко мне была сущим ребячеством; он испробовал свои незрелые чувства на девочке, находившейся рядом, но никогда всерьез не помышлял стать зятем маршала де Гра-мона. Пюигийем ревновал меня ко всему, даже к Гишу и Лувиньи. Его честолюбие и страсть расцвели одновременно благодаря насмешливой отповеди г-жи де Куланж и возвращению к нам.

Кузен понял, что он жаждет возвыситься и средство для этого у него под рукой. Оставалось лишь пустить его в ход, и ради этого, несмотря на свой юный возраст, он проявил змеиную хитрость.

В первые дни своего пребывания в Бидаше Пюигийем лишь приглядывался ко всему, а затем использовал свои наблюдения для того, чтобы расположить к себе людей. Он обращался с маршальшей как нельзя более внимательно и любезно; за ней никто никогда так не ухаживал, и она полюбила гасконца едва ли не больше собственных детей, не особенно чутких по отношению к ней.

— Как же этот милый Пюигийем изменился в лучшую сторону! Каким он стал учтивым и обходительным! Видно, что он прошел школу маршала и прислушивается к его советам.

Бедная моя матушка! Маршал был для нее идеалом, воплощением совершенства и даже доброты — я никогда больше не встречала столь слепой любви. Так или иначе, Пюигийем быстро стал ее любимцем. Она не могла без него обходиться и не покидала дом без его сопровождения; граф подавал матушке руку и не допускал, чтобы к ней приближался какой-нибудь конюший. Не обходил он вниманием и г-жу де Баете; на меня же кузен едва смотрел, словно я для него ничего не значила. Во время споров он неизменно вставал на сторону матушки и гувернантки, выступая против моего мнения. Из привезенных нам подарков он преподнес мне лишь очень простой и невзрачный чепчик. От досады я отдала его в присутствии кузена своей горничной, громко заявив, что подобный головной убор ей в самый раз.

В итоге, как граф и рассчитывал, эти бесхитростные души прониклись к нему полным доверием; обеим дамам и в голову не приходило, что их любимец может заинтересоваться такой пигалицей, как я, и они утратили всякую бдительность. Я же беспрестанно думала о кузене, о чем свидетельствовали мои вспышки гнева, и мое самолюбие чувствовало себя уязвленным из-за того, что мной пренебрегают. За две недели мое чувство к графу разгорелось сильнее, чем если бы он провел полгода, стоя передо мной на коленях. С гордячками следует поступать именно так — это самый верный путь к их сердцу. Я осунулась от раздражения, и мне все опротивело; запираясь в своей комнате, я рыдала там часами напролет и дошла до того, что стала буквально на всех бросаться; особенно безжалостно я обращалась с матушкой и с г-жой де Баете. Я помыкала ими без всякой причины; такого отвратительного настроения у меня еще никогда не было.

Подобным образом я вела себя в течение нескольких недель; как-то раз, утром, в дивную погоду, о существовании которой и не подозревают парижане — такая бывает лишь в наших благословенных южных кантонах, — я тайком выскользнула из дома одна со своей крошечной собачкой Клелией и отправилась бродить по полям, желая, чтобы меня за это как следует побранили, но прежде всего мне хотелось, чтобы обе мои тиранки вдоволь поволновались и посердились. Тиранки! Эти бедные добрые создания! Однако в ту пору я думала о них именно так. В замке все еще спали; я радовалась в предвкушении того, что проведу весь день одна и буду есть черный хлеб с сыром в крестьянских хижинах, а меня тем временем будут искать.

Благополучно выбравшись из парка, я отыскала живописную тропу, которая была мне хорошо известна; петляя между двумя живыми изгородями, усыпанными цветами, она привела меня на вершину круглого холма, где сохранились какие-то развалины. Я сотни раз бывала здесь с Пюи-гийемом и братьями, и теперь эти места вызывали у меня множество воспоминаний; я не забыла, как нежно тогда относился ко мне кузен, и, сравнивая его прежнее чувство с нынешним презрением, недоумевала: «Ведь я сейчас красивее, взрослее и лучше во всех отношениях, чем была в ту пору, почему же он не желает этого замечать?»

С высоты холма я обозревала Бидашский замок и со злорадством думала, что там уже должны были переполошиться. Окна дома сверкали на солнце; сияние светила придавало окружающему пейзажу роскошный и величественный вид, неизменно приводивший меня в восторг будь-то в Бидаше или в Монако. Я принялась размышлять о многом, причем более серьезно, чем обычно; мне пришла в голову мысль о моем замужестве, и я стала гадать, кто мог бы стать моим избранником.

«Я бы вышла замуж за бедного Танкреда, я бы вышла замуж за Филиппа, но где же он? Я бы вышла замуж…» Тут я прервала сама себя:

«Нет, я ни за что за него не выйду: он обожает госпожу де Баете с ее полумаской, он собирается добиться успеха благодаря старухам. Такое средство не хуже любого другого. Как он старается! В конце концов, мадемуазель де Гра-мон отнюдь не создана для такого ничтожества, как он».

Я не смогла удержаться от слез досады при мысли о том, что «такое ничтожество» пренебрегает мной. Можно было умереть от стыда:

«Пусть только он на меня посмотрит, этот смазливый льстец и лицемер, а я уж постараюсь, чтобы он поневоле на меня посмотрел! О! Как же я тогда буду его презирать в свою очередь, я заставлю его валяться у моих ног, а сама выйду замуж за какого-нибудь принца, чтобы оттолкнуть это ничтожество ногой, чтобы он бесился от злости, сколько мне будет угодно! Да, это будет, да, это случится, я так хочу, я так хочу!»

Клелия носилась вокруг, выискивая в траве следы каких-то зверей; внезапно она устремилась вперед как безумная и принялась громко лаять в сторону тропы, откуда послышались чьи-то шаги.

Мне совсем не было страшно, однако ни одна девушка моего возраста и моего положения никогда не оказывалась одна, без защитников, даже без сопровождающего лакея, на подобной прогулке; это был безрассудный поступок, и лишь такая сумасбродка, как я, могла на него отважиться.

Я сама придумала эту восхитительно сладостную месть и упивалась ею, но все же испуг Клелии и приближавшиеся шаги заставили меня задуматься. «А вдруг это какой-нибудь разбойник?» — пронеслось у меня в голове.

Мой взгляд упал на часы, которые я носила на цепочке, усыпанной бриллиантами, а также на мои кольца, подвески и брошь. В эту минуту ярость собачки усилилась.

IX

Как вам известно, я отнюдь не отличаюсь робостью; я безбоязненно встречала крики парижского сброда, его угрозы и ругательства, что само по себе уже немало; тем не менее в ту минуту мной невольно овладел испуг, и я приготовилась защищаться изо всех сил. Я из тех людей, кто умеет владеть собой, кому не изменяют присутствие духа и воля, кто почти всегда остается хозяином положения, не теряя при этом мужества. Я была такой даже в ту пору. И я ринулась навстречу опасности, восклицая: — Ну же, Клелия! Ну же, пиль, пиль!

Клелия вернулась ко мне, ощетинившись, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая о том, что предстало моим глазам.

Передо мной стояла старуха, невообразимо безобразное и уродливое создание, в лохмотьях, с седыми, сальными, зловонными, редкими волосами, ниспадавшими на плечи прямыми прядями. Она была похожа на старую испанскую цыганку, к которой привязалась королева-мать, назначившая ее воспитательницей мартышек и попугаев, которые обитали в покоях ее величества. У старухи был тот же облик, если не считать ее лохмотьев, ибо любимица королевы всегда наряжалась колдуньей и щеголяла в черно-красном одеянии; по словам служанок ее величества, цыганка замечательно предсказывала судьбу, и они советовались с ней с утра до вечера.

Между тем старуха приближалась ко мне, отталкивая Клелию небольшой палкой из орешника, обвязанной выцветшими шелковыми лентами; она обращалась с Клелией, словно с шавкой, невзирая на происхождение и родословную моей собачки. Цыганка устремила на меня свои черные, сверлящие, похожие на пылающие угли глаза. В конце тропы, напротив меня, лежал камень, который упал с одной из обвитых плющом колонн. Дойдя до камня, старуха села на него, а негодующая Клелия вцепилась в накидку, свисающую у нее за спиной, и разорвала ее на клочки.

Незнакомка отстранила собачку столь благородным жестом, что ей позавидовал бы даже барон:

— Уберите вашу собаку, Шарлотта де Грамон, если вы не хотите, чтобы я ее ударила.

Не привыкшая к тому, чтобы со мной говорили в таком тоне, я вскинула голову и надменно осведомилась у старухи, откуда в ней столько дерзости. — От моего могущества! — отвечала она. — Вашего могущества?

— А! Ты в этом сомневаешься! Неразумная девчонка, жаждущая свободы, общения с природой и, возможно, любви, ты не узнаешь королеву этих гор, богиню остроконечных вершин, облаков и вечных снегов, не столь заледеневших, как мое сердце. Эта странная речь удивляла меня все больше и больше.

— Королева! — презрительно вокликнула я.

— Да, королева, причем более могущественная, чем все европейские королевы, восседающие на тронах, ибо я повелеваю не только своими подданными, но и стихиями, даже самим дьяволом. Все на земле и в этих просторах повинуются моей воле; эта палочка — неодолимый скипетр, перед которым никто не может не склониться. Я молча пожала плечами.

— Тебе нужно доказательство, строптивое дитя? Смотри же!

Она свистнула каким-то особым способом и столь пронзительно, что послышалось эхо. В тот же миг сотня, а то и две-три сотни странных, жутких, чудовищных фигур возникли неизвестно откуда, показавшись со всех сторон, но на большом расстоянии от нас; развалины просто кишели этими страшилищами; я не знаю, сколько их было — сосчитать было невозможно.

— Если захочешь, — продолжала старуха, — они подойдут ближе; будь твоя воля, их явится в десять раз больше, юная принцесса (она намеренно выделила два последних слова).

Признаться, я испугалась. Оказаться наедине с этой толпой оборванцев без совести и чести, жаждущих завладеть моими украшениями, готовых вмиг растерзать меня на части по одному лишь знаку ужасной старухи, — эта угроза показалась мне в тысячу раз страшнее баррикад и воплей господ парижан. Я едва не заплакала, но гордость всю жизнь удерживала меня от слез. Напротив, я постаралась посмотреть прямо в лицо старухи и спросила у нее почти без дрожи:

— Кто эти люди и что они делают во владениях моего отца?

— Они вовсе не в чужих владениях, а на своей земле: эти горы испокон веков принадлежат нашему племени и будут принадлежать ему до конца света. Среди этих окружающих тебя людей, которых ты презираешь, найдется более сотни тех, кто знатнее тебя настолько, насколько свет солнца ярче света одной-единственной искорки. Предки этих людей носили царский венец еще в те времена, когда твои предки были всего лишь жалкими крепостными. Не будь же такой гордячкой, Шарлотта де Грамон, и не смотри свысока на тех, о ком ты не имеешь никакого понятия.

Я часто слышала, как отец рассказывал о наших ужасных соседях — кочевых племенах, которые населяют Пиренеи и которых испанцы называют хитанос, однако я никогда их не видела. Когда-то они спускались в Бидаш с гор и устраивали там грабежи, хватая все, что они могли унести, но мой дед вел с ними жестокую войну и беспощадно истреблял их с помощью королевских войск; он загнал хитанос в глубь их пещер и в конце концов вынудил их подписать договор, согласно которому они должны были соблюдать неприкосновенность наших земель и не трогать наших вассалов, при условии, что мы не станем вмешиваться в споры хитанос с другими племенами и будем при этом оставаться безучастными. Данное соглашение неукоснительно выполнялось обеими сторонами. Оно было заключено, когда мой отец был еще ребенком, и с тех пор в княжестве не было замечено даже следа хитанос.

Понятно, что при виде этих людей, вернувшихся сюда с оружием в руках (все они были вооружены) и, очевидно, не с добрыми намерениями, меня охватил ужас; я оказалась в их власти, лишенная всякой помощи и защиты. Теперь я жестоко раскаивалась в том, что сбежала из дома. Между тем чутье подсказывало мне, что единственный способ заставить уважать меня — оставаться спокойной и смелой, поэтому я собралась с духом и спросила:

— Зачем вы сюда пришли? Что вам от меня нужно? Зачем вы заговорили со мной и нарушили мой покой, не дав побыть одной?

— Мы ждали тебя, мы давно искали тебя, Шарлотта. Голос старухи настолько смягчился, что стал почти нежным.

— Меня?! — вскричала я.

— Именно тебя.

— Что может быть общего между вашим племенем изгнанников и моей семьей?

— Это тебе неведомо, и ты не можешь этого знать. Сейчас ты обо всем услышишь.

— Я не привыкла, чтобы кто-нибудь обращался ко мне на «ты», — перебила я старуху, возмущенная ее наглостью и не в силах сдержаться.

— И все-таки я буду говорить тебе «ты» — мне нет дела до того, что это тебя обижает; когда ты узнаешь правду, моя дерзость перестанет тебя удивлять. Нам не нужны свидетели; заставь эту тварь замолчать, а не то я ее задушу.

Клелия продолжала яростно тявкать и царапаться — словом, она вела себя как подобает собаке, привыкшей к хорошему обществу, вести себя по отношению ко всякому сброду. Я взяла ее на руки и стала ласкать, а затем спрятала под своими юбками; собачка продолжала глухо ворчать, но перестала лаять.

— Ты спрашиваешь, что общего между тобой и мной, Шарлотта де Грамон. Знаешь ли ты, чья грудь тебя вскормила?

— Одной молодой и красивой крестьянки; она умерла вскоре после того, как меня отняли от груди, и я совсем ее не помню.

— «Одной молодой и красивой крестьянки» — в самом деле, она была очень молода и очень красива! Но то была не крестьянка, то была моя дочь.

— Моя кормилица — хитана?! Нет, нет, тысячу раз нет — матушка бы этого не допустила. Какая-то язычница!

— Разве ее не звали Катринеттой?

— Да, это христианское имя.

— Моя дочь была христианкой, но при этом она была моя дочь. Мое единственное дитя, единственный плод моей единственной любви, также с христианином, — прибавила она с мрачным видом, начинавшим меня пугать. Старуха ненадолго замолчала, а затем продолжала:

— Этот христианин посмеялся надо мной; он не любил меня, но любил Катринетту, так как он отнял ее у меня, не обращая внимания на мои слезы и крики, дал ей свое имя и признал ее своей дочерью; он сделал ее самой богатой среди ваших бидашских вассалов. По его словам, он сделал это, чтобы спасти ее душу. Я дважды забирала Катринетту у отца, но она дважды убегала и возвращалась в ваши края; она не любила меня — мать, которая ее обожала: кровь отца заглушила в ее сердце голос моей крови. Я не хотела, чтобы моя дочь была несчастной, и отпустила ее на волю, вернее оставила ее в рабстве, ибо она гнушалась воли.

Я не в состоянии описать, как преобразилось уродливое лицо старухи: ее жуткие глаза излучали любовь, которую она черпала в своем горе, — это было непостижимо. Я внимательно слушала цыганку; она снова умолкла, а затем разразилась диким криком, от которого кровь застыла в моих жилах.

— У тебя есть дядя, Шарлотта? — спросила она.

— У меня их несколько.

— У тебя есть дядя, который смеется и издевается над всем самым святым; он предатель, трус, обманщик, подлец — словом, это граф де Лувиньи!

— Говорите уважительнее о…

— Уважительнее о том, кто убил мою дочь! Мне говорить о нем уважительнее? Да начнем с того, кто он такой? Я не обязана никого уважать, к христианам же я не испытываю ничего, кроме ненависти. Молчи! Уважать Лувиньи, лжеца и соблазнителя, который, прикрываясь своим именем, своей молодостью, смазливым лицом и вероломной любовью, совратил мою Катринетту, сделал ей ребенка и бросил ее умирать от горя. Ты не знала об этом, девушка, не так ли! Ты, конечно, слышала, что Лувиньи — трус, убийца и доносчик, но ты не знала, что он также бесстыжий лжец и самый подлый из всех мерзавцев.

Я была прекрасно осведомлена о словах и поступках дядюшки, которого все в нашей семьи стыдились, и сочла уместным промолчать. Королева продолжала:

— Катринетта стала матерью ребенка, который задохнулся от ее слез, и тут как раз родилась ты; поскольку отец Катринетты, узнав о ее грехе, отказался от дочери, Лувиньи решил поправить дело и определить ее к маршальше твоей кормилицей. Твоя мать была тогда в По, и она положилась на сведения, предоставленные одним старым слугой, который был рад услужить сыну своего хозяина. Вот так Лувиньи ввел свою любовницу в ваш дом и, пользуясь этим, стал ее унижать. Кроткая душа сносила все молча: она безумно любила этого мерзавца, а также любила вас, мадемуазель; Катринетта любила вас так же сильно, как ребенка, которого она потеряла. Она отдавала вам свою жизнь, угасавшую с каждым днем, но никогда еще молоко кормилицы не приносило такой пользы бедному младенцу, Божьему созданию, как ее молоко. Я находилась тогда далеко, очень далеко, меня не было здесь три года; когда я вернулась, было слишком поздно — моя Катринетта уже угасла, как свечка, задутая ветром, — я так с ней и не встретилась. Этот рассказ если и не растрогал, то заинтересовал меня, и я уже смотрела на безобразную старуху не с такой опаской и неприязнью. Я молчала, ожидая, что она еще скажет.

— Был ли ваш дядя Лувиньи с тех пор счастлив, мадемуазель? Не навлек ли он на себя всеобщее презрение, ненависть и даже проклятия? Что стало с его состоянием? Добился ли он успеха при дворе? Есть ли у него друг? Вам прекрасно известно, что нет. Я тоже это знаю, ибо все это сотворено мною — я произнесла проклятие над его будущим, и это проклятие немедленно стало приносить плоды. Теперь вы верите в мое могущество?

Она говорила чистую правду. Я ощутила дрожь в ногах перед лицом этой необыкновенной женщины — она привела меня в оцепенение.

— Моя месть продолжает преследовать этого изверга, которого я ненавижу, но в то же время я обратила свою любовь на девушку, вскормленную моей кровинкой, вскормленную молоком моей дочери. Ради тебя я призвала своих соплеменников соблюдать соглашения, вырванные твоим дедом у моего отца силой. Только благодаря тебе Бидашский замок и селение еще целы. Если бы не ты, какой костер запылал бы здесь в память о Катринетте! Дом Грамонов в одно мгновение исчез бы с лица земли! Ради тебя все это стало для меня священным. Я укротила свой гнев, направила его на истинного преступника и пощадила невинные души. С тех пор как ты родилась, я не спускала с тебя глаз; с тех пор как ты вернулась в эти края, я искала случая с тобой встретиться; этот случай, наконец, представился, и ты выслушаешь меня до конца. Тебе не удастся от меня сбежать. Я нисколько в этом не сомневалась и поэтому не стала возражать.

— Я знаю твои мысли, желания и надежды; я хотела бы помочь тебе их осуществить, но это от меня не зависит: судьба ведет тебя за собой, и я не стану говорить, куда онъ тебя заведет, хотя мне это превосходно известно, — мне не следует сообщать тебе об этом. Знай одно, Шарлотта: ты видела лишь часть моих подданных; они и я — мы все в твоем распоряжении. О чем бы ты ни попросила, что бы ты ни приказала, твое желание будет для нас законом. Мы придем к тебе на помощь даже на краю света, мы поспешим к тебе по первому твоему зову. Любая угроза будет отведена от тебя без твоего ведома. Мы можем все, мы сильнее всех. Как бы высоко ты ни метила, нам и это по силам. Необходимо только, чтобы ты сохранила эту тайну, ибо, если ты ее раскроешь, то сделаешь нас бессильными и лишишься своих верных слуг.

Внезапно перед нами появился очень красивый, бесподобно красивый, статный юноша, облаченный в лохмотья, но державшийся с королевским достоинством; он произнес несколько слов на неведомом мне языке, а старуха сказала в ответ всего два слова; затем он исчез столь же неожиданно, как и появился; обернувшись ко мне, старуха сказала:

— Ты скоро убедишься, что я способна предупреждать твои желания, даже когда ты сама еще о них не ведаешь.

X

Услышав это заявление, я насторожилась; вероятно, в моем взгляде читалось сомнение — колдунья сделала жест, как бы призывая меня запастись терпением.

— Ты любишь молодого Пюигийема, — продолжала она с улыбкой, стараясь придать ей лукавый характер, — ты вырвалась из клетки, надеясь, что это заставит его отправиться на поиски тебя; я это предвидела, и мне удалось найти его быстрее, чем тебя; он скачет сюда верхом — ты увидишь его через несколько минут и сможешь наговориться с ним вдоволь; я ручаюсь, что никто вас не потревожит. Ты довольна?

Я стала пунцовой, как майская роза; кровь так сильно стучала в моих висках, что у меня закружилась голова. Моя тайна была в руках этого жуткого создания! Я содрогалась при мысли об этом; между тем кузен приближался, мне предстояло его увидеть, мне предстояло его услышать, мне предстояло узнать разгадку секрета, которым он не хотел со мной делиться; то был столь же заманчивый плод, как и яблоко праматери Евы, по крайней мере старуха вполне подходила для роли змея-искусителя.

— Как! — воскликнула я. — Пюигийем будет здесь и мы должны говорить в вашем присутствии?

— Нет, не в моем присутствии, успокойся. Ни я, ни мои сородичи не сможем ни увидеть, ни услышать вас — мы будем наблюдать за вами издали. И все-таки берегись этого молодого человека: он сильнее тебя, в нем больше хитрости и злости, и, если ты не будешь его остерегаться, он станет твоим повелителем.

Уже во второй раз эти проклятые вещуны пророчили мне какого-то повелителя, а я этого не желала. Я топнула ногой от досады. До меня уже доносились шаги кузена. Я спряталась за уцелевшей частью стены; в то время как я смотрела сквозь щели между расшатанными камнями на тропу, старуха исчезла, а Пюигийем появился; теперь я видела только его и забыла обо все на свете: мои гордость й страх улетучились. Я вышла из укрытия столь же непроизвольно, как и притаилась там; заметив меня, кузен вскрикнул. Я стояла в растерянности.

— Вы, мадемуазель, здесь, одна! Ах! Мы так долго вас искали.

— Я вышла погулять, — отвечала я непринужденно, — мне надоело сидеть дома.

— Вы могли бы об этом сказать и не подвергать себя стольким опасностям. Я видел внизу людей подозрительного вида, тут водятся медведи и…

— Господин де Пюигийем, во-первых, я отнюдь не из пугливых; во-вторых, я не настолько привязана к юбке моей гувернантки, как вы, и решила немного подышать воздухом свободы, которой меня лишили. Вы же чувствуете себя уютно лишь подле старушечьих фижм, глядя на их полумаски, вам не понять моей прихоти, мне это ясно.

Господин де Лозен улыбнулся так, как он улыбался в ту пору, когда еще не был до конца испорчен, когда у него еще оставались проблески юношеских чувств, — эта улыбка была ослепительной, как солнечный луч.

— Ах, кузина, вы так умны, как же вы не догадались, что это означало?

— Тут нечего угадывать: это означало то, что означало.

— Это означало не то, что вам казалось, мадемуазель. Это означало, кузина, что я занимался тем, что меня всецело поглощало, не случайно: мы живем бок о бок с двумя благочестивыми женщинами, которые не терпят, когда ими пренебрегают, и не допускают, чтобы молодые люди веселились, а в особенности любили друг друга. Следует заставить их закрыть на все глаза, а для этого у нас остается единственное средство — так отвлечь их внимание, внушить им такое доверие, чтобы они впоследствии не поверили тому, что увидят своими столь надежно закрытыми глазами. Теперь вы понимаете? — Нет, — лукаво отвечала я, хотя мне все стало ясно.

— Я поясню свою мысль, раз вас так трудно в этом убедить. Как правило, младших сыновей рода не подпускают близко к наследницам, а такая девушка, как вы, хотя вы не одна в семье, обязательно становится наследницей, так уж принято. За один лишь взгляд, за один лишь вздох, за одно лишь слово в ваш адрес бедного Пюигийема непременно вышвырнули бы из дома; ему не позволили бы даже задержаться на пороге. В то время как… Вы читали легенду об Орфее, который угощал Цербера пирогом? — Да… кажется.

— Я угостил ваших надзирательниц славными пирогами, они их съели и, уверяю вас, теперь переваривают съеденное. Будь что будет, я уже не боюсь ни злых языков, ни клеветы. Я могу смело ходить с гордо поднятой головой и время от времени замечать, что в Бидашском замке живет «довольно красивая девочка», как изволит выражаться госпожа де Баете; меня смогут упрекнуть разве что в учтивости, да и то едва ли!

— Вы ловкий человек, сударь; вероятно, вы научились этому при дворе, у мадемуазель дю Ге-Баньоль?

— Мадемуазель дю Ге-Баньоль утверждала, что я глупец. Я был бы не прочь доказать и ей и другим, что она ошибается, это так, но ни мадемуазель дю Ге-Баньоль, ни двор тут ни при чем — я делаю это по велению своего сердца.

— Вашего сердца? При чем же тут я?

— О! Вам все прекрасно известно, кузина, а если вы этого не знаете — значит, у вас слишком короткая память. Кого я любил с самого детства? Кто был властительницей моей жизни? Какая женщина могла заставить меня забыть о моей избраннице хотя бы на миг? Не для того ли я ставил перед собой столь высокие цели, чтобы приблизиться к ней? Не потому ли я так жаждал славы, чтобы предложить ее моей властительнице? Не для того ли я укрощал свою гордыню и пресмыкался, как раб, чтобы остаться рядом с ней?

— Я не знаю…

— Кузина, посмейте еще раз сказать, что вы этого не знаете. Повторите это, глядя мне в глаза.

Я не стала этого делать, ибо посмотреть на него означало встретить его взгляд, а я этого ужасно боялась. В этом возрасте мы столь простодушны! Ах! С тех пор я ни разу не испытывала ничего подобного и нередко вздыхала с сожалением, вспоминая эти развалины, живописные горы и широкие луга, усеянные ромашками, где мы бродили на заре нашей юности! Я изведала в жизни все, но вспоминаю лишь ту далекую пору, когда мне не хотелось покончить с этой зависимостью, которой я связала себя, сама того не желая.

— Да, я люблю вас, — продолжал Пюигийем с воодушевлением. — Я люблю вас уже не так, как прежде, это уже не то детское чувство, что является лишь влечением к другому человеку; я люблю вас пылко, всем сердцем, я люблю вас сильной, безумной, неукротимой страстью, ради которой, не задумываясь, пожертвую всем, и от которой, без сомнения, умру, если вы лишите меня надежды.

Я не знаю, думал ли этот двуличный человек так на самом деле, но говорил он так вдохновенно и красноречиво, что, казалось, мог вдохнуть жизнь даже в камни. Мое сердце неистово колотилось, и от затаенных вздохов приподнимались сборки на моей груди. Кузен взял меня за руку. Я была не в силах отдернуть руку; он поцеловал ее, и этому я также не смогла воспротивиться.

От счастья, изумления и неизвестно еще от каких чувств я задыхалась; мне чудилось, что я воспарила над землей, и эти рухнувшие стены казались мне волшебным дворцом.

— Кузина… — повторял граф, столь же взволнованный, как я, по крайней мере внешне.

— Ку… сударь… — пролепетала я.

— Почему же сударь? К чему эти церемонии между нами? Кузина, могу ли я на что-то надеяться? Ах! Только не говорите «нет!». Не говорите «нет!».

Я молчала, но, наконец, решилась поднять глаза. Мои глаза всегда были мне заклятыми врагами: они совершенно не умеют лгать и говорят обо всем чистосердечно. Если я прихожу в бешенство — они это показывают; если мужчина мне нравится — они сообщают ему об этом; если женщина моя соперница и я ее ненавижу — они меня ей выдают; когда я счастлива — они сияют; когда мне грустно — в них не видно слез, но они плачут; когда я обижена — они жалуются; я надеюсь, я жду, я боюсь, а эти болтуны рассказывают обо всем! В день первого признания Пюигийема мои глаза были еще совсем неискушенными, и никогда они не казались ему более красноречивыми.

Мы провели три часа за приятной беседой под охраной наших дикарей, будучи в такой же безопасности, как король в своем Лувре. Эти три часа пролетели мгновенно, они промелькнули для нас как три минуты. Мы строили грандиознейшие планы, завершавшиеся одним и тем же финалом — свадьбой графа де Пюигийема с мадемуазель де Грамон, как будто не существовало маршала, главы семьи, и мы могли заключить этот чудесный брак по собственному желанию. То были мечты, но они были и остаются для моего сердца самой сладостной действительностью. Никакая правда так и не смогла их уничтожить, никакие слезы так и не сумели их погасить — они все еще пылают и всегда будут пылать в моей груди.

Однако все на этом свете имеет свой конец. Зов наших юных желудков, не приученных к воздержанию в пище, первым вернул нас на землю. Пюигийем прервал свои признания посреди волшебного замка, столь же прекрасного, как дворец Армиды, и спросил меня со смехом: — Кузина, вы голодны?

— Да, конечно, я очень голодна, хотя и позавтракала на открытом воздухе.

— Что же делать? Я тоже чертовски голоден, и маловероятно, что в этой жуткой глуши найдется что-нибудь съестное…

— Прежде всего ответьте: в Бидаше сильно беспокоятся по поводу моего отсутствия?

— Вас повсюду ищут, слуги прочесывают окрестности, и я не понимаю, как вас здесь еще не обнаружили; должно быть, они очень глупы; что касается меня, то я сразу же подумал об этом месте. — Меня будут бранить, когда я вернусь? — До тех пор пока во французском языке останутся для этого слова.

— В таком случае пусть уж меня ругают за дело — я хочу воспользоваться предоставленным мне кредитом и израсходовать его до конца. Быть может, не столь уж невероятно раздобыть для нас сносный обед. Я сейчас попробую это сделать.

— Неужели в вашем распоряжении есть какой-нибудь Паколе?

— Возможно! Ждите.

Я встала, подошла как можно ближе к лесу, в котором, по моему предположению, затаилась моя приятельница-старуха, и громко произнесла следующие слова:

— Мне бы хотелось как следует перекусить с кузеном. Я обращаюсь к нимфам, обитающим в здешних рощах, к сильфам и духам воздуха, столь любезно оберегавшим наш покой, не сжалятся ли они над нами и не утолят ли наш голод, который, должно быть, им неведом, но, увы, свойствен нашей слабой человеческой натуре?

Кузен глядел на меня с изумлением — очевидно, он решил, что я сошла с ума, и начал из-за меня волноваться; внезапно, к моему собственному удивлению, не говоря уж об удивлении графа, послышался голос, казалось доносившийся издалека и звучавший приглушенно, как эхо Голос велел нам:

— Возвращайтесь к развалинам и войдите туда. Пюигийем сказал мне шепотом:

— Кузина, это похоже на магию, не сожгут ли вас на костре как колдунью и новоявленную Цирцею? — Давайте лучше пойдем и посмотрим!

Мы вступили под аркаду, увитую колючим кустарником, шиповником и плющом, который ниспадал гирляндами, а также усыпанную множеством цветов, — растительность образовывала нечто вроде свода над нашими головами. Маленькие птички щебетали среди листвы, объясняясь друг другу в любви, а всевозможные насекомые резвились, щеголяя своим разноцветными красками. Это было столь же красиво и ярко, как наши чувства. Мы дошли до большого, довольно хорошо сохранившегося зала архитектуры времен варварства, которая нередко встречается в этих краях; в то же время она не лишена определенного изящества; стояла такая дивная ясная погода и в воздухе был разлит столь чудесный аромат, что это поневоле вызывало в человеке любовь.

Посреди зала на тщательно очищенном от пыли камне мы обнаружили красиво поданное превосходнейшее угощение. Стол вместо серебряных приборов и красивой посуды украшали розы, васильки и маргаритки, однако молочные продукты, масло, яйца, фрукты, кусок холодного мяса и великолепный белый хлеб, сервированные в грубых, но сверкавших чистотой чашах, отнюдь не вызывавших пренебрежения; поэтому мы и не стали ничем пренебрегать, в том числе и бутылкой отменного вина — единственным предметом роскоши вместе с бокалами, видимо некогда принадлежавшими какому-нибудь знатному господину: сделанные из венецианского хрусталя, они имели необычную форму, были оправлены в золото и отделаны драгоценными камнями. Я поняла, что обо всем позаботилась старая колдунья, предвидевшая, что наши желудки заявят о своих правах; я мысленно поблагодарила ее и жестом пригласила кузена занять место на приготовленных для нас сидениях из мха.

Сюрпризы подстерегали Пюигийема на каждом шагу. Но-больше всего его поразила записка, найденная им под одним из плодов. Она гласила: «Запомните это хорошенько и рассчитывайте на нас».

— Вы не объясните мне все эти чудеса, кузина? По правде сказать, я ничего не понимаю.

— Возможно, и объясню, но лишь когда буду полностью уверена, что вы не влюблены в матушку или в госпожу де Баете.

XI

Мы ели как счастливые влюбленные — иными словами, едва прикасаясь к еде, не сводя друг с друга глаз. Когда трапеза закончилась, пришлось подумать о возвращении домой; нам казалось невыносимым расставаться так скоро. Пюигийем был в ту пору рассудительнее меня — он составил план возвращения и взялся отвести подозрения наших аргусов, если таковые у них возникли из-за нашего обоюдного отсутствия. Прощаясь со мной, кузен поцеловал мне руку, и я отправилась домой вместе с Клелией; по дороге я резвилась, смеялась и рвала маки, из которых сплела собачке ожерелье, а себе — венок. Я была счастлива, так счастлива! Я совсем не хотела думать о том, что скажут мне дома, хотя, по правде говоря, это меня очень беспокоило.

Как только я вернулась, горничные и лакеи, поставленные подстерегать мое возвращение, принялись восклицать, воздевая руки:

— Вот и барышня! Вот и барышня!

Госпожа де Баете, чья полумаска вырисовывалась на фоне дворовой ограды, устроила другую пантомиму: она подняла свою трость вверх, наподобие барабанщика швейцарской гвардии, и начала выкрикивать то ли проклятия, то ли угрозы.

Что касается матушки… Я не сказала вам о матушке вот что: маршал устроил все так, что она пользовалась в семье обманчивым влиянием; отец испытывал досаду, рассказывая небылицы о своей бедной женушке, а я не понимала, из-за чего он злился. Почти никто из друзей семьи не подозревал, до чего незначительна ее роль в семье; при дворе и в свете супруга маршала слыла весьма хладнокровной и ловкой особой, которая вертит мужем как каким-нибудь мальчишкой. Маршал утверждал, что он безумно в нее влюблен, а она смотрит на него свысока; словом, отец вел себя так же, как языческий жрец — по отношению к своему идолу. Внешне все делалось для богини, все жертвы приносились богине, от ее имени отдавались приказы, жрец и толпа обращались к ней с молитвами — на это было приятно смотреть. На самом деле идол был деревянный и ничего не знал, ничего не чувствовал, ничего не делал. Он стоял в нише на большой высоте, унизанный мишурой и драгоценными камнями; все преклоняли перед ним колени и чтили его, а жрец между тем съедал приношения и сочинял тексты пророчеств, приписываемых кумиру; время от времени он ловко подменял его и присваивал мишуру и драгоценные камни, чтобы самому сыграть его роль; вам это понятно, не так ли?

Матушка, приученная к подобному обращению с молодых лет, умела так крепко держать язык за зубами, выставляя себя напоказ, что все верили ей без слов. Она держалась с таким достоинством, что отнюдь не напоминала деревянного идола. В данную минуту матушка стояла у дверей гостиной, будучи взволнованной ровно настолько, насколько ей позволяла ее сущность, и нудно произносила слова выговора, которые я заранее знала. Вступление к этой нотации, сама речь и ее заключительная часть звучали так:

«Мадемуазель… Что это значит, мадемуазель?.. Как это возможно, мадемуазель?..»

В подобных случаях мне оставалось лишь сделать реверанс, склонить голову и протянуть руку, как бы желая поцеловать край ее платья; матушка одергивала платье веером, и все было кончено.

Между тем г-жа де Баете сделала несколько шагов вперед и преградила мне путь — она выступала в роли эвмениды:

— Можно узнать, мадемуазель, куда это вы ходили чуть свет без сопровождения, не предупредив госпожу маршальшу или меня?

Я начала с гувернантки череду своих реверансов, один из них получился особенно почтительным:

— Спросите у Клелии, сударыня, она не отходила от меня ни на шаг. Гувернантка резким движением сорвала с лица полумаску — то была самая суровая мера в ее арсенале воспитательных приемов и повелительно взмахнула тростью, приказывая мне пройти мимо нее вперед. Несколько мгновений спустя она произнесла:

— Это неслыханная дерзость, мадемуазель, отныне вас придется стеречь. Дойдя до середины двора, г-жа де Баете внезапно остановилась и спросила:

— А господина де Пюигийема, мадемуазель, этого любезного господина де Пюигийема, который бегает по горам и долинам с самого утра, разыскивая вас, вы, по крайней мере, встретили?

Я продолжала идти дальше, совершенно успокоившись: никто ничего не заподозрил и кузен был по-прежнему в милости. Матушка поджидала меня на крыльце, застыв как статуя, и наша встреча прошла именно так, как я только что описала. Произнеся свою привычную фразу, она вернулась в гостиную, села в кресло и стала смотреть на меня, обмахиваясь веером.

— Госпожа маршальша, — произнесла раздосадованная г-жа де Баете, — считаете ли вы уместным узнать, где была мадемуазель? — Да, сударыня.

— Вы слышите, мадемуазель? Отвечайте же вашей досточтимой матушке.

— Матушка, я гуляла по горам с моей собачкой, рвала цветы и пила молоко у крестьян.

Матушка пролепетала какие-то назидательные слова, предоставив г-же де Баете возможность закончить нравоучение. Я безропотно выслушала обеих; они не ожидали от меня подобной покорности и постепенно успокоились. Между тем обуявшая обеих дам тревога за Пюигийема стала беспредельной. Кузен еще не возвратился, и, если бы у меня не был заключен союз с цыганами, я бы разделила их опасения. На поиски графа снова послали два десятка вооруженных слуг; в восемь часов вечера они привезли его в замок; Пюигийем выглядел как бродяга: весь в грязи, в разодранной одежде, с бледным лицом и спутанными волосами; беспорядок в его внешнем виде был наведен необычайно искусно — этот человек был прирожденным актером. Пюигийем рассказал нам о своих небывалых злоключениях: сначала он заблудился и скатился в пропасть, затем на него напали и ограбили его; да что там говорить: кузен сочинил невообразимый роман. Представьте себе, с какими возгласами и криками слушали его дамы! Кузена уложили в постель, опрыскали его духами и стали носиться с ним как с какими-нибудь святыми мощами; особенно меня позабавило то, как его посадили на диету под предлогом, что у него жар, а он ведь весь день не ел ничего, кроме того, чем нас угощали утром. Ночью Пюигийем встал, пробрался в буфетную и похитил оттуда хлеб.

Вот так закончилась эта история. Возможно, даже скорее всего, у нее было бы иное продолжение, если бы той же ночью в замок не приехал вестовой отца. Он привез нам приглашение от герцога де Кадрусса, просившего нас безотлагательно прибыть к нему в Авиньон. Герцог собирался жениться на мадемуазель Дюплесси-Генего и приглашал к себе много именитых гостей со всех уголков Франции, чтобы устроить свадебное пиршество в роскошном доме Кадруссов. Отец любил Кадрусса; он не мог поехать в Авиньон, но хотел, чтобы я и матушка почтили его друга своим присутствием. Была и другая причина: туда собирался г-н де Валантинуа, с которым господин кардинал уже начал переговоры о нашем будущем браке. Отец подумал, что г-н Монако мог бы самым естественным образом познакомиться там со мной, но никому об этом не сообщил — ни матушке, ни тем более мне. Это приглашение сначала меня огорчило, а затем привело в восторг: было решено, что Пюигийем отправится в Авиньон вместе с нами, и я рассчитывала использовать любые благоприятные моменты в ходе этой поездки. Кузен же заупрямился, и пришлось его уговаривать. — Но я же незнаком с герцогом де Кадруссом!

— Вы в нашей семье свой человек, а мы все приглашены.

— Но это может показаться бестактным!

— Вы шутите, сударь! Разве мы не имеем честь состоять в родстве с вашим досточтимым отцом и разве родственников маршала де Грамона не встречают повсюду с радостью?

— Что ж, раз вы так настаиваете, я поеду! В сущности, в нем таилась добрая душа.

— До чего же он тактичен и скромен! — в один голос восхваляли его матушка и г-жа де Баете. — Другой на его месте непременно воспользовался бы таким случаем, лишь бы попасть в высшее общество, а он!..

Самое интересное, что ни та ни другая, к сожалению, так и не поняли, что граф — испорченный человек, несмотря на более чем явные доказательства его двуличия, настолько он их околдовал. Вот что значит быть святошами!

Господин де Кадрусс происходил из благородной семьи, обитавшей в Авиньонском графстве; римский папа сделал его герцогом, и он занимал очень высокое положение в Провинции. Это был умный и чрезвычайно сдержанный человек, впоследствии прославившийся замечательным поступком, благодаря которому все женщины были от него без ума. У его жены, в девичестве мадемуазель Дюплесси-Генего, чей отец был государственным секретарем, оказалось слабое здоровье. Кадрусс согласился жить с ней как брат, щадя ее силы, и отказался расторгнуть брак. Я расскажу вам о характере и любовных приключениях герцога, когда речь дойдет до нашего приезда в его дом. Итак, мы собирались покинуть Бидаш и все, включая Пюигийема и Клелию, готовились к отъезду. Между тем следовало предупредить отца кузена, графа де Лозена, капитана сотни королевских алебардоносцев, намеревавшегося увезти с собой сына ко двору. Стоило только маршальше заговорить о нашей поездке, как граф любезно согласился отпустить Пюигийема. Мы уехали рано утром, в большом экипаже; я принимала недовольный вид, глядя, как кузен скачет галопом рядом с каретой, ибо мне подобало его ненавидеть, как прежде, и даже больше чем прежде, поскольку эта ненависть теперь была напускной.

Кузен же удостоил меня своей бесцеремонностью: он нарочно надел одежду неприятных мне тонов, даже не глядел в мою сторону и нехотя подавал мне руку, чтобы помочь выйти из кареты. Вероятно, наши ученые дамы принимали это всерьез, да я и сама иногда обманывалась до такой степени, что расстраивалась.

Мы передвигались большими дневными перегонами, пользуясь перекладными лошадьми. Это наилучший способ, самый быстрый и наименее утомительный, ибо езда на почтовых — глупая выдумка, в особенности в смутное время, когда совершенно невозможно найти лошадей. Мы посылали наших слуг вперед, чтобы они готовили для нас еду на постоялых дворах, поскольку юг Франции был тогда почти диким краем, где можно было умереть с голоду перед пустым вертелом.

Нередко дороги, размытые дождями, в разгар дня задерживали наше продвижение. Приходилось приподнимать карету, так как ее колеса до середины и даже больше увязали в колее. В подобных случаях матушка принималась читать молитвы со смирением, выводившим меня из себя: казалось, еще немного, и она достанет из кармана ночной колпак. Обычно я всячески старалась ее расшевелить, и мне удалось найти средство, неизменно оказывавшееся действенным. Стоило мне произнести имя прекрасной Коризанды д'Андуэн, графини де Грамон, моей и Пюигийема прабабушки, стоило мне позволить себе задать более или менее нескромный вопрос об этой даме, как матушка прерывала молитву Богородице на полуслове и резким тоном, слышным за сотню шагов, приказывала мне: «Замолчите, мадемуазель!» Госпожа де Баете при этом обращала взгляд на Небо, а я, по правде говоря, не знала, что и думать о прекрасной Коризанде д'Андуэн: отец так нежно ее любил, а матушка даже не допускала, чтобы о ней говорили.

Однажды мы в очередной раз увязли в колее и прождали три четверти часа, но нас так и не смогли оттуда вытащить. Лошади были все в мыле, конюхи и кучера ругались; невзирая на наше присутствие, кузену ужасно хотелось последовать их примеру; Клелия оглушительно лаяла; г-жа де Баете спала, похрапывая, а матушка молилась, приступив уже к четырнадцатой дюжине розария; что касается меня, то я напевала, да к тому же еще грустную песенку о Коризанде. Маршальша, поглощенная своей молитвой, не слышала, как я пою.

— Скоро ли мы выберемся отсюда, сударь? — крикнула я Пюигийему, проезжавшему мимо (окна кареты были опущены).

— Я на это надеюсь, мадемуазель, ведь приближается ночь; к тому же скоро грянет гроза, и если мы до того времени отсюда не уедем, то через полчаса вымокнем до нитки.

Усилия были умножены; лошадей яростно стегали, крича и ругаясь больше прежнего, и, наконец, мы снова двинулись в путь. Мы ехали некоторое время, а черные тучи следовали за нами; приходилось спешить изо всех сил, так как до ночлега было еще далеко. Обеспокоенный Пюигий-ем подгонял слуг, которые и без того торопились. Мы продвигались вперед довольно быстро, как вдруг одно из передних колес наскочило на большой камень, скрытый под грязью, карета опрокинулась, и мы попадали друг на друга, оказавшись в черной тошнотворной жиже. Это произошло в затерянном краю Лангедока, посреди почти необитаемых песчаных равнин — то была настоящая пустыня. Все страшно перепугались и не удержались от криков. Чтобы нас успокоить, матушка принялась причитать:

— О Господи! Прими мою душу, спаси и сохрани моего мужа и детей! Госпожа де Баете душераздирающе охала, а я громко звала Пюигийема. Вызволить нас из упавшей кареты было непростым делом, но, тем не менее, пришлось сделать такую попытку. Лакеи самоотверженно зашли по пояс в грязную лужу, и им удалось вытащить нас одну за другой, после чего мы тут же оказались под хлынувшим сверху проливным дождем.

— Что же делать? Что делать? — повторяла матушка.

— Я отправлюсь на разведку, госпожа маршальша, — сказал кузен.

— Не оставляйте нас одних, Пюигийем; оберегайте нас, лучше пошлите лакея, — вскричала матушка, — а не то, пока вас не будет, какие-нибудь разбойники изобьют нас и ограбят!

— Как же быть, сударыня? Все же следует отыскать какое-нибудь пристанище.

— Госпожа, — произнес конюший матушки, — тут один человек говорит, что за лесом находится какой-то замок.

— Да, сударь, — отозвался один из наших форейторов, — но в этот дом никто не заходит: дьявол устраивает там шабаши и двери его заколочены.

— Значит, в замке никто не живет?

— Извиняюсь, сударь, там обитают двое господ — старый и молодой — с тремя слугами. Но попробуйте только туда постучать, и вы увидите, откроют ли вам.

XII

Итак, мы застряли в этой грязи и не знали, что предпринять: Пюигийем, не решавшийся ругаться в присутствии матушки, хотя ему очень этого хотелось, форейторы, не лишавшие себя такого удовольствия, и я, веселившаяся от души, к крайнему возмущению г-жи де Баете.

— Ну что же! — обратилась я к матушке. — Не кажется ли вам, сударыня, что лучше встретиться лицом к лицу с этими ужасными господами, нежели оставаться здесь, под дождем, во власти грома и молнии?!

— Мне кажется, мадемуазель, — отвечала она, — что мы лучше вас знаем, что надлежит делать в подобных обстоятельствах.

Я не знаю, что могло бы последовать за этой репликой, ибо в эту минуту послышался топот лошадей, мчавшихся галопом; шум отвлек внимание матушки или, точнее, отвел от меня ее раздражение, и все стали смотреть в одну и ту же сторону.

Мы увидели двух господ с лакеем, скакавших по грязи явно к намеченной цели; кузен окликнул незнакомцев. Первый молча проехал мимо, второй же, молодой человек, остановился на полном скаку, показав себя искусным наездником. Дворянин снял шляпу с бесподобным изяществом и благородством, затмив в этом отношении Лозена.

— Сударь, чем я могу быть полезен вам или этим дамам? — осведомился молодой человек.

— Положение, в котором, как вы видите, мы оказались, говорит само за себя, сударь; мы не знаем, что делать в этой незнакомой местности, и были бы вам чрезвычайно признательны, если бы вы соблаговолили указать нам какой-нибудь дом, где мы могли бы немного подождать, пока нашу карету починят и поставят на колеса.

— Нет ничего проще, сударь; если эти дамы и вы соизволите последовать за мной, я провожу вас в одно место, расположенное неподалеку отсюда, где вы обретете если и не удобства, то, по крайней мере, надежный кров.

Первый всадник быстро удалялся; поравнявшись с поворотом, где дорога делала зигзаг, он обернулся и, видя, что его спутник отстал, возвратился назад и грубо окликнул его:

— Сударь! Сударь! Что вы зеваете по дороге? Неужели вам так приятно торчать под дождем и градом?

Он подъехал в ту минуту, когда Лозен, покоренный учтивостью молодого человека, тоже, наконец, снял головной убор; незнакомец продолжал стоять возле нас с непокрытой головой, невзирая на увещевания и возражения матушки, и мы видели красивое, благородное, открытое лицо с правильными чертами, немного грустное возможно, но необычайно решительное. Чем дольше я смотрела на этого молодого человека, тем больше мне казалось, что я уже где-то его видела. Я думаю, что спросила бы, как зовут незнакомца, до того мне не терпелось это узнать, как вдруг на сцене появился второй дворянин и оказал нам совсем другой прием. Едва коснувшись шляпы, он надменно крикнул своему спутнику:

— Поехали, сударь, о чем вы тут болтаете с этими людьми? Этого оказалось более чем достаточно, чтобы уязвить гасконское самолюбие Пюигийема; он устремился к ворчуну, снова надев на голову фетровую шляпу и одним ударом надвинув ее на лоб; проделывая этот чудный маневр, граф забрызгал нас грязью.

— Эти люди, любезный, привыкли к иному обхождению; вместо того чтобы бранить своего досточтимого сына за его учтивость, вам следовало бы взвешивать свои слова.

Незнакомец только пожал плечами и повторил, пропустив сказанное мимо ушей: — Поехали, сударь, я вас жду, уже поздно.

Молодой человек нахмурился, и его лицо приняло надменное и одновременно испуганное выражение, которое я не в состоянии передать.

Будучи вне себя, Пюигийем уже занес хлыст, который он держал в руке, но тут наш странствующий рыцарь сделал столь повелительный и в то же время вежливый жест, что рука графа невольно опустилась.

— Подождите минуту и немного успокойтесь, сударь, прошу вас; позвольте мне переговорить с моим опекуном, и я льщу себя надеждой, что мы договоримся. Видите ли, — продолжал он, обращаясь к своему спутнику, — эти дамы находятся в крайне затруднительном положении, они ищут какой-нибудь приют поблизости. Я подумал, что вы не можете отказать в гостеприимстве благородным особам, и вместо вас предложил им кров; если вам угодно, мы проводим их в ваш дом, заранее извиняясь, что не можем принять их как подобает.

Опекун, мужчина лет сорока, угрюмый и неприветливый, не удержался и воскликнул «Черт побери!» так громко, что мне не доводилось слышать подобного за всю мою жизнь, и собрался было повернуть назад. К счастью для него, он передумал, ибо мой весьма пылкий кузен уже тянулся к своим дорожным пистолетам и одной из пуль, на которые он никогда не скупился, непременно продырявил бы незнакомцу бок. Наш будущий хозяин окинул своего подопечного сердитым взглядом, который тот выдержал с честью, и, подойдя к матушке, произнес с любезным видом пса, на которого силой хотят надеть ошейник:

— Сударыня, вы путешествуете в слишком роскошной карете для дамы из этого захолустья; мне думается, что вы скорее принадлежите к числу придворных.

— И вы не ошиблись, сударь, я супруга маршала де Грамона.

Я не придала значения изумленному и недовольному жесту, вырвавшемуся у дворянина при этих словах, поскольку молодой человек тотчас же воскликнул:

— А мадемуазель — ваша дочь?!

Все взгляды устремились на молодого человека; он покраснел и замолчал. Услышав имя моей матери, деревенский грубиян, отказавший в приветствии неизвестным ему людям, соизволил поклониться. Он задумался, словно советуясь с самим собой, а затем как бы пролаял следующие слова:

— Если вы соблаговолите, госпожа маршальша, посетить мой дом, то вы найдете там убежище от грозы и окажете мне несравненную честь.

— Это недурно, — процедил сквозь зубы Пюигийем, — а то я уже решил, что он оставит нас здесь мокнуть под дождем.

Между тем молодой человек не сводил с меня глаз; воспользовавшись минутой, когда все были поглощены раздумьями, как скорее выбраться из этого лягушачьего болота, он многозначительно посмотрел на меня и приложил палец к губам. Я ничего не понимала и терялась в догадках. Лед отчуждения был сломан, и наш дворянин вынужден был проявить радушие. Спешившись и бросив поводья своему лакею, он подал руку матушке. Его питомец в один миг оказался возле меня; таким образом, Пюигийему пришлось повести г-жу де Баете, чья полумаска полиняла от дождя и придала его любезной подруге невообразимо странный вид. Я состроила кузену гримасу соболезнования, которая его добила, — еще немного, и он швырнул бы гувернантку в дорожную грязь.

Мы двинулись в путь попарно, словно монахи во время крестного хода; матушка с присущей ей добротой и снисходительностью воспринимала хмурый вид нашего хозяина, а он не решался надеть шляпу и чопорно вытягивал из своего прежде накрахмаленного воротника непокрытую голову с преждевременно облысевшим черепом, вопреки тогдашней моде не прикрытым париком. Мне страшно хотелось рассмеяться, и я не преминула это сделать, поскольку всегда уступала своим желаниям.

Мой спутник озирался вокруг; видя, что все заняты собой, он шепнул мне на ухо: — Вы забыли Филиппа, мадемуазель?

— Фил…

— Ни слова, умоляю вас; не подавайте вида, что вы меня узнали, я и сам только что повел себя крайне неосторожно, но я так удивился… Ах! Я еще не научился держать себя в руках. И все же…

— Как, это вы?! Вы здесь! Здесь, вдали от Парижа и двора!

— А вы, думали ли вы обо мне со времени нашего детства? Соблаговолили ли вы вспоминать бедного узника Венсенского замка? Ах! Что касается меня, я всегда помнил две наши встречи и всегда желал снова вас увидеть; я благодарю Бога, столь чудесным образом доставившего вас ко мне.

— Как же вы живете в этом затерянном краю? С кем? Где ваша душенька Ружмон?

— Пока никаких вопросов — мы постараемся встретиться позже.

Надо понимать, что все это время дождь лил как из ведра, гроза была в самом разгаре, а мы промокли до нитки. Сверкавшие молнии ослепляли лошадей, и они бесновались вокруг нас: вставали на дыбы, брыкались и вздымали тучи грязи. В такую погоду можно было заблудиться, и слуги с трудом удерживали животных.

— Скоро ли мы придем? — спросила я, устав волочить свои юбки, ставшие нестерпимо тяжелыми.

— В конце этой тропы вы увидите мою тюрьму, — печально ответил Филипп. Мы двигались по лесной тропинке, петлявшей среди деревьев. Почва стала более сухой, но зато с ветвей, качавшихся на ветру, стекала вода, окатывая нас с головы до ног. Бедная г-жа де Баете то и дело вскрикивала. Но вот перед нами предстала непритязательная ограда чрезвычайно обветшалой и крайне запущенной дворянской усадьбы. Впрочем, даже вид золоченого дворца не привел бы меня в больший восторг. Матушка вошла в дом первой, мы — за ней следом, а хозяин принялся громко кричать. На его зов примчались две старые служанки и дряхлый кучер и тотчас же разбежались выполнять полученные распоряжения: старухи — разжигать хворост в каминах, а старик — отвести лошадей в конюшню в сопровождении Пюигийема и наших лакеев; всем пришлось взяться за дело. Лишь мой кавалер не шевелился; наконец, опекун кивнул Филиппу, и тот, очевидно, понял этот знак, поскольку внезапно выпустил мою руку, успев очень быстро прошептать: — Вторая дверь налево, на верхнем этаже.

Он нагнулся, словно собираясь подхватить соскочившую с меня маску и вернуть ее мне; никто, кроме меня, не слышал его слов. Затем Филипп скрылся в доме.

Между тем наш хозяин-брюзга чинно провел нас вначале в большую комнату нижнего этажа, в которой почти ничего не сохранилось от деревянной обшивки; с ее стен свисала обивка из кордовской кожи, изготовленная явно во времена королевы Берты, и кругом беспорядочно громоздилась разбитая пыльная мебель. Филипп с полным основанием назвал это место тюрьмой: стоило только войти сюда, как сразу начинало щемить сердце.

— Сударыня, — заявил хозяин усадьбы, — вам сейчас приготовят комнаты; простите, если они покажутся вам столь же убогими и недостойными вас, как эта. Я тут совсем недавно и рассчитываю пробыть в этих краях очень недолго; я совершенно никого не принимаю, а мои запросы невелики. К счастью, вам недолго придется терпеть эти неудобства. Последняя фраза показалась мне образцом учтивости.

— Однако, сударь, — произнесла матушка, после того как отпустила хозяину не совсем ясный комплимент, — это вполне понятно; тем не менее, сударь, вам уже известно, кто мы такие, а мы до сих пор не знаем, в чьем доме находимся.

Я продолжала смотреть на дверь, но Филипп все не появлялся; тем не менее я не пропустила ответа опекуна:

— Меня зовут Дюпон, сударыня, я дворянин из Пери-гора и приехал в здешние края по делам.

Это было совсем не то имя, которое слышал когда-то несчастный Танкред. Стало быть, опекуны Филиппа менялись так же часто, как и дома, где он жил. До чего же мне хотелось узнать больше! Вскоре служанки оповестили нас о том, что огонь в каминах разведен и наши горничные приготовили для нас сухую одежду. Господин Дюпон поспешил выйти первым, чтобы подать руку маршальше и провести нас по коридорам. Мы поднялись на верхний этаж по шаткой, темной, грязной, закопченной лестнице, на которой резвились пауки. Свет попадал сюда через одно окно, выходившее на самый безобразный, унылый и жалкий сад на свете. Мне не забыть этого, проживи я даже сто лет. Окруженный стенами сад был совершенно запущен, плодовые деревья в нем не обрезаны, а все дорожки заросли огромными, переплетающимися между собой травами. Сердце обливалось кровью от одного лишь взгляда на это убожество. Из всех окон этого милого дома открывался один и тот же вид. Бедный Филипп!

Поднявшись наверх, мы оказались в сумрачной галерее и там свернули направо; Пюигийем, опередивший всех, уже ждал нас у дверей.

— Сударыня, — сказал он матушке, — я пришел получить от вас дальнейшие распоряжения. Мы попали в серьезный переплет: карету не могут поднять, у нее сломаны дышло и колесо, а по соседству нет ни одного каретника; придется послать за ним в городок, расположенный в четырех льё отсюда, но мастера смогут доставить сюда лишь завтра утром. Я полагаю, что вам следует переночевать здесь, если хозяин изволит согласиться, и принести ему извинения за беспокойство. Не стоит даже помышлять отсюда уехать: дождь продолжается и дороги размыты. Я же отправлюсь за каретником и останусь в городе до утра. Это более надежно и не столь обременительно для нашего достопочтенного хозяина. Слуги принесут сюда ваши вещи и проведут ночь на ногах, стоя возле ваших комнат, чтобы причинить как можно меньше хлопот хозяевам. Нашей провизии хватит и для них и для вас. Таким образом, мы надеемся не быть никому в тягость; как вы считаете, это правильно?

— Сударь, — с важным видом заявил Дюпон, вставая, — хотя я и не принадлежу ко двору, мне известно, как подобает принимать дам: госпожа маршальша ни в чем не будет нуждаться.

«Мы останемся здесь до утра, — подумала я. — Ах! Я снова увижу Филиппа!..»

XIII

Нам приготовили три комнаты, расположенные одна возле другой; та, что была побольше и где раньше стояла кровать для почетных гостей, предназначалась маршальше. Служанки проводили меня в отведенную мне комнату, и я увидела там двух своих горничных с моей одеждой. Я обсохла, мгновенно сменила промокшее белье и платье, а затем отпустила горничных — мне не терпелось отыскать помещение, указанное мне Филиппом. Оставшись одна, я тут же выскочила из комнаты, миновала галерею, пересекла лестничную площадку и собралась было повернуть налево, но меня остановило непредвиденное препятствие — большая, очень частая решетка, более основательная, чем в самом недоступном монастыре, — это был единственный новый предмет в доме; решетка была снабжена превосходными замками, запертыми на два оборота, и двумя тяжелыми засовами, задвинутыми изнутри и снаружи. «Филипп правду говорил, что это тюрьма», — подумалось мне.

Я осмотрела решетку со всех сторон, но все было тщетно: к ней нельзя было подступиться и проход был надежно закрыт. Мне пришлось уйти ни с чем. Пюигийем уехал — я слышала конский топот во дворе; мне больше некого было бояться, и я решила продолжить поиски позднее. Матушка и г-жа де Баете, к которым я присоединилась, делились своими опасениями. Господин Дюпон внушал им страх. Его угрюмый взгляд и суровый вид казались им ужасными; они полагали, что попали в разбойничье логово, а окружавшие дам глупые служанки еще больше убеждали их в этом своими рассказами.

— Ах! Зачем только я отпустила Пюигийема! — воскликнула матушка. — Теперь нас некому защитить.

— А все наши лакеи, сударыня, разве вы не берете их в расчет? — спросила я.

— Лакеи! У нас их заберут.

— Ручаюсь, что нет. К тому же кузен сам вызвался поехать в город, и он был прав — в противном случае мы, возможно, застряли бы здесь на три дня.

— Господин граф заметил, что того статного молодого человека, который встретил нас первым, заперли на тройной засов, — промолвила любимая горничная матушки.

— Он сказал мне, когда садился в седло: «Наверное, для того, чтобы проучить этого смазливого щеголя, изображающего из себя кавалера». Ну вот, я вас и спрашиваю: если такого красивого дворянина держат взаперти лишь за то, что он подал руку барышне, как же в таком случае обойдутся с нами?

Теперь я поняла, почему кузен покинул меня столь легко, хотя в доме оставался такой молодой человек, как Филипп, — вначале меня это весьма удивляло. Пюигийем все видел, пока мы обменивались любезностями с опекуном Филиппа и стояли в нижней гостиной. Возможно, он даже содействовал в этой расправе!

«Ах, притворщик, — подумала я, — стало быть, мне так ничего и не узнать».

Матушка и г-жа де Баете продолжали охать и стонать. Гувернантка отдала сушить свою полумаску, которая слегка перекосилась и стала похожа на раковину улитки. Внезапно дверь открылась, и у всех женщин одновременно вырвался вопль ужаса, но это всего лишь появился дворецкий в сопровождении двух старух: они принесли серебряное блюдо с яствами — вином, фруктами, вареньем и молоком — на случай если маршальша не пожелает дожидаться ужина, который готовили на кухне из забитой в большом количестве домашней птицы: г-н Дюпон считал своим долгом показать себя гостеприимным хозяином.

— Мой господин поручил мне узнать у госпожи маршальши, где она прикажет накрыть стол? — спросил матушку дворецкий.

— Там, где его обычно накрывают для вашего господина.

— Будет ли мой господин иметь честь отужинать с госпожой маршальшей?

— Не только он, но и все те, кого он изволит пригласить, будут для меня весьма желанны. Посланцы удалились столь же чинно, как и вошли.

— Ах, сударыня, — вскричала моя гувернантка, — что вы такое сказали? Он же приведет с собой свою шайку!

— Да нет, сударыня, — возразила горничная, — вы правильно поступили! Если бы вы ели в одиночестве, этот человек, возможно, отравил бы вас. Я громко расхохоталась. Господи! До чего же они были забавными!

— Матушка, — сказала я, — не стоит так пугаться. Этот господин Дюпон — вполне приличный человек; что касается его дома, довольно запущенного, следует это признать, то я собираюсь обследовать его от подвала до чердака и доложу вам обо всем; если здесь имеются западни и ловушки, мы, по крайней мере, будем это знать.

— Дочь моя!..

— Мадемуазель!..

— Я запрещаю вам это!..

Но я была уже далеко, захватив с собой самую юную из своих горничных, Блондо, которая никогда со мной не расставалась (между прочим, впоследствии я выдала ее замуж за одного жителя Монако, и она будет распоряжаться этими записками после моей смерти). Девушка была, подобно мне, веселой и отважной и, подобно мне, обожала подшучивать над трусихами.

— Давай сначала осмотрим мою комнату, Блондо, я в нее едва заглянула. Эта комната, как и прочие, была лишена обстановки и обивки; один из ее углов занимало нечто вроде кровати под балдахином, с дырявыми занавесками, некогда сшитыми из довольно красивой ткани. В огромном камине догорали остатки хвороста; окно смотрело в отвратительный сад, о котором я уже упоминала. Ветви смоковницы, посаженной напротив, дотягивались до окна и затеняли комнату, придавая ей еще более безрадостный вид.

— Ах, какое гадкое жилище, — сказала я. — И чем же господин Дюпон так прогневил Бога, что его сослали в эту дыру?

— Не стоило становиться разбойником ради такого убожества, — рассудительно отвечала Блондо. — Быть может, сокровища спрятаны в подвалах, пойдем посмотрим.

Мы и в самом деле спустились вниз и обследовали весь дом, за исключением галереи, отгороженной решеткой; мы побывали и в часовне, и в столовых — дом напоминал огромную пустыню, унылое жилище отшельника. Только в кухнях еще теплилась жизнь: мы насчитали там трех поварят, чрезвычайно удивленных нашим появлением.

Осмотрев весь дом, мы вернулись к матушке, чей страх уже граничил с безумием: она почти не надеялась меня увидеть и умоляла горничных отправиться на поиски и, если еще не поздно, найти меня. Дрожа, она спросила, видела ли я что-нибудь ужасное, а затем заявила, что не собирается ложиться спать и нам всем следует провести ночь в молитвах.

— Сударыня, — сказала я, — уверяю вас, что, не считая крыс, в этом жалком домишке нет ни единой живой души. Уверяю вас также, что вам не грозят здесь никакие опасности и никто не собирается причинять вам какой-нибудь вред. Ваши лакеи с большим удовольствием едят в буфетной; даже тем, кто охраняет карету, отнесли ужин; о слугах всячески заботятся, и они чувствуют себя здесь свободнее, чем на постоялом дворе. Успокойтесь же, милая матушка; нам здесь будет очень уютно рядом с пауками, и мы прекрасно выспимся, если будет на то Божья воля.

— Я не лягу спать, даю слово! Вы такая сумасбродка, мадемуазель, вы столь легкомысленно ко всему относитесь и еще хотите, чтобы мы доверяли вашим сведениям? Стоит лишь мне представить, что этот отвратительный человек будет сидеть за столом напротив, как у меня уже бегут по коже мурашки, и я не знаю, как мне удастся выйти из этого положения.

Госпожа де Баете перебирала четки в углу; в трудные минуты она всегда на всякий случай твердила молитвы Богородице, подобно тому как коза грызет свою веревку. В разгар всех этих разговоров нас известили о том, что ужин подан, и наш хозяин лично явился за матушкой. Эта сцена заслуживает того, чтобы ее описали. Супруга маршала едва решилась опереться на протянутую ей руку, словно хозяин дома был болен чумой или жабой. И все же, спускаясь по лестнице, матушка отважилась спросить:

— А что же ваш сын, сударь, молодой дворянин, столь любезно пригласивший нас в ваш дом, неужели мы его больше не увидим?

— Нет, сударыня, он только что уехал по срочному делу. Мне очень жаль, но это было необходимо.

— Ах, Боже мой, — сказала мне г-жа де Баете, — бедного юношу убили!

— Или же послали за другими головорезами, чтобы оповестить их о богатой добыче.

— Помилуйте! Что вы такое говорите, мадемуазель! Впрочем, я полагаю, что вы правы.

— Они явятся ночью и всех нас перережут, можете не сомневаться. Любезно предупредив об этом гувернантку шепотом, я снова принялась смеяться от души и получила еще один строгий выговор, что нисколько меня не огорчило. Ужин прошел скучно и чинно, но он был плотным. Дюпон Восседал за столом подобно изваянию: он ничего не ел и не говорил ни слова. Быстро покончив с трапезой, мы поднялись в свои комнаты, снова в сопровождении служанок, которые несли коптящие факелы. Хозяин дома поклонился нам до земли, пожелал спокойной ночи и удалился.

Госпожа де Грамон прежде всего тщательно осмотрела все наши комнаты и приказала подбросить в камин несколько охапок хвороста, хотя и без того было жарко, после чего она велела горничным остаться с ней и попросила г-жу де Баете прочесть несколько молитв, а также несколько глав из ее любимой книги «Зерцало христианской души». Подойдя к матушке, я попросила у нее разрешения уйти в свою комнату и взять с собой Блондо, чтобы попытаться уснуть.

— Я очень устала, сударыня, я ничего не боюсь и надеюсь хорошо отдохнуть.

— Ступайте, дочь моя; если мне станет чересчур страшно, я вас позову. Я оставляю здесь Клелию, она предупредит меня об опасности.

— Как вам угодно, матушка.

Блондо последовала за мной; мы тщательно заперли свою дверь, чтобы ни друзья, ни враги не смогли открыть ее без нашего ведома. Я была раздосадована: мне казалось неестественным, что Филиппа столь бесцеремонно похитили и теперь держат взаперти. Мне так хотелось его увидеть! Желая спокойно все это обдумать, я усадила Блондо в глубокое кресло, и она тотчас же закрыла глаза. Полчаса спустя в доме воцарилась мертвая тишина. Слышалось только тихое ровное дыхание моей горничной, которая, как она уверяла, не боялась ни черта, ни людей, когда я была рядом. Луна, разогнавшая облака, заливала комнату светом, обозначая глубокие тени, отбрасываемые смоковницей, ветви которой колыхались от ветра. Я открыла окно, так как в жарко натопленной комнате нечем было дышать.

Внезапно снизу, из сада, послышался шум, который был похож на приглушенные шаги человека, направлявшегося к моему окну. Поскольку я лежала на постели одетой, то сразу же спрыгнула с кровати и в одно мгновение выскочила на балкон. Я не ошиблась: внизу чрезвычайно осторожно пробирался мужчина, согнувшийся чуть ли не вдвое. Взглянув на него в первый раз, я испугалась, и мое сердце забилось; при втором взгляде оно забилось еще сильнее, но уже не от страха — то был Филипп!

Я не особенно поверила, что он уехал, и чуть ли не ждала его, и все же теперь была не только обрадована, но и удивлена. Я наблюдала за Филиппом, он же меня не видел, но располагал верными сведениями, ибо двигался прямо к цели. Подойдя к дереву, он обхватил ствол, и его голова в один миг оказалась почти на уровне моего лица. Увидев меня, Филипп уцепился за более высокую ветвь и легко спрыгнул на балкон.

— Мадемуазель!.. — взволнованно произнес он.

— Тише!

Я указала ему на спящую Блондо. Мне подумалось, что лучше было бы предупредить ее о визитере, ибо от малейшего шороха, от малейшего слова, произнесенного чуть более громким тоном, она могла проснуться и поднять тревогу. Тихо подойдя к горничной, я дотронулась до ее руки; она открыла глаза и посмотрела на меня.

— Блондо, — сказала я, — не бойся, здесь один мой знакомый дворянин, с которым я собираюсь побеседовать; не спи, можешь смотреть на нас, но не слушай — это серьезный разговор.

Блондо была умная девушка, и она любила меня; я могла бы приказать ей стоять неподвижно, как жене Лота, в течение десяти лет, пока она не обратилась бы в соляной столп. Горничная сделала мне знак, что она готова повиноваться, и села таким образом, чтобы не терять нас из вида, в то же время находясь поодаль. Я вернулась к Филиппу, который ждал меня с нетерпением, притаившись возле окна.

— Ну вот, теперь… давайте поговорим.

— Ах! Я только об этом и мечтаю.

— Вы должны мне ответить на множество вопросов, ибо ваша жизнь полна тайн; я предупреждаю вас, что все эти вопросы сводят меня с ума. Прежде всего, во имя Неба, кто вы такой?

— Не знаю.

— Зачем к вам тогда приходили королева и его высокопреосвященство?

— Мне это неизвестно.

— Значит, вы расстались с господином де Сен-Маром?

— Увы, нет!

— Так господин Дюпон — это…

— Он самый.

— Но в таком случае…

— Мадемуазель де Грамон! Мадемуазель де Грамон! — неожиданно прервала нашу беседу г-жа де Баете, нещадно барабаня в дверь.

— Откройте, госпожа маршальша зовет вас к себе.

Клелия надрывно лаяла.

XIV

Ах, эта г-жа де Баете! Прервать нас на самом интересном месте разговора, когда я, наконец-то, должна было что-то узнать! А если бы Филиппа увидели в моей комнате, сколько это вызвало бы пересудов, сколько шума! Дело не в том, что меня стали бы бранить — наши добрые матроны отнюдь меня не пугали, — но об этом проведал бы Пюигийем, и как потом убедить его в истинном положении дел? Он ни за что бы мне не поверил и стал бы меня упрекать. Между тем я растерялась и не решалась ответить; мой юный друг вывел меня из замешательства: он уже спустился на землю по смоковнице, сказав мне на прощание:

— Я еще вернусь, будьте покойны! Блондо, далеко не столь взволнованная, как я, крикнула из-за двери:

— Мадемуазель спит!

— Разбудите ее.

Я разбудила себя сама и осведомилась, что случилось.

— Госпожа маршальша зовет вас, она желает немедленно вас видеть, ей страшно.

Горничная пошла открывать дверь, а я бросилась на кровать и стала потягиваться.

— Стало быть, надо вставать?

— Сию минуту пожалуйста.

Одна из горничных госпожи услышала в саду шаги, она выглянула в слуховое окно и заметила какого-то мужчину. «О! — подумала я. — Филиппа обнаружили! Мы больше не встретимся».

Я слышала, как эта чертовка омерзительно кричала, высунув голову в слуховое окно (между тем как Клелия захлебывалась в неистовом лае):

— Я его видела, я его вижу: он спустился с той самой смоковницы, что стоит рядом с окном мадемуазель. На помощь! Убивают! Пожар! Грабят!

Все остальные наперебой принялись вторить горничной:

— На помощь! Убивают!

— Я не понимаю, в чем дело, — сказала я, но тут матушка с криком выскочила в коридор:

— Поехали! Поехали! Я не хочу здесь больше оставаться. Где мои слуги, где моя дочь? Спасайте мою дочь!

Лакеи спали вповалку наверху возле лестницы; им пришлось встать, заслышав этот шум, и конюший матушки прибежал со шпагой в руке. Хотя я пребывала в ярости, мне страшно хотелось рассмеяться. Весь этот переполох из-за одного несчастного ребенка, который хотел спокойно поговорить с другим ребенком, не причиняя никому зла! Матушка продолжала кричать, что не останется больше ни минуты в этом вертепе, где нас собираются перерезать, и что она лучше пойдет пешком. Понадобилось больше получаса, чтобы ее успокоить. Она приказала закрыть мое окно и остатки ставен, которые уже не запирались, и потребовала, чтобы я отправилась вместе с ней в ее комнату; двух лакеев оставили караулить мою дверь. Я была в бешенстве, в бешенстве!

В это время года светает рано; уже занималась заря, когда весь этот спектакль закончился и г-жа де Баете усадила меня между матушкой и собой в их убежище, где нечем было дышать и где нещадно чадили факелы. Дамы продол-, жили чтение «Зерцала души», и хуже всего было то, что мне поневоле пришлось их слушать, стиснув зубы; при этом матушка клевала носом, а гувернантка то и дело замирала посреди фразы — это было прелесть как глупо и нелепо.

Блондо все поняла; она вернулась в мою комнату, сославшись на то, что забыла там платок, и села у окна. Девушка опасалась, как бы безрассудный молодой человек не попытался вернуться, услышав, что шум затих. Лакеи, стоявшие на часах, спали, опираясь на палки, которые они держали, подобно алебардам. Все погрузилось в сон, за исключением юности и… возможно, любви? Я по крайней мере не смыкала глаз, волнуясь за несчастного Филиппа, оказавшегося в трудном положении.

Я не могла понять, как вопли наших крикуний не привлекли внимания г-на де Сен-Мара. Быть может, у этого милейшего человека были на то свои причины: таким образом он избавлял себя от всяческих объяснений.

Никогда еще ночь не казалась мне такой долгой. На восходе солнца, который был ослепительным, мне разрешили вернуться в комнату, где меня ждала Блондо. Она пошла мне навстречу и, приложив палец к губам, протянула мне на раскрытой ладони клочок бумаги.

— Записка! — произнесла она тихим голосом. — Он красив, этот дворянин, какая жалость!..

Вся дрожа, я взяла записку; никогда прежде мне не приходилось их получать, и я не решалась развернуть бумагу; я хотела, но страшилась этого; взволнованная и гордая, я покраснела, а затем побледнела, ведь я еще пребывала в том возрасте, когда у нас нет прошлого, когда мы еще не изведали ни радости, ни печали, и юность шепчет нам на ухо прелестные слова, которые она только-только начинает произносить.

— Смотри хорошенько, Блондо, чтобы нас не застали врасплох, а я тем временем буду читать. Как же он передал тебе записку?

— Молодой человек неслыханно смел, мадемуазель; он забрался на нижние ветви и протянул мне оттуда письмо — даже господин де Бассомпьер не сделал бы этого лучше.

Я полагаю, что Блондо знала по собственному опыту образ действий Бассомпьера, хотя она и не желала в этом признаться. Я развернула записку, в которой было всего несколько строк: «Мадемуазель!

Я считаю себя несчастнейшим из смертных, ибо меня изгнали из рая, куда я едва успел вступить; однако мне нужно Вас увидеть, и я Вас увижу. Я знаю, что Вы направляетесь к Кадруссу, и мне известно, что его дом находится в графстве Венесен; если я не окажусь у Ваших ног в течение месяца начиная с сегодняшнего числа, считайте, что с бедным Филиппом все кончено. Я родился под несчастной звездой. В будущем я не жду ни любви, ни славы; мой опекун — единственный человек, с кем мне дозволено видеться; итак, вместо того чтобы прозябать здесь, я собираюсь безотлагательно решить свою судьбу, и Вы — моя путеводная звезда. До скорой встречи, или прощайте навеки. Жюль Филипп».

Я прочла записку дважды, а затем подошла к окну. Воздух был изумительным, и погода дивной; птички, распевавшие на ветках смоковницы и чистившие себе перышки, упорхнули при моем появлении; усевшись поодаль на другое дерево, они продолжали резвиться.

«Я напоминаю птицам ночных крикуний — госпожу де Грамон и госпожу де Баете, — подумала я, — над этой смоковницей тяготеет проклятие».

Я обозревала запущенный сад, смотрела под деревья с густой листвой; я искала своего милого друга и, признаюсь, думала о нем бесконечно больше, чем о Пюигийеме. Эта записка, исполненная решимости, пришлась мне по душе. Этот юноша, готовый поставить на карту все, казался мне истинным рыцарем или, по меньшей мере, одним из страстных поклонников Клелии или Клеопатры. «Посмотрим, приедет ли он к Кадруссу», — рассуждала я. Я желала бы этого и для него и для себя.

Я перечитывала записку снова и снова! Сколько подобных писем пришлось мне с тех пор получать! Я сожгла их все до единого, но это послание сохранила. Оно было первым. Если бы г-жа де Баете узнала об этом происшествии, она несомненно прибегла бы ко всем заклинаниям злых духов — эта добрая душа совершенно меня не знала. Сначала я была для нее просто мадемуазель де Грамон, а затем — княгиней Монако. Что касается моего ума, моей души, моих привязанностей и поступков, она о них не имела представления, как не имела представления о вихрях г-на Декарта и бесчисленных чудачествах его последователей. Я бы никогда не дала недалекую женщину в наставницы умной девушке.

В восемь часов утра прибыл Пюигийем с починенной каретой. Увидев его, я покраснела, и он это заметил; этот уж был таким хитрым, что тотчас же почувствовал неладное, хотя и не понимал, в чем именно я провинилась. Когда кузену рассказали о ночном переполохе, он устремил на меня свой взгляд и домыслил то, что можно было домыслить. Всю остальную часть пути граф был не в духе и держался отчужденно.

Господин де Сен-Map снова появился, чтобы угостить нас отменным завтраком, в то время как горничные и лакеи снова грузили в карету наши сундуки. Его учтивость доходила до раболепия, но то была учтивость в прощальную минуту, ясно дающая понять, что хозяин безмерно рад вашему отъезду. Матушка была великолепна в своей щедрости — она велела одарить поварят и служанок золотыми монетами. Отец на ее месте отделался бы шутками.

Прощаясь с хозяином, матушка сочла своим долгом выразить ему признательность и заявила, что на обратном пути мы снова нанесем ему визит.

— Премного благодарен, госпожа маршальша, но я уже буду находиться очень далеко отсюда и не смогу оказать вам даже такого жалкого приема, как на этот раз.

— Если это так, сударь, позвольте откланяться и примите во внимание наше положение при дворе. Мы с маршалом еще имеем там некоторое влияние и охотно предлагаем вам им воспользоваться.

В ответ дворянин лишь молча поклонился. Мы сели в карету, двери ее закрыли, и она снова двинулась в путь. На первой же остановке Пюигийем принялся расспрашивать дам о событиях ночи и таинственном питомце г-на де Сен-Мара, о котором больше ничего не было слышно.

— Я заметил необычайное сходство, которое сразу же меня поразило, — прибавил граф, — и удивлен, госпожа маршальша, что вы об этом не подумали, ведь это сходство просто невероятно. Этот молодой человек — вылитый король.

— Король? — воскликнула я.

— Да, мадемуазель, даже две капли молока не настолько схожи между собой. У него тот же голос, та же фигура — словом, все.

— Я не могу этого сказать, — возразила матушка, — как и никто из нас, пока мы находимся здесь. Мы не видели его величество со времени его детства. Вы забываете, сколько времени мы провели в Бидаше, а ведь мы приехали сюда задолго до событий Фронды.

— О! Это правда.

На этом беседа закончилась. Мы продолжали довольно быстро продвигаться вперед и добрались без происшествий до границы графства Венсен, где нас встретили посланцы вице-легата; они приветствовали нас по-итальянски, а мы отвечали им по-французски — как водится, люди, уверенные в том, что они не поймут друг друга, говорят без умолку. Нам воздали дань уважения, и в нашу честь стреляли из пушки. Моя добрая матушка уверяла, что все это делается ради маршала и она нисколько этим не кичится.

Когда мы приехали к Кадруссу, в его прекрасный дом на берегу Роны, нас ждало разочарование. Как оказалось, свадьбу отменили; тем не менее, поскольку приглашения были разосланы во все уголки Франции и пришлось бы снова отправлять более сотни гонцов, герцог решил устроить для гостей праздник. Самое странное, что этот брак все же состоялся позже, когда мадемуазель Дюплесси-Генего достигла брачного возраста, ибо в ту пору она была еще совсем девочкой. Их венчали так же, как назначают епископов in partibus infidelium note 3. До тех пор Кадрусс пытался обрести счастье с другими — он несколько раз сватался, и в числе прочих к мадемуазель де Севинье, которая вовсе не была ему парой и впоследствии стала графиней де Гриньян и моей доброй подругой и соседкой.

Меня так и тянет рассказать вам о Кадруссе и его злоключениях, хотя они постигли его гораздо позже этой несостоявшейся свадьбы. Это довольно странный человек, тесно связанный с другими, еще более странными людьми. В ту пору, когда герцог заставил нас отправиться в путь, чтобы мы стали свидетелями его счастья, он был молод. Мы еще вернемся к Кадруссу. Но вначале опишем ту встречу.

Когда мы вышли из кареты во дворе его усадьбы, нас встретили герцог собственной персоной и несколько его близких приятелей. Один из них подал мне руку и произнес голосом столь же приятным как скрип пилы:

— Мадемуазель, я имел честь привезти письмо господина маршала де Грамона госпоже маршальше. Не мог ли бы я ей его вручить? Я герцог де Валантинуа.

— Матушка будет польщена, сударь, — весьма сухо отвечала я. (Этот человек совсем мне не понравился.)

Я взглянула на него краем глаза, и вы сейчас узнаете, что мне пришлось увидеть.

Это был толстый, маленький, коротконогий человек с глазами белого кролика, носом-хоботом и вывороченными губами; на голове у него был гигантский светлый парик без буклей, весьма напоминавший соломенную крышу; на нем был бархатный камзол с карманами (это начинало тогда входить в моду), сшитый из красно-коричневого бархата, с ярко-красными шнурами; все его пальцы были унизаны перстнями с бриллиантами и прочими драгоценными камнями, при том, что у него были руки акушера или зубодера. Герцог ходил расставляя ноги, словно носильщик портшеза; однако самой примечательной его чертой был цвет лица, которое становилось пунцовым, как петушиный гребень, при малейшем недовольстве. Господа де Ларошфуко и Лабрюйер утверждают, что подобные рачьи панцири свидетельствуют о невероятном упрямстве и чудовищной злобе их обладателей. И они правы, во всяком случае в отношении этого человека.

Он проводил меня до гостиной, где гости обменивались поклонами, поцелуями — избави Бог! — и всевозможными объятиями. Госпожа Пилу называла все это фрикасе из физиономий. Господин де Валантинуа стоял позади меня, дожидаясь благоприятного для себя момента. Когда с приветствиями было кончено и гости образовали круг, он приблизился к маршальше, округлил локоть, принял вид молодого голубя и с улыбкой протянул ей послание. — Что это такое, сударь? — удивилась матушка.

— Письмо от господина маршала, сударыня. Мне поручено передать его вам лично в руки.

Эта фраза показалась мне несколько казенной для герцога де Валантинуа, но так ли уж это важно? Маршальша как законная обладательница письма спрятала его и больше о нем не упоминала. Как оказалось, г-н Монако имел на меня виды! Я даже не подозревала, сколько грядущих бурь таилось в кармане г-жи де Грамон. Если бы я только об этом знала, Боже милостивый! Теперь, когда мы рассмотрели облик герцога де Валантинуа, вернемся к Кадруссу и его злоключениям, тем более что это отсрочит неотвратимо приближающийся день, о котором мне так хочется забыть!

XV

Кадрусс был привлекательный, высокий, довольно хорошо сложенный мужчина бравого вида, с закрученными кверху усами. Перечитывая свои записи, я заметила, что допустила по отношению к нему ошибку во времени: я сразу упомянула о его браке как о свершившемся факте, и это могло бы внести путаницу. Да будет вам известно раз и навсегда, что я пишу по собственной прихоти, что я чрезвычайно ленива и терпеть не могу подчисток, примечаний и исправлений. Если мне случается ошибиться в дате, я оставляю все как есть — мне претит начинать все снова и разъяснять очевидное. Кроме того, я очень больна уже в течение нескольких лет; этот недуг будет усиливаться до тех пор, пока он не сведет меня в могилу, что нисколько меня не волнует. Из-за своих страданий я становлюсь капризной и привередливой; я вспыхиваю по самому ничтожному поводу, моя душа не лежит больше ни к кому и ни к чему. Мало-помалу я отдаляюсь от людей и уже давно отреклась от самой себя. Что делать на этом свете, если ты уже не молода и не можешь больше ни нравиться, ни властвовать?

В ту пору, когда мы приехали в графство Венесен, Кадрусс был еще молод и холост. Впоследствии он женился на мадемуазель Дюплесси-Генего, как вам уже известно, но, тем не менее, продолжал жить холостяком и у него были другие женщины. Именно в это время мы и встретимся с ним снова — нам придется перенестись в будущее, чтобы завершить эту главу, которая сегодня меня забавляет, а завтра, возможно, будет внушать мне отвращение. Так уж я устроена.

Прежде всего следует сказать, что у супруги маршала де Ла Мота, воспитательницы детей французского короля, были три дочери. Их отец, простой дворянин из Пикардии, преуспел благодаря своим личным заслугам и получил высший чин в королевстве, в результате чего его дочери приобрели право притязать на что угодно. Мать девочек, рано оставшаяся вдовой, хотела, чтобы они, по примеру отца, выросли благочестивыми и достойными особами. Вероятно, они желали того же, но тут вмешался дьявол, и они стали такими, какими мы их видим сегодня. Все дочери маршала красивы, но кое-что в их фигуре требуется подправлять. Госпожа де Севинье говорит об этом так: «Какая жалость! Барышни де Ла Мот — это бриллианты, но в каждом из них есть пятно».

Это пятно — нечто вроде горба, расположенного не там, где он бывает у горбунов; данный изъян, не лишенный изящества, не уродует и даже не портит стана барышень. Все это видят, все об этом знают, но никто не желает, чтобы они от этого избавились, — всем кажется, что без этого изъяна они не были бы столь прелестными. Что касается их лиц, они — само совершенство. Особенно у младшей, г-жи де Вантадур, — это подлинное чудо. Мне бы хотелось целый день разглядывать ее лицо в зеркале; мне также хотелось бы, чтобы такое лицо было у кого-нибудь другого, ибо у нее я его не выношу.

Так вот, когда эти дамы были барышнями де Ла Мот, старшую из них звали мадемуазель де Туей. Вокруг нее увивались смазливые щеголи; супруга маршала, желавшая найти дочери мужа, повелительным жестом разогнала этот ничтожный сброд, запретила барышне строить глазки, дарить улыбки и писать любовные записки; она проявила достаточно ловкости, чтобы одержать верх над обитателями Королевства Нежных Чувств. С барышней же дело обстояло иначе. Ее продолжали одолевать мелкие страсти; она мечтала не о женихах, с которыми можно заключить брак в присутствии нотариуса, тем более что таковых не было видно, а о другом; поэтому в ожидании лучшего она стала позволять себе кое-что по мелочам.

Единственный мужчина, находившийся поблизости от девицы, с которой не спускали глаз, был конюший ее матери, носивший имя д'Эрвьё — сорокалетний человек, уродливый, но довольно хорошо сложенный; при всем его уродстве это был мужчина, а не одна из тех кукол, с которыми играют маленькие девочки. Барышня ясно дала ему понять, что если он станет с ней любезничать, то она пойдет ему навстречу. Конюший сделал вид, что он ничего не понял, продолжал держаться от девицы на почтительном расстоянии и в конце концов попросил у герцогини разрешения уйти со службы. Докопавшись до истины, мать девицы пожаловала конюшему место консула в Турине, тысячу франков ежегодно из доходов одного из епископств и стала считать его самым порядочным человеком во Франции.

Таким образом, мадемуазель де Туей оказалась покинутой. Однако это не могло продолжаться долго. Вскоре, в доме своей тетки г-жи де Боннель, где играли в карты по-крупному, она повстречала Кадрусса. Это произошло в ту пору, когда герцога столь высоко ценили за то, что он не требовал от своей жены исполнения супружеских обязанностей. Несчастный муж позволял всем его жалеть и баловать, а поскольку он был не из болтливых, то от желающих его вознаградить не было отбоя. Глядя на великодушие герцога в браке, дамы полагали, что он гораздо лучше других мужчин, ибо ему приходилось жертвовать собственным удовольствием ради здоровья благородного, изможденного болезнью, умирающего создания, а Кадрусс был несказанно рад, что так легко отделался от жены.

Он начал настойчиво ухаживать за мадемуазель де Туей, а та принялась манерничать; как-то раз она вздумала спросить, женится ли он на ней после смерти жены. Кадрусс пришел в негодование, но тут же успокоился, а затем признался, что жена ничего для него не значит, что он свободен или мог бы стать свободным — словом, он не стал скупиться на лживые двусмысленные обещания, которые никак не связывают раздающего их и вводят в заблуждение получающую их, если та к этому стремится. А мадемуазель де Туей жаждала заблуждаться как ни одна другая девица.

Таким образом, они стояли на пути к успеху, как вдруг Кадрусс, играя с королем в карты, проиграл значительную сумму. Он заплатил часть денег наличными и осведомился, можно ли вернуть остальное позже. Ему ответили, что карточные долги не терпят отлагательства. Поэтому герцогу пришлось отправиться за деньгами в свое имение. Этот отъезд был тем более прискорбным, что его отношения с мадемуазель де Туей находились в дальних предместьях на карте мадемуазель де Скюдери: они еще не добрались ни до нежных поцелуев, ни до любезных сердцу обещаний. И эти-то селения расположены весьма далеко от столицы, а до дворца полного блаженства еще идти и идти.

Господи! Что за глупость эта карта! До чего же глупая девица эта мадемуазель де Скюдери и как же глупы те, кто ее превозносят! Я уже давно так думаю, а теперь вот и говорю об этом.

Кадрусс обнаружил, что деньги в провинции — большая редкость; он долго не возвращался, и это отсутствие оказалось для него роковым. Тем временем виды на мадемуазель де Туей появились у герцога д'Омона. Герцог д'Омон! Герцог и пэр, первый дворянин королевских покоев, губернатор Булонне, вдовец, первая жена которого была сестра маркиза де Лувуа, — разве можно было предположить, что он получит отказ?.. Однако в смерти жены герцога было нечто столь странное, что это наводило на размышления о ней и внушало опасения за его новую избранницу. Следует рассказать вам об этой смерти; мне о ней известно из первых рук, поскольку я превосходно знала покойную герцогиню и сам герцог неоднократно рассказывал мне эту историю. Об этом событии говорил весь Париж, и каждый истолковал его по-своему; но вот что произошло на самом деле.

Герцог д'Омон и его жена любили друг друга так, как об этом пишут в романах: подобное редко встречается в этом веке и при этом дворе.

Мадемуазель де Лувуа получила к свадьбе великолепный подарок, который она чрезвычайно ценила, и муж попросил ее всегда носить этот предмет как талисман удачи. То были бриллиантовые четки из оправленных камней чистейшей воды. И действительно, она носила их днем и не расставалась с ними ночью. Однажды утром, когда в доме у герцогини было много гостей, эти четки исчезли. Вы можете представить себе гнев, огорчение и растерянность хозяев, не знавших, кого обвинить в краже. Они терялись в догадках. Герцогиня успела достать четки из кармана, показать их всем по очереди, затем положить на стол, после чего их не видели.

Одна из женщин, свидетельница волнений хозяйки, терзала ее до тех пор, пока та не согласилась отправиться вместе с ней к колдуну. Для герцогини, чрезвычайно набожной женщины, это был серьезный шаг, но она усыпила свою совесть, подобно супруге маршала де Грамона, и решилась на него. Выслушав женщину, колдун отослал ее к некоему священнику Сен-Северинского прихода, к которому надо было явиться в полночь, во время полнолуния, в ясную погоду, когда на небе и на земле светло. Герцогиня выбрала ночь, когда ее муж находился на службе при дворе, и в сопровождении своей горничной явилась к священнику Сен-Северинского прихода.

Женщине было очень страшно, но тем не менее она вошла в дом священника одна, как он того требовал, и поднялась вместе с ним наверх, в старую башенку, где он держал голубей. Голубей этих кормили необычно: какими-то красными зернами неизвестного происхождения, от которых эти птицы принимались болтать, как попугаи, когда хозяин заставлял их это делать. Госпожа д'Омон вошла в маленькую и очень грязную комнату. Птицы спали и начали пищать, когда хозяин приказал им на неведомом языке немедленно приготовиться к гаданию. Он запер дверь на ключ, открыл окно, чтобы лунный свет падал на клетку, и принялся задавать голубям вопросы, посоветовав герцогине, оцепеневшей от страха, не сходить с места и отвечать только ему одному, что бы она ни услышала.

И тут голуби и чародей начали диалог на той же тарабарщине. Это продолжалось с четверть часа, а затем птицы Заупрямились, не желая больше отвечать, но кудесник сломил их сопротивление с помощью множества красных зерен. Герцогиня слышала, как кто-то трижды окликнул ее по имени, и остолбенела, чувствуя, что кровь застывает в ее жилах. Наконец священник повернулся к ней и сказал, что она получит свои четки обратно при выполнении двух условий: во-первых, она не станет ничего рассказывать обо реем увиденном мужу; о втором же условии герцогиня никогда не желала говорить.

Она обязалась выполнить первое требование, а о другом даже не желала слышать. После этого последовали странные события, окутанные покровом тайны; тем не менее, несмотря ни на что, женщине удалось вернуть себе четки, но она так и не смогла узнать, кто их похитил, из-за своего отказа выполнить второе требование священника. Герцогиня ушла из его дома, сожалея, что оказалась там, и беспрестанно повторяла, что это сведет ее в могилу. Колдун предупредил ее, что если она не сдержит слово, то ничто не спасет ее от гнева духов.

«Значит, я погибла, — подумала бедняжка, — ведь я Обязательно слягу в постель. Господин д'Омон примется мучить меня вопросами о том, что у меня болит; я же слишком сильно его люблю и не смогу ничего от него утаить; он все узнает, а черти придут и в отместку свернут мне шею».

Все произошло именно так, как предвидели колдун и герцогиня. Четки нашлись на следующий день в кармане ее юбки. Женщина больше не вставала с постели, так как ее кровь застыла и ничто не могло ее согреть. Муж вместе с врачами проводил у ее постели дни и ночи — все было тщетно. Но герцог так донимал жену расспросами, что она согласилась рассказать ему эту историю, добавив: — Я отдаю вам свою жизнь. Герцогиня умерла сутки спустя в глубокой скорби.

Этот случай попытались объяснить и в конце концов объяснили — существуют люди, которых ничто не ставит в тупик. Четки якобы были украдены камеристкой, которая выдумала весь этот спектакль, чтобы извлечь для себя выгоду. Герцогиня заплатила этой шайке много денег. Опасаясь быть разоблаченной, служанка помогла хозяйке исполнить пророчество колдуна, подсластив в духе Ла Бренвилье ее снадобье. Выяснили также, что человек, выдававший себя за священника, им вовсе не был; его без шума сожгли вместе с голубями; камеристка исчезла, а г-н д'Омон с тех пор уверяет всех, что его жена умерла от преждевременных родов. Несомненно одно: герцог долго оплакивал супругу и с большим трудом решился жениться вторично.

Эта таинственная история завладела вниманием двора и всего города. Каждый толковал ее по-своему: одни утверждали, что дьявол серьезно задел честь герцогини и она умерла от стыда и раскаяния. В наше время, когда вокруг столько вольнодумцев, люди верят всему тому, что невозможно объяснить сразу: они признают сверхъестественные явления и зажмуриваются, чтобы не видеть того, что колет нам глаза. Я не стану высказывать своего мнения по данному поводу; г-н д'Омон всегда говорил об этом с содроганием и, по его словам, долгое время собирался вступить в орден траппистов во имя искупления. Искупления чего?.. Вот этого я и не могу вам сказать.

Герцог жил как святой, избегая женщин, не поднимая ни на кого глаз, до тех пор пока не встретил мадемуазель де Туей, в которую он влюбился с первого взгляда. Если г-ну д'Омону нужно было искупление, Бог послал ему для этого неплохую возможность.

Мадемуазель де Туей не отвергла герцога; несмотря на то что девица была чрезвычайно влюблена, она размышляла. Госпожа де Кадрусс была жива, она могла проявить упрямство и протянуть еще долго. В то же время г-н д'Омон был готов жениться, и барышня сдалась. Однако она написала своему возлюбленному, чтобы тот поспешил, если он хочет застать ее свободной. Кадрусс и в самом деле поспешил — ему удалось увидеть ее за два дня до свадьбы. То были сплошные слезы, отчаяние и выдергивание на себе волос. Однако влюбленные так и не выбрались из двух известных вам селений мадемуазель де Скюдери, несмотря на мольбы Кадрусса, и на следующий день невеста победоносно довела дело до брачного договора, который их величества скрепили своими подписями.

Кадрусс так и не появился на свадебных торжествах; он был в самом деле влюблен, и счастье соперника приводило его в ярость. Он пустился в игру, набросился на реверси и бассет за неимением любовницы и проиграл тысячу пистолей за два дня.

Но он имел дело с более тонкой штучкой, чем ему казалось! Через неделю после этой свадьбы, в ту минуту, когда герцог входил в дом г-жи де Боннель, чтобы сыграть там в гокку, камеристка хозяйки, Катрин, образец добродетели и набожности, по секрету передала ему письмо, почерк которого показался Кадруссу незнакомым.

— Речь о возврате долга, господин герцог, — сказала благочестивая служанка.

Она сама не ведала, насколько точно выразилась. И как же эти слова позабавили насмешников!

XVI

Муж наскучил герцогине д'Омон уже на следующий день, и она вознамерилась вспомнить о Кадруссе, но что ей было делать, если он не появлялся, и где было его искать? Отправить ему письмо значило сильно рисковать, поэтому она решила совершить один из тех шагов, что легко удаются в основном благодаря той дерзости, с которой их осуществляют, и снабдила Катрин благословенным письмом, сказав при этом:

— Как-то раз, еще до моего замужества, я выиграла у господина де Кадрусса довольно крупную сумму, но затем мне стало известно, что игра была нечестной, и теперь я должна возвратить ему долг; чтобы никого не впутывать в это дело, я обращаюсь к тебе. Сделай так, чтобы никто ничего об этом не узнал.

Катрин безоговорочно поверила в эту сказку и как привычная к такого рода делам женщина выполнила данное ей Поручение; изумленный и обрадованный Кадрусс обнаружил в конверте приглашение на свидание. Ему было велено явиться на следующий день в особняк д'Омонов, изменив свой облик по собственному усмотрению, и придумать что-нибудь, чтобы его допустили к герцогине. Ее муж должен был уехать в Версаль, и нельзя было упускать столь благоприятный случай.

Кадрусс не стал долго мудрить: он надел простое платье, сел на лошадь и явился в особняк д'Омонов якобы из Версаля под видом одного из двадцати четырех скрипачей короля, заявив при этом, что прибыл от имени его величества по пустяковому делу, связанному с оперным театром (герцог был главным управляющим всех королевских увеселений). Когда Кадруссу сказали, что хозяина нет дома, он попросил разрешения увидеть герцогиню, и она приняла его; после этого влюбленный сделал вид, что он уходит, а сам прошел в нижнюю залу и затаился там до тех пор, пока герцогиня не пришла за ним. Лакеев отослали с различными поручениями. Привратник подумал, что посетитель ушел, и забыл о нем; между тем г-жа д'Омон заперла Кадрусса в кабинете позади своей спальни, и дала ему хлеба с вареньем, чтобы он не умер с голода. Герцог просидел там до самой ночи, боясь пошевельнуться. Герцогиня сказалась больной, чтобы уйти к себе пораньше; она отпустила горничных и, наконец, открыла дверь любви. Нет нужды описывать, с каким восторгом встретились влюбленные и о чем они говорили, но их беседа продолжалась долго; около четырех часов утра, когда разговор начал понемногу стихать, перед домом остановилась карета, запряженная шестеркой лошадей. В дверь стали стучать изо всех сил — то был г-н д'Омон, которому не терпелось увидеть свою дорогую герцогиню.

Она испугалась, решив, что все пропало, спрятала Кадрусса в тесной кладовой и принялась ждать. Герцог был чрезвычайно горд, что он так рано вернулся. Жена же, мысленно посылая мужа к черту, все же была вынуждена его принять. В довершение всех бед герцог не стал возвращаться в свои покои. Он остался у жены, пылая любовью и рвением, и провел у нее все утро. Представьте себе дрожащего от холода Кадрусса, который не мог присесть и едва держался на ногах, не смея двинуться, и состояние красавицы, знавшей, что любовник является свидетелем и слушателем ее интимной беседы с мужем. К счастью, г-н Монако ни разу не сыграл со мной такой скверной шутки: полагаю, я не вынесла бы этого.

Около одиннадцати часов утра герцог открыл глаза; что касается герцогини, она всю ночь не смыкала глаз. Наконец, он собрался вернуться к себе, но тут доложили о том, что приехала его кузина из провинции, очень набожная особа, которая должна была оставить кузену большое наследство. Герцог вскрикнул от радости и приказал впустить ее.

— Она будет счастлива увидеть меня в кругу семьи, — произнес он. — Вам не надо торопиться вставать, душенька, кузина проведет здесь два дня, чтобы лучше вас узнать. Затем гостья вернется к себе; но в ее письме было предупреждение, что в течение этого времени она будет находиться возле вас безотлучно, чтобы не терять ни минуты. — Значит, вы хотите, что она и спала в моей комнате, сударь? — спросила дама, разозлившись на него за эту надоедливость.

— Ни в коем случае, помилуйте! Но я буду спать здесь. У кузины может сложиться о нас превратное мнение, если дело будет обстоять иначе, и этого окажется достаточно, чтобы она лишила нас наследства: ей непонятны придворные обычаи и она живет по старым понятиям.

Бедный Кадрусс! Какие испытания выпали на его долю! От жуткого голода у него начались спазмы в желудке и он жестоко страдал.

И вот появилась кузина (г-жа де Раре, но не та, что бегает по всему городу, обивает все пороги и повсюду строит козни, — я даже не знаю, родственницы ли обе эти дамы). Ее встретили с распростертыми объятиями и щедро угощали. Святоша осыпала герцогиню поцелуями и сказала, что та красива, как восковой младенец Иисус. Она потребовала, чтобы ее не стеснялись. Она желала присутствовать при туалете душеньки; затем она принялась говорить не умолкая, восторгаться безделушками герцогини и до самого обеда не отходила от нее ни на шаг.

Когда подали обед, появился герцог; несчастная влюбленная каким-то образом ухитрилась спрятать в карман ключ от кладовой, где томился Кадрусс, ибо гостья и старая гувернантка, которую та привезла с собой, рыскали всюду, открывали шкафы и издавали возгласы, удивляясь тому, что они там находили. Они закричали бы совсем по-другому, если бы обнаружили нашего узника. Таким образом прошли весь день и вечер; герцогиня была не в силах избавиться от этой назойливой дамы, от мужа и служанки, обступивших ее, как животные — святого Иосифа в хлеву; она едва не лопнула от злости. Вечером дело приняло еще более скверный оборот; у г-жи д'Омон не было возможности заглянуть в кладовую хотя бы на миг — проводив г-жу Раре в отведенные ей покои, она вернулась в свою комнату с почетным эскортом в лице г-на д'Омона, следовавшего за женой по пятам.

«Он погибнет! — подумала несчастная. — Как знать, возможно, он уже потерял сознание и умер?»

Она сама десятки раз была на грани обморока, а герцог, замечая волнение жены, то и дело спрашивал, что с ней и отчего она вздыхает. — Мне душно, — отвечала герцогиня.

Господин д'Омон вызвался помочь жене, отчего ей сделалось еще хуже; наконец, он уснул. Во время десерта дама набила карманы печеньем и фруктами, чтобы бросить их пленнику; она попыталась встать, как только ей показалось, что муж уже не в состоянии ничего слышать, но он только дремал и тут же осведомился, сев на постели, не заболела ли она.

— Нет, — ответила герцогиня с бесподобным хладнокровием, — но у меня есть привычка слегка смачивать виски туалетной водой королевы Венгерской, я схожу за ней в кабинет. — Я схожу за ней, если вам угодно, или же позову ваших служанок. — Мне известно, где она находится, никого не беспокойте.

Между тем герцогиня уже открыла тайник, поспешно швырнула туда лакомства, что было для Кадрусса большим утешением, убедилась, что замурованный еще жив, и вернулась на место. К счастью, свечи в спальне были погашены.

— Ах! — сказал г-н д'Омон. — Эта туалетная вода окружает вас чудесным ароматом.

У герцогини не было туалетной воды, окружавшей ее ароматом, но воображение обмануло обоняние бедного мужа! Тем временем Кадрусс, умиравший с голода, набросился на угощение; он находился так близко, что было слышно, как он грызет печенье. — Что это? — спросил герцог, уже начавший засыпать. — Очевидно, крыса за стенными коврами.

— Я прикажу их завтра снять, я терпеть не могу этих мерзких животных. Постучите немного по стене, чтобы заставить эту тварь замолчать.

Шум стих, и ночь закончилась мирно. На следующий день старая родственница и муж столь же неотступно преследовали герцогиню. Она уже потеряла терпение, как вдруг г-н д'Омон получил депешу из Версаля, предписывавшую ему немедленно уехать. Бедная женщина вздохнула с облегчением. Но тут на нее свалилась еще одна неожиданность: г-жа Раре захотела повидаться с г-жой де Боннель, и герцог решил отвезти к ней обеих женщин перед своим отъездом.

В доме г-жи де Боннель герцогиню ждала сцена еще более странного свойства. Все только и говорили об исчезновении Кадрусса, жена искала его повсюду, она только об этом и говорила, и на его поиски были посланы двадцать вооруженных слуг, не считая родственников и друзей. Одни считали, что герцога убили, другие — что он погиб на дуэли, третьи — что его заточили в Бастилию; кое-кто уверял, что Кадрусс загулял в приятном месте, но по большей части все склонялись к мысли, что он сидит за карточным столом с какими-нибудь проходимцами. Так или иначе, его разыскивали. Маркиз де Фервак, сын г-жи де Боннель, легкомысленно осведомился у герцогини, не она ли прячет Кадрусса. Он не мог предположить, насколько точно он выразился, а она, совсем еще юная, смутилась, и, хотя маркиз был чрезвычайно глуп, это не ускользнуло от его внимания. Герцогиня провела весь вечер в страшной тревоге. К счастью, старая святоша захотела уехать из дома г-жи де Боннель пораньше, и бедняжка с радостью последовала за ней.

Я вас уверяю, что она быстро уложила кузину в постель, отослала служанок, заперла дверь на засов и бросилась в кладовую; она нашла несчастного узника полумертвым. Когда герцогиня вытащила его оттуда, он растянулся на ковре во весь рост. Туалетная вода королевы Венгерской на этот раз пришлась кстати; потребовалось больше часа, чтобы привести Кадрусса в чувство, после чего он выпил чашку бульона, которую его возлюбленная попросила принести якобы для нее; кроме того, он съел хлеба по меньшей мере на четыре су, большую банку варенья с дюжиной засахаренных орехов и выпил бутылку лучшего вина из погреба. После этого Кадрусс почувствовал себя более уверенно, но два дня, проведенные в заточении, изменили его до неузнаваемости. Он казался сущей видимостью, как говорила Месье эта старая чертовка г-жа Нобле о г-не де Витри, вместо того чтобы назвать его видением. Затем Кадрусс, не в силах пошевелиться, долго сидел в кресле, и герцогиня ухаживала за ним. Таким ли образом прошла ночь или иначе, мне неведомо, однако утром несчастному следовало уйти — для этого его возлюбленной пришлось позвать привратника якобы для того, чтобы дать ему указания, кого следует принимать, а кого она не желает видеть; тем временем кавалер вышел с черного хода.

Кадрусс до такой степени показался жене видимостью, что она с трудом его узнала, и кумушки принялись сплетничать по этому поводу. Маркиза де Рамбюр давно заглядывалась на Кадрусса; она подслушала разговор маркиза де Фервака с герцогиней, все поняла, увидев ее смущение, к решила поссорить влюбленных ради собственных интересов. Сказано — сделано; сначала с помощью тайных признаний, затем посредством подложных писем она довела их до того, что они смертельно возненавидели друг друга и готовы были выцарапать друг другу глаза. Кадрусс больше никогда не оказывался в кладовой для варенья, но зато, как поговаривают, там побывали другие мужчины.

Мало было разлучить Кадрусса с герцогиней, следовало еще его завоевать, и тут маркиза де Рамбюр потерпела крах. Она тщетно пускала в ход свои женские чары — о маркизе шла такая дурная слава, что герцог не захотел вступать в соперничество с несколькими военными, одним советником, двумя банкирами и даже какими-то буржуа. Чтобы удержать Кадрусса, маркиза посадила его играть в бассет: все тогда увлекались этой игрой, пришедшей на смену гокке. За один раз он выиграл семь тысяч пистолей, а на следующий день — сто тысяч ливров. Представьте себе, сколько шума это вызвало! Я забыла сказать, что за время всех этих козней герцогиня де Кадрусс отошла в мир иной, предварительно заставив мужа поклясться, что он позаботится об их детях и никогда больше не женится. Госпоже де Рамбюр это было известно, как и всем остальным, но она также знала, что мужчины держат обещания лишь до тех пор, пока у них на это есть желание. Чтобы поправить дело, маркиза предложила Кадруссу своего рода сделку, и он поспешил ее принять. Она просто-напросто рассудила, что герцог может жениться на ее дочери мадемуазель де Рамбюр, весьма богатой наследнице, и взять деньги, которые он потерял в игре, из ее приданого. Речь шла примерно о восьмидесяти тысячах ежегодной ренты; это была редкостная ставка, и на кону стояло побольше, чем приносил Кадруссу бассет.

Свадьбу сыграли почти тайком: родственники г-на де Рамбюра, принадлежавшие к очень знатному и весьма старинному пикардийскому роду, воспротивились этому браку. Вдовец с детьми да еще с такой репутацией! Госпожа д'Омон пришла от этого в ярость и, не придумав ничего лучшего, стала богомолкой, занялась делами милосердия и вместе с герцогиней де Шаро, дочерью несчастного г-на Фуке, принялась ухаживать за больными и хоронить мертвецов. Герцогиня де Шаро отправляла людей на тот свет своими лекарствами, а г-жа д'Омон укладывала их в гроб. Они побывали со своей походной аптекой и погребальными принадлежностями во всех окрестностях Парижа, и, куда бы они ни приезжали, это было хуже чумы — здешние крестьяне разбегались при их появлении. Эти дамы вместе с несколькими другими святошами образовали нечто вроде общины, правила которой запрещали пользоваться румянами. Княгиня д'Аркур, одна из них, дочь герцога де Бранкаса, превозносит своих товарок повсюду. Когда ей говорят о ее благочестии, она смиренно отвечает:

— Ах! Я не настолько благочестива, как моя сестра д'Омон и моя сестра де Шаро, которые посещают больницы и кладбища!

Не знаю, ошибаюсь ли я на счет Кадрусса и герцогини д'Омон, но я невысокого мнения об их заслугах и не верю в их раскаяние. Кадрусс проматывает состояние своих детей, а герцогиня, несмотря на всю свою любовь к Творцу, не брезгует и Божьими созданиями — спросите-ка лучше об этом у маркиза де Рирана note 4.

XVII

У Кадрусса мы прожили целый месяц; множество дворян приезжали к герцогу, чтобы с нами встретиться, а он давал у себя восхитительные балы. Вице-легат приказал устроить для нас торжественное шествие наподобие тех, что проводятся в Риме, и нельзя сказать, что такое нас не позабавило, до того это было весело. Мы превосходно провели время в Авиньоне, в доме Кадрусса, куда стекалась знать со всего графства; г-н Монако с утра до вечера ходил вокруг меня, распуская хвост веером. Он красовался в великолепных нарядах — то был единственный раз в его жизни, когда он вознамерился одеваться сообразно своему положению и общепринятым правилам. Впоследствии князь заставил меня дорого за это заплатить, не говоря о его постоянных упреках. Я же отнюдь не предполагала, что этот толстяк приехал сюда, чтобы ухаживать за мной. В письме маршала об этом не говорилось, оно лишь уведомляло матушку о том, что герцога де Валантинуа следует приветливо принимать и обходиться с ним как с одним из лучших друзей нашей семьи. Господин Монако садился позади меня на табурет и неизменно начинал беседу с одних и тех же слов: — Мадемуазель, авиньонское небо весьма напоминает небо Монако. Я же отвечала на это:

— Я очень этому рада, с вашего позволения, сударь. Мы с Пюигийемом бесконечно смеялись над этим, когда нам удавалось остаться наедине.

В другой раз герцог осведомился с серьезным видом, нравится ли мне сушеная треска.

— Честно говоря, сударь, я о ней понятия не имею, мне никогда не доводилось ее есть.

— Дело в том, — продолжал он, — что два года тому назад я жил во францисканском монастыре во время поста, и каждое воскресенье, два раза вдень, меня кормили сушеной треской.

Только представьте себе, что за интересная подробность и насколько она способствует тому, чтобы юная барышня в вас влюбилась!

В день торжественного шествия собралось бесчисленное количество кающихся грешников всех цветов. Они проходили под нашим балконом, и многие из них останавливались, приветствуя Кадрусса и других местных вельмож. Это было чрезвычайно любезно с их стороны, тем более что их лица были скрыты под клобуками и никого из них нельзя было узнать. Кадрусс, который хотел, чтобы его чествовали у него дома, говорил каждому: — Приходите в мой дом сегодня вечером, вас там примут.

Вследствие этого к герцогу явилось полчище всевозможного сброда, и все эти люди стали без всякого стеснения есть, пить и даже спать у него. Матушка, Лозен, г-н Монако и прочие, почти все приезжие гости, отправились в замок, где вице-легат устроил роскошное пиршество. Я устала и попросила разрешения остаться у Кадрусса. Мне позволили это неохотно; но, поскольку я уже мирно лежала в постели, матушка была вынуждена согласиться. Я тихо начала дремать под шум, раздававшийся в доме, и при свете маленькой восковой свечи, пылавшей перед иконой. Внезапно дверь очень тихо отворилась и чрезвычайно взволнованная Блондо подошла к моей кровати.

— О мадемуазель, мадемуазель, — воскликнула она, — если бы вы только знали! — Что именно? — О! Нечто совершенно удивительное — я бы ни за что в это не поверила. — Да что же это, в конце концов?

— Я его видела, я с ним говорила, и я обещала ему сказать об этом вам… Это кающийся грешник в голубом.

— Ну и что?

— А то, мадемуазель, что это тот самый молодой человек со смоковницы…

— Филипп!

— Да, Филипп; он здесь, он просит, он умоляет, он говорит, что рисковал жизнью, чтобы встретиться с вами, и что если он будет пойман, его убьют, но ему все равно, лишь бы перед этим увидеть вас.

— Где же он?

— Там, в галерее.

— Помоги мне встать и немного привести себя в порядок, а затем позови его.

— Ах, мадемуазель, какое счастье, что вы не ушли со всеми!

Я осталась дома исключительно чтобы дать отпор матушке, заставлявшей меня носить шляпку, которая была мне не к лицу и которую я терпеть не могла. Все это она делала потому, что г-жа де Баете, по ее словам, хотела переломить мой характер в мелочах и заставить меня подчиняться чужой воле, а не потакать своим прихотям. Взяв за образец этот прекрасный метод, я решила напасть на них сама и действовать наперекор тому, что от меня требовали. Я притворилась больной и не пошла к вице-легату, предпочитая скучать дома в одиночестве, но, поскольку Бог помогает невинным душам, случилось так, что мне отнюдь не пришлось скучать.

— В один миг вскочив с постели, я довольно старательно вделась и приготовилась встретить Филиппа. Он вошел в голубом одеянии кающегося грешника, служившей и проэдуском, и охранной грамотой в этом крае священников. Он был красив, как Аполлон; и в самом деле, невозможно сыскать на свете двух более похожих людей, чем Филипп и король, разве что красота моего друга кажется намного более подлинной. Едва лишь увидев меня, Филипп бросился к моим ногам, охваченный непостижимым восторгом. Признаться, я была этим несколько смущена. Желая выйти из неловкого положения, я спросила Филиппа, как ему удалось вырваться на свободу и зачем он явился в Авиньон.

— Я приехал встретиться с вами, мадемуазель, а также молить вас о помощи и покровительстве, чтобы выйти из своего заточения и покончить с бездействием; чтобы вернуться к той жизни, какой живут другие; чтобы занять свое место под солнцем и стать достойным вас.

— Однако, Филипп, по-моему, вы хотите слишком многого сразу.

— Все мои желания, в сущности, сводятся к одному, мадемуазель: меня лишили всяких прав и держат в тюрьме с тех пор, как я появился на свет, мне отказывают в том, что дозволено людям моего возраста, — возможности, по крайней мере, делать свою судьбу, если она еще не сложилась. Мне надоел этот произвол, и я больше не собираюсь с ним мириться.

Я умирала от любопытства; настал момент засыпать Филиппа вопросами, и я горела желанием начать это делать, но никак не могла решиться.

— Однако, Филипп, — наконец, отважилась я спросить, — вы от кого-то зависите?

— Ни от кого.

— А этот господин де… Сен-Мар?

— Это слуга Мазарини.

— А как же ваши отец и мать?

— У меня их никогда не было.

— Они есть у всех.

— А у меня их нет, — ответил он с горечью.

— А королева, а кардинал? Они же к вам благоволят, они вас любят.

— Скажите лучше, что они подвергают меня гонениям, ибо по их воле я лишен всего; по их приказу я покинул Венсен и душеньку Ружмон, которая была так добра. По их же приказу меня передали на попечение моего тюремщика, который наложил на меня железные оковы, держит под замком, как преступника, и не дает мне знаться даже с домашней челядью; когда же изредка, раз в месяц, он выводит меня на прогулку в лес и поле, то, как вы сами видели, он запрещает мне смотреть по сторонам, не позволяя взглянуть даже на бедных детей, брошенных на обочине дороги и столь же несчастных, как я.

— Бедный Филипп!

— Этот человек хотел бы заставить меня носить маску, ибо, как видно, мое преступление заключается в моем лице. Он постоянно надевает на меня картонную маску, а я постоянно ее срываю — мне душно в ней, она меня жжет. Если бы вы знали, как жестоко я поплатился за счастье видеть вас в течение четверти часа!

— Как же вам удалось оттуда сбежать? В вашей темнице такие надежные запоры.

— Более надежные, чем когда бы то ни было; но мое терпение лопнуло. У меня были деньги, и я не захотел больше ждать; вы были в Авиньоне, и я был уверен, что доберусь сюда. Я был посажен под арест в своей комнате на три дня за то, что казался расположенным к неповиновению, чего мой повелитель не выносит. Однажды утром, когда мне принесли порцию еды, я отказался открыть дверь, отказался сделать это и вечером — всем известно, что я довольно часто поступаю так в минуты раскаяния. Ночью я выбрался из дома тем же путем, что привел меня к благословенной смоковнице: я вылез через окно и спустился вниз, цепляясь за вьющийся по стене старый плющ.

— А потом? Ведь вас так стерегут!

— Да, сад окружен высокими стенами, а эти высокие стены унизаны стеклами и острыми лезвиями; кроме того, мои тюремщики полагали, что у меня нет денег и, главное, что для бегства у меня нет цели. Им казалось, что у меня нет друзей на воле, что я один в целом мире. Мой страж не предполагал, что я способен на столь решительный шаг: разве он меня знает? Разве я всегда не притворялся в его присутствии? Вследствие моего пребывания в одиночестве во мне проявились разнообразные способности; наедине с собой я испробовал силу моего духа и тела. Они считают меня слабым, хилым, своевольным, но беспомощным ребенком, подавленным злосчастием и неволей, неспособным на отважный поступок и в мыслях, даже если он ропщет.

— Для чего они оставили вам деньги?

— Они о деньгах ничего не знали. Душенька Ружмон, расставаясь со мной уже в другом замке, куда меня привезли после Венсенского леса, в последний раз когда мы были наедине, сказала мне, и я никогда этого не забуду: «Мой дорогой Филипп, нас собираются разлучить навеки; Бог свидетель, что я люблю вас как сына и никогда не перестану оплакивать это расставание. Я боюсь, что без меня вы станете совсем несчастны, увы! Я ничего не могу с этим поделать, а вы тем более — бесполезно даже сопротивляться. И все же не преступление попытаться избежать печальной доли. Возьмите золото и три бриллианта, зашитые в этом мешочке; всегда носите его при себе и прячьте чрезвычайно тщательно; быть может, благодаря этому вы когда-нибудь обретете жизнь и свободу. Когда вы станете достаточно взрослым, чтобы самостоятельно передвигаться по свету, постарайтесь убежать, уезжайте как можно дальше из Франции и никогда сюда не возвращайтесь — только к этому призывает вас моя любовь; но, главное, будьте осторожны. Прощайте».

— И вы больше ее не видели?

— Нет, она уехала в тот же вечер. Меня перевозили из дома в дом, точнее из лачуги в лачугу, из одного захолустья в другое до тех пор, пока я не оказался в доме, куда привел вас Господь. Вопреки собственной воле, я почти всегда путешествовал в маске, особенно когда мы проезжали через города. Как только на меня где-нибудь обращали внимание, на другой же день мы перебирались на новое место. Мы как раз собирались покинуть этот замок, и…

— Как называется то место?

— Не знаю. Названия всех мест, где я обитал после Венсена, мне неизвестны. Я ничего не знаю ни о себе ни о других; я никто и ничем не дорожу в этом мире.

Он произнес эти слова с такой печалью, что у меня защемило сердце. Я сказала:

— Бедный Филипп!

— Теперь меня незачем больше жалеть, ибо я свободен и моя жизнь в моем распоряжении. С того времени как я впервые увидел вас в Венсене, я не переставал думать о вас, ведь с тех пор как я появился на свет, у меня не было ни матери, ни сестры, ни любовницы — я знал и любил только вас. Эта встреча показалась мне подарком судьбы, и я поклялся, что отныне никогда больше вас не потеряю. Мне удалось сбежать, как я уже вам сказал; я перебрался через стену, покрытую остриями, оставив там куски своей кожи, а затем побежал через поле и добрался до какой-то фермы, где за золото мне продали лошадь. Я разузнал дорогу до Авиньона и поехал по ней, срезая где возможно путь и мчась изо всех сил, загоняя одних лошадей и покупая других. Вчера вечером я приехал сюда, мне сообщили о торжественном шествии и о том, как оно проходит, я воспользовался этим — и вот я здесь.

— Что же вы теперь собираетесь делать?

— Я отправлюсь туда, где сражаются, а такое место всегда найдется; я возьму себе какое-нибудь имя, раз у меня его нет; я раздобуду сокровища, а затем вернусь сюда, привезу вам свою добычу и попрошу у вас награды.

— У меня, Филипп?

— У кого же еще? За исключением вас, кого мне любить на земле? И кто полюбит меня, в конце концов?

— А если я вас не люблю, Филипп?! — спросила я с жестокостью девчонки, строящей из себя кокетку и притворщицу.

— Вы?!

Он посмотрел на меня с таким изумлением и простодушием, что я сжалилась бы над ним, будь я старше на десять лет; в ту пору я лишь пробовала свои силы, и эти первые победы опьяняли меня; кроме того, я любила Пюигийема и к тому же не привыкла ценить столь чистые, нежные и покорные сердца, каким было сердце Филиппа. Во мне пробуждалось безотчетное стремление женщин уступать дурным мужчинам и мучить хороших. Я приняла значительный вид, чтобы дать Филиппу достойный ответ и просветить его относительно того, что ему не было известно.

XVIII

— Я не такая, как вы, мой бедный Филипп: у меня есть мать и отец, и мой отец — маршал де Грамон. Если бы вы его знали, то вам все стало бы ясно.

— А почему маршал де Грамон не позволит вам любить меня?

— Потому что девицы такого знатного происхождения, как мое, имеют право выслушивать только очень богатых вельмож, а на остальных им возбраняется смотреть.

— Но когда я вернусь из армии, я тоже буду вельможей и тоже стану богатым.

— Мне ни за что не позволят так долго ждать.

— Но вы же не согласитесь выйти за другого?

— Это не в моей власти.

— Что ж, я вижу, мне надо спешить.

— Спешить изо всех сил; но едва ли это поможет!..

— Скажите, мадемуазель, — продолжал Филипп после недолгого раздумья, — вы знаете, на кого я похож?

— О! Конечно, знаю.

— Скажите мне это! О, скажите, я вас умоляю!

— Возможно, лучше было бы от вас это скрыть.

— Нет, нет, напротив. Если я буду все знать, это мне очень поможет.

— Да, совершать глупости!

— Глупости? Это поможет мне приобрести состояние и жениться на вас!

Я молча покачала головой; мне очень хотелось рассказать Филиппу о моей любви к Лозену лишь ради того, чтобы посмотреть, как он это воспримет. Но я не успела этого сделать, так как он снова принялся меня умолять:

— Скажите же! Скажите! На кого же все-таки я похож? В комнате матушки висел прекрасный портрет короля, который прислал отец, а г-н Монако вручил ей от его имени: то была копия картины, которую маршал должен был отвезти в Испанию, чтобы просить для его величества руку инфанты. Король разрешил подарить этот портрет г-же де Грамон, что являлось в ту пору немалым знаком благоволения. Я встала, побежала в комнату матушки, взяла небольшую рамку с портретом и живо ее принесла.

— Смотрите, — сказала я. Филипп издал изумленный возглас и бросился к зеркалу.

— Это я! Это я! Да ведь это я, не так ли?

— Нет, это не вы.

— Кто же это?

— Его величество Людовик Четырнадцатый, король Франции и Наварры.

— Король!

Филипп рухнул на стул, потрясенный этим известием, и несколько минут ничего не говорил. Затем он снова посмотрел на портрет, очевидно пребывая в состоянии глубокой задумчивости. — Колебаться нельзя, завтра же я отправляюсь в Париж, — заявил он.

— В Париж! Что же вы собираетесь там делать?

Поднявшись с неподражаемым благородством и достоинством, Филипп заявил:

— Мадемуазель де Грамон, я потребую от королевы Анны Австрийской отчета в этом сходстве, в том, почему она занималась моим воспитанием, когда я был ребенком, а также во всем том, о чем я не знаю, во всем том, что мне пришлось претерпеть и что мне уже известно!

Я была поражена его словами и почувствовала уважение к этому юноше, который показался мне поистине великим человеком. Его голова была окружена неким сиянием, напоминавшим нимб или венец. Его взгляд пылал необычайным огнем, в нем читались несгибаемая воля и неукротимая отвага.

— Сударь, — произнесла я, невольно охваченная волнением, — не ездите в Париж, вы оттуда не вернетесь.

— Не все ли равно, если я навсегда обрету там честь и славу!

— Бедный Филипп! — промолвила я. — Бедный Филипп!

Между тем время летело, а мы этого не замечали. Блондо неотлучно стояла на часах и, видя, что некоторые слуги возвращаются из дворца вице-легата, спрашивала у них, продолжается ли еще там пир.

— Наши господа уже в пути, — отвечали те, — мы ненамного их опередили.

Горничная поспешила меня об этом предупредить. Филипп же, поглощенный своими мыслями, ничего не видел и не слышал. Я несколько раз обращалась к нему, но он никак не откликнулся на мои слова. Наконец я коснулась его руки, и он вздрогнул.

— Матушка скоро будет здесь, нам пора расставаться, Филипп.

— Почему?

— Если она застанет вас здесь, мы пропали.

— Пропали! Разве мое лицо не послужит нам защитой? Разве тот, кто так похож на Людовика Четырнадцатого и кого втайне воспитала королева-мать, не вправе повелевать? Я остаюсь здесь.

— Господи! В моей комнате, в такой час! А я к тому же отказалась последовать за остальными — послушайте, все указывает на мою вину… О! Уходите! Уходите!

— Оставьте мне этот портрет.

— Это невозможно, он не принадлежит мне.

— И все же я этого требую, я его не отдам, он мне необходим.

Филипп, выросший в уединении, вдали от людей, не знал самых простых, самых обычных понятий; он не подозревал о том, что существуют светские законы, правила приличия; ему были неведомы условности, связанные с общественным положением и происхождением, он верил только собственному сердцу и сердцам других людей, не понимая, как можно препятствовать его желаниям, тем более что они никому не причиняют вреда.

— Что вам стоит, — продолжал он, — отдать мне эту картину? Я буду обращаться с ней очень бережно.

— Она мне не принадлежит, и матушка потребует ее вернуть.

— Вы скажете ей, что картину взял я.

Спор продолжался и становился все более оживленным; Блондо, чувствовавшая себя как на иголках, металась от окна к двери, чтобы не пропустить возвращения шествия. В этих южных городах все участвуют в шествиях! Внезапно горничная вскричала:

— Мадемуазель! Мадемуазель! Поспешите! Я вижу факелы.

— Уходите, уходите, ради Бога! Филипп, наденьте ваш капюшон, или я не знаю, что произойдет.

— Но… я вас больше не увижу?

— Да нет, конечно; однако, если вы сейчас же не уйдете, нас разлучат навеки.

— Значит, до завтра…

— Да, до завтра, но уходите же.

— Вы мне это обещаете?

— Обещаю.

— В таком случае я повинуюсь.

Он набросил на лоб свой клобук и уже завязывал на нем последний узел, как вдруг дверь распахнулась и в комнату ворвался Пюигийем в сопровождении Блондо, изо всех сил пытавшейся ему помешать.

— Вы говорите, она уже спит? — спрашивал он горничную. — Что ж, по крайней мере, я в этом удостоверюсь.

Кровь застыла в моих жилах. Я знала обоих этих людей; я знала, куда может завести моего кузена ревность; что касается Филиппа, с ним дело обстояло еще хуже. За исключением г-на де Сен-Мара, он не считался ни с кем. К счастью, кающийся грешник был в маске. Чувствуя, что дальнейшее зависит от моего присутствия духа, я быстро пришла в себя и спросила Лозена, зачем он явился ко мне в столь поздний час и столь бесцеремонно.

— Что делает здесь этот преподобный отец, мадемуазель?

— Этот благочестивый человек принес мне святые мощи. Несмотря на неотвратимую угрозу, я испытывала сильное желание рассмеяться, давая этот ответ.

— Госпожа маршальша и госпожа де Баете будут не прочь на них взглянуть, и я полагаю, что этого следует подождать.

Филипп не шелохнулся, но я видела, что его глаза мечут молнии сквозь прорези маски. — Он что, немой?

— Господин де Пюигийем, когда матушка и гувернантка вернутся, мне придется им ответить; перед вами же я не обязана отчитываться. Извольте немедленно выйти отсюда.

Филиппу эта сцена была не вполне понятна, однако чутье рыцаря подсказывало ему, что ссора в моем присутствии неуместна. Он прошел мимо меня, поклонившись, затем приблизился к Лозену, загородившему выход, и, оттолкнув его с силой молодого дикаря, выбежал в коридор.

— Черт побери! Я ему покажу! — вскричал Пюигийем. Они оба бросились бежать. Блондо мчалась за ними, а я за Блондо; мы миновали большую галерею, где спали лакеи; шум погони разбудил их, и они чрезвычайно удивились. Вскоре Филипп обернулся — подобное трусливое бегство было не в его духе. Я догнала их в одном из проходов в тот миг, когда Лозен обнажил шпагу, а Филипп распахнул на себе одежду.

— Ради Бога! Не поднимайте шума, не устраивайте скандала, хотя бы ради меня, сделайте это ради меня!

Мужчины меня не слушали, и я не знаю, к чему бы все это привело, но внезапно внизу началась страшная суматоха и до нас донесся голос Кадрусса, отдающего распоряжения:

— Заприте двери, охраняйте все выходы, чтобы никто не выходил из дома без моего приказа. Никто, вы слышите? Кто бы это ни был. Вы хотите именно этого, сударь?

— Да, сударь, благодарю вас.

Заслышав этот голос, Филипп попятился к стене и стал искать выход, выказывая признаки сильнейшего страха.

— Это он! Это он! — повторял молодой человек. — Спрячьте меня ради спасения вашей души!

— А-а! — завопил Лозен, прежде чем я успела вставить хотя бы одно слово. — Вы прячете ваше лицо, красавчик, а мы сейчас его увидим, вам придется показать, кто вы такой. Сюда! Сюда! — закричал он. — Поспешите!

Тотчас же прибежали лакеи.

— Держите этого человека, не отпускайте его, а я схожу за господином герцогом де Кадруссом и вернусь.

— Ах, кузен, — вмешалась я. — Вы не понимаете, что делаете!

— Я понимаю, черт побери! Я слишком хорошо это понимаю. Позвольте мне пройти.

Блондо умоляла меня отойти в сторону и дать мужчинам возможность сразиться, но я не стала этого делать. Мне не пришлось долго ждать. Пришедшие показались в конце узкого темного прохода, где мы находились (он вел в парадный зал с тыла). Филипп сначала отбивался, но, когда появились приближавшиеся люди, он оцепенел, а я стала дрожать всем телом. Я взглянула на тех, кто шел впереди и все поняла, узнав г-на де Сен-Мара, шагавшего между матушкой и г-ном де Кадруссом.

— Это тот самый человек, которого вы искали, сударь? — спросил герцог, указывая на Филиппа.

— Я не могу ручаться, сударь, но, очевидно, это так, если верить этому пареньку.

— Трудно убедиться в этом здесь, поскольку клобук кающегося грешника в Авиньоне считается неприкосновенным.

— Я лишь хочу забрать этого человека у вас, господин герцог, ибо, если это он, я запрещаю ему под страхом смерти показывать свое лицо. Я иду за ним по следу, который весьма легко было обнаружить, после того как он сбежал из моего дома; мне известно, на каком постоялом дворе он ночевал сегодня в Авиньоне, я знаю, что утром он вышел оттуда в голубой сутане кающегося грешника — грешников всех цветов можно найти сегодня вечером у вас либо в замке. Вы видели, какие предписания я получил. Господин вице-легат обещал мне разыскать моего питомца — все делается, как положено, и я прошу вас позволить мне увести этого человека.

— Весьма охотно, сударь, но все же мне хотелось бы быть уверенным, что я поступаю правильно. Я не могу допустить, чтобы житель Авиньона подвергся притеснению в моем доме. Поэтому попытайтесь опознать этого человека, после чего он будет в вашей власти.

Я пристально посмотрела на Филиппа, и мне показалось, что его руки движутся под рясой, как если бы он пытался развязать тесемки капюшона. У г-на де Сен-Мара было за поясом два пистолета, и я нисколько не сомневалась, что он выстрелит Филиппу в голову при малейшем его движении. Я была объята мучительной тревогой. Вокруг нас собралась толпа, и она все увеличивалась; я стояла рядом с пленником — нас разделял только один из державших его лакеев. Я тихо прошептала Филиппу: — Не снимайте капюшона, и мы вас спасем.

Каким образом? Я и понятия не имела, но я в этом не сомневалась. Филипп словно окаменел. Господин де Сен-Мар подошел к нему и взял его за руку, в то время как вооруженные слуги продолжали держать его за локти; я видела, как дрожь пробежала по телу несчастного юноши. — Это вы, Филипп? — спросил г-н де Сен-Мар. Тот ничего не ответил.

— Если вы не тот, кого я ищу, скажите мне, кто вы такой. Клянусь честью, вам ничего не сделают: даже если вы преступник, я возьму вас под свою защиту. Снова молчание.

— Берегитесь! Я облечен самыми широкими полномочиями; если вы не станете мне отвечать, двери папских застенков будут немедленно для вас открыты. Ни слова в ответ.

— Говорите же!

Никакого действия.

— Вы будете говорить?

Он начал вытаскивать из-за пояса пистолет — мы все заметили это движение. Дрожащая Блондо стояла позади меня.

— Ваша жизнь в моей власти, — продолжал дворянин, — и я сейчас вас лишу ее, вы сами этого хотели.

При этих словах бедная Блондо без всякого злого умысла, лишь опасаясь за жизнь столь красивого юноши, бросилась как безумная между мужчинами с криком:

— Не убивайте его, сударь, это он!

XIX

Господин де Сен-Мар поспешно отдернул руку и схватил своего воспитанника за край сутаны. Молодой человек продолжал неподвижно стоять на месте.

— Пойдемте, сударь! — произнес г-н де Сен-Мар повелительным тоном, которому Филипп никогда не противился — этот тон неизменно приводил его в трепет.

И тут произошло нечто, что потрясло всех сильнее, чем слова, споры или угрозы: из-под бесстрастного капюшона послышался невыразимо жалобный стон и бедный юноша рухнул как подкошенный к ногам своего мучителя.

Мы решили, что он умер. Все устремились к упавшему, и я в первую очередь; г-н де Сен-Мар загородил его тело и, достав из кармана пергамент, скрепленный королевской печатью, произнес:

— Именем короля: никто не должен приближаться; речь идет о государственной измене.

Представьте себе, как все тут же разбежались, невзирая на свое любопытство! Лишь Блондо, Пюигийем и я остались наедине с этим грозным и таинственным стражем, который наклонился к своей жертве, жестом приказывая нам следовать за остальными.

— Пришлите моих слуг, они внизу! — крикнул он Лозену. — А вы, девушка, отвечайте, кто это вас так хорошо просветил?

— Однако, сударь, — спросила я, трепеща от страха, — не умер ли этот несчастный? Посмотрите прежде, не умер ли он?

— Я сейчас это узнаю, но пусть сначала девушка мне ответит.

— Сударь, это чудовищно: он еще может оправиться, он нуждается в уходе, помогите ему. Это просто убийство.

Лозен вернулся вместе с лакеями, прислуживавшими нам в замке г-на де Сен-Мара; хозяин сделал им знак унести несчастного и прибавил несколько указаний шепотом; затем, прежде чем последовать за слугами, он повернулся к Пюигийему и сказал:

— Сударь, мне кажется, что вы ревностно исполняете волю короля, поэтому я поручаю вам присматривать за этой девушкой; я тотчас же вернусь, чтобы ее допросить. Не дайте ей скрыться.

Господин де Сен-Map спустился вниз вместе со слугами. Я хотела вернуться в свою комнату, но заметила г-жу де Баете, стоявшую в галерее подобно часовому; надо было пройти мимо нее, и я оказалась между двух огней, так как Пюигийем не посчитал нужным проводить г-на де Сен-Мара — он не мог простить ему то, что тот назвал его пареньком.

Тем не менее я двинулась вперед, готовая ко всему; между тем гувернантка сгорала от любопытства. Госпожа де Баете атаковала меня, как сокол (из-за своего крючковатого носа и бубенчиков, висевших у нее на манжетах, она немного напоминала эту птицу):

— Так вот какая страшная болезнь удерживала вас дома, мадемуазель! Вы водите знакомство с бродягами, которых преследует королевское правосудие. На сей раз вам не будет прощения: об этом известят господина маршала. — Я сама ему это скажу, сударыня.

— А пока извольте все объяснить вашей досточтимой матушке, которая собирается потребовать от вас отчета. — Я отчитаюсь перед ней, сударыня. Я прошла мимо гувернантки с гордо поднятой головой.

— Сатанинская гордость! — пробормотала она. Блондо следовала за мной, и г-жа де Баете задержала ее, рассчитывая, что ей легче будет выведать все у горничной, — именно этого я и опасалась. Как только она начала кричать на служанку, я сказала:

— Пойдем, Блондо, держать ответ перед матушкой тебе придется вместе со мной.

С г-жой де Баете остался только мой кузен, но он пребывал отнюдь не в радужном настроении. Гувернантка собралась было заговорить с ним, но он промолвил с низким поклоном: — Простите, сударыня, но я тоже спешу к госпоже маршальше.

Он так ловко проскользнул мимо г-жи де Баете, что она лишь почувствовала дуновение от его плаща — и все было кончено. Между тем мы предстали перед матушкой, прогуливавшейся в окружении горничных; на ее лице было написано явное нетерпение.

— Наконец-то! — вскричала она. — Вот и вы, мадемуазель де Грамон. А вас, бесстыдница, я сейчас же прогоню со службы.

— Не надо никого гнать и бранить, матушка, все можно объяснить очень просто. Это тот самый молодой человек, которого мы повстречали на дороге и который столь любезно предложил нам пристанище. Я легла в постель, но не могла уснуть и, встав в ночной рубашке, как вы и сами видите, и, набросив сверху накидку, отправилась подышать вместе с Блондо свежим воздухом у окна галереи; и тут к нам подошел этот юноша, он назвал себя и проводил меня в комнату, где его и застал кузен, вернувшись домой; молодой человек при-, шел просить вашего с маршалом покровительства, чтобы уехать из Франции; он хотел воевать где-нибудь и, возможно, обрести славу и богатство. Он ждал вас, он собирался броситься к вашим ногам, но тут господин де Пюигийем закричал словно сумасшедший как раз в тот самый миг, когда явился этот человек, и устроил весь этот переполох. Теперь вы понимаете, что мне совершенно не в чем себя упрекнуть.

Обычно, когда я столь искусно плела сеть объяснений, матушка им верила и этого ей было достаточно. Но на этот раз ее трудно было убедить, ведь речь шла о государственной измене! Она расспрашивала меня и Блондо на протяжении четверти часа и, разумеется, вытянула из нас те же самые ответы. Пюигийем не осмеливался вставить хотя бы слово, но он явно был в бешенстве. Что касается г-жи де Баете, то она, казалось, превратилась в гарпию.

Вскоре появился г-н де Сен-Map и допрос начался снова. Он был еще более пристрастным. Я изо всех сил старалась приукрасить свой рассказ. Блондо, хитрая, как горничная из какой-нибудь комедии, винила во всем себя, заливалась слезами, держала во рту горячий горох, по выражению г-на де Ларошфуко, и не мешала мне оправдываться. Все были вынуждены довольствоваться тем, что мы пожелали сказать: было слишком опасно принимать по отношению к нам более суровые меры во владениях римского папы — вице-легат этого бы не допустил. Мне не терпелось узнать о состоянии Филиппа, но я не решалась о чем-либо спрашивать. Когда тюремщик прощался с нами, он прибавил, чуть ли не грозя мне пальцем:

— Послушайте добрый совет, мадемуазель: более чем вероятно, что вы никогда больше не увидите этого молодого человека, но если, вследствие непредвиденных обстоятельств, он снова окажется на вашем пути, не вмешивайтесь впредь в его дела, это слишком опасно, и благодарите Бога, что на сей раз вы так легко отделались. Матушка отвечала, что она за этим проследит.

— Как знать, сударыня, как знать; я немедленно уезжаю вместе с моим питомцем, который очнулся после обморока; я прощаюсь с вами и благодарю вас, а также вас, молодой человек; возможно, мы еще встретимся.

Подумать только, где и при каких обстоятельствах суждено было встретиться этим трем людям!..

Мы вернулись к себе только в пять часов утра; матушка еще не заметила, что у нее украли картину. Филипп забрал с собой злополучный портрет, которому предстояло впоследствии сыграть ужасную роль в его судьбе. Я не знаю, каким образом ему удалось его унести. Тогда я очень обрадовалась, что картина у него, ведь он так хотел заполучить ее. Когда маршальша подняла шум по поводу пропажи, я заявила, что не видела портрет, и никому не удалось ничего выяснить.

Особенно несговорчивым оказался Пюигийем, чья ревность не давала его обмануть; два дня спустя мы оказались свидетелями зрелища, которым он воспользовался, чтобы преподнести мне урок и помучить меня. Это было последнее угощение, которым нас потчевали в Авиньоне. В этих краях маленькие прехорошенькие пофешения преподносят дамам в качестве подарков.

Некий дворянин из графства Венесен, отправляясь в путешествие по Леванту, оставил жену на попечение другого дворянина, по имени Тинози, своего близкого друга, которому он доверял как самому себе. Дама эта была очень красива. Влюбчивый по натуре Тинози не устоял перед ее чарами и превратил ее в неверную жену. Любовники нисколько не таились, и все знали об их связи. По городу пронесся ложный слух, что муж красавицы умер; однако он вернулся в тот же год. Любовники, не сдерживавшие своей страсти, решили, что их связь откроется, и преспокойно отравили мужа в первый же вечер после его приезда. Преступники оказались во власти правосудия его святейшества. Их судили и приговорили к казни: любовникам должны были отрубить голову на одной и той же плахе. Мы видели, как их привезли, и казни предстояло свершиться на площади, у нас на глазах. Женщина была бесподобно красива; она шествовала с гордо поднятой головой, словно ей оказывали почести, и г-жа де Баете произнесла, глядя на нее:

— Фу! Вот мерзавка, как она на нас смотрит! У нее нет ни стыда ни совести, даже перед лицом палача.

— Что за дерзкая бабенка! — подхватил г-н Монако. — Почему же у ее спутника такой небывало удрученный вид? Он что, трус?

Осужденный бросал на всех зверские взгляды; особенно свирепо он смотрел на вице-легата, сидевшего рядом с моей матушкой. Мужчину хотели казнить первым. Он стал умолять, чтобы женщина раньше взошла на эшафот; поскольку на его слова не обращали внимания, он пришел в такое бешенство, что пришлось ему уступить, чтобы он не сошел с ума от отчаяния. Когда женщина предстала перед палачом, ее любовник закричал:

— Убейте ее, но только не дотрагивайтесь до нее!

Он протянул к женщине руки и обратился к ней с самыми нежными словами; когда ее голова упала с плеч, он выказал чуть ли не радость: весь его страх, вся его слабость бесследно исчезли и он воскликнул:

— О! Скоро я снова соединюсь с любимой; по крайней мере, никто не будет обладать ею на этом свете после меня!

Этот человек был ревнивцем, да еще каким ревнивцем! Это из страха, что, после того как ему отрубят голову, вице-легат помилует женщину и она затем сможет полюбить другого, он испепелял его взглядами. Вот почему подобно жене Сганареля он так хотел расстаться с ней навсегда, лишь увидев ее повешенной. Я не знаю, почему сегодня утром Мольер не выходит у меня из головы.

Все обсуждали это событие; Пюигийем, который сидел позади меня и был скрыт от остальных множеством моих буклей, говорил мне:

— Ах! Я понимаю этого человека, я сам такой. Сейчас, после того происшествия, мне кажется, что я предпочел бы видеть вас мертвой, лишь бы вы никогда больше не встречались с этим злополучным грешником.

— Мне незачем умирать, — отвечала я, — поскольку я и так его больше не увижу.

Я произнесла это с грустью — судьба Филиппа чрезвычайно меня волновала, хотя я по-прежнему любила кузена всей душой; но он не желал, чтобы я даже помышляла о другом мужчине или вздыхала о ком-нибудь с сожалением. Мне хотелось уйти с балкона в тот момент, когда любовников будут убивать, но граф удержал меня силой, потребовав, чтобы я смотрела на это зрелище.

— Это вам урок, — твердил он, — это вам урок. Господин Монако в свою очередь нес всякий вздор.

Он придумывал наставления для ревнивцев, прекрасные плоды которых нам суждено было впоследствии увидеть. Мы должны были уехать неделю спустя, у герцога уже не оставалось времени для объяснений, а он еще ничего не сказал; поэтому он решил воспользоваться благоприятным, как ему казалось, моментом. Не обращая никакого внимания на Лозена, которого герцог считал безобидным мальчишкой, он неожиданно перевел разговор с темы казни на Парнас и осведомился, люблю ли я стихи, а также не окажу ли я ему честь, ознакомившись с некоторыми из них.

— Как, сударь, вы поэт?! — вскричал Лозен. — Должно быть, вы такой же поэт, как только что были ревнивцем: когда вам угодно и смотря по обстоятельствам.

Мы ушли с балкона больше часа назад и теперь прогуливались рядом с садовой беседкой и вдоль клумб: у меня все еще было очень тяжело на сердце после той пытки, которую мне пришлось вынести. — Давайте взглянем на эти стихи, сударь, — сказала я. — Вот они, они посвящены вам.

— Ах, господин герцог, это в высшей степени любезно! Пюигийем попросил меня прочесть стихи вслух, если его просьбу не сочтут нескромной, ибо, по его словам, он ожидал от г-на де Валантинуа по меньшей мере шедевра. Я прочла, и вот что это было: СОНЕТ О глазах мадемуазель де Г… Нет, это не глаза! Ведь это божества: Покорны короли их абсолютной власти. Да нет, не божества! В них неба синева, Где облака плывут, нам не грозя ненастьем. Да разве небеса?! То солнца, сразу два: Их яркие лучи слепят и дарят счастье. Не солнца — молнии! Бессильны здесь слова: То молнии любви, предвестья бурной страсти. Коль это божества, что ж боль несут с собой? Коль это небеса, что ж не сулят покой? Двух солнц не может быть: у нас одно светило. Не молнии: для нас невыносим их свет. Что ж, предо мной глаза: ты в них богов явила, Блеск молний, неба синь — все разом, вот ответ. note 5

— О! Как прекрасны эти последние строки, господин герцог! — воскликнул Лозен. — Очевидно, вы долго над ними бились?

Господин Монако не слушал графа и смотрел на меня; я сжимала лист бумаги в руках, не зная, с чего начать, чтобы высмеять этот опус, как вдруг появилась г-жа де Баете, и Лозен бросился к ней со словами:

— Идите сюда, идите сюда, сударыня, послушайте стихи господина де Валантинуа о светилах, небесах и молниях — мы ими ослеплены.

Гувернантка состроила приветливую гримасу, и я приготовилась возобновить чтение. При третьем упоминании солнца г-жа де Баете перебила меня:

— Эх, милочка, пожалуйста, не относите это на свой счет и не важничайте; мне знакомы эти стихи, так как я частенько читала их в молодости; они были написаны господином Порше-Ложье для герцогини де Бофор. Они вызывали у меня сильную зависть, и мне приятно их снова слышать, но повторяю: не относите эти стихи на свой счет.

Пюигийем, засмеявшись, отскочил в одну сторону, а я с еще более громким смехом бросилась в другую. Мы оставили г-на Монако наедине с г-жой де Баете; они смотрели друг на друга, и, поверьте, то была чрезвычайно живописная сцена. Герцог бормотал что-то сквозь зубы, мы расслышали только два слова: — Старая ведьма!

К счастью, гувернантка была глуховатой; она вообразила, что поступила правильно, и приняла это оскорбление за комплимент.

XX

Вскоре мы распрощались с Авиньоном, Кадруссом, вице-легатом и всеми здешними забавами и отправились в наши беарнские края. Я была не прочь уехать. Мысль о Филиппе навевала на меня своего рода тоску, и я слишком много думала о нем в этом доме. Блондо беспрестанно говорила со мной о моем друге, и мы устали от бесконечных предположений. Мой кузен продолжал пребывать в дурном настроении, он ни на кого не обращал внимания, и маршальша стала жаловаться на него. Всю дорогу он скакал в отдалении от кареты, вместо того чтобы держаться рядом с ней, и был во всех отношениях самым неприятным спутником на свете.

Мы возвращались другим путем. Матушка пожелала заехать в Каркасон, чтобы дать там обет; она молилась за то, чтобы миссия отца в Испании увенчалась успехом и он привез бы во Францию столь желанную инфанту. Мы вернулись в наш замок, где было триста шестьдесят пять окон, оружейный зал и прочее, благодаря чему он стал знаменит, но я забыла сказать, что прежде мы заехали в Тулузу и направились в приемную монастыря урсулинок, чтобы выразить почтение госпоже графине Изенбургской, родственнице императора, жившей там вдали от мира и славившейся своим благочестием. Когда-то с ней произошло занятное приключение, свидетельствующее о том, что надо уметь извлекать уроки из всего, а также о том, сколь различны бывают человеческие судьбы. Хотя это произошло не на моей памяти, поскольку тогда еще правили покойный король и мой дядя-кардинал, я не могу удержаться, чтобы не упомянуть об этом как о факте, заслуживающем внимания.

В ту пору в Нанси жил некий дворянин по имени Масоб, родом из Монпелье. Он прибыл во Францию с лотарингским полком, состоявшим на службе у короля; как-то раз он вздумал привести на смотр войск подставных солдат и был вынужден из-за своего наказуемого поступка бежать в Германию. В Париже Масобу устроили заочную казнь, вследствие чего его весьма радушно приняли в этой враждебной Франции стране — местные князья чествовали беглеца, а герцог Лотарингский часто возил его к графу Изенбургскому, который был главой финансового округа в Испании и губернатором Люксембурга. Масоб завел любовные интриги с девушками-служанками из этого дома — он пользовался у них успехом благодаря своим многочисленным дарованиям и внешности француза, перед чем женщины не могут устоять; к тему же у него не было других соперников, кроме немцев. Как известно, нет пророка в своем отечестве, и это заставляет меня вспомнить слова г-жи Корнюель по поводу графини де Фиески, сказанные в те времена, когда той уже не удавалось находить любовников при дворе или в городе, и она набросилась на поляков: «Эта славная графиня — точь-в-точь как старые ленты, мода на которые здесь прошла, но они превосходно продаются за границей».

Масоб был еще не в таком состоянии, и девицы сплетничали о нем с утра до вечера, в результате чего они возбудили любопытство своей хозяйки. Она быстро воспылала к французу безумной страстью. Поскольку дама была восхитительно красива и ей было всего лишь двадцать два года кавалера не пришлось упрашивать и он ответил на ее чувство. Слухи об этой интрижке наделали шуму. Дама испугалась мужа и стала умолять дворянина похитить ее и увезти во Францию.

С этой просьбой она попала в самое уязвимое место Масоба. Его уже заочно казнили на родине, и он считал, что этого достаточно. Не все люди наделены дерзостью Поменара и способны, подобно ему, по дороге на виселицу горевать из-за того, что их скверно одели. Господи! До чего же забавен этот бедняга Поменар со своими судами! Что за славный вор! Тем не менее Масоб попытался что-то предпринять: он был знаком с герцогом де Сен-Симоном, фаворитом ныне покойного короля; герцог был отцом моей доброй подруги герцогини де Бриссак, о которой мне еще придется много рассказывать; дворянин написал г-ну де Сен-Симону письмо, чтобы обсудить вопрос о своем возвращении; он обещал согласиться на любые условия, рассыпаясь в извинениях и изъявлениях покорности, и в конце концов получил разрешение вернуться во Францию.

Однако на этом дело отнюдь не закончилось — фантазия Масоба довершила начатое. Он выдумал, что графиня Изенбургская, родственница императора, владеет крепостью на Рейне и, вопреки воле своей семьи, желает отдать ее французскому королю. Он дерзнул попросить кардинала поддержать это начинание; в ответ его высокопреосвященство дал дворянину письма ко всем комендантам пограничных гарнизонов с приказом обеспечивать его людьми и припасами, в которых он мог нуждаться, и все это во имя того, чтобы похитить Гермиону! Масоб взял с собой младшего брата, юношу, исполненного отваги, заказал четырехместную карету и расположил по дороге тридцать подстав (разумеется, на деньги графини: никогда еще ни одна женщина не выказывала столько рвения ради собственного похищения).

Коменданты, согласно полученным распоряжениям, обеспечили карету эскортом на всех дорогах. Масобу настолько сопутствовала удача, что он не упустил ни часа и увез свою любовницу среди бела дня, в день ярмарки, чуть ли не на глазах у графа; прикрываясь именем своего повелителя, именем короля и именем кого угодно, дворянин продвигался вперед. Однако за беглецами послали погоню, и на границе Лотарингии им пришлось отбиваться от преследователей. Брата Масоба, почти ничем себя не запятнавшего, схватили и отправили в Кёльн, где ему отрубили голову.

Между тем наши голубки прибыли ко двору и предстали перед королем и его высокопреосвященством; они заверили всех, что крепость охраняют для его величества, и все складывается как нельзя лучше, но тут граф Изенбургский потребовал выдачи беглецов. Тех вовремя предупредили, и они успели исчезнуть, сменили имена (они взяли фамилию Месплаш) и укрылись в Альбижуа, среди гор. Влюбленные прожили там три-четыре года за счет денег и драгоценностей графини, и никто не догадывался, кто они такие.

Время от времени Масоб наведывался в Тулузу, чтобы развлечься. В один прекрасный день его лакей, недовольный своим хозяином, донес на него как на шпиона императора. Это не вызвало никаких сомнений, так как дворянин жил под покровом тайны. Его арестовали и сообщили об этом двору. Господин кардинал, очевидно пребывавший в тот день в хорошем настроении, заявил, что это вовсе не шпион, а просто офицер, похитивший немецкую принцессу.

«Я бы желал, — прибавил он, — чтобы все французские дворяне следовали его примеру».

Масоба отпустили; между тем графиня оставалась в Тулузе и, поскольку в дальнейшем она жила на широкую ногу и разорилась, ей пришлось стать посудомойкой — невеселое занятие для родственницы императора. Епископ Альби выбрал момент, когда принцесса пребывала в отчаянии от нищеты и вероломства, и убедил ее уйти в монастырь. Пресытившись любовью, Масоб для вида изобразил недовольство, а затем стал капитаном легких конников. Графиня сделалась превосходной монахиней и настолько полно восстановила достоинство, подобающее ее происхождению, что самые знатные дамы навещали ее и считались с ее мнением. Матушка не преминула воспользоваться случаем и ради встречи с ней нарочно сделала остановку в Тулузе. Я сочла уместным поведать о жизни этой дамы как о редком и о необычном факте — ни один король и ни один кардинал, как правило, не принимает участия в наших любовных похождениях. Монахиня казалась кроткой, доброй, но очень грустной.

Когда мы вернулись в Бидаш, нас встретил дворянин из числа офицеров отца, присланный им, и Лустон-Бассомпьер, ставший за это время одним из красивейших кавалеров Франции, что заставило г-на де Пюигийема нахмуриться. Маршал направил их к матушке, чтобы известить нас, во-первых, о том, что вопрос о его миссии в Испанию, к которой он готовился, окончательно решен, а также о том, что он договорился с г-ном Монако о нашем предстоящем браке — нашу свадьбу должны были сыграть незадолго до свадьбы короля, чтобы я могла присутствовать на торжествах и в полной мере насладиться полагающимися мне почестями. Матушка не сообщила мне сразу о второй части полученного ею письма, и я узнала о ней вечером от Блондо, услышавшей эту новость от маленького Бассомпьера — пажи, конюший и офицеры маршала только об этом и говорили.

Я закричала от ужаса: уверяю вас, что меня действительно охватил панический страх при одной лишь мысли о том, что мне придется стать женой г-на Монако. Господин Монако! Этот толстый, глупый, противный, надутый, самодовольный зануда! Господин Монако — мой муж! Муж Шарлотты де Грамон!

— Ах! — воскликнула я. — Досточтимый отец, я ваша дочь, и этому никогда не бывать!

— Мадемуазель, вам придется с этим смириться: этого хочет господин кардинал, этого хотят королева и король, а также господин маршал и господин князь Монако. — А я этого не желаю! Лучше уж бродить по свету с цыганами! Блондо рассмеялась.

— Мадемуазель, — сказала она, — говорят, что он — полновластный государь в Монако, и вы будете там королевой, это стоит того, чтобы связать с ним жизнь.

— Уж лучше выйти замуж за царя Эфиопии.

Незадолго до моего рождения в Париже объявился какой-то безобразный негр, выдававший себя за эфиопского царя; наши матери рассказывали о нем страшные сказки и пугали им детей. Его звали Зага-Христос, и я видела его могилу в Рюэе. Он похитил жену какого-то судейского, беглецов задержали, но Зага-Христос отказался отвечать в Фор-л'Эвеке на вопросы презренного Лаффема, заявив, что цари отвечают только богам. Отец утверждал, что Лаффема был комедиантом и что он с олимпийским спокойствием сказал своим помощникам: «Пусть мне принесут мою мантию Юпитера».

В детстве я больше сотни раз слышала этот рассказ, и с тех пор нам казалось, что царь Эфиопии жил в одно время с нами.

Я была настолько вне себя, что, несмотря на свой страх и гнев, сравнение эфиопского царя с г-ном Монако заставило меня смеяться до слез. Так будет всегда или, по крайней мере, так прежде было: если князь не доводил меня до слез, он заставлял меня смеяться; он всегда умудрялся быть только жестоким или смешным. Когда Блондо уложила меня в постель, я не могла заснуть. Я чувствовала, что время не ждет; следовало быть готовой к сопротивлению, следовало любой ценой предотвратить этот нелепый брак, а для этого надлежало предупредить кузена, которого это известие должно было огорчить не меньше, чем меня. На рассвете я разбудила Блондо, велела ей пойти в комнату Пюигийема и поговорить с ним от моего имени, а также узнать, каким образом мы сможем встретиться.

— Право, мадемуазель, — сказала она, — если меня там увидят, то примут за его милашку, но это не так уж важно. На вашем месте я попросила бы его прийти немедленно. Еще два часа никто в Бидаше, кроме садовников и конюхов, не высунет носа на улицу; я буду стоять на часах, и вы сможете наговориться вволю.

Я для вида посопротивлялась, но все же согласилась. Блондо проделывала такое удивительно ловко и искусно, так что даже мышка не пробежала бы тише по коридору. Она привела Пюигийема, еще не до конца проснувшегося, охваченного ревностью и не понимавшего, что мне так срочно от него понадобилось. Блондо расположилась в прихожей, и никто не мог до нас добраться, не пройдя мимо нее, — то была лучшая Дариолетта или Отрада моей жизни из всех тех, что видел свет. Как только мы остались одни, я подошла к кузену и неожиданно спросила, любит ли он меня.

— Я полагал, мадемуазель, что это мне следовало задать вам такой вопрос.

— Никаких упреков и жалоб, мой дорогой Пюигийем, мы должны обсудить нечто другое. Меня решили выдать замуж.

— Вас замуж! За кого же?

— Увы! За господина Монако.

— Какого смешного соперника они мне нашли! Это невозможно.

— Возможно!

— Кто вам это сказал?

— Отец объявил об этом всему своему окружению, и он приезжает сюда только за этим.

— Так этот брак вам не по нраву?

Выражение лица графа изменилось: напуская на себя такой вид, он становится невероятно высокомерным, заносчивым и самым гнусным из всех мужчин. Я в свою очередь рассердилась:

— Кто вам сказал, что он мне не по нраву?

Временами, когда наши характеры приходят в столкновение, мы с Пюигийемом становимся неукротимыми; я полагаю, что, если бы мы состояли в браке, мы убили бы ДРУГ друга в пылу какой-нибудь ссоры. В то утро мы начали беседу со стычки, но надвигавшаяся на меня опасность была так велика, что я опомнилась первой, отказалась от своих слов и стала умолять Пюигийема придумать какое-нибудь средство, чтобы не допустить этого брака.

Поскольку моя гордость склонила перед кузеном голову, его самомнение от этого возросло и он меня простил. К тому же он видел мои заплаканные глаза и не мог сомневаться в том, что я и в самом деле огорчена.

— Я вам верю, я вам верю, кузина, и не желаю таить каких-либо подозрений сейчас, когда нас вместе пора спасать, — заявил он. — Этот жалкий князь Монако — подумать только! Этот игрушечный царек осмеливается посягать на вас и меня! Никто не знает, на что мы способны и насколько нам нет никакого дела до этого человека.

— Придумайте средство! Придумайте средство! — повторяла я с раздражением.

— Средство?

Граф задумался.

— Если бы я уже был тем, кем когда-нибудь стану, у нас было бы множество всяких средств, но бедный младший сын семейства, все надежды которого на будущее благосостояние обеспечены лишь правом преемственности на командование сотней королевских алебардоносцев, что он может?

— Средство! Средство!

— Есть не одно, а целых два средства, кузина, но, возможно, вам будет отнюдь не угодно к ним прибегнуть.

— Я заранее на все согласна.

— Не связывайте себя обещанием, а сначала выслушайте меня.

— Говорите скорее, я умираю от нетерпения.

— Вы узнаете это завтра, если соблаговолите послать за мной, как сделали это сегодня, и, клянусь честью дворянина, если вы одобрите эти средства, я ни за что не отступлю.

— Разве необходимо ждать до завтра?

— Да, мадемуазель, ибо в доме уже встают.

— Что ж, значит, придется подождать, но мне будет крайне трудно терпеть до завтра.

XXI

После завтрака г-жа де Грамон с торжественным видом приказала мне следовать за ней вместе с г-жой де Баете. Мы вошли в ее самый отдаленный кабинет, и она велела тщательно закрыть двери, словно нам предстояло обсудить вопрос о заговоре. Матушка села на свое привычное место, указав мне жестом на табурет напротив нее, весьма напоминавший мне скамью подсудимых; гувернантка села рядом с ней. Выдержав многозначительную паузу, длившуюся три минуты, матушка сказала:

— В письме вашего отца речь идет главным образом о вас; вряд ли вы сможете в полной мере отблагодарить его за то, что он для вас делает.

— Я очень ему признательна, сударыня, но буду еще более признательной, когда узнаю, в чем дело.

— Речь идет о вашем замужестве, мадемуазель.

Я молча поклонилась.

— Это великолепная партия, княжеский род.

Снова молчание.

— Огромное состояние, превосходный брак.

Я ничего не отвечала.

— Как! Вам и этого мало?

— Однако, сударыня, почему вы ничего не говорите мне о муже?

— По-моему, я не говорила вам ни о чем другом.

— И все же…

— Великолепная партия, княжеский род, огромное состояние, превосходный брак.

— И что же дальше?

— Как, что дальше?

— Да, я повторяю: а кто же муж?

— Муж! Поистине, мадемуазель, вы шутите.

— Сударыня, я уверяю вас, что я отнюдь не шучу. Кто этот счастливый господин, которому я предназначена, тот, что сочетает в себе все эти совершенства?

— Вы его знаете, он не может вам не нравиться: это князь Монако.

Я прикусила губу, чтобы не отвечать; мне хотелось увидеть, что за этим последует.

— Вы ничего не говорите?

— Нет, сударыня.

— Вы недовольны?

— Нет, сударыня.

— Я надеюсь, вы не собираетесь отказаться?

— Напротив, сударыня.

— Вы отказываетесь?

— Безусловно.

— Вы не желаете быть княгиней Монако?

— У меня нет на это никакого желания.

Матушка и г-жа де Баете дружно вскричали, а затем поочередно стали засыпать меня вопросами:

— Стало быть, вы не исполните волю господина маршала?

— Неужели вы отвергаете такое предложение?

— Разве вы не понимаете, сколько преимуществ оно вам обещает?

— Ах, мадемуазель, разве для этого я вас растила?

— Надеюсь, вы растили меня, чтобы я была счастливой, сударыня.

— Разве вы не станете счастливой?

Они продолжали надоедливо уговаривать меня, расхваливая княжество, состояние князя, преимущества этого брака и прочее. Меня это отнюдь не привело в восторг; вместо ответа я лишь покачала головой, что означало: «Мне все известно, и я отвергаю это предложение».

— Скоро приедет маршал, мадемуазель, — промолвила матушка обиженным тоном, — неужели вы дерзнете сказать ему то же самое?

— Как и вам, матушка.

— Вот увидите, потребуется приказ короля, чтобы выдать ее замуж!

— У вас есть для меня еще какие-нибудь распоряжения, сударыня?

— Никаких. Однако подумайте хорошенько. Таинственное дело кающегося грешника из Авиньона так и осталось нераскрытым; ваш отец ничего не знает, и я собиралась это от него скрыть; если же вы станете упорствовать, настаивая на своем, я все ему расскажу.

— Отец лишь посмеется над этим, сударыня, я знаю его лучше вас.

Я вернулась к себе и не выходила из комнаты целый день, отклонив приглашения на обед и даже на ужин; мне принесли еду, ноя ни к чему не притронулась; я жила лишь ожиданием ночи и того, что мне предстояло узнать. Слуги обсуждали причины моего уныния, поскольку я вернула им всю еду, не отщипнув от нее ни крошки (это было выражение Блондо); вследствие этого сильно любившая меня матушка обеспокоилась и явилась ко мне в комнату; что касается г-жи де Баете, она продолжала на меня сердиться.

Маршальша осведомилась, не заболела ли я, и стала ласково расспрашивать меня о моем здоровье. Убедившись, что я не больна, она вновь напустила на себя важный вид и удалилась, напутствовав меня на прощание следующим образом:

— Мадемуазель, Божья заповедь гласит: «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле». Вы страдаете из-за того, что проявили непослушание.

Мне казалось, что вечер тянется бесконечно. Я прислушивалась ко всем звукам до тех пор, пока они не стихли, и как же сильно билось при этом мое сердце! Блондо пыталась меня развлечь, но я ничего не слышала, я продолжала ждать! То было уже не сладостное чувство, как во время свидания с Филиппом, забравшимся ко мне по смоковнице, то были прямо противоположные ощущения, испепелявшие мои сердце и мозг: меня леденило пламя, я содрогалась от жгучего озноба. Я едва могла дышать и ничего не говорила; только одно имя было у меня на устах, лишь один образ стоял у меня перед глазами. Ах! Как же сильно я его любила!

Блондо трижды спрашивала меня, не пора ли ей идти, а мне хотелось и отсрочить, и ускорить час свидания. Я махнула рукой, чтобы она действовала по своему усмотрению. Девушка тихо отворила двери, прошла два шага по коридору и вскрикнула, тотчас же подавив этот возглас. Я решила, что наша тайна раскрыта, и стала терять сознание, но тут передо мной возник кузен и бросился к моим ногам: он был, как и я, вне себя от волнения.

— Кузина! Кузина! — воскликнул он. — Очнитесь, это ваш верный раб, тот, чья жизнь принадлежит вам, и он вам в этом клянется.

— Ах! — вздохнула я. — Я возвращаюсь издалека, я была при смерти.

Блондо расположилась в прихожей, поставив свое ложе поперек двери; на всякий случай мы открыли заколоченный выход, который вел по небольшой лестнице в просторный зал Академии, расположенный этажом выше. Когда мы были детьми, мои братья и Лозен устраивали в нем игры; теперь там царило полное запустение. Таким образом, мы могли не бояться, что нас захватят врасплох. Я усадила Пюигийема рядом с собой и с присущим мне нетерпением потребовала от него рассказать об обещанных им средствах. Я поведала ему об утреннем свидании с матушкой и гувернанткой, а также о своих опасениях и страданиях. Кузен молча целовал мне руки.

— Да говорите же! Говорите! — воскликнула я.

— Сейчас скажу, просто я размышляю. Да, есть два надежных средства.

— Что это за средства?

— Первое — позволить мне вас похитить. Мы можем сбежать в один из вечеров, укрыться в горах, а затем сдаться.

— Да, я думаю, им придется нас поженить.

— Придется! Несомненно. Перед нами пример мадемуазель де Монморанси-Бутвиль и господина де Шатийона; но, возможно, мы находимся не в равных с ними условиях, и к тому же им с трудом удалось достичь своей цели. Господин принц, который был тогда в большой милости, едва уберег господина де Шатийона от пребывания в Бастилии, а ведь господин де Шатийон был из рода Колиньи!

— Это так.

— Брак свершился, и все же, если бы победоносная шпага Рокруа и Ланса не легла на чашу весов, госпожа де Бутвиль все равно, несмотря ни на что, расторгла бы эти узы. Неужели маршал де Грамон окажется более покладистым, чем госпожа де Бутвиль? Как вы полагаете, кузина?

Я опустила голову, поскольку знала своего отца. Эти кажущиеся правдоподобными доводы заставили меня замолчать, так как я верила Лозену; впоследствии, обогащенная опытом, я все поняла. Граф действительно хотел на мне жениться, но лишь с согласия моей семьи; больше всего его привлекали во мне богатство и власть. Однако, если бы маршал подверг нас гонениям, кузен не получил бы ни того ни другого. Это его не устраивало. Чтобы добиться своего, Пюигийем проявил недюжинную ловкость, и если ему не удалось в этом преуспеть, то получилось так потому, что он имел дело с одним из тех людей, кто опровергает любые расчеты и не позволяет заранее предугадать, чего от него следует ждать.

— Это средство не кажется мне безупречным; вы говорили о другом, в чем оно заключается?

Ах! Мне никогда не забыть той ночи! Сколько раз впоследствии, воскрешая в памяти подлинную ее картину, я спрашивала себя, неужели тот самый Пюигийем может быть сегодняшним Лозеном, Лозеном Людовика XIV, г-жи де Монтеспан и Мадемуазель? Кузен так и стоит у меня перед глазами; я вижу его взгляд и жесты в ту минуту, когда я задавала ему этот вопрос, не подозревая об опасности, которую он в себе таил; я вижу несравненное изящество, с которым он встал передо мной на колени со сложенными руками, опираясь локтями на ручки кресла; его лицо было одухотворено самым пленительным, самым неотразимым обаянием, на какое только способна любовь. И как я в свою очередь на него смотрела! Я чувствовала, как эта любовь пронизывает меня, овладевая мной! Он зачаровывал меня взглядом, подобно тому как змея гипнотизирует маленьких птичек.

— Кузина, — наконец, произнес граф низким проникновенным голосом, благодаря которому он завоевал столько сердец, — сейчас я увижу, насколько вы меня любите, ибо, если вы не дорожите мной больше всего на свете, то я скорее всего никогда впредь не переступлю этот порог.

— Вы чудовищно неблагодарны, сударь.

— Все равно! Мы сейчас увидим. Послушайте, я вас умоляю, и не прогоняйте меня при первом же слове.

Пюигийем наклонился к моему уху и более четверти часа говорил со мной шепотом столь пылко, страстно и в то же время столь искусно, что у меня не хватило духу ни остановить его, ни рассердиться на него. Я стала пунцовой, как вишня; кузен сильно смущал меня, он вгонял меня в краску стыда и заставлял опускать глаза; вскоре я решила, что этого недостаточно, и совсем закрыла их. Мне казалось, что, не видя его, я сама становлюсь невидимой.

Не стану повторять вам то, что он мне говорил. Беседа была долгой, она продолжалась столь тихо, что мы, можно сказать, не слышали друг друга, а угадывали слова по движению наших губ. Блондо несколько раз кашлем предупреждала нас о том, что время идет; мы не обращали на это внимания, и солнечные лучи застали нас на том же месте, в том же положении; они озарили нас безжалостным светом, подавая безоговорочный знак, что свидание окончено, и мы должны были подчиниться ради нашей же любви. Между тем Блондо настойчиво стучала в дверь:

— Мадемуазель! Мадемуазель! Собака госпожи де Баете лает; в доме уже начинают вставать; ради Бога, прощайтесь!

— Придется! — вздохнул Пюигийем.

— Да, — отвечала я, чувствуя себя одурманенной и не до конца осознавая, что происходит.

— Мы снова встретимся сегодня вечером; мы снова встретимся, моя королева, и тогда…

— Уходите! Уходите! Ничего больше не говорите, ступайте!

Кузену было чрезвычайно трудно подняться с колен, а «мне чрезвычайно трудно не удерживать его больше у своих ног. Блондо ловко вывела его из комнаты, предварительно обследовав подступы к ней; за исключением лая гнусной «болонки, принадлежавшей гувернантке, в доме царила тишина. Клелия была слишком хорошо воспитана, чтобы не уяснить свою роль наперсницы; она молча лизала мне ноги, в то время как Блондо столь безупречно исполняла обязанности барышни Отрада моего сердца.

Я же была не в силах сдвинуться с места, все еще продолжая слышать голос того, кто ушел, и различать слова, которые он мне уже не говорил; передо мной открывался новый мир, я чувствовала, что отныне буду жить совсем Иначе, и думала только об одном. Внезапно рядом со мной упал букет, дерзко брошенный через открытое окно, букет, весь мокрый от слез зари и благоухающий утренними запахами; в цветы была вложена записка, от которой исходил аромат любви. Я поспешно развернула и прочла письмо, с жадностью перечитала его двадцать раз и спрятала на груди; каждое из слов послания настолько запечатлелось в моем сердце, что все они продолжают жить там до сих пор.

Между тем следовало одеться, выйти, показаться в гостиной, разговаривать с другими, в то время как я думала только о своем возлюбленном; надо было делать вид, что живешь, в то время как я лишь любила; надо было встречаться с кузеном и не смотреть на него, ибо взгляд меня выдал бы.

Наконец, настал вечер; я, как всегда, поднялась к себе, открыла окно и стала упиваться ароматом деревьев, роз и сиянием луны — всей природой, как и я, лучезарной и юной. Я ждала, и он пришел.

Ах! До чего же старой я себя чувствую при этих воспоминаниях и в какое уныние они приводят меня! Где он теперь, мой юный любовник? И где теперь я сама? Где блеск того прекрасного времени, где былое великолепие Бидаша? Я умираю, мой возлюбленный томится в Пиньероле, а Бидаш лишился своих хозяев.

Вот так все в жизни течет, все изменяется, и, если задуматься хорошенько, не стоит даже появляться на свет.

Пюигийем ушел от меня, когда было еще светлее, чем накануне; на прощание он сказал:

— А теперь, обожаемая кузина, мы будем ждать господина маршала де Грамона без всякой боязни.

XXII

Маршал задержался на целый месяц — то был самый счастливый период в моей жизни. Я не в силах описать, сколько радостей, приятных опасений и жгучих ощущений я испытала на этом первом этапе переполнявшей меня любви. Впоследствии Пюигийем никогда не проявлял по отношению ко мне столько нежности и заботы, как в ту пору. Он вел себя достаточно хитро: ему удавалось обманывать других и в полной мере угождать мне. Матушка вместе с г-жой де Баете и своим конюшим каждый вечер играла с ним в реверси. Нередко во время игры Бассомпьер держал мою пряжу либо помогал мне натягивать мое рукоделие. Он рассказывал мне чудесные истории, но я не слышала ни одного его слова. Мое сердце, мои глаза и уши были обращены к воспоминаниям и надеждам; временами, теряя терпение, юноша грустно говорил мне:

— Ах, мадемуазель, в Париже вы были куда любезнее, чем в Бидаше.

Днем я гуляла по парку со своей тенью, г-жой де Баете, все время повторявшей мне одно и то же. Посудите сами, готовы ли были мои уши, закрытые для милого пажа, слушать гувернантку! Тщетно повторяя тот же самый вопрос, она неизменно прибавляла:

— Что с вами, мадемуазель? О чем вы думаете? Весьма неучтиво совсем не слушать то, что вам говорят.

— Сударыня, я думаю о господине Монако.

Я отвечала таким образом два-три раза; мой ответ был передан матушке, и славная женщина уверовала в то, что я влюблена в это чучело, несмотря на мои отговорки, которые, вопреки всякой видимости, казались ей притворством; матушка воздала за это хвалу Богу и стала относиться ко мне благосклоннее, чем прежде. Она посылала мне издали небольшие знаки одобрения и поощрения, когда я зевала по сторонам или, точнее, зевала, глядя на звезды, в ожидании часа свидания с н и м. Я не понимала, что она хочет мне сказать, но соглашалась, как бесстрастно соглашалась тогда со всем, оставаясь влюбленной девушкой, у которой в голове лишь одна-единственная мысль. Я менялась на глазах, мои щеки стали бледными, а взгляд потухшим; заслугу в этом приписывали г-ну Монако, а также моему нетерпению заключить столь великолепный брак — в этом я нисколько не сомневалась. Отец поехал впереди своего посольского кортежа (я вскоре расскажу об этом посольстве и о кортеже), чтобы пробыть несколько недель у себя дома, навести там порядок и подготовиться к свадебным церемониям. Матушка с несравненной радостью тут же поведала ему о моих нежных чувствах. Отец пожал плечами.

— Сударыня, — возразил он, — вы ничего не понимаете, и никто не заставит меня поверить, что моя дочь страстно влюблена в подобного урода.

— В таком случае, зачем вы ей предлагаете его?

— Что за вопрос! Разве княжества Монако и герцогства Валантинуа недостаточно?

— И это все?

— Чего вы еще хотите? Королевский трон? Он уже занят, да будет вам известно. Впрочем, я все выясню, поговорив с мадемуазель де Грамон.

Вечером в Бидаше состоялось нечто вроде торжественного заседания с участием короля, как это происходило обычно, когда сюда приезжал отец. Для того чтобы приветствовать маршала, в замок стекались со всех уголков края мелкопоместные дворяне с рапирами, путающимися у них между ногами. Как правило, мы появлялись на этих церемониях без всяких украшений, но в тот день мне захотелось усыпать себя драгоценностями. Маршал это заметил, и я слышала, как он несколько раз повторял:

— Она поистине прекрасна, госпожа княгиня, она будет блистать в своем царстве.

Я тешила себя надеждой, что мне никогда не придется блистать в этом царстве. С меня не спускали глаз Лозен, Бассомпьер и даже красивый молодой человек, живший в небольшом замке по соседству с нами; его род был столь же древним, как пиренейские скалы, — истоки этого рода восходили к Ронсевальской битве, и юноша в высшей степени презирал тех, кого он называл новыми дворянами. Как-то раз он дерзнул сказать моему отцу, который, по своему обыкновению, обращался с ним весьма бесцеремонно:

— Господин маршал, возможно, вы более важный вельможа, чем я, но я более знатный дворянин, чем вы. Мои предки были князьями в те времена, когда ваши держали им стремя и чистили их сапоги.

— Ей-Богу, — отвечал г-н де Грамон, которого невозможно было поставить в тупик, — я не возражаю, любезный господин, но сейчас я на коне и по собственному желанию заставляю его приплясывать. Вы знаете пословицу: лучше быть живым денщиком, чем мертвым императором.

Этот г-н де Биариц — так звали юношу — никогда не приезжал в Бидаш без особого повторного приглашения. Мой отец величал его не иначе как Карлом Великим, подшучивая над ним, но относился к нему с великим почтением и, как только тот приезжал, приглашал его к себе, чтобы справиться о его делах. Мать этого нашего соседа была чрезвычайно знатной испанской дамой; сын был очень на нее похож, и мне редко доводилось видеть людей, наделенных более яркой и необычной красотой. Мне было известно, что г-н де Биариц тоже находит меня красивой; я упоминаю о нем мимоходом, но позже мне еще придется о нем рассказать.

Пюигийем, ревновавший меня ко всему и всем, не преминул задать мне урок; в присутствии Бассомпьера он еще сдерживался, но вечером, когда мы остались наедине, он дал волю своей ярости и принялся осыпать меня упреками:

— Еще немного, и мое терпение лопнет, мадемуазель; я чуть было не погубил все наше будущее в одну минуту, и все это по вашей вине. Ну и кокетка же вы!..

— Когда я стану госпожой де Пюигийем, вам придется держать меня взаперти!

— Когда вы будете моей женой, я сумею навести порядок в вашем поведении, а пока наведите его сами.

Я находила эти грубые выходки, эти вспышки гнева восхитительными — я любила кузена! Вскоре он успокоился из-за необходимости подробно обсудить наши дела. На следующий день мне предстояло важное испытание: по его словам, меня должны были вызвать на исповедь. — Хватит ли у вас духу, дорогая кузина? Осмелитесь ли вы?

— Осмелюсь.

— А если исповедь превратится в пытку, сможете ли вы это выдержать?

— Я выдержу даже смерть.

— Что до меня, я готов ко всему; мои лошади оседланы, и вещи уложены. Если маршал рассердится, он меня прогонит.

— Нас разлучат!

— Я вернусь, будьте покойны, так просто меня не осилить. Господин де Грамон — гасконец из гасконцев, но я тоже гасконец из гасконцев, вдобавок деятельный и упрямый. Так вот, я хочу, чтобы вы принадлежали мне, только Мне, мне одному, и, если только вы проявите стойкость, я вас получу. Приготовьтесь, буря будет ужасной. Только вообразите: столь прекрасный брак с этим милым князем, столь чудесное устройство дочери — все это рухнет по воле какого-то младшего сына семьи, у которого нет ни гроша за душой! Поставьте себя на место вашего отца-царедворца. Я знаю, что если бы через двадцать лет, когда я стану самым влиятельным человеком в королевстве после короля, одна из моих дочерей вздумала поступить подобным образом, она была бы упрятана мною в монастырскую тюрьму.

— Благодарю.

— Успокойтесь, маршал на такое не способен. Он раскричится, станет жаловаться, угрожать, но, если вы будете стоять на своем, он уступит. Я его знаю. Это не герой, а бахвал, его репутация дутая: в денежных делах, как и на войне, он в основном расплачивается словами. К тому же ему придется выслушать и меня, а после этого я вам за него ручаюсь.

Я ободрилась и спокойным шагом отправилась завтракать. Однако мое сердце забилось учащенно, когда отец сказал мне чрезвычайно веселым тоном:

— Нам надо поговорить, дочь моя.

— Когда вам будет угодно, господин маршал.

Выйдя из-за стола, отец взял меня под руку и повел в галерею, направляясь в свой кабинет.

— Так-так, мадемуазель, с самого моего приезда мне рассказывают странные новости, — продолжал он со смелом.

— Что же вам рассказали, сударь?

— Мне рассказали, но я этому не поверил, ей-Богу: мне рассказали, что вы влюблены.

Я покраснела до корней волос и призвала на помощь все свое мужество:

— Почему же вы в это не верите, отец?

Маршал посмотрел на меня с крайним изумлением; мы уже стояли в эту минуту у дверей его кабинета, он посторонился, чтобы пропустить меня вперед, и, кланяясь, словно я была королевой, сказал:

— Это другое дело, тем лучше! Все сладится само собой, мадемуазель княгиня, я извещу об этом вашего жениха.

— Еще рано, сударь, — заявила я, усаживаясь с такой же решимостью, как если бы мне предстояло идти на штурм.

— Как! Влюбленная барышня отнюдь не спешит! Как! Властолюбивая, но медлительная! Одно как-то не вяжется с другим.

— Я не совсем понимаю, что значат ваши слова, отец, и вам следовало бы мне их разъяснить. Что именно вам сказали?

— Что вы влюблены, я говорю: влюблены — слышите? — в князя Монако. Признаться, это меня удивило, и я бы ни за что в такое не поверил, если бы вы только что сами это не подтвердили.

— Вы правы, что не верите в такое, сударь, и я вас благодарю: этого не могло быть, и это не так.

— Что я говорил! Стало быть, вы не влюблены, да?..

— Прошу прощения, сударь, влюблена, но только не в господина Монако.

— А в кого же тогда? В Карла Великого?

Маршал громко расхохотался, и его смех привел меня в некоторое замешательство.

— Нет, сударь, — возразила я, — однако…

— Это меня удивляет, ведь у красавчика есть все, что надо, чтобы кружить голову вашей сестре. Если это не он, то кто же?

— Я скажу вам это позже. Сначала нам следует откровенно объясниться.

— Говорите, говорите, мадемуазель де Грамон.

— Я бесповоротно решила не выходить замуж за господина Монако.

— В самом деле? — спросил отец с насмешливым видом. — И почему же?

— Вам это известно, сударь. Я люблю другого.

— Какое это имеет значение?

— Как, какое это имеет значение?

— Разумеется. Вы что, принимаете меня за тирана и полагаете, что я требую невозможного? Я предлагаю вам господина Монако или, точнее, княжество, герцогство, богатство, большое государство — словом, все, что с этим связано, но я не заставляю вас любить человека, которого я вам предлагаю в мужья, и не требую отчета в ваших сердечных чувствах. Будьте княгиней Монако, и пусть потом господин Монако становится кем угодно, это меня не касается.

— То, что вы сейчас говорите, отвратительно, сударь, и… если бы вас услышали…

— Если бы меня услышали, это никого бы не удивило. Нельзя быть более здравомыслящим, чем я. Я говорю с вами как добрый отец, желающий дочери достойного положения и благополучия.

— К счастью, это уже невозможно. Повторяю: я не хочу и не могу выйти замуж за господина Монако.

— Вы шутите, мадемуазель.

— Я говорю самым серьезным образом, отец.

— И это говорит такая умная девушка!

— Вы дали мне немного своего ума, это правда, но он отличается от вашего.

— Что ж, значит, я сильно просчитался. Давайте не будем больше шутить — это неуместно; о вашем браке уже объявлено, король, королева и его высокопреосвященство выразили свое согласие, и брак должен состояться.

— Он не состоится.

— Кто же этому помешает?

— Я! Я скорее умру от горя.

Маршал рассмеялся.

— Только посмотрите! Какая прекрасная глава из «Астреи» или «Клеопатры»!

— Не шутите, сударь, потому что я отнюдь не шучу.

— Это как раз самый забавный момент нашей беседы.

— Я еще не все вам сказала.

И тут я вся так затрепетала, что любой другой, за исключением моего отца, сжалился бы надо мной.

— А! У вас в запасе есть кое-что еще. Право, я не представляю, что может быть лучше. То, что я знаю, уже неплохо.

Я чувствовала себя смущенной и даже испуганной. Мне нелегко было сделать это признание, отец мог воспринять его дурно, и какая участь меня бы тогда постигла? Уход в монастырь, крушение всех надежд. Маршал окинул меня пронизывающим пристальным взглядом, проницательность которого была всем известна.

— Итак? — спросил он.

У меня не хватало духу ответить, я была так взволнована, что стала на колени со сложенными руками, как девочка на исповеди. Отец не стал меня поднимать.

— Сударь… сударь, — пролепетала я, — я не могу, я не должна выходить замуж за господина Монако, потому что…

— Потому что?..

— Потому что… я себе больше не принадлежу. Господин де Грамон минуту смотрел на меня, а затем громко расхохотался.

XXIII

Никогда еще за всю свою жизнь я не была настолько смущена, и это можно понять. Я ожидала бурной сцены, возможно отцовского проклятия, по крайней мере ужасных упреков; я заранее все рассчитала и приготовилась дать отпор, а вместо вспышек ярости и проклятий надо мной подшучивали, мне смеялись прямо в лицо; у меня нет сил передать, что я испытывала.

— Ха-ха-ха! — продолжал смеяться маршал, держась за бока. — Повторите еще раз: «Я себе больше не принадлежу!» Честное слово, вы актриса получше самой Барон. Я поднялась с колен потрясенная и бросила на отца свирепый взгляд:

— Сударь, я не думала, что вы станете подшучивать над моей честью.

— Ваша честь! Еще чего! Какие-нибудь девчоночьи обещания, рукопожатия под сенью розового куста при свете луны — вот уж невидаль!

Я не пала духом и, посрамленная, преисполнилась решимости. По-моему, единственный раз в жизни я проявила смирение и с тех пор надолго избавилась от этого чувства. Я ожесточилась от подобного обращения. Я — девчонка! Та, что, желая сберечь себя для возлюбленного, пожертвовала самым дорогим; я, считавшая себя чуть ли не героиней! Я рассказала отцу о том, что произошло, но не выдала Пюигийема, избегая слишком явных указаний на него. Маршал довольно внимательно меня выслушал, теребя при этом свои ордена — у него это было признаком напряженных раздумий. Когда я закончила, он обратил на меня свой взгляд:

— Поистине, мадемуазель, что за бесподобная, весьма искусно придуманная история! К несчастью, я не могу поверить ни единому вашему слову.

— Что вы такое говорите?

— Я говорю, что вы сумасбродка и дочь, не настолько достойная своего отца, как я полагал. Вы позволяете себе увлекаться пустяками, вместо того чтобы думать о чем-то основательном; я от вас такого не ожидал.

— Отец…

— Давайте обсудим все спокойно, дочь моя; вы считаете, что господин де Валантинуа не в вашем вкусе, он вам не нравится; я знаю, что это дурак, я вижу, что он толстый, как бочка, я также полагаю, что у него, возможно, злобный характер, однако, придавая значение подобным мелочам, вы упускаете из вида основное, а именно: прекрасное прочное положение, полагающиеся при этом почести, титул и все, что из этого вытекает, — а это недостойно вашего ума. Вы сочинили некий романчик наподобие «Кира» или чего-то еще; он превосходно задуман — мадемуазель Скюдери позавидовала бы вашей фантазии, — а затем выложили мне его в сопровождении слез и вздохов. Вы придумали какого-то героя и наделяете его своими чувствами и мыслями, как будто в моем доме живет человек, настолько не любящий самого себя, чтобы…

— Да, сударь, и я вам его назову! — вскричала я, доведенная до крайности недоверием отца. — Это мой кузен, граф де Пюигийем.

— Час от часу не легче! Пюигийем, самый честолюбивый из известных мне молодых людей, гасконская косточка, плоть от плоти истинных гасконцев. Чтобы Пюигийем, который меня знает, поступил подобным образом! Пойти на поводу у любви, не будучи уверенным в том, что эта любовь ведет туда, где он рассчитывает оказаться! Полно! Полно, мадемуазель де Грамон, вы принимаете меня за кого-то другого.

— Позовите Пюигийема и допросите его немедленно, дударь, и вы сами увидите.

— Все это вздор! Нет, не может быть, чтобы вы до такой степени потеряли голову; давайте вернемся к действительности. Девушка вашего происхождения, с вашим умом не совершает подобных глупостей; она слишком хорошо отдает себе отчет в своих обязанностях и интересах; она судит об отце и о его взглядах, о нраве родителей самым правдоподобным образом. Разве может какой-то мальчишка, авантюрист быть для нее не слугой или орудием, а чем-то другим? Даже если бы вы трубили об этом на всех перекрестках, вас никто не стал бы слушать.

— Я клянусь вам, сударь…

— Довольно! Довольно! Хватит со мной шутить. Я больше не желаю ничего слышать. Господин Монако не заставит себя долго ждать — извольте встретить его как своего избранника, предназначенного вам судьбой. Вы придете в себя, перестанете сочинять небылицы и нести вздор; я уверен, что, если бы вы даже спросили мнение вашего кузена, из которого вам было угодно сотворить какое-то пугало, — я уверен, повторяю, что он дал бы вам тот же совет, что и я, можете мне поверить.

Я чувствовала, как бурлит моя кровь. Хладнокровие маршала, его невозмутимые насмешки, несокрушимая, как скала, воля, таившаяся под маской улыбающегося лица, — все это окончательно вывело меня из себя. Не помню уже, что я говорила, но я взбунтовалась. Я грозила отцу все рассказать г-ну Монако, сбежать из дома, уйти в монастырь, даже наложить на себя руки. Он лишь продолжал смеяться еще больше.

— Рассказать господину Монако? Увы! Бедняга даже не рассердится; он заранее знает, что его ждет, а то, когда это случится, ничего не меняет; к тому же он вам не поверит — я извещу его об этом заранее. Бежать! Куда вы денетесь совсем одна? Уйти в монастырь! Какой же из них вас примет, если я потребую вас выдать? Что касается намерения наложить на себя руки, это в вашей власти, если вы хотите сойти в могилу, оставив после себя репутацию дурочки. Смиритесь, дитя мое, позвольте себе стать владетельной княгиней, испытать, что такое власть, а это неплохая штука. Вы сделаете своих подданных счастливыми, вы будете вертеть мужем как угодно, у вас будет дом, устроенный по вашему вкусу, и ничто не помешает вам одаривать своих друзей и родных.

— Ах, сударь!

— Неблагодарная! Я сам выбрал вам этого мужа из всех претендентов. Даже кардинал Мазарини решил, что господин Монако изумительно вас устроит. Ему первому пришло это в голову, вы чрезвычайно его обидите и причините вред всем нам, если будете колебаться. Его высокопреосвященство сказал мне во время моей прощальной аудиенции: «Ступайте, господин маресаль, ступайте, поскорее выдайте малыску ди Грамон за этого милейсего принца и приведите ее на королевскую свадьбу. Я должен это сделать во имя памяти ее великого дяди, моего покровителя, и я этого никогда не забуду».

Моя беседа с отцом продолжалась таким образом более двух часов, но мне так и не удалось продвинуться вперед ни на дюйм. Отец отвергал все мои доводы, причем делал это насмешливо, что лишало меня какой-либо возможности его убеждать. Я ушла от маршала, заливаясь слезами от бессильной ярости, и вернулась к себе, чтобы дать волю своему отчаянию. Заслышав громкий конский топот во дворе, я побежала в свой кабинет, где было выходившее туда окно, и увидела маршала, выезжавшего вместе с Пюигийемом и большой свитой. Оба поклонились мне, причем поклон отца был насмешливо-учтивым, что привело меня в еще большее бешенство.

Позже я узнала, что произошло между ними на этой прогулке, и о том, как решилась моя судьба. Господин де Грамон опередил дворян на несколько шагов и отозвал Лозена в сторону.

— Право, кузен, — весьма благодушно произнес он, — если бы я не знал, каков ты на самом деле, дурацкие побасенки моей дочери снискали бы тебе сомнительную славу в моих глазах; к счастью, я знаю, чего ты хочешь. Окажи мне услугу, помоги ей образумиться; она слишком засиделась в Бидаше и становится чертовски провинциальной. Она вздумала рассказывать мне всякую чепуху по поводу любви и брака, как будто живет в деревне. Заставь ее понять, и она тебе поверит, что моим зятем может быть только человек с именем и прочным положением; убеди же ее, что кавалер, о котором она говорит, Бог весть какой дворянчик, то ли Карл Великий, то ли один из моих пажей, возможно малыш Бассомпьер, — я не стал допытываться, кто именно, — что этот прекрасный кавалер, даже если он решится на отчаянный шаг и похитит ее, получит от меня лишь то, что взял сам. Я позволю Шарлотте выйти за него замуж, чтобы наказать их, но им не видать от меня ни помощи, ни денег; бедняге придется довольствоваться красивыми глазами моей дочери, и, клянусь честью дворянина, я был бы не в состоянии преподнести ему более скверный подарок!

Отец знал, с кем он говорил, и этого оказалось достаточно. Прогулка была предпринята с единственной целью, и пожинать ее плоды довелось всем. Я отказалась от ужина. Маршал сказал матушке и гувернантке:

— Сударыни, оставьте, пожалуйста, Шарлотту в покое, и, главное, пусть никто не заходит к ней до завтрашнего утра ни под каким предлогом. Мне известна эта болезнь, и я ручаюсь, что скоро моя дочь станет гораздо сговорчивее.

Притворщик говорил так умышленно: он хотел дать возможность действовать своему союзнику.

Я же вынашивала другой замысел, придя к мысли, что нам надо решиться на похищение. Я ненавидела отца и не сомневалась, что Лозен разделяет мои чувства; в голове у меня уже созрел определенный план. Кузен пришел ко мне позже, действуя еще осторожнее, чем обычно. Наши свидания всегда происходили при свете луны и звезд: было бы опрометчиво встречаться при свечах. Стоило Пюигийему войти, как я, еще не видя его, догадалась по одной лишь его походке, что он опечален.

— Ах! — воскликнула я. — Вам все известно, отец с вами говорил.

— Увы, да.

— И вы, подобно мне, охвачены яростью и возмущением, я надеюсь.

— Я в отчаянии, кузина.

— А я, напротив, полна надежд. У нас остается первое средство, вероятно самое надежное, и надо его использовать.

— Нет, — отвечал кузен с удрученным видом.

— Как, нет? Вы этого не желаете, вы отказываетесь спасти меня от произвола, вы обрекаете меня на несчастье? Ах, кузен!

— Кузина, моя дорогая кузина, выслушайте меня.

— Вы меня не любите.

— Я вас не люблю?! Это я вас не люблю?! Тот, кто постоянно думает о вас, только о вас, тот, кто жертвует своим счастьем ради вашего?! Я бы отдал свою жизнь, чтобы избавить вас от страданий, и я вас не люблю?!

— Ах! Вы бросаете меня на произвол судьбы!

— Выслушайте меня, кузина, выслушайте того, для кого вы являетесь всем на этом свете, выслушайте своего преданного друга, и если затем вы меня осудите, я приму это покорно, будучи уверенным, что я исполнил свой долг, сколь бы мучительным он ни был. Маршал намерен прибегнуть к самым суровым мерам, если вы покинете родительский дом. Он заявил мне об этом. Вас станут преследовать, схватят и заточат на всю жизнь в какой-нибудь отдаленный монастырь, где никто вас не станет искать и где вы будете жить в разлуке со всеми, без малейшей надежды и утешения. Маршал обещал мне это и поручил мне вас об этом предупредить. А вы знаете его: чем больше он смеется — а он все время смеялся, — тем больше, по-видимому, его следует опасаться. Ему все известно, и раз он объявляет о своем решении, значит, он уверен в своей правоте. Я не могла на это ничего возразить.

— Теперь посудите сами: что я могу? Только вернуть вам свободу, только умолять вас подчиниться и не отказываться ради меня от жизни. Я не был бы порядочным человеком, если бы поступил иначе. Позволить вам принести себя в жертву моей любви — я никогда этого не сделаю, будьте уверены! Смиритесь с судьбой и выходите замуж за господина Монако — вот и все, что я, собравшись с духом, могу вам посоветовать.

— Великий Боже! И это говорите вы!

— Разве вы не видите мою скорбь, мое отчаяние? Разве вы не понимаете, что я испытываю? Отказаться от вас, бросить вас в объятия другого, в то время как… Ах! Ни слова больше, а не то я не выдержу.

Граф проливал потоки слез; эти слезы смешивались с моими слезами и от этого становились менее горькими. Мы провели всю ночь в этих бесплодных прениях; кузен действовал столь искусно, что я сдалась. Я поверила не только в его любовь, но и в его преданность. Я поверила, что он отказывается от меня из-за этой самой преданности, — словом, я поверила всему, в чем он хотел меня убедить. Нельзя быть более слепой и недалекой, чем я была тогда.

Я обещала сделать то, о чем он просил; с того дня я перестала быть честной женщиной, ибо решилась отдать свою руку мужчине, которого я ненавидела, поклявшись другому любить его вечно. Не произошло ли это по вине моего отца? Не он ли, принуждая меня к этому браку, указал мне путь, по которому я пошла? Он не желал меня слушать, он подтолкнул меня к краю бездны, не беспокоясь о том, что я могу в нее упасть. Да простит его за это Бог! Что касается меня, мне очень трудно на это решиться даже сейчас, когда я, еще такая молодая, подхожу к концу моей горестной жизни. Нынешнее поведение отца неспособно изгладить из памяти прошлое. Ах! До чего же жесток этот человек, когда он смеется! Это сущий палач.

XXIV

Хочу прервать рассказ о своих злоключениях, чтобы поведать о том, что произошло со мной сегодня; я не в силах об этом умолчать, поскольку это очень забавное происшествие; оно вернуло мне немного веселости, ведь я уже два года совсем не смеюсь. И на том спасибо, хотя веселость была не без примеси горечи — не приходится ли за все платить на этом свете?

Я бодрствовала и собиралась принять тех, кого не пугает моя болезнь и кому еще угодно провести несколько минут у моего ложа. Увы! Мне больше не надо просыпаться, ибо я вообще не сплю. Блондо вошла в комнату с чрезвычайно таинственным видом, чтобы сообщить о визите некой дамы, не пожелавшей назвать свое имя. Я была одна, так что подобные меры предосторожности показались мне недобрым знаком. Меня уже навещала одна из фавориток г-на Монако, который не ограничивает себя ни в чем, несмотря на свои приступы бешенства; я не была намерена выносить еще одну такую встречу и тем более выслушивать жалобы и упреки, которыми осыпают предателя, поэтому велела сообщить посетительнице, что никого сегодня не принимаю. Вскоре Блондо появилась вновь: — Госпожа княгиня, эта дама хочет войти. — Неужели? Как она выглядит, эта дама? — Сударыня, она довольно хороша собой. — Молодая? — Неизвестно. — Как это, неизвестно?

— Да, сударыня, она так странно одета, и у нее такой высокий головной убор, на нем столько лент и оборок, что ее лица совсем не разглядеть. — Это, наверное, какая-нибудь потаскушка?

— Если госпожа княгиня позволит сказать, это скорее колдунья: у нее в руках палочка.

— Скажи ей, что я нагляделась на всевозможных кудесников и больше не желаю их знать. Если она станет упорствовать, позови лакеев и прогони ее. Прошло несколько минут, Блондо вернулась снова. — Надеюсь, она ушла?

— Нет, сударыня. Она не уйдет, не повидав госпожу княгиню. Она настроена решительно, у нее очень важное дело: речь идет о господине графе де Лозене.

— Что же она сразу не сказала! Не пришлось бы задавать столько вопросов. Приведи ее.

Передо мной предстала женщина высокого роста, довольно миловидная, с гордо поднятой головой, но в глазах ее проглядывало нечто странное. Как и говорила Блондо, возраст незнакомки было трудно определить, и все же, внимательно посмотрев на нее вблизи, можно было понять, что она молода. Никогда еще со времен г-жи де Маран с ее сборищем богомолок мне не доводилось видеть более причудливого и нелепого наряда, поразившего меня. Мне трудно его описать, ибо в нем сочетались все цвета радуги. Больше всего меня поразил жесткий стоячий кружевной воротник — из тех, что были в моде во времена королевы Марии Медичи (я видела подобный воротник на портрете своей бабушки), а также нечто вроде ожерелья с острыми, как у ежа, иголками, воткнутыми в алые бархатные банты. Посетительница держала в одной руке две толстые книги или, скорее, тетради с записями, а в другой — чрезвычайно ценную болонку редкой породы наподобие собачек княгини Тарантской, которая подарила двух из них Мадам, но эта была еще меньше.

Остановившись у дверей, дама присела в учтивом реверансе, в котором не чувствовалось ни подобострастия, ни вольности, и это расположило меня к ней больше, чем ее старинный воротник. Пройдя несколько шагов, она сделала второй реверанс и лишь после третьего, уже у самой моей постели, промолвила:

— Я имею честь говорить с ее высочеством госпожой княгиней Монако?

Обращение «ее высочество» меня немного разочаровало. Во Франции мне отказывают в этом титуле, который принадлежит мне по праву, и в Париже меня так величают лишь нижестоящие и льстецы. Я ответила, насторожившись:

— Да, сударыня, я княгиня Монако. А вы кто такая?

— Я, сударыня, Шарлотта Роза де Комон Ла Форс, ныне супруга де Бриона, советника Парижского парламента, и прихожусь кузиной графу де Лозену, вашему родственнику и другу.

— Блондо, принеси даме кресло.

— Я пришла к вам побеседовать о кузене.

— Я готова вас выслушать.

Ей потребовалось не меньше четверти часа, чтобы усесться со всеми своими юбками, лентами, кружевами, собачкой, книгами и в довершение всего веером: представить себе это невозможно. Я ждала с нетерпением, успокаивая себя довольно безрассудной надеждой получить какой-нибудь подарок или весточку от человека, который меня забыл, но по-прежнему один живет в моем сердце. — Итак, сударыня? — не выдержала я.

— Ну вот я и устроилась. Фидель на месте, все в порядке, мы можем говорить. Вы любите господина де Лозена?

Я подскочила на кровати. Внезапно услышать такой вопрос от посторонней было невыносимо. Я ненавижу, когда меня допрашивают. Я не позволяю этого никому, за исключением короля, королевы и дофина. Даже Месье и обе Мадам знали, что я терпеть этого не могу, и спрашивали меня лишь о том, о чем я сама хотела рассказать.

— Кто дал вам право, сударыня, говорить со мной подобным образом?

— Боже мой! Я и не жду от вас ответа, сударыня, разве это для кого-нибудь тайна? Я просто удостоверяю факт, чтобы объяснить причину своего визита, а также, почему я предпочла обратиться к вам, а не к госпоже де Ножан или другим родственникам графа, — я полагаю, что вы скорее окажете мне содействие. Речь идет о том, чтобы освободить графа из тюрьмы.

— Освободить графа! Разве это возможно?

— Да, если он соизволит в точности следовать моим указаниям. Можете ли вы послать к нему надежного человека?

— Помилуйте, сударыня! Вы сошли с ума, простите меня за эти слова. Послать надежного человека в Пиньероль! Как он туда попадет? Каким образом он сможет поговорить с графом, который сидит в одиночной камере? Если ваше средство заключается в этом, мы с ним далеко не уйдем, я вас предупреждаю.

Эта странная женщина заулыбалась, глядя на меня с жалостью; затем она встала, простерла руки, предварительно положив собачку и книги на кресло, начертала веером в воздухе два-три каких-то знака, произнесла несколько слов, очевидно на языке Ковьеля из «Мещанина во дворянстве», после чего повернулась в мою сторону и снова начала делать реверансы.

— Я прекрасно вижу, сударыня, что вы совсем меня не знаете, — сказала она, — вам неведомо, какой силой я обладаю и с каким духом нахожусь в сношения. Сейчас я расскажу вам свою историю, и после этого у вас будет ко мне полное доверие. Только что произнесенное мною заклинание обеспечит нам полную свободу действий; никто сюда не войдет, можете мне поверить, и мы сможем спокойно поговорить.

Я была наслышана об этой сумасбродке и даже видела ее при дворе несколько лет тому назад, когда она жила у г-жи де Гиз. Смутно припоминаю, что тогда рассказывали нечто странное о ее любовных связях и привычках; утверждали, что она колдунья, и, как вы сами видите, своими словами она подкрепляла это утверждение; я решила дать даме высказаться исключительно для того, чтобы посмотреть, куда ее заведет разговор о г-не де Лозене.

— Вы не можете меня не знать, сударыня, — продолжала она, — вам известно, что я истинная Комон Ла Форс и что, хотя у моего отца нет ни гроша за душой, он не перестает из-за этого быть вельможей. Отец поместил меня к госпоже де Гиз, что совсем меня не устраивало, но это было необходимо, чтобы меня узнали и приняли при дворе. Боже мой! Какая прескверная служба! Моя госпожа тратила и, несомненно, продолжает тратить все свое время на ссоры с Мадемуазель. Две сестры осыпают друг друга бранью, что отнюдь не подобает двум принцессам, двоюродным сестрам короля.

— Дальше, дальше, сударыня.

— Стало быть, я жила в Люксембургском дворце, и каждое утро мы не были уверены в том, что останемся здесь на ночь, так как Мадемуазель всеми силами стремилась нас оттуда выдворить. Эта жизнь казалась мне невыносимой, и я молила Бога избавить меня от нее; и вот однажды, роясь в книгах из библиотеки покойного господина Гастона, я наткнулась на пыльный разодранный фолиант, валявшийся в каком-то уголке со времен королевы Марии. Я заглянула в книгу, ничего не подозревая. Мне не позволено говорить, к чему это привело, но с того самого дня я обрела сверхъестественные способности, которые сделали меня знаменитой и благодаря которым все покоряется моей воле.

— Вы необычайно удачливы, сударыня, я хотела бы сказать то же самое о себе.

— Ах! — вздохнула колдунья. — Лишь одно остается мне неподвластным, будучи самым необходимым в этом продажном мире, — деньги! Да, сударыня, деньги; очевидно, это передалось мне по наследству: как я ни стараюсь, как я ни зову их, они не заводятся в моем кармане, а если случайно там появляются, то немедленно продырявливают карман, чтобы оттуда выпасть. За мной ухаживали самые красивые придворные кавалеры, все они были щедрыми и услужливыми, но не в отношении денег — они скорее брали бы их у меня, нежели давали, как прочим женщинам. За исключением одного, но этот, этот!.. О Боже! Неужели его отняли у меня навеки, возможно ли такое!

И тут сумасбродка принялась отчаянно кричать, ломая руки, в то время как ее собака, сидевшая напротив хозяйки, вторила ей чрезвычайно жалобным воем — никогда еще мне не доводилось слышать подобный концерт. Я кричала, надрываясь, чтобы заставить их замолчать, но — куда там! — они продолжали вопить сильнее, чем прежде; я звала Блондо, чтобы она избавила меня от них, но она так и не появилась. Я уже начинала верить в воздействие на меня колдовских чар и в то же время не могла удержаться от смеха, слушая этот вой и глядя на эти два существа, но внезапно воцарилась тишина, и хозяйка с собачкой как по волшебству вернулись на свои места; колдунья вновь принялась подбирать свои юбки и сказала, утирая рот веером:

— Ах! Полезно немного облегчить сердце; я знала, что нам не помешают. На чем же я остановилась? — На вашем пустом кошельке, сударыня.

— Он по-прежнему такой; но вернемся к моей юности и прекрасной поре моей любви. Вы, конечно, знаете маркиза де Неля? Он увидел меня у госпожи де Гиз; маркиз мне понравился, и я решила, что тоже ему понравлюсь. Я собралась выйти за него замуж — мне стоило только этого захотеть. За неделю он чрезвычайно влюбился в меня и заявил своему досточтимому отцу, что никогда не женится ни на какой другой женщине. Майи разохались: они и слышать не хотели об этом браке, опять-таки из-за того, что я отнюдь не богата, и попросили господина принца, с которым они имеют честь состоять в родстве, вразумить молодого человека. Для этого его повезли в Шантийи. Я была совершенно спокойна, будучи уверенной в своей силе — я должна была в это верить; но этот гадкий дух меня обманул! Несчастная, до чего я несчастная!

Сумасбродка снова принялась хныкать и причитать вместе с Фиделем, который вторил хозяйке изо всех сил, сидя на задних лапах. На этот раз я не стала волноваться и посмеялась от всей души, терпеливо дожидаясь, когда концерт закончится. Я припоминаю историю с г-ном де Нелем: вот что тогда произошло.

Мадемуазель де Ла Форс пользовалась очень дурной славой; она воспылала страстью к самому господину дофину, в ту пору еще совсем юному, и всячески старалась расположить его к себе. Вероятно, книга королевы Марии тогда еще не попала к ней в руки — его светлость даже не глядел на девицу (он вообще ни на кого не смотрит). Рифмоплеты сочинили об этом песенку, которую я только что нашла, порывшись, среди рождественских стихов: Ла Форс вздыхала: «Средь мужчин Мне мил дофин, лишь он один. Ах, был бы чуть смелей дофин, Мне б устоять не стало силы. Мне мил дофин, лишь он один. Он ждет, чтоб я его молила?» note 6

Майи знали об этом, как и все остальные; они знали о множестве других известных похождениях барышни и не хотели взваливать на себя эту дурочку без гроша за душой, как она сама мне сказала. Они пустили в ход всевозможные средства, чтобы разлучить молодого человека с этой особой. Господин принц тщетно делал маркизу выговоры; все Конде и Конти, вместе взятые, не смогли ничего добиться; после нескольких часов споров с ними по этому поводу юноша выскочил в парк Шантийи как сумасшедший и принялся искать реку, чтобы в ней утопиться, настолько он был потрясен. Он собрался было броситься в воду, но тут же отступил назад. И вот почему: у него на шее висел на ленте мешочек; Ла Форс дала своему избраннику этот талисман якобы для сохранения здоровья с просьбой никогда его не снимать, и маркиз свято его хранил.

Когда он ринулся в воду, лента порвалась от его усилия, мешочек упал, и в тот же миг маркиз де Нель избавился от своей любви. Та, которую он обожал, показалась ему столь же уродливой и противной, насколько раньше она казалась ему прекрасной, и он поспешил известить принцев о том, что не желает больше слышать ни о какой Ла Форс.

Решив, что его приворожили (вероятно, он не ошибся), молодой человек стал искать в траве, на берегу канала, где он раздевался, злополучный талисман — источник всех своих невзгод.

Заглянув в мешочек, он обнаружил там две жабьи лапки: они держали сердце, которое было завернуто в крыло летучей мыши и в бумагу, испещренную непонятными письменами.

Увидев все это, г-н де Нель пришел в ужас и бросился прочь со всех ног. На его месте я бы просто посмеялась, и я до сих пор не могу удержаться от смеха, особенно при мысли о том, что за этим последовало, и о концерте, который мне пришлось прослушать сегодня утром.

XXV

После второго облегчения сердца, по выражению г-жи де Брион, она вновь обрела спокойствие, подобрала собачку, книгу, юбки и уселась с такой прямой спиной, словно только что вышла из лохани с крахмалом. Я утерла слезы, выступившие у меня от смеха, и приготовилась слушать дальше. Это была у меня первая за последние годы минута веселого настроения, и, наверное, ей суждено стать последней в моей жизни. Стало быть, следует поблагодарить за нее это милейшее создание; дама не обиделась на мой смех и даже как будто не заметила его.

— Посудите сами, княгиня, — продолжала она (я сочла это обращение несколько фамильярным для первой встречи), посудите сами, была ли я рада тому, что господин де Нель, испытывавший ко мне безумную любовь, ускользнул от меня. Однако мне пришлось с этим смириться и поискать счастья в другом месте. Вам известно, что госпожа де Гиз не встречается с порядочными людьми; все избегают ее, потому что она сварлива и к тому же ханжа. Это не то что госпожа великая герцогиня. О! Что за прекрасная женщина! Можно быть в числе ее служанок и жить в покое; она любит шутки, приятное общество, а также короля — ведь вы знаете, что она любит короля. — Так говорят.

— Черт побери! И справедливо говорят, она же только поэтому бросила Тоскану и своего мужа-болвана. Уж я-то в этом уверена, и я вправе не сомневаться, поскольку отправила герцогине ее гороскоп, в котором было предсказано, что она будет иметь честь покорить своего августейшего кузена и совершить вместе с ним множество чудес. После этого герцогиня созвала в Италию других колдунов, и они предрекли ей ту же судьбу; затем она явилась прямо…

— … в Монмартрское аббатство, куда ее водворили, и ваш гороскоп оказался неправильным.

— О! Дело в том, что, если дьявол не в духе, когда какая-нибудь душа от него ускользает, он отыгрывается на нас — тех, кто бессилен, но… Я продолжаю: однажды утром, чуть свет, я прогуливалась по Люксембургскому саду, полагая, что, кроме нас с солнцем, еще никто не встал, как вдруг на повороте аллеи я увидела молодого человека с приятным лицом, румяным и свежим; его глаза и зубы сияли улыбкой, а из-под кружевных манжет виднелись красивые руки, унизанные перстнями; незнакомец тотчас же устремил свой взгляд на меня. Я была не в силах удержаться и тоже стала на него смотреть; он мне поклонилась, и я поклонилась в ответ; он заговорил со мной, и я ему ответила; он показался мне любезным, и я произвела на него такое же впечатление; затем мы бок о бок стали гулять по аллее и проделали несколько кругов. Ах, сударыня, как приятно можно проводить время, когда тебя любит молодой советник, робкий, целомудренный, честный, не смеющий таить в себе ни одной сомнительной мысли! Вам довелось это испытать?

— Нет, сударыня.

— Что ж, мне вас жаль, такие люди куда порядочнее вельмож. То был господин де Брион, мой дорогой господин де Брион; мы безумно полюбили друг в друга с самого первого дня знакомства, и эта страсть с тех пор не угасает; когда я вернулась, чтобы подать госпоже завтрак, я была настолько поглощена своими мыслями, что положила ей в салат сахарную пудру вместо соли. Вечером я оставила окно открытым, и господин де Брион явился, чтобы пропеть мне серенаду, самую красивую серенаду на свете. На следующий день мы встретились снова в тот же час на той же самой аллее; нашим единственным наперсником был Фидель — образец дружеской преданности; это продолжалось каждый день, до тех пор пока мы, будучи не в силах противостоять порывам страсти, не обвенчались в одной из деревенских церквей, вопреки воле его отца, председателя Бриона, этого жестокого, бессердечного человека, которому я обязана всеми своими невзгодами.

Скорее всего, она сочла излишним в третий раз предаваться отчаянию, но Фидель, очевидно по условному знаку, снова принялся жалобно завывать.

— Так всегда бывает, сударыня, как только в присутствии Фиделя произносят имя этого несговорчивого магистрата. Судите, какой друг Фидель! Мы поженились, я покинула Люксембургский дворец, и муж торжественно перевез меня в Версаль, где мы поселились с позволения его величества, оказывавшего нам покровительство. Однако никто не знает, каких трудов нам стоило достичь своей цели и благодаря какой чудесной выдумке мне это удалось. — Должно быть, это очень интересно.

— Это в высшей степени изысканно и занимательно; Вы не найдете подобной идеи ни в одном из романов, однако Ла Кальпренед наверняка украл бы ее у меня, если бы узнал о ней. Как только мой дорогой Брион собрался на мне жениться, он, как всякий почтительный сын, не преминул объявить о своем желании отцу, прибавив при этом, что его решение окончательно и бесповоротно и что он, безусловно, не передумает. Председатель пришел в страшную ярость и набросился на сына с упреками, напоминая ему историю с господином де Нелем и всяческие грязные измышления, которыми меня осыпали. Вы понимаете, как воспринял это мой дорогой Брион. Однако его отец не считал себя побежденным. Он одел своих лакеев в солдатские отрепья и запер сына в доме, расставив вокруг него часовых, чтобы помешать нам встречаться. Я думала, что не переживу этого; в течение нескольких дней я рвала на себе волосы от горя и размышляла о своей кончине. — Очень рада видеть, что вы ограничились только размышлениями.

— Да, сударыня, я одумалась, одумалась благодаря тому, что меня осенила превосходная мысль: я вспомнила об одном трубаче. Я уже не очень-то помню, каким образом у меня произошло знакомство с этим трубачом, — словом, я его знала. Он уже некоторое время занимался своим довольно прибыльным ремеслом, так как на трубачей был спрос; с подобным ремеслом можно участвовать в любом деле, и оно подходит для всякого рода развлечений. Он стал бродячим музыкантом и аккомпанировал медведям, пляшущим на улицах.

Заплатив трубачу, я направила его со зверями в особняк Бриона; он наилучшим образом привел их туда и с помощью настойчивых просьб получил разрешение войти в дом. Заслышав шум, пленник подошел к окну; он увидел во дворе своего отца с толпой людей и попросил позволения к ним присоединиться. Он узнал в трубаче моего знакомца и решил, если удастся, с ним поговорить.

Улучив момент, трубач передал ему от меня записку, в то время как отец и его приятели с восхищением смотрели на медведей. Их хозяин получил хороший куш, поблагодарил зрителей и, поклонившись, сказал:

«Если господин председатель соблаговолит разрешить, я приведу сюда через неделю еще одного медведя, который понравится ему еще больше. Этот зверь необычайно изящен и мил; он умеет танцевать и гадать и разве что только говорить не может». Знаете ли вы, что это был за медведь? — Я полагаю, что мне позволительно этого не знать.

— Так вот, сударыня, то была я! Посудите же, до чего я любила моего Бриона, раз вырядилась подобным образом! Да, княгиня, да, я превратилась в медведя: научилась ходить как медведь, отплясывала сарабанды вместе с другими медведями, которые на меня ворчали и растерзали бы меня, не будь на них намордников. Целую неделю я жила как зверь, облачившись в шкуру медведя, которую прилаживали ко мне несколько часов, чтобы я не испытывала в ней неудобств; когда пробил час, я прошла через весь Париж в этой гнусной шубе, на цепи; уличные мальчишки швыряли в меня камни и комья грязи, я должна была слушаться палки и повиноваться приказам, которые давались на языке, понятном медведю. Можно ли представить себе большее унижение?

Когда я представила себе эту девицу в медвежьей шкуре, скачущую и гарцующую на площади, меня снова охватил смех, причем такой, что я едва не задохнулась. Это нисколько не смутило г-жу де Брион, и она терпеливо ждала, когда я окажусь в состоянии слушать ее историю; это случилось не скоро, поскольку стоило ей открыть рот, как я опять заливалась смехом. Наконец, я успокоилась и она продолжала:

— Я снова предупредила моего дорогого Бриона письмом; он еще раз получил разрешение спуститься во двор и присутствовал на моем спектакле, которым все остались чрезвычайно довольны. Затем зрители захотели приблизиться и погладить столь милого зверя — каждый подходил ко мне по очереди. Когда настал черед Бриона, я изложила ему шепотом, в нескольких словах, придуманный мной план побега. Он сразу же все понял, как до этого столь же быстро понял трубача, сказавшего ему на ухо:

«Медведь — это мадемуазель де Ла Форс» note 7.

Во время третьего представления бродячей труппы мой возлюбленный смог получить ключ от садовой калитки, через которую он и бежал ночью, спустившись из окна своей комнаты при помощи связанных вместе простынь. Я поджидала его в переулке и на этот раз была уже не медведем, а женщиной, страстно желающей снова встретиться со своим избранником. Мы поспешили в деревню, где местный кюре, как я уже говорила, обвенчал нас. Король разрешил нам поселиться в Версале, в Больших Службах, благодаря тому, что я имею честь принадлежать к семейству Ла Форс, которое одобрило наш союз. Но деспот-отец оставался непреклонным; моему Бриону еще не исполнилось двадцати пяти лет, и на заседании Парламента брак признали недействительным; генеральный адвокат Талон представил все это в таких красках, что у меня отняли мужа и, хуже того, отдали его другой.

Излишне говорить, что пришла пора разыграть пятый акт трагедии, и колдунья вместе с образцом дружеской преданности не упустила случая устроить очередную сцену. Я помнила этот бракоразводный процесс; семейство Брион было очень богатым, и родители отнюдь не желали отдавать свое состояние в руки этой взбалмошной особы, которая незадолго до этого романа имела любовную связь с Бароном. Я не могла понять лишь одного: почему король и семейство Л а Форс вначале покровительствовали сумасбродке, а затем бросили ее на произвол судьбы, так что ей пришлось заняться сочинением скверных романов, таких, например, как «История Маргариты Валуа», рукопись которой она принесла мне, уверяя, что скоро ее издаст. На ее месте я предпочла бы присоединиться к своему трубачу и снова танцевать с медведями: по крайней мере, хозяева были бы обязаны ее кормить и ее имя, подобно лицу, осталось бы скрытым под звериной шкурой.

Я забыла спросить у своей гостьи, когда разыгрывалась медвежья комедия — зимой или летом: в зависимости от этого ее поступок выглядел бы более или менее значимым.

Когда колдунья вдоволь наплакалась, а я вдоволь посмеялась, пришло время вернуться к главной цели ее визита и поинтересоваться, что можно сделать для г-на де Лозена, а также в чем заключается моя роль в странном замысле, о котором она упомянула.

— Дух известил меня о том, во что вы, вероятно, не поверите: господин де Лозен решил спасти себя сам и сейчас готовится к побегу. Ему удалось проделать отверстие около камина, причем столь удачно, что никто пока этого не заметил. Нам следует расставить вокруг Пиньероля надежных людей, которые встретят графа, когда проход окажется достаточно широким; затем мы поможем ему бежать в Швейцарию или Италию, а понадобится, то и в преисподнюю, если найдется безопасное пристанище, способное уберечь его от королевского мщения. — Как, сударыня, ваш план заключается только в этом? — Разве этого недостаточно, сударыня?

— Увы! На мой взгляд, ваш замысел лишен здравого смысла. Допустим, в чем я сильно сомневаюсь, что господину де Лозену удалось прорыть ход и скрыть это до поры до времени, но как он сможет замаскировать его? Как он выберется из столь надежно охраняемой крепости? note 8

Не успела я договорить, как сумасбродка вскочила и низко мне поклонилась:

— Я вижу, сударыня, что ошиблась и что болезнь лишила вас ума, которым вы прежде славились. Вы ни во что не верите, вы над всем смеетесь, вы не настолько сильно любите господина де Лозена, чтобы меня понять; вы похожи на царедворцев, которые думают только о себе. Больше я вам ничего не скажу, из меня не вытянуть больше ни единого слова; я забираю эту рукопись, «Королеву Маргариту», которой я полагала вас достойной, вы не прочтете ее и ничего о ней не узнаете, как не узнаете и о других сочинениях, вышедших из под моего пера. Прощайте навсегда, в этом мире нет ничего доброго, ценного и подлинного, за исключением Фиделя, и я больше не желаю никого видеть, кроме него; вы, казавшаяся мне самим совершенством, вы нисколько не лучше других; из-за вашей жестокости мой бедный кузен умрет от горя и тоски на соломенной подстилке своей темницы. Ну-ну! Это принесет вам несчастье, и этот агнец будет отмщен.

Лозен в качестве агнца и мадемуазель де Ла Форс в роли медведя — что за диковинный зверинец!

Выпустив в меня на прощание эту парфянскую стрелу, гостья подхватила всю свою поклажу, снова с досадой взмахнула рукой и вышла, даже не глядя в мою сторону. Я снова развеселилась.

Между тем следует отметить следующее: сразу же после прихода колдуньи Блондо сморил сон, и она открыла глаза только после ее ухода, а другие мои служанки не слышали ни звуков моего свистка, ни взрывов моего хохота, ни даже воя собаки. Попробуйте объяснить это чудо, если сможете.

XXVI

Вернемся теперь к моей юности, к торжественному моменту моего брака, когда решалась моя судьба и когда меня так подло покинул тот, кто должен был меня защищать. Я слушала графа, восхищаясь его любовью и преданностью; я обещала ему, что подчинюсь воле отца, раз это необходимо, но буду любить его до последнего вздоха, и сдержала эту клятву, что бы там ни говорили и ни думали обо мне.

Маршал вернулся из Лиона, куда он ездил вместе с придворными, королем и королевой для встречи с ее королевским высочеством герцогиней Савойской. При дворе рассчитывали взять одну из ее дочерей в жены нашему государю вместо инфанты. Но внезапно все изменилось: королева-мать получила известие, что Испания согласна отдать нам Марию Терезу, все прочие замыслы были отброшены, и, поскольку отец во время посольской миссии в Германию, из которой он недавно вернулся, показал себя столь же честным, сколь и щедрым (он редко бывал таким, по крайней мере в отношении щедрости), ему поручили эти трудные переговоры. Как я уже рассказывала, г-н де Грамон оставил свой кортеж позади, чтобы провести немного времени в своем доме в Бидаше и уладить наши семейные дела. Этот кортеж, еще более пышный, чем баварский, продвигался медленно, совершая небольшие переходы; маршал должен был присоединиться к нему в Фуэнтеррабии. Ему хватило ловкости получить значительную сумму от кардинала для покупки мулов, попон и одежды для себя; таким образом, он не понес никаких убытков, не говоря уж о полученных им подарках.

На следующий день после свидания с Лозеном я спустилась вниз еле живая и такая бледная, что моя добрая матушка испугалась.

— Полноте! — сказал г-н де Грамон. — Барышня, которая собирается замуж, всегда сохраняет серьезность, тем более если ей предстоит властвовать не только над супругом, но и над своими подданными. Я написал сегодня утром господину де Валантинуа приглашение приехать в Бидаш как можно быстрее. Моя посольская миссия не займет много времени, молодую королеву буду сопровождать не я — стало быть, мне удастся скоро вернуться; госпоже герцогине Валантинуа предстоит блистать на королевской свадьбе, поэтому мы немедленно заключим брак, чтобы затем сообща отправиться на торжества.

Матушка сказала, что это замечательно и что я должна поблагодарить отца за его заботы. Я же задыхалась от ярости и не могла выдавить из себя ни слова.

— Хорошо! Хорошо! — продолжал маршал. — Я хочу, чтобы все сегодня были довольны, а вы, Пюигийем, вы будете моим должником, как и эта соплячка. Мне следует передать его высокопреосвященству важную депешу; двор возвращается в Париж, и я вас туда посылаю. Вы уедете сегодня же вечером и вернетесь сюда вместе с графом де Гишем на пышную свадьбу госпожи княгини — я хочу, чтобы все члены нашей семьи собрались здесь. Как вы, должно быть, рады вернуться в общество прекрасных дам! Говорят, мадемуазель дю Ге-Баньоль выходит замуж; возможно, теперь удача будет к вам благосклоннее, чем прежде. Что до господина де Гиша, то у него все хорошо, у него все очень хорошо — на всех парижских перекрестках говорят только о нем. Вы увидите, сударыня, какой важный вид стал у вашего сына.

Маршал изъяснялся весьма вольно, словно не замечая, как больно ранят меня его слова; он вынуждал меня отвечать и улыбаться, в то время как в глазах моих стояли слезы. Он не выпускал меня из вида и следил за каждым моим шагом, так что до самого отъезда кузена я ни минуты не оставалась в одиночестве. Я убежала к себе, когда граф прощался с матушкой: у меня не было сил сдерживаться и я бы себя выдала.

У меня начался сильный жар, я слегла в постель и провела в ней несколько дней.

Покидая Бидаш, отец поднялся в мои покои и принялся шутить как ни в чем не бывало; от этих шуток моя кровь вскипела настолько, что я едва не задохнулась.

— Я вернусь через месяц, самое большее — через два; тем временем вам не придется скучать, дочь моя: вы будете окружены портными, вышивальщиками и ювелирами, которые съедутся сюда из Бордо и Тулузы, хотя все это мелюзга, а вот к свадебным торжествам ваш брат взялся привезти в Бидаш прекрасную мастерицу. До чего же вы будете ослепительны и сколько бед наделают ваши глаза, когда вы вновь появитесь при дворе! Я заранее тревожусь за этого бедного господина Монако. Если бы отец не ушел, не знаю, что бы я ему наговорила.

Каким же огромным и пустынным показался мне дом, когда я снова стала выходить из своей комнаты!

Между тем он с каждым днем заполнялся гостями, родственниками, просто знакомыми и ленниками. Меня осыпали комплиментами, а мне ужасно хотелось разразиться в ответ бранью. Я упросила матушку и г-жу де Баете разрешить мне показываться как можно реже; мне даже позволили возобновить свои прогулки, при условии что меня будут сопровождать Блондо и один из лакеев. Прежде всего я отправилась к развалинам на горе, где мне встретились цыгане и где Пюигийем признался мне в любви! Ах, до чего же я почувствовала себя несчастной, вновь увидев эти камни, вьющийся плюш, прекрасные деревья и тропинки, вдоль которых не цвели больше цветы, как и в моем сердце! Я заливалась слезами; лакей находился поодаль, возле меня оставалась лишь Блондо, которая каждый день видела, как я плачу в своей комнате, и от которой я не таилась.

— Мадемуазель, — сказала она, — если бы вы встретились со старухой, с той, что столько вам наобещала, она, быть может, сумела бы вас утешить.

— Я больше не встречусь с ней, милая подруга, такие люди никогда не приходят, когда мы в них нуждаемся, и потом, разве ей под силу предотвратить мой брак с господином Монако?

В самом деле, мне не удалось встретиться с колдуньей, сколько я ни ходила взад и вперед по развалинам; признаться, я рассчитывала на удачу и в глубине души надеялась ее увидеть. Я вернулась домой опечаленной и отчаявшейся; войдя в свою комнату, окно которой оставалось открытым, я нашла на балконе комок бумаги, в которую было завернуто небольшое яблоко; я хотела было его выбросить, но тут мой взгляд упал на следующие слова, очень четко написанные на обертке:

«Судьбу изменить нельзя. Наша участь предопределена, следует ей покориться, но надежда и друзья существуют».

Это послание никого не ставило в неловкое положение, и в то же время мне все было ясно. Прочитав его, я и загрустила, и обрадовалась — я не могла избежать своей горькой судьбы, брак должен был состояться, но, по крайней мере, у меня еще оставалась надежда. Я тщательно спрятала записку. Таким образом, моя старая подруга заботилась обо мне, хотя я ее не видела. Она может последовать за мной, она может мне помочь; это какая-никакая поддержка — думала я: в юности мы готовы верить чему угодно.

Это меня немного утешило. Однажды утром я совершала свой туалет и в ту минуту, когда этого вовсе не ждала, после месячной разлуки, увидела во дворе Пюигийема, выходившего из кареты. Мое сердце едва не вырвалось из груди, и я даже не посмотрела, с кем он приехал. Тем не менее мне показалось, что с ним было несколько человек. Колени у меня подгибались. Блондо была вынуждена дать мне успокоительные капли — я уже теряла сознание. Затем я услышала в коридоре шаги, голоса и смех; в дверь громко постучали; я решила, что это кузен, и безумная радость на мгновение охватила мою душу; граф был весел, он был счастлив — значит, он привез добрые вести для нашей любви; с растрепанными волосами я бросилась к двери и сама открыла ее. Передо мной стоял элегантный мужчина, которого я сначала не узнала. — Мадемуазель де Грамон? — осведомился он.

Я собралась было напустить на себя важный вид в назидание за его дерзость, но он сбросил с себя фетровую шляпу, дорожный плащ и, обняв меня за шею, поцеловал два-три раза, не давая мне времени опомниться и в то же время смеясь при виде моего изумленного лица.

— Сестра! Сестра! — повторял он, как школьник, подшутивший над товарищем. То был граф де Гиш.

Мы не виделись много лет, а в юности люди меняются невероятно быстро. Мой брат стал красивым мужчиной, хорошо сложенным, приятным во всех отношениях, а к тому же сильным, умным и чрезвычайно элегантным. Я смотрела на него с удивлением, слушала его и ничего не отвечала, ошеломленная всеми нахлынувшими на меня одновременно чувствами. Что касается брата, то он лишь смеялся и ходил вокруг меня, беря за руки, прикасаясь к моим волосам, разглядывая мою фигуру.

— Право, мадемуазель де Грамон, вы прекрасны, и я от вас в восторге. Я привез с собой некоего влюбленного, которому не терпится упасть к вашим ногам, а также, что еще важнее, доставил сюда сундуки, где вы найдете изумительные вещи, благодаря которым вы станете еще красивее, что отнюдь вам не повредит.

Никогда еще я не вела себя настолько глупо: машинально взяв башмачок, положенный на подушку, я надела его, что вызвало у брата еще больший смех — и было почему.

— Башмачки, ах, какие башмачки, сестрица моя! В вашем приданом такие красивые, такие славные туфельки, что, по моему разумению, в них подобает, право, разве что лежать в постели. Да придите в себя, придите же в себя. Неужели вы стали бидашенкой до такой степени, что неспособны справиться с волнением и готовы лишиться чувств, увидев брата? Дурная привычка! Вам придется от нее избавиться в тех краях, куда вы направляетесь, а не то вы пострадаете от самой себя и от других. Настоятельный совет старшего брата: отвыкайте от этого, хотя я редко склонен изображать школьного учителя.

Я перевела дух, однако мысль о том, что брат упомянул о каком-то влюбленном, не давала мне покоя; я думала о Пюигийеме, но не решалась спросить о нем прямо. Был ли граф де Гиш посвящен в нашу тайну?

— Кто приехал с вами, братец? — наконец, очень робко спросила я.

— Разве я вам не сказал? Я привез господина Монако и доставил сюда ваши свадебные подарки. Я оговорился, но не отрекаюсь от своих слов, ибо ваш муж на самом деле не более чем вещь, а ваши украшения и наряды станут важнейшей частью этого брака. Я вздохнула.

— Смиритесь с вашей участью, сестрица, так всегда или почти всегда происходит при дворе; вы не будете одна, я ручаюсь. Ну вот, вы вдруг загрустили и стали совсем не похожи на себя, с какой же стати? Вы больше не веселы, глупышка, не полны решимости, как прежде, и похожи на маленькую девочку, хотя вы красавица. Сейчас вы бы не могли быть героиней Фронды, и я от вас такого не ожидал. Полно! Мужайтесь, прикажите вас причесать, я покажу вам модную шляпку, мы откроем ваши сундуки и достанем оттуда все, что вам понравится. К черту заботы! Начинайте привыкать к хорошим манерам и не обращайте внимания на остальное!

Я непроизвольно подчинилась Гишу, и он тотчас же принялся объяснять, как следует уложить мои локоны согласно тогдашней моде. Он привел в пример целую дюжину самых известных дам, которым все подражали. Брат был в высшей степени словоохотлив, вначале я судила о нем по этому разговору, и как же сильно я ошиблась!

Он уложил мне волосы, как ему хотелось, а затем я отослала его, чтобы мне помогли облачиться в платье; камердинер Гиша сообщил ему о том, что его покои готовы, и граф попросил меня подождать, пока он оденется, чтобы спуститься в гостиную вместе с ним.

— Я хочу присутствовать при встрече Кира и Манданы, сестрица; я хочу лично передать вас в руки этого великого завоевателя. Кстати, он без конца рассказывает о каком-то происшествии в Авиньоне, в котором вы принимали участие, и о некоем кающемся грешнике. В итоге королева пригласила его к себе, чтобы расспросить об этом; должно быть, она расскажет все нашему отцу; говорят, что тут кроется какая-то государственная тайна. Что это значит? Брат вышел, не заботясь о том, отвечу ли ему я, и сказав на прощание:

— Подождите меня!

Ждать пришлось довольно долго, но мне было о чем подумать! Мне предстояло увидеть Пюигийема, он вернулся в Бидаш с моим братом и моим будущим мужем, я должна была встретиться с кузеном в присутствии двух этих мужчин, как же он мог на такое пойти! Когда граф де Гиш появился, я пошла за ним, невпопад отвечая на его шутки. Он утверждал, что ходили слухи, будто я без ума от г-на де Валантинуа.

— Если бы я не был вашим братом, я бы сказал: тем лучше! Если она любит подобного господина, это доказывает, что она вполне сможет полюбить и кого-нибудь другого.

Когда мы вошли в гостиную, я увидела внушительное число гостей, обступивших матушку и г-жу де Баете. Гиш вел меня под руку; мой дядя, граф де Грамон, стоял возле моей матушки; рядом с ним — г-н Монако, а затем о н!

Я сделала реверанс, затрепетав и опустив глаза. Дядя обнял меня и сказал, что я красива; г-н Монако с разрешения матушки поцеловал кончики моих пальцев, а что касается его, то он поклонился мне как нельзя более почтительно.

XXVII

Прежде чем двигаться дальше в моем повествовании, необходимо посвятить несколько страниц графу де Гишу и придворным событиям, в которых он оказался замешан. Поскольку нам предстоит сейчас разыгрывать на сцене новое представление, то прежде всего следует представить действующих лиц и изложить то, что у драматургов называется, насколько мне известно, экспозицией.

В течение уже нескольких лет мой брат, невзирая на свои юные годы, уверенно подвизался в свете и начал приобретать там вес. Граф постоянно бывал у английской королевы, где он и принцесса Генриетта играли в любовь, как в куклы, по выражению г-жи де Севинье.

Они еще только пробовали силы в ожидании настоящей игры. Брат ежедневно встречался с королем и Месье, будучи приблизительно их возраста, и имел честь принимать участие в их играх, а впоследствии и в их увеселениях. Он никогда особенно не нравился королю, но Месье к нему привязался и сделал его своим фаворитом. Тот же водил брата короля за нос и уже тогда насмехался над ним. Другого такого насмешника, как этот милый граф, невозможно было найти — как мы вскоре увидим, он злословил всегда и везде. Брат путешествовал вместе со своим гувернером, когда отца не было дома, и стал появляться на войне в то же самое время, что и король. Он весьма отличился там и был ранен в руку при осаде Дюнкерка в тот самый день, когда король заболел лихорадкой, едва не унесшей его в могилу.

В 1651 году брат женился (всецело поглощенная собой, я забыла об этом сказать). Впрочем, жена так мало значила в его жизни, что она как бы в счет не шла. Когда он женился, невесте было тринадцать лет. Это была внучка господина канцлера, красивая и приятная особа. Она мирилась с дурным обращением мужа, проявляя при этом немало ума и доброты; никто никогда не слышал от нее ни единой жалобы; для меня жена брата стала подругой; даже после его смерти она продолжает часто меня навещать; ей присуща снисходительность, свойственная истинной добродетели.

Первой любовью графа была мадемуазель де Бове, дочь старой и безобразной Бове, той, что была камеристкой королевы и отвратительная физиономия которой вдыхала чистейший аромат юности короля. Я не знаю, был ли граф столь же счастлив с дочерью, как его повелитель — с матерью. Брат терпеть не мог, когда ему это напоминали, и всякий раз, когда об этом заходила речь, переводил разговор на другую тему.

Приблизительно в ту же пору все стали часто ходить в масках, тогда же начали устраивать лотереи и при дворе стали танцевать балеты. Король нередко танцевал в них с девицами Манчини, с Мадемуазель и с теми, кого называли завсегдатаями Лувра. Графиня Суасонская была уже замужем; в то время тон задавала супруга коннетабля, которую тогда звали Марией Манчини. Шведская королева тоже появлялась на этих собраниях, где над ней насмехались, и мой брат пришелся ей по вкусу; он же издевался над ней, заставляя за собой бегать, и делал вид, что не замечает ее расположения; королева не раз приходила из-за этого в ярость.

Господин де Кандаль, официальный любовник г-жи д'Олонн и один из самых блестящих щеголей шайки фрондеров, умер своей смертью в Лионе; это было подлинным несчастьем в тот момент, когда беды сыпались как из рога изобилия. Господин принц смирился с этой утратой, к великой радости моего отца; он тотчас же приблизил к себе Гиша и стал чрезвычайно им дорожить. Он (господин принц) окончательно рассорился с г-жой де Шатийон, и та в поисках утешения снизошла до аббата Фуке, который дурно с ней обращался и даже бил ее. Как изменились времена! Если бы кто-нибудь когда-нибудь сказал адмиралу де Колиньи: «Жена вашего внука будет терпеть издевательства от аббата Фуке» — тот разразился бы страшной бранью и вышвырнул бы такого провидца за дверь. Однако теперь это происходило на глазах у всех.

Месье был странный принц: он одевался в женское платье, румянил щеки и носил мушки; всю свою жизнь он подражал мадемуазель де Гурдон и привязывал к волосам банты. Мой брат презирал Месье до такой степени, что однажды в Лионе, во время визита к герцогине Савойской, на балу, где все были в масках, дал ему несколько пинков в зад на глазах у всего двора, а принц над этим только посмеялся, полагая, что его нельзя было узнать.

Эти близкие отношения между Месье и моим братом начали внушать королеве некоторые опасения, и им было позволено встречаться лишь в присутствии гувернера принца, маршала Дюплесси, но г-жа де Шуази и взбалмошная графиня де Фьенн, добрые подружки Месье, устраивали им с Ги-шем тайные свидания, словно любовникам. Во время поездки в Лион, как я уже сказала, оба злоупотребили своей свободой. Принцесса Маргарита Савойская, которую столь неразумно пригласили в Лион, чтобы выдать замуж за короля, не желавшего ее знать, показала себя там умнейшей женщиной; в то же время она держалась необычайно естественно. Никто не повел бы себя в данных обстоятельствах так, как она. Отец несколько раз беседовал с ней наедине и убедился в ее превосходных качествах.

Маникан был близкий друг графа де Гиша и самый несносный человек, самый большой проказник из всех, кого я знала. Он считал, что под зашитой моего брата ему все дозволено, и он может творить что угодно, даже в отношении Месье; они с Гишем натворили столько всего, что королева отослала обоих в Париж, и там граф влюбился в г-жу д'Олонн; опасаясь, что никто об этом не узнает, он сопровождал ее на проповеди отца Энева, иезуита, во время Рождественского поста произносившего проповеди у госпитальеров с Королевской площади. Эти проповеди были тогда в моде, и на них съезжалась вся знать. Поклонники г-жи д'Олонн шли туда толпой, в том числе Марсильяк, сын герцога де Ларошфуко и Фронды; этот франт, разукрашенный лентами, пожирал глазами моего дорогого брата. Ходили слухи (но я в это не верю), что Гиш ухаживал за г-жой д'Олонн, чтобы передать ее Месье. Королева, не любившая фаворитов своих детей, говорила об этом Месье с утра до ночи, а он оправдывался; несомненно одно: мой брат был отнюдь не тем человеком, кого можно использовать в качестве приманки.

В то время когда Гиш и Пюигийем находились в Париже, там был устроен маскарад, на котором присутствовали Мадемуазель, мадемуазель де Вильруа и мадемуазель де Турдон. То было необычайно галантное собрание, и впоследствии мне пришлось пролить из-за него немало слез, ибо именно тогда Мадемуазель обратила внимание на г-на де Лозена, сохранив о нем память. Женщины были в платьях из серебристого полотна — с розовым кантом, черными бархатными передниками и вставками, украшенными золотистыми и серебристыми кружевами. Платья, с вырезами как у жительниц Бреса, были по их моде отделаны манжетами и воротничками из очень тонкого желтого полотна, и все это — в обрамлении венецианского кружева. Черные бархатные шляпы были увенчаны ярко-розовыми и белыми перьями. Весь стан Мадемуазель был затянут жемчужными нитями, скрепленными бриллиантами; Месье и мадемуазель де Вильруа были усыпаны бриллиантами, а мадемуазель де Гурдон — изумрудами. Темные волосы дам были причесаны на манер бресских крестьянок; в руках они держали лакированные ярко-красные посохи с серебряной отделкой. Месье щеголял в женском платье (будь моя воля, я бы ни за что ему этого не Позволила).

Герцог де Роклор, маркиз де Вильруа, мой брат и Пюигийем, кавалеры этих крестьянок, были одеты в пастушеские костюмы. В свое время я записала все это, поскольку двое наших придворных говорили об этом без конца. Мадемуазель также много раз рассказывала мне эти подробности, когда я вернулась ко двору, и позднее — она отнюдь не забыла их, как и я.

Мой дорогой братец совершил очень некрасивый поступок в отношении своей прекрасной г-жи д'Олонн и тотчас же за это поплатился. Он вытянул у нее письма Марсильяка и принялся разглашать их повсюду, главным образом во дворце Л ианкура, чтобы помешать браку принца с внучкой этого герцога. Брат не добился своего и опозорился во всех отношениях. Марсильяк в свою очередь раздобыл письма графа де Гиша и пустил их гулять по всему Парижу.

Он отнес их даже кардиналу, и тут дело приняло скверный оборот. В одном из посланий брат отзывался о Месье и королеве не слишком учтиво:

«Я изо всех сил старался склонить мальчика к тому, чтобы он стал вашим кавалером; он был не прочь, но испугался своей старушки-матери».

Заметьте, что граф бессовестно лгал. Он и не думал толкать Месье в объятия г-жи д'Олонн. Так или иначе, королева, узнав, что ее назвали старушкой, пришла в бешенство; Месье и Мадемуазель, обожавшие интриги, вмешались в это дело. Между тем мой отец готовился к отъезду с посольской миссией; происшедшее его очень расстроило, и ему стоило больших трудов все уладить; однако королева-мать так и не простила графа де Гиша, и он ощущал это всю свою жизнь.

Королева была очень злопамятна, и оскорблять ее было опасно — она ведь была испанка. Вот какая обстановка сложилась ко времени моей свадьбы: король, безумно влюбленный в мадемуазель де Манчини, отнюдь не стоившую его любви, и забывший ее сестру Олимпию (графиню Суасонскую) и мадемуазель деЛа Мот-Аржанкур (одну из камеристок королевы), против своей воли согласился жениться. Кардинал по-прежнему был всемогущ; королева пыталась подчинять себе сына, но это ей нисколько не удавалось. Все интриги, которые плели в ту пору, касались будущего: короля и нового двора.

Мой брат, из которого старались сделать героя романа, был человеком капризным и своенравным в отношении своих близких, жестоким, очень храбрым, временами весьма вспыльчивым, безразличным и ленивым, мечтательным, почти всегда желчным и язвительным, неспособным на дружеские чувства ни к кому, даже к самому себе, если для этого нужно было потрудиться. Он не любил даже Мадам: я часто слышала от него жалобы на то, что она держит его в рабстве, и он не оставлял ее лишь из соображений тщеславия. Он хотел быть господином, а не подчиненным; он хотел, чтобы его осыпали ласками, а ему ничего не нужно было бы давать взамен; словом, за исключением тех моментов, когда граф де Гиш блистал при дворе, в нем не было ничего приятного и привлекательного, кроме его красивого лица и внешнего обаяния. Я знала его лучше, чем кто-либо, ибо он не притворялся передо мной.

Порой Гиш принимался пустословить и умничать без конца. Он ввязывался в споры, которые были ему не по силам, так как он был очень невежественным, хотя и горел желанием докопаться во всем до сути. Я уже говорила о позерстве своего брата, о его безосновательных жалобах, о его обмороках и о его собачонках. В манерах и привычках графа было что-то от гермафродита: будучи женщиной во всем, что касалось туалетов, чувствительности, бесконечных признаний, обидчивости, кокетства и даже ребячества, он тотчас же снова становился мужчиной, когда его призывала опасность или слава, как Ахилла на Лесбосе. Общаясь с Месье, брат приобрел наклонности этого принца; находясь рядом с ним, он привык придавать первостепенное значение тому, как носить камзол или расположить плюмаж на шляпе. Гиш был почти таким же истинным гасконцем, как и отец, но беспечность направляла его гас-конское бахвальство в другое русло. Он выкладывал все начистоту, как и маршал, но его бахвальство напоминало не выпущенную стрелу, а мину, взрыв которой слышится лишь после минутного ожидания. Очевидно, граф был более резким и язвительным, чем отец, тем не менее у него были друзья, которые обманывались, судя о нем по внешнему виду, и верили в его доброту, ибо леность не давала ему быть злым, если на то не было непосредственной нужды. Брат уступал маршалу в хитрости, потому что он был более гордым и больше кичился своими достоинствами или — я неправильно выразилась — потому что ему хотелось внушать к себе уважение окружающих, и он не сумел преуспеть при дворе так, как отец. Гиш умер вовремя: он никогда бы ничего не добился; он промелькнул и сгорел как ракета. К тому же он не нравился королю.

Таким был этот человек, о котором сложились столь разноречивые мнения, но никто не оценивал его верно. Начиная с того времени, на котором мы остановились, брат неизменно вмешивался в мою жизнь, и в моих записках нам придется постоянно с ним встречаться, поэтому я сочла важным обрисовать его характер; кроме того, я пишу для того, чтобы срывать маски, и стремлюсь показать своих героев в истинном свете. Я прекрасно вижу их, находясь на своем смертном одре; у меня больше не осталось интересов, которые необходимо блюсти; мне уже некого опасаться, за исключением Высшего судьи на Небесах, и я не решилась бы никого чернить, так как Бог меня слышит и видит; но я справедлива, и это приносит мне облегчение в моем теперешнем состоянии. Слово облегчение, сорвавшееся с моего пера, теперь вызывает у меня смех, напоминая о г-же де Брион. Однако я не стану его вычеркивать. Пора вернуться к моему браку и к г-ну Монако.

XXVIII

После церемонии представления и приветствий г-н Монако уже считал себя моим будущим господином и соответственно стал выставлять себя напоказ.

— Ах, мадемуазель, как я счастлив! — воскликнул он.

— Вы в этом уверены? — обратился к нему граф де Гиш с присущей ему наследственной бесцеремонностью.

— А что?

— Дело в том, что вы не производите такого впечатления, а моя сестра, мне кажется, не убеждена ни в своем, ни в вашем грядущем счастье.

Я посмотрела на Гиша с благодарностью, надеясь, что герцог рассердится, но не тут-то было: он рассмеялся.

— Отец будет здесь через два дня, — продолжал граф, — он привезет с собой множество друзей: по-моему, он собирал их по всей Испании.

Вокруг нас и так уже собралось немало друзей, и, не желая смотреть на Пюигийема, я принялась смотреть на них. Я заметила в каком-то уголке г-на де Биарица: он поклонился мне с невыразимым отчаянием, чему я весьма удивилась, и его лицо с таким выражением показалось мне еще прекраснее. Когда молодой человек понял по моему виду, что я думаю о нем, он медленно приблизился ко мне и, воспользовавшись мгновением, когда я обернулась, тем самым несколько отдалившись от других гостей, спросил, не собираюсь ли я в ближайшее время на очередную прогулку среди развалин.

Этот вопрос привел меня в изумление и заставил покраснеть. Я в свою очередь поинтересовалась, откуда он узнал, что я там была.

— Я тоже там был, мадемуазель.

— Но я вас не видела.

— Зато я прекрасно вас видел!

Я не решилась что-либо уточнять. Мне было не совсем ясно, о какой из моих прогулок шла речь. Возможно, о самой первой прогулке; возможно, наш сосед слышал мой разговор с Пюигийемом, несмотря на то что цыгане были начеку. Мне не давала покоя мысль о том, что этот красивый юноша, который был столь нелюдим и чужд придворным церемониям и в жилах которого текла кровь такая же древняя, как окружавшие нас каменные горы, каким-то образом был связан с подданными моей доброй подруги. Я почти что содрогнулась при этой мысли: я знала, что г-н де Биариц в меня влюблен (такое понимаешь всегда), но он внушал мне страх. Придет время, когда мы отыщем ключ к этой загадке.

За весь этот бесконечный день мне не удалось обменяться с Лозеном ни единым словом. Я надеялась, что вечером он вспомнит о прежних временах, и оставила Блондо на часах. В самом деле, мы услышали, как граф пришел, и я устремилась к нему — мое сердце было переполнено болью и радостью одновременно. На мой взгляд, он держался холодно, чопорно и рассудочно. Чувствуя себя уверенно от сознания принесенной им жертвы, кузен потребовал, чтобы и я стала такой же, как он, по крайней мере внешне. Он уговорил меня прекратить наши свидания и заботу о будущем оставить за ним. Он уверял меня, что боится, как бы нашу тайну не раскрыли. Маршалу все было известно, он должен был за нами следить, и я могла стать жертвой этой слежки. Граф говорил, что он умрет от горя, оказавшись причиной моего несчастья или нужды. Он так меня любил! Он обрекал себя на сожаления, ревность и бесконечные терзания, согласившись отдать меня в объятия своего богатого и могущественного соперника, ибо младший сын семейства не мог быть мужем, достойным меня.

В довершение всего (и мне до сих пор за это стыдно) я была настолько глупой, что благодарила за все Пюигийема, восхищалась его бескорыстием и называла его самым доблестным из всех влюбленных. Вот так мы полжизни позволяем себя дурачить, а затем до гробовой доски мстим окружающим за то, что безропотно давали себя обманывать.

Отец прибыл тремя днями позже с кортежем, напоминавшим тот, что был у Жана Парижского: за ним следовали все окрестные жители. Когда маршал вышел из кареты, его встретили местные судейские и самые именитые люди Би-даша и Барнаша, позади которых стояли мои братья (Лу-виньи тоже приехал), мой дядя, г-н Монако и прочие. Мы с матушкой, подобно всем дамам, сидели у окна. Отец умел при случае держаться с необычайным достоинством; он сказал то, что следовало, и вошел в замок вместе со своими приближенными, членами посольской миссии и новыми гостями.

Поклонившись матушке, каждой из именитых дам и мне, он подозвал красивого юношу, очень аккуратно и богато одетого, и сказал герцогине (матушку уже начали величать этим титулом):

— Сударыня, вот молодой человек из достаточно хорошей семьи, которого препоручила мне его старшая сестра, и я бы попросил вас отнестись к нему благосклонно. Это шевалье де Шарни.

Еще один старый знакомый! Шарни весьма искусно произнес приветствие, как человек, знающий себе цену, осознающий занимаемое им положение и не притязающий на большее. Он заговорил со мной исключительно любезно, напомнил о нашем тайном бегстве и наших детских шалостях, а также попросил считать его в будущем самым покорным и преданным из моих слуг. Таким образом, я оказалась между всей этой юношеской пылкостью и перспективой принадлежать г-ну де Валантинуа, единственного из моих поклонников, кто был молод только по возрасту и чьи внешность, ум и манеры столь разительно отличались от моих собственных и тех, что были присущи другим кавалерам. Я тяжело вздохнула и спряталась за матушкой, чтобы больше никому не отвечать.

Господин де Грамон обнаружил меня там и обратился ко мне с приветствием. Выражая свое удовлетворение, он бросил две-три грубые шутки в мой адрес.

— Я же говорил вам, дочь моя, что человек привыкает ко всему. Вы превосходно освоитесь со своим будущим положением, вы вскоре будете рады, что согласились занять его, и впоследствии еще будете меня благодарить.

Господин маршал герцог де Грамон сильно заблуждался: я ни разу не поблагодарила его за это и не собираюсь когда-либо благодарить.

В течение нескольких недель, предшествовавших свадьбе, Лозен избегал меня как бы естественным образом; мы не перемолвились и словом наедине, он даже остерегался на меня взглянуть. Каждый вечер я напрасно ждала его, часами оставаясь в неподвижности; мой взгляд был устремлен на дверь, которую он больше не открывал, и на Блондо, дремавшую на своем посту. Я так жестоко страдала, что несколько раз испытывала искушение послать за ним, раз уж он сам не приходил. Меня удержал только стыд или, скорее, страх — граф казался таким холодным, что я опасалась, как бы он не воспринял дурно мое желание его увидеть.

В отличие от Лозена, Шарни пылал ко мне страстью и не пытался это скрыть. Он следовал за мной по пятам и терзал меня своим пылким чувством; я терпела это, так как он отнюдь не был мне противен, и вдобавок мне хотелось возбудить в Пюигийеме ревность; граф же как будто ничего не замечал, что приводило меня в отчаяние. Господин Монако, с одной стороны, и Карл Великий — с другой, переживали из-за поведения Шарни. Господин Монако не стал церемониться и сказал об этом отцу, а тот ответил ему попросту:

— Знаю, знаю, нечего тут блоху взнуздывать. Шарни — ребенок, моя дочь — кокетка, все это глупости. Впрочем, не стоит обращать на это внимания, при дворе такое будет происходить постоянно. Если у тебя красавица-жена, ты не вправе мешать другим на нее смотреть и даже выражать ей свое восхищение. Единственный выход — говорить с ней о своих чувствах более убедительно, чем другие, а с вашим умом так оно непременно и будет.

Это наставление отнюдь не удовлетворило моего жениха, и он обратился за помощью к матушке; она заверила его в моей любви и прочла мне великолепное нравоучение, из которого я не запомнила ни слова. Придя в отчаяние от своих бесплодных усилий, герцог принялся злиться, решив, что от этого я стану вести себя осмотрительнее; в итоге он впал в печаль и вернулся в свое обычное тоскливое состояние.

Что касается г-на де Биарица, он не говорил ни слова и не жаловался; тем не менее в день большой охоты в горах я вполне серьезно попросила Гиша не спускать с шевалье глаз и не допускать, чтобы он удалялся от других. Глаза нашего баскского героя так сверкали, что я опасалась дуэли; на своей родной земле, среди зияющих повсюду пропастей, потомок древних богатырей одолел бы внука Генриха IV, несмотря на то что в жилах того текла беарнская кровь его предка. У г-на де Биарица хватило ума обуздать свои чувства; я знаю, чего ему это стоило.

Время шло; день свадьбы приближался. При мысли о ней кровь стыла в моих жилах. Я проводила все время в обществе портных, ювелиров и льстецов. Братья постоянно находились в моей комнате, где при моем туалете присутствовали все женщины. Молодежь была веселой и беспечной. Пиршества следовали одно за другим, причем, как водится в здешних краях, сначала для вассалов, а затем для своих. Меня изводили утомительными речами; письма, на которые надо было отвечать, сыпались на нас градом. Мои родные и родные г-на Монако поздравляли меня и выражали свою радость: этот брак был блестящей партией для обеих сторон.

Накануне подписания брачного контракта прибыли трое дворян: от короля, от королевы и от кардинала; они явились с поздравлениями от лица их величеств и его высокопреосвященства. Двор находился на юге и направлялся в сторону Сен-Жан-де-Люза, где должны были заключить брак короля с инфантой. Кардинал прислал герцогине де Валантинуа корону, сделанную по итальянскому образцу, чтобы я носила ее в Монако, — то был щедрый подарок. Было решено, что я надену корону в самый торжественный день. Этот подарок лучше всего свидетельствовал о том, что отец пребывал в милости, ибо Мазарини был скрягой: он никогда ничего никому не давал, разве что в расчете на то, что ему воздадут за это сторицей, но в этом отношении отец мог превзойти кардинала.

Контракт был подписан под звуки хлопушек, ружейных выстрелов и ликующие крики всех обитателей Бидаша. Во дворах и в парке, а также в самом замке собралось множество людей. Они пели, танцевали, пили, жгли потешные огни, а героиня этого празднества оставалась печальной, и ее глаза были полны слез. Мой кузен держался очень мило. Его веселость была более искрометной, чем фейерверк, и г-н Монако был от него в восторге. Я же задыхалась в сбруе из драгоценных камней, которые на меня навесили, но приходилось терпеть. Гиш был очень любезен: он понял, что мне плохо, и не смеялся надо мной: это было великодушно с его стороны.

Утром 4 января 1660 года, в семь часов, нас разбудил грохот пушек, то есть двух маленьких фальконетов маршала, из которых в определенных случаях давали залпы. Матушка, г-жа де Баете, моя юная сестра, братья и все дамы торжественно вошли ко мне в комнату, неся наряд новобрачной — роскошное платье из серебристой парчи, расшитое сверху донизу настоящим жемчугом, с выпуклыми узорами, выполненными наполовину из атласа, наполовину из белого бархата, как и остальная отделка. Такой же была мантия с длинным шлейфом, которую пришлось нести бедняге Бассомпьеру, невзирая на его стенания.

На голове у меня был своего рода капюшон изумительной работы, усыпанный жемчугом и украшенный цветами. То были лилии, ромашки, флёрдоранж и лютики. Ткань для платья была изготовлена и расшита по заказу в Лионе. Что касается венца, то маршал заказал его во время посольской миссии в Германию у одного ювелира из Мюнхена, славившегося подобными изделиями. Принцесса Луиза Савойская, которая была замужем за курфюрстом Баварии, преподнесла этот венец в дар моему отцу. Моя необычайно роскошная фата из венецианского кружева была подарком мне от супруги дожа. Лишь цвет моего бледного, искаженного страданием лица, пугавшего тех, кто меня любил, не соответствовал этому дивному наряду.

Когда я была готова, зазвонили колокола, загрохотали пушки и раздались крики вассалов; маршал пришел за мной и повел меня к своей карете. Вернуться домой я должна была в сверкавшем золотом экипаже, который г-н Монако привез с собой по этому случаю. На пути к карете я увидела Шарни, еще более бледного, чем я, и г-на де Биарица, у которого был такой мрачный вид, что я содрогнулась. Бассомпьер ждал меня, чтобы нести мой шлейф; он едва держался на ногах от волнения, а по сторонам кареты виднелись сияющий г-н Монако, выглядевший в тысячу раз глупее, чем обычно, и улыбающийся Пюигийем; однако глаза графа, как мне показалось, были полны огня.

Мы направились в местную церковь, где нас обвенчал епископ Памье, которому помогали два или три священника. Кардинал де Гримальди, архиепископ Экса, двоюродный дед моего мужа, не смог приехать и прислал вместо себя епископа Памье. В карету г-на де Валантинуа я вернулась вместе с ним и его близкими; я рассталась со своими родными — все было кончено, мадемуазель де Грамон больше не было.

Вечером мне предстояло надеть корону, присланную кардиналом Мазарини, и белое атласное платье с серебристыми испанскими кружевами, расшитое алмазами и жемчугом, — самое роскошное платье на свете. Я сидела за столом в свадебном наряде между отцом и г-ном Монако. Улучив миг, когда мне дали перевести дух, я поднялась к себе и поплакала несколько минут; уже вечерело, и погода стояла скверная.

Войдя в темный коридор, который вел в комнаты моих горничных, я услышала позади шаги, за мной кто-то шел; я обернулась, и тут меня схватили за прекрасную фату и разорвали ее в клочья; чья-то рука обвила мой стан, и послышался хорошо знакомый голос, от которого мое сердце затрепетало:

— Если этот человек явится сегодня вечером в ваши покои, я даю слово, что убью и его, и вас вместе с ним: я не в силах этого вынести!

Нетрудно понять, до чего я обрадовалась и одновременно испугалась. Наконец-то граф пробудился! Его спокойствие было мнимым, он тоже страдал! Он жалел и любил меня, он собирался бороться за меня со своим соперником, он считал себя моим господином и не позволял мне бунтовать. К тому же эти угрозы! Я знала кузена — он был способен выполнить свое обещание и бросить вызов кому угодно, в одно мгновение сбросив маску трехмесячного притворства. Что мне было делать? Как удержать Лозена? Как помешать г-ну Монако насладиться его супружескими правами и запретить ему доступ в комнату, ставшую теперь и его комнатой? Это могло поставить в тупик даже человека с более холодной головой. Я окликнула Блондо, следовавшую за мной, и поделилась с ней своей тревогой, но не для того, чтобы спросить у нее совета — я не терплю советов нижестоящих и не опускаюсь до них, — а потому, что У меня было тяжело на сердце.

— Ах, мадемуазель! — тотчас же вскричала девушка. — Господин маршал может вас от этого избавить, надо все ему рассказать.

Эта мысль уже приходила мне в голову, но мне претило исполнить ее. Отец был таким ужасным насмешником! Я боялась его шуток больше, нежели бранных слов кого бы то ни было. За минувший день он несколько раз подвергал меня пытке. Угроза Пюигийема, которую тот произнес мимоходом (граф покинул меня сразу же, как только послышались шаги Блондо) в темном коридоре, показалась бы моему отцу несерьезной, и он лишь посмеялся бы над ней. Господин Монако, пронзенный кинжалом кузена, — это как-то не укладывалось у меня в голове, и я не считала возможным это обсуждать. Подобный шут — жертва ревности! Как можно ревновать меня к такому уроду и хвататься за нож, делая из этого трагедию? Я уже заранее слышала издевки г-на де Грамона по этому поводу.

И все-таки я решилась. Я сняла свою фату, разорванную в клочья, и спустилась вниз, преисполненная решимости бросить вызов опасности. Первым, кого я встретила, был шевалье де Шарни; обутый в дорожные сапоги, он шел с печальным и удрученным видом.

— О Боже! — воскликнула я. — Что с вами и куда вы направляетесь в таком состоянии?

— Увы, сударыня, я сейчас уезжаю.

— Вы уезжаете?!

— Да, с господином маршалом, господином де Пюигийемом и господином де Лувиньи.

— Пюигийем! Лувиньи! Отец! Куда же вас везут?

— В По; только что прибыл гонец с депешей. Господин маршал должен быть там, и он берет нас с собой.

«О, — подумала я, — отец, отец! Он все предусмотрел».

У меня свалился камень с плеч — можно было обойтись без признаний; я рассталась с Шарни, испытывая облегчение, но не избавившись от некоторых опасений. Будет ли Пюигийем сопровождать маршала? Не проявит ли он неповиновение? Я искала графа, искала г-на де Грамона. Гиш сказал мне, что они заперлись в комнате вдвоем: там решалась моя участь.

Впоследствии я узнала, о чем они говорили. Маршал увидел Лозена у подножия лестницы, еще разгоряченного после нашей неожиданной встречи. Он схватил графа и повел его за собой почти насильно. Когда они вошли в библиотеку, отец пропустил моего кузена вперед и закрыл за ним дверь на запор. Затем он посмотрел на графа в упор, но смельчак нисколько не смутился.

— Сударь, — промолвил маршал, — ступайте к себе, немедленно наденьте сапоги и дорожный плащ, мы уезжаем через четверть часа.

— Простите, господин маршал, это невозможно.

— Как это невозможно! Почему же?

— Я не в состоянии ехать верхом.

— В самом деле?! Однако вы производите впечатление человека бодрого и живого. Не стоите ли вы, скорее, на пути к безрассудству? Я не допущу, чтобы вы шагали туда под моими знаменами.

— Я не знаю, что вы хотите сказать, сударь.

— А я знаю, вернее догадываюсь, что вы хотите сотворить: все это юношеский бред; я с самого утра наблюдаю за вами, и глаза вас выдают, мой бедный мальчик: вы пока еще не слишком искусный притворщик, хотя и подаете большие надежды.

— Господин маршал оказывает мне слишком много чести.

— Не напускайте на себя этот насмешливый вид и выслушайте меня. С вами я не стану распространяться о прекрасных чувствах, мы друг друга хорошо знаем. Король вскоре женится в Сен-Жан-де-Люзе.

— Да, сударь.

— Ваш досточтимый отец решил передать вам, как только это случится, роту королевских алебардоносцев, на которую вы можете рассчитывать лишь по праву преемственности.

— Я об этом не знал.

— А мне это известно. Так вот, эта рота — ваш ключ ко двору, это начало вашего возвышения. Король будет видеться с вами каждый день, с вами, которого он почти не знает, и я сильно заблуждаюсь или вам уже ничего не нужно, если вы откажетесь от такого места. Глаза Лозена засверкали, но он промолчал.

— Я только что получил послание от его высокопреосвященства, которое вынуждает меня немедленно отправиться в По и, возможно, в Байонну. Мне понадобится оставить в одном из этих городов своего помощника, и я подумал о вас. Вы приятно проведете там время; через две-три недели госпожа де Валантинуа и моя супруга приедут туда ожидать их величеств, навстречу которым я должен отбыть; кроме того, вы будете сопровождать этих дам в Сен-Жан-де-Люз, выполняя при них обязанности конюшего; там же вас будет ждать ваша рота. Я хороший родственник, сударь, и хорошо улаживаю дела, вы согласны? В знак благодарности вам следует поступиться сегодня своим недомоганием, любезно последовать за мной и позволить Богу супружеской любви погасить свои факелы, чтобы вслед за этим зажечь факелы вашей славы. Это не только мой приказ, но и просьба, с которой я к вам обращаюсь.

Пюигийем любил меня; он, несомненно, был настроен против моего брака и моего мужа, но главной движущей силой этого человека всегда было и всегда будет честолюбие, питаемое гордыней. Отец превосходно умел играть на этих чувствах графа. Однако кузен по-прежнему не уступал.

— Если ваша болезнь сыграет с вами скверную шутку, и вам придется задержаться здесь вечером, — продолжал маршал, — вам не видать ни роты королевских алебардоносцев, ни командования в Байонне, ни герцогини де Валантинуа при дворе, никакой благосклонности с ее стороны по отношению к кузену и, стало быть, никакой удачи. Право, эта злополучная болезнь может оказаться куда страшнее семи казней египетских. Она способна забросить вас даже в Испанию или куда-нибудь еще, в зависимости от того, какое место изгнания вас больше устроит. Мой бедный граф, в таком случае я бы вас горько оплакивал, такая была бы жалость!

Господин де Лозен наделен чрезвычайно редкой быстротой мышления и столь же быстрой способностью принимать решения. Эти слова тотчас же явили мысленному взору графа разверстую бездну, а он отнюдь не горел желанием в нее бросаться. — В котором часу господин маршал собирается сесть в карету?

— Немедленно, сударь. У вас хватит времени только на сборы, вы даже не успеете никуда отойти. — Я повинуюсь, господин маршал.

Отец махнул графу рукой и, как только тот вышел, вернулся к нам. Мы собрались вокруг матушки в парадной гостиной; никто уже не смеялся: этот внезапный отъезд отражался на всех. В глубине комнаты, в темноте, я заметила бледное лицо Биарица, сидевшего неподвижно, как статуя; он бросал на меня грозные взгляды. Бассомпьер и Шарни составляли пару немых. Господин Монако запечатлел на своих устах улыбку, в которой читались все те глупости, какие он уже произнес, и те, какие ему еще предстояло произнести. Отец направился прямо ко мне, взял меня под руку и отвел к камину, рядом с которым никого не было.

— Госпожа де Валантинуа, — промолвил он, — я исполнил свой отцовский долг до конца; надеюсь, что вы этого не забудете, и мадемуазель де Грамон покажет себя достойной семьи, из которой она вышла. Вам представлены прекрасные возможности; не упустите их, а не то вам придется раскаиваться в этом всю жизнь.

Не дожидаясь ответа, маршал вернулся к матушке и находился возле нее до тех пор, пока конюший не доложили, что все готово. Мои воздыхатели последовали за ним как приговоренные к смертной казни, за исключением Биарица, который не двинулся с места. Я полагаю, что если бы он прижал г-на Монако в каком-нибудь углу, то я скоро стала бы вдовой. Мы не видели, как мужчины уехали, но я слышала грохот карет, и каждый поворот колеса отзывался болью в моем сердце.

Ожидание ночи продолжалось недолго. Матушка чтила старинные обычаи, когда это было в ее власти. Меня торжественно отвели в мою комнату; я так просила избавить меня от церемонии с ночной сорочкой и прочих традиций, что мне это разрешили. Мы были отнюдь не при дворе, и, кроме того, этот обряд еще не соблюдали столь ревностно, как сейчас: покойный король, в отличие от нынешнего, не был ярым его приверженцем. В ту пору во всем следовали правилам, заведенным при Людовике XIII, и наш дорогой государь еще не проявил себя тем, кем ему суждено было быть во времена Мазарини.

Матушка и г-жа де Баете, заливаясь слезами, расцеловали меня после традиционных наставлений. Я не знаю, почему они плакали, ведь я, по их мнению, была счастливой. Гиш, явившийся от новобрачного, ворвался в комнату, чтобы меня обнять и посмеяться надо мной. Он нашел, что я прекрасно выгляжу в своих кружевах и шелках, несколько минут сыпал шутками, а затем убежал с криком: — Вот и его высочество!

Нынешний этикет требует, чтобы вас укладывали в постель перед лицом всей Франции. Повторяю: слава Богу, мы были от этого избавлены. Отослав всех остальных, я наедине с Блондо ждала г-на де Валантинуа; я была очень грустной и подавленной, но все же решила подчиниться отцу. Господин Монако вошел. Домашнее платье, совершенно нелепое, делало его похожим на комедийного Толстого Гийома. Вдобавок он напялил на голову колпак, напоминавший колокол, и это рассмешило меня до слез — еще немного, и я почувствовала бы себя героиней пьесы. Блондо, которая тоже была опечалена, не смогла удержаться от смеха и спряталась у меня за занавесками. Князя сопровождали камердинер и два пажа, нагруженные множеством итальянских безделушек, без которых он не мог обойтись даже ночью. То были какие-то мощи, иконы, пилюли, какие-то непонятные механические часы с петухом, кукарекающим каждый час, а также два-три флакона с жидкостью (в одном из них была святая вода) и четки.

Чтобы все это разместить, пришлось принести стол и поставить его рядом с кроватью. Князь приветствовал меня с важным видом, словно король на троне, а затем занялся своими делами, разговаривая с лакеями на итальянском языке, которого я не понимала. Я думала, что это никогда не кончится, но все же этому пришел конец, и мы остались одни. Прежде чем уйти, Блондо поцеловала мне руку, умоляя не падать духом: бедная девушка не завидовала моей участи.

Когда она захлопнула за собой дверь, г-н Монако пошел удостовериться, что все закрыто, и вернулся ко мне. Только не думайте, что мой муж был стар; напротив, он был слишком молод, всего на несколько лет старше меня. Его дед еще был жив и правил — нам оставалось подождать всего лишь смены двух поколений. Тем не менее это вскоре произошло, как мы увидим. Князь встал на колени перед налоем и оставался в этой позе более получаса; он молился как истинный святоша — с благоговейно сложенными руками и взглядом, обращенным к Небу. Две восковые свечи пылали у моего изголовья; мне пришла в голову озорная мысль, и я задула их; нас окутал полный мрак.

— В чем дело, сударыня? — спросил мой муж.

— Не знаю, сударь, — отвечала я.

— Может быть, мне позвать ваших горничных или своих слуг, чтобы они снова зажгли свет?

— Не стоит, сударь.

Князь промолчал, но я слышала, как он шагает по комнате, не приближаясь ко мне; я не знаю, сколько времени он расхаживал вокруг стола со своими снадобьями, передвигаясь во тьме на ощупь и ворча. Наконец, он пришел!

Зимой день не наступает долго. В эту бесконечную ночь я с нетерпением ждала рассвета. Ничто не сравнится с подобной пыткой, мужчинам никогда этого не понять. На заре, когда муж заснул, мне показалось, хотя я и не решалась на него взглянуть, что он спит крепко, и я могу потихоньку исчезнуть.

Я побежала к Блондо. Славная девушка не ложилась в постель и уснула с четками в руках, очевидно молясь за меня. Бросившись на ее кровать, я разрыдалась; между тем усталость взяла свое, и я тоже подремала час или два. Меня разбудили шаги слуг, ходивших взад и вперед по коридору. Пришлось вернуться в свою злополучную комнату; князь лежал на том же месте.

При моем появлении он открыл глаза, протер их, посмотрел на меня и произнес столь же надменным, как и выражение его лица, тоном:

— Черт побери, сударыня, вы же моя жена! И вы все еще не понимаете, какая великая честь вам оказана. Я предупреждаю вас прямо сейчас, что если вы вздумаете брать пример с ваших бабушек, тетушек и прочих ваших никудышных родственниц, которым нет числа, то вас ждет плохой конец.

Вы уже достаточно хорошо знаете Шарлотту де Грамон, чтобы понять, как она восприняла этот выпад и что она на это ответила.

XXIX

Вначале мною овладела столь бешеная ярость, что я едва не задохнулась. У меня не было сил говорить, настолько я была взволнованна. Что касается князя, то он насмешливо смотрел на меня снизу вверх, гордый своей выходкой, как человек, считающий себя хозяином положения и основательно устанавливающий свой трон. Я тотчас же подумала, что мне предстоит стать рабыней, если я немедленно не поставлю его на место. Я знала, что господин этот тупоголовый, ограниченный, недалекий и упрямый; кроме того, мне было известно, что с возрастом его недостатки должны усугубиться и что лишь твердая воля может укротить этого альпийского медведя. Более или менее овладев собой, после недолгой паузы я произнесла уверенным голосом:

— Вы, вероятно, забыли, где вы находитесь и кто я такая, сударь, а также, что, заявляя подобным образом о чести, которую вы мне оказываете, вы оскорбляете мою семью.

Господин Монако посмотрел на меня с изумлением, удивляясь тому, что я посмела ему возражать. Я же продолжала:

— Сама я бы не стала, да еще так скоро, пускаться в объяснения подобного свойства, но я пойду на них: нет ничего лучше, чем сразу выяснить, какого поведения тебе следует придерживаться в будущем. Я происхожу из достаточно хорошего рода, чтобы со мной можно было считаться. Я не люблю подобных разговоров, и таким образом вам не удастся превратить меня в покорное существо. Я никогда не действую по принуждению и не подчиняюсь приказам, даже если намерена внять просьбам. Я ваша жена, это так, но я герцогиня де Валантинуа и знаю, какие обязательства накладывают на меня это имя и этот титул во всех отношениях — вам незачем мне об этом напоминать.

Лицо князя, сидевшего на кровати в своем смятом подушками колпаке-колоколе, из-под которого выбивались волосы в папильотках (в ту пору еще не носили париков), не поддается описанию. Вид у него был крайне подавленный. И все же он попытался выразить недовольство. Тогда я стала кричать громче него, и, прежде чем покинуть комнату, он потерпел полное поражение. Однако нанесенное им оскорбление навсегда врезалось в мою память и не изгладилось доныне — с того мига отсчитывается вся наша жизнь; князь задел мое самолюбие, и мое самолюбие этого ему не простило.

С восходом солнца снова возобновились торжества, а также насмешки брата, с которым мне хотелось бы посмеяться вместе: моя обида была слишком сильна. Я совершала свой туалет почти молча; отослав горничных, я приняла матушку как герцогиню де Грамон, пришедшую к герцогине де Валантинуа. Ничто не могло вытеснить из моих мыслей услышанные слова, ничто, даже моя печаль и мои сожаления.

За роскошным завтраком я вновь встретилась с Биарицем: он был белее савана. Его вид испугал меня и в то же время тронул, поэтому я подошла к юноше во время прогулки в саду. Он попятился, решив, что я пройду мимо.

— Господин де Биариц, — сказала я, — вы очень бледны. Вам нездоровится? Вы не заболели?

— Нет, сударыня, я просто умер.

— Умер? — переспросила я, пытаясь рассмеяться. — И вы не собираетесь воскреснуть?

— Никогда.

— Серьезно?

— Сударыня, я не из тех, кто шутит.

Пюигийема не было дома, а г-на Монако там было для меня чересчур много; мне захотелось отвлечься, и я решила утешить этого прекрасного страдальца.

— Даже если вас пожалеют?

— Кто же может меня пожалеть? Впрочем, я не прошу, чтобы меня жалели. Карл Великий был в эту минуту горд, как истинный идальго.

— Я баск, — продолжал он, — и я дворянин; ни один род по ту сторону гор не сравнится с моим родом; слава Богу, я ничего никому не должен. Я молод и силен, а боюсь лишь Всевышнего, он один внушает мне страх; если мне угодно быть несчастным, значит, я сам этого хочу; я не понимаю, с какой стати меня следует жалеть.

Я не удержалась и протянула Биарицу руку, чтобы он ее поцеловал; это движение вырвалось у меня непроизвольно, вопреки моей воле и чувствам. Молодой человек был так красив, горд и пылок! Мои глаза выдавали мои мысли; я подала кавалеру руку, хотя он об этом не просил, и, целуя эту руку, он спросил шепотом: — Уже слишком поздно?

Живая изгородь из молодых грабов заслоняла нас от чужих взоров; впервые в жизни я была охвачена чувством, которое впоследствии стало для меня привычным. Я оставила юноше луч надежды; он не вышел из рамок приличия, но надел мне на палец необычайно причудливое кольцо, усыпанное драгоценными камнями:

— Этот перстень принадлежал самому главному и самому древнему из чародеев; один из моих предков обнаружил его после Ронсевальской битвы на пальце одного грозного сарацина, которого он собственноручно убил, как и многих других, умерщвленных им ради собственной славы. С тех пор этот перстень хранится в нашем доме; я даю его вам в пользование, сударыня; бережно храните его, он обладает большой силой и принесет вам счастье; я даю его вам в пользование, слышите? В свое время и в надлежащем месте я приду и попрошу его вернуть.

Меня уже искали; послышались шаги, Биариц исчез, стремительный как белка, и, когда ко мне подошли, я уже была одна. Я дрожала и была в высшей степени потрясена. Во мне пробуждались новые ощущения, это и удивляло, и пугало меня; я осознавала, что они могут склонить меня к пагубным действиям, но была не в силах их обуздать. Я грезила о них весь день и всю ночь, и потом это случалось со мной еще столько раз; теперь я грежу о них на смертном одре, где я оказалась еще такой молодой, будучи жертвой этой могучей силы, с которой я даже не пыталась бороться.

Из-за отъезда отца свадебные торжества получились довольно унылыми. Я не делала ничего, чтобы внести в них веселье. Мое новое положение вызывало во мне смертельное раздражение; отсутствие Пюигийема меня удручало, а присутствие Биарица повергало в трепет. Уже не принадлежа самой себе, я убегала от прошлого, настоящего и, главное, боялась будущего. Я одевалась с кокетством, наряжалась часами, любовалась собой, глядя в зеркало, и радовалась, находя себя красивой. Мне страшно хотелось ускорить миг отъезда и прибытие двора, все это великолепие и ожидавшие меня почести. Мой муж становился в моих глазах все более ничтожным, и мое превосходство устанавливалось на обломках его неудавшейся попытки взять надо мной верх. Я обращалась с князем как с младшим сыном семейства, а не с Гримальди, а он все сильнее пылал любовью к моим глазам, метавшим в него молнии. Впрочем, я это видела и старалась усилить свои чары, чтобы упрочить свою власть.

Наконец, прибыл гонец от маршала; отец извещал нас о том, что он ожидает нас в Байонне, чтобы двинуться в путь навстречу королю, к границам провинции. У нас все было готово, и наш отъезд был стремительным. Мне так не терпелось уехать! Господин Монако всячески этому способствовал, поскольку таково было мое желание. Сравнивая эту покорность мужа с его вздорными речами на следующее утро после свадьбы, я преисполнялась гордости от того, что мне удалось настолько его изменить. Есть ли еще на свете другой такой глупец? Мысль об этом до сих пор вызывает у меня стыд и гнев.

Во время последнего ночлега перед прибытием в Байонну мы встретились с Пюигийемом, а также с моим братом и Шарни. Я очень обрадовалась, увидев их, и все это заметили: Гиш поинтересовался, каждый ли раз я прихожу в такое волнение при виде родственников.

— Берегитесь, сестра, — сказал он, — семья наша многочисленная, и вы слишком много на себя берете.

Разумеется, Биариц не последовал за нами, и я сохранила его перстень. В его прощальном взгляде читались напутствие, сожаление, угроза и приказ. Эти обитатели гор не похожи на других людей.

В Байонне нас встретили с почестями, подобающими супруге губернатора. Под грохот пушек и звон колоколов отец сопровождал нас верхом от самых ворот города, держась рядом с каретой, а рядом с ним ехало множество блистающих своим видом дворян. Меня осыпали комплиментами, все находили меня красивой, за что я воздавала должное избраннику своего сердца.

На следующий день отец, братья и почти все дворяне нас покинули; к моей неописуемой радости, г-н Монако как примерный зять счел себя обязанным их сопровождать. Я вновь обрела свободу! Мы остановились в губернаторском доме, и кузен жил там вместе с нами. Перед отъездом г-н де Грамон поцеловал меня с чрезвычайно лукавым видом и сказал:

— Дочь моя, вы стали замужней дамой и во время моего отсутствия будете тут хозяйкой; не злоупотребляйте своей властью, будьте благосклонны к своим подданным, чтобы после моего возвращения мне не прожужжали уши рассказами о вашем жестокосердии.

Возможно ли дать более недвусмысленное отпущение грехов? Отец никого не любит, но среди тех, кому он больше всех желает добра, можно прежде всего выделить Лозена, а среди тех, кому он больше всех желает зла, г-н Монако занимает первое место. Маршал никогда не принимал всерьез жалобы князя по моему адресу. Я помню, как он однажды написал ему:

«Поверьте, сударь, не стоит жаловаться на княгиню; подумайте лучше, чего она стоит, что она собой представляет по сравнению с Вами. Женское сердце хрупко; даже обладая частью этого сердца, следует считать себя счастливцем: иметь кусочек — тоже неплохо. Вы не можете сомневаться в том, что части ее сердца, оставленного ею Вам, вполне достаточно».

Проводив маршала и его спутников как можно дальше, мы тотчас же возвратились в Байонну. Я сослалась на усталость и внезапное недомогание и ушла к себе, заявив, что мне хочется спать и меня не надо беспокоить. Блондо привела графа. Что это был за миг! Мое сердце все еще бьется учащенно при воспоминании о нем, а какие часы и дни последовали за этим мгновением! То было высшее счастье, один из немногих лучезарных просветов посреди мрачного небосвода жизни; даже райское блаженство, которое нам обещают, едва ли превосходит то, что я испытала.

Я объездила с кузеном окрестности Байонны, казавшиеся восхитительными даже в то время года. Южное солнце никогда не прячется за облаками, подобно нашему. Мы увидели море, берега Адура, воспетые поэтами, и повсюду любили друг друга без помех — нас никто не сопровождал, кроме лакеев. Лишь одна мысль служит мне сейчас утешением: ни одна из женщин, кроме меня, не владела этим сердцем, когда оно было еще совсем юным и неискушенным, как и мое, и в жизни графа ничья любовь не была ему дороже моей. Однако ручаюсь, что Лозен даже не вспоминает об этом.

Каждый день к нам приезжал гонец от отца, оповещавший о продвижении двора и его остановках. У нас в запасе было еще две недели; я предложила кузену совершить большую прогулку, чтобы увидеть знаменитую пещеру, где, согласно грустной народной песне, состоялось свидание двух безвестных влюбленных. Нам предстояло отправиться в путь утром, верхом, что приводило меня в восторг, в сопровождении повозки со съестными припасами и слугами, правившими лошадьми. Матушка слегка удивлялась нашему вольному поведению, но г-жа де Баете заверила ее, что молодые женщины теперь ведут свободный образ жизни и от них это требуют светские обычаи, а также заметила, что Пюигийем, мой близкий родственник и друг детства, столь почтительный, благоразумный и порядочный человек, ни в коем случае не может бросить на меня тень. Маршальша тут же сдалась. Хитрый юноша очаровал старушку Баете до такой степени, что, стоило бы ему захотеть, она пожертвовала бы тридцатью годами вдовства и своей чистейшей добродетелью.

Мы восхитительно провели день, следуя вдоль берега какой-то речушки, позолоченной лучами солнца и обрамленной густыми зарослями деревьев, которые были усыпаны красными ягодами и нависали над водой подобно своду, несмотря на позднее время года. Мы говорили друг другу те нежные слова, которые наше страстное чувство рождало в нас. Несколько раз мне почудилось, что сквозь непроницаемую живую изгородь другого берега доносятся шаги человека, старающегося идти с нами в ногу. Я уже решила, что ошиблась, но тут в зелени показался небольшой просвет, и я заметила какого-то селянина, горца, красивого и статного, как все эти люди, однако его лицо поразило меня своими правильными чертами и бледностью. Граф не обратил на этого человека никакого внимания, а я не могла отвести от него глаз; внезапно он остановился, я встретилась с ним взглядом и тотчас же его узнала. Это был Биариц. Его взгляд нельзя было спутать ни с каким другим. Он с выражением отчаяния махнул мне рукой и скрылся. Я принялась дрожать всем телом. Энергия этого человека в сочетании с его необузданной силой и волей волновала меня настолько, что я готова была потерять голову. Я невольно встала между кузеном и речушкой — эта живая изгородь, только что казавшаяся мне столь прелестной, стала наводить на меня ужас, словно она была ловушкой и в ней таилась угроза. Лозен же подумал, что незнакомец убежал, поддавшись ребяческому испугу.

— Ничего не бойтесь, — сказал он мне с улыбкой, — наши горцы не убийцы и не грабители; к тому же все они нас знают, а наши слуги недалеко.

Но мне уже было не по себе; я хотела сойти с тропинки и вернуться в пещеру, где нас ждали наши слуги; граф согласился, посмеиваясь надо мной. Господин де Лозен — один из самых больших храбрецов во всей нашей армии. Он никогда ничего не боялся, даже королевского гнева.

Мы вернулись гораздо раньше, чем нас ожидали; темнота пугала меня, и я не в состоянии передать, сколько страха я натерпелась на обратном пути. За каждой веткой мне мерещился направленный на нас мушкет; каждый камень казался мне человеком, сидящим в засаде; я вздрагивала от малейшего шороха. Пюигийем то и дело подшучивал надо мной. К счастью, я отделалась только испугом.

Отныне Биариц собирался меня преследовать — это было совершенно ясно. Какая-то неведомая сила притягивала меня к нему, к его красоте, и эти чары не ослабевали, что удивляло меня все больше и больше. Мое сердце, всецело отданное Пюигийему, было тут ни при чем (по крайней мере в ту пору). Я желала, чтобы Биариц куда-нибудь удалился, и тем не менее каждое его появление приятно поражало меня. Впоследствии я часто испытывала это чувство, в котором таится ключ к моей необычной судьбе.

Гонец известил нас о том, что двор уже близко, и я пришла от этого в восторг. Отец опередил кортеж, чтобы подготовиться принять его. Он окинул меня сверлящим, как говорил мой дядя, граф де Грамон, взглядом, а затем устремил глаза на Лозена, и этот наглец низко поклонился маршалу вместо ответа! Отец рассмеялся; вам уже известно, что он ни к чему не относился серьезно.

Господин Монако остался с королевой — она удержала его возле себя из прихоти (их у нее было много); мои братья тоже остались с ней; королевский кортеж прибыл на следующий день, и их величества встретились с нами на расстоянии одного льё от города. Мы вышли из кареты, чтобы приветствовать их; королева меня не узнала, даже когда ей назвали мое имя; она пристально посмотрела на меня, и я услышала, как король сказал ей: — Это же госпожа де Валантинуа! Она красавица!

Я сразу всем очень понравилась; больше всех меня осыпала милостями Мадемуазель, носившая тогда траур по своему отцу г-ну Гастону, и мы с ней очень сблизились. Она хотела, чтобы я осталась с ней; поскольку мы с матушкой присутствовали на всех городских приемах, которые давали в честь королевы, Мадемуазель не отпускала меня от себя ни на шаг, где бы мы ни находились. Прежде всего их величества посетили монастыри; здешние монахини — страшные кокетки: они носили нагрудники из плиссированного квентина, румянились и гордились тем, что у них были умиравшие от любви поклонники (я надеюсь, что они никогда не пытались их оживлять). В аббатстве урсулинок одна из монахинь попросила Комменжа представить ее Мадемуазель и передать, что на протяжении более десяти лет она была страстной поклонницей Сент-Онуа, одного из ее приближенных. Мы с Мадемуазель пришли в замешательство.

Мужчины и женщины в этих краях одеваются на испанский лад и живут так же — это очень обрадовало королеву-мать. На следующий день после прибытия двора приехали княгиня де Кариньян, г-жа фон Баден и многие другие. Последовали бесконечные приемы; они в конце концов надоели бы мне, если бы их величества не осыпали меня своими милостями и всевозможными похвалами. Пюигийем безумно меня ревновал; но, поскольку его самолюбие было удовлетворено, он не желал, чтобы я была менее красивой и обожаемой.

Я поехала в Сен-Жан-де-Люз в карете Мадемуазель, а матушка — в карете королевы. Мадемуазель почти всю дорогу расспрашивала меня о графе; тогда я была этому рада, не подозревая, во что это выльется несколькими годами позже.

Часть придворных разместили в городе, а часть — в Си-буре, маленьком селении на другом берегу реки, куда через остров Францисканцев ведет мост. Король Испании прибыл в Сан-Себастьян в то же время, когда мы приехали в Сен-Жан-де-Люз, и последовали взаимные приветствия. Встречи проходили на Фазаньем острове, в двух льё от города. Мадемуазель вздумала отправиться туда вместе с Месье и взяла меня с собой. Мы прошли через мост, который напоминал галерею, увешанную коврами; в конце находился зал, другая дверь которого выходила на такой же мост, построенный с испанской стороны. Большое окно выходило на реку, напротив Фуэнтеррабии — места, откуда испанцы приплывали сюда. Из этого зала можно было попасть в две комнаты: одну — французскую, другую — испанскую; обе они были украшены великолепными шпалерами. Вокруг размещались другие небольшие комнаты с туалетами, а на другом конце острова находился зал для собраний; он был очень просторным, с единственным окном, выходившим на реку; когда там находились короли, у дверей ставили двух часовых. В каждой комнате была только одна дверь, за исключением зала для переговоров: в нем были две очень большие двери. Шпалеры с испанской стороны были восхитительными, да и наши тоже. Испанцы расстелили на полу удивительно красивые персидские ковры с золотисто-серебристым фоном; наши ковры из малинового бархата были украшены золотым и серебряным позументом. Дверные засовы были золотыми В каждой из комнат были настольные часы и письменный прибор — все в них было одинаковым и равноценным.

После многочисленных хождений из Фуэнтеррабии в Сен-Жан-де-Люз и обратно был назначен день бракосочетания. Мадемуазель получила разрешение присутствовать на свадебной церемонии, а Месье на нее не допустили (и это чрезвычайно его обидело) под предлогом того, что поскольку наследник испанского престола не появился во Франции, то и Месье не может ступить на испанскую землю. Месье уже стал испытывать ко мне склонность и начал говорить мне об этом; поэтому он принялся упрекать меня в том, что я буду сопровождать Мадемуазель, вместо того чтобы остаться здесь и сердиться вместе с ним. Господин де Креки должен был преподнести королеве шкатулку, приготовленную накануне в самом тесном кругу у его высокопреосвященства. Тем не менее мне довелось ее увидеть. Это был довольно большой ларец из орлиного дерева, отделанный золотом; туда поместили невообразимое множество золотых и бриллиантовых украшений, а также различных безделушек: часы, книги, таблички для каждодневных записей и зеркала, коробочки для мушек, ароматических пастилок, маленьких флаконов, ножей, ножниц, футляры для зубочисток, миниатюры, кресты, четки, браслеты, кольца и всевозможные застежки. Это был подлинный клад. Туда также положили жемчуг, серьги и множество бриллиантов в маленькой коробочке. Никогда еще никто не видел более изысканного и роскошного свадебного подарка.

На следующий день я одолжила Мадемуазель свою карету, чтобы ее герб не бросался в глаза во время этой церемонии, на которой она желала остаться инкогнито. Мадемуазель взяла с собой герцогиню де Навай, которой предстояло стать придворной дамой королевы, двух других дам и меня. Мы сели на суда в Андае, напротив Фуэнтеррабии. Эти суда были замечательно расписаны и позолочены, обставлены мебелью в том же тоне и украшены занавесями из голубого камчатого полотна с золотой и серебряной бахромой.

Мы направились прямо в церковь, где сразу же почувствовали себя весьма непринужденно при виде сиденья, утановленного для испанского короля, — самого диковин-, ного сиденья из всех, какие только можно себе представить. То был полог из золотой парчи или, точнее, ложе без деревянного остова, прикрепленное к полу. Королевское покрывало для ног было спрятано под пологом; рядом располагались кресло дона Луиса де Аро и скамья для испанских грандов. Французы разместились на ступенях вокруг алтаря.

Вскоре прибыл король; впереди него шествовали его швейцарские гвардейцы, священники и епископ Памплонский. Филипп IV был в сером камзоле с серебряным шитьем; поднятые кверху поля его шляпы скреплял огромный ограненный алмаз, с которого свешивалась жемчужина. Это были два драгоценных камня из необычайно красивой короны; алмаз называется «Португальское зеркало», а жемчужина — «Странница». Король приветствовал всех с неподражаемой важностью, вызывавшей у меня сильное желание рассмеяться.

За ним в одиночестве следовала инфанта, одетая в белое атласное платье с узорами и бантиками с серебряным шитьем, чрезвычайно разряженная по испанскому обычаю. У нее были накладные волосы и довольно скверные украшения. По внешности она была намного хуже своей тетки, королевы-матери, и ее руки не были такими прекрасными, как у той.

После мессы король сел на свое сиденье, а инфанта опустилась на квадратную подушку; было зачитано разрешение римского папы на брак, затем принесли верительное письмо нашего короля, которого представлял дон Луис, после чего свершился свадебный обряд. Когда пришла пора сказать: «Да», инфанта сделала почтительный реверанс своему отцу-королю, который разрешил ей ответить, но она не подала руки дону Луису, и они не обменялись кольцами.

Затем мы пошли смотреть на королевскую трапезу; его величество в окружении врача и всех своих грандов ел гранат ложкой и пил воду с корицей. Ему прислуживали, стоя на коленях. Как бы у нас стали возмущаться, если бы наш король потребовал того же самого, а между тем кастильская гордость с этим мирится. Инфанта, к которой нас затем отвели, также обедала. Она расцеловала Мадемуазель, и мы все вместе последовали за ней в ее комнату. Проведя там с четверть часа, мы поспешили вернуться в Сен-Жан-де-Люз, где вечером, во время бала, все слушали только нас.

Король горел желанием увидеть инфанту. В то время как королева находилась на переговорах на Фазаньем острове, он сбежал и почти без всякого сопровождения примчался туда, как истинный герой романа. Пока испанский король беседовал со своей августейшей сестрой и молодая королева находилась возле них, он смотрел на нее поверх плеча дона Луиса. Они тоже его заметили и заулыбались, не показав своих чувств иначе. Король подождал, пока все сели на судно, и поскакал галопом на берег реки, словно какой-нибудь юнец. Инфанта сочла, что жених хорош собой, она сильно покраснела и не сводила с него глаз.

В следующее воскресенье был торжественно подписан мирный договор; на этой церемонии присутствовали оба двора. Никогда еще мы не видели столько позолоты и драгоценностей, столько вышитых узоров и великолепных нарядов. На королеве-матери была вдовья вуаль, двойное ожерелье, крест, усыпанный жемчугом, и серьги. Ленты на шляпах короля и Месье были украшены бриллиантами — по одной лишь этой подробности можно судить об остальном их убранстве. У мушкетеров были новые накидки, у гвардейцев и швейцарцев — тоже. Все они были в голубых плащах, с золотыми и серебряными галунами и королевским вензелем на груди. Испанцы были одеты в отвратительные желтые костюмы с красно-белым клетчатым позументом: можно было подумать, что это ливреи.

Королю принесли пять или шесть великолепных ларцов в форме сундуков; обитые золотыми лентами, они были наполнены благовониями, которые его величество раздал нам. Королева-мать сама представила нас своему брату-королю и молодой королеве, и те встретили нас весьма благосклонно. На Марии Терезе было белое атласное платье с гагатовыми узорами, опушка которого была вышита лилиями; ее собственные уложенные волосы прекрасного светло-русого цвета были украшены грушевидными изумрудами с окантовкой из бриллиантов — эти драгоценности были извлечены из ларца, который принес г-н де Креки в сопровождении шестидесяти лакеев и пажей в его ливреях, а также более двухсот дворян (сделано это было с великой пышностью). Короли присягнули на верность договору, стоя на коленях и положив руку на Евангелие, а затем они поцеловали друг друга. После этого испанский король посмотрел на г-на де Тюренна и сказал: — Из-за этого человека мне пришлось пережить немало скверных часов.

На следующий день королева-мать одна вместе со своими придворными дамами отправилась за юной королевой. Накануне вечером инфанта сняла свой кринолин и отужинала, а затем очень рано легла спать; она много плакала, но при этом была весела. В течение двух дней до свадьбы она одевалась на испанский лад. В тот день Мадемуазель сильно повздорила с принцессой Пфальцской из-за платья со шлейфом, в котором та хотела явиться на праздничную церемонию. После того как это дело уладили, все отправились на мессу. На королеве была королевская мантия из фиолетового бархата, расшитая лилиями, белое платье с парчовой изнанкой и множеством драгоценных камней, а голова ее была увенчана короной. Боже мой! Как ей, наверное, было жарко! Король был весь усыпан золотом, это было истинное солнце, как и Месье, который вел королеву. Две роты дворян-алебардоносцев, которые показываются лишь в торжественных случаях, выстроились в два ряда. Пюигийем командовал первой ротой, а маркиз д'Юмьер — второй. Капитан отряда телохранителей короля хотел выдворить алебардоносцев, чтобы поселить на их место своих людей. Лозен воспринял это не как гасконский юнец, а как тот человек, которым ему суждено было впоследствии стать. Он бесцеремонно направился к королю, заявил о своих правах и выставил все в таком свете, что немедленно добился своего — весь день при дворе только об этом и говорили.

Вечером королева оделась и украсила себя на французский лад; она принимала всю французскую знать до восьми часов. Королевская вечерняя аудиенция прошла без всякой помпы. На другой день и во все последующие дни король проявлял страстную любовь по отношению к королеве. Он оказал Пюигийему честь, часто беседуя с ним о ней, что показалось всем весьма необычным знаком. Его величество брал с собой графа на прогулки и играл с ним в карты по вечерам; я была этому очень рада, и, как ни странно, г-н де Валантинуа тоже. Он беспрестанно повторял всем об этом. Отец слушал его, подобно другим; наконец, потеряв терпение, он заметил:

— Не трубите так о графе де Пюигийеме, сударь, он стал для вас слишком близким человеком, чтобы его славословить; от этого у вас делается хвастливый вид, а он вам не идет.

Все расхохотались! Следует заметить, что г-н Монако никогда не ревновал меня к Лозену, но только к нему одному. Удивительное чутье! Во время этих празднеств князь изводил беднягу Шарни, которого король сделал графом, а также терзал окружавших меня придворных и пытался мучить меня, что было еще неприятнее. Я уже совсем его не слушала; он грозился немедленно увезти меня в Монако, а я в ответ грозилась выхлопотать себе место старшей фрейлины королевы, от которого хотела освободиться принцесса Пфальцская, хотя у меня не было никакого желания притязать на него. Немного позже король купил его для Олимпии Манчини, графини Суасонской. Несмотря на эти взаимные угрозы, мы вернулись в Париж с их величествами, проделав вместе с ними долгий путь, на котором с нами произошли события, заслуживающие внимания; я, несомненно, расскажу вам о них лучше, чем кто-либо еще из ныне живущих людей, поскольку мне довелось узнать от отца и губернатора провинции г-на д'Эпернона то, что тогда старались утаить, опасаясь последствий.

Прежде всего в тот день, когда король с королевой остановились в Капсьё, там стал обрушиваться дом, в котором находилось множество дам. Испугавшись, они выбежали на улицу в одних рубашках, что чрезвычайно позабавило часовых и придворных, разбуженных этой суматохой. Произошло землетрясение, что здесь нередко случается и на что почти не обращают внимания. Вследствие этого потревожили короля, поскольку часовой, стоявший перед его окном, не знал, из-за чего поднялся шум, и крикнул: «К оружию!» Я же спокойно спала и ничего не слышала.

Другое, более трагическое событие застало нас в Мон-де-Марсане, именно о нем я и собираюсь рассказать в первую очередь, потому что мне известна подоплека случившегося, о которой мало кто подозревает. Дело поспешили замять из-за высокого положения виновных в злодеянии, а также из-за самого преступления, совершенного ими. Обитатели юга быстро приходят в ярость; не следует говорить им то, что может побудить их к насильственным действиям, к которым они и без того расположены. Вот что тогда произошло — я не слышала ничего более чудовищного.

Накануне нашего приезда в поле нашли какую-то несчастную женщину, наполовину зарытую в земле; все ее тело было исколото кинжалом, а лицо обезображено; на ней была рубашка из очень тонкого полотна с бантами и кружевными манжетами. Это навело на мысль, что несчастная — женщина благородного происхождения; бедняжку отвезли в больницу; после того как ей перевязали раны и дали немного вина, судейские явились туда для дознания. Когда ей пришла пора отвечать, женщина не могла произнести ни слова, но стала изъясняться знаками, свидетельствовавшими о том, что она была в таком состоянии со вчерашнего дня.

Узнав об этом, король приказал произвести строжайшее расследование, прибавив при этом, что, быть может, с Божьей помощью несчастная вновь обретет память и дар речи, чтобы помочь правосудию установить истину. В надежде на это решили устроить пострадавшей встречу с его величеством: бедняжку принесли к дверям церкви, и король увидел ее, выходя с обедни. Невозможно описать лицо этой несчастной, ее ноги, а также ее руки, которые она складывала или, точнее, пыталась сложить, ибо они были страшно изувечены, — более жуткой картины нельзя и вообразить. Король терпеливо и милостиво провел возле женщины более десяти минут, все еще надеясь на чудо, которое так и не произошло. Бедная женщина лишь проронила несколько слезинок, которые на ее обезображенном лице взывали к состраданию.

Глядя на кожу и волосы несчастной, легко было понять, что она молода и, вероятно, раньше была красивой. Поэтому возмущение и ненависть к палачам, изуродовавшим ее, были всеобщими. Народ громогласно потребовал, чтобы король приказал разыскать злодеев. Герцог д'Эпернон принял случившееся близко к сердцу, как и мой отец, оказывавший герцогу большое почтение, принимая во внимание его возраст, должность губернатора Гиени и звание главнокомандующего пехотой. Оба поклялись, что отомстят за это преступление. Господин де Грамон вызвал к себе одного бальи из окрестности Байонны, образованного и сведущего в своем деле человека, и поручил ему расследование. Когда мы уезжали из Мон-де-Марсана, при дворе об этом больше не говорили, но о том, чем все закончилось, я узнала от отца: бальи установил истину со знанием дела, присущим людям этой профессии, когда они неукоснительно соблюдают свой долг.

Посреди местных пустошей, занимающих обширную территорию, в краю столь же безлюдном, как и пески Аравии, расположен старинный замок, именуемый Тоссом; он построен в некотором отдалении от селения и пруда с тем же названием. Однако их можно разглядеть с высоты его башен, и весь этот округ принадлежит одному и тому же сеньору; замок находится поблизости от Байонны. Этими землями со времен крестовых походов владел род Котре, и они переходили по наследству от отца к сыну. Котре постоянно жили в своем поместье, занимаясь охотой и рыбной ловлей, а временами даже рыбачили в море на небольших каботажных судах. То были суровые, нелюдимые люди, почти дикари, заносчивые, как король, и лишенные сострадания к чужому несчастью. Поэтому, невзирая на их богатство и их положение, никто не желал связывать с ними свою судьбу. Местные девушки на двадцать льё вокруг сторонились их; мужчины этого рода почти всегда похищали себе жен, а затем шли на соглашение; не одна хозяйка замка умерла от горя в этих древних башнях.

В то время, о котором я рассказываю, в роду Котре осталось лишь двое сирот: мадемуазель де Котре двадцати лет и ее брат двадцати четырех лет. Она была единственная женщина в замке, не считая ее кормилицы, и никакая другая никогда не переступала его порога. Носители имени Котре, действительно, были дерзкими и жестокими, но они не были ни распутниками, ни грабителями. Все боялись их, но в то же время уважали, в особенности молодого графа, который, благодаря строгости своего поведения и суровости привычек приобрел если и не друзей, то сторонников. Сестра никогда с ним не расставалась, они всюду ходили вместе; будучи столь же отважной и сильной, как брат, девушка не отступала ни перед какой опасностью. Все считали, что ни он, ни она никогда не вступят в брак, и на них древний род прервется. Следуя обычаю своих предков, они совершенно ни с кем не поддерживали знакомства; между тем местные жители замечали, что наверху, в одной из башенок замка, до поздней ночи горит свет. Последовали обычные обвинения в колдовстве и магии, и брата и сестру стали бояться еще больше.

Как-то раз они рано утром отправились на охоту вместе со слугами и после бешеной скачки по полям так ничего и не добыли, что вызвало у них досаду. Вернувшись домой, они узнали новость, которая обрадовала бы каждого, а их она огорчила. Молодым людям предстояло получить значительное наследство по материнской линии, и для этого их вызывали в Дакс, где они обязательно должны были присутствовать. Сначала Котре собирались наотрез отказаться от денег, поскольку они и без того были достаточно богаты. Однако сестру, как истинную дочь Евы, обуяли любопытство и желание впервые увидеть собственными глазами небольшой город; она уговорила брата принять это предложение. На следующий день молодые люди покинули замок.

Слух о прибытии в Дакс двух затворников быстро облетел город, и многим захотелось их увидеть. Брат и сестра остановились у вдовы одного дворянина, своей дальней родственницы, не очень состоятельной женщины, у которой была дочь редкостной красоты. Бедная девушка умоляла мать не принимать этих гостей, она трепетала от страха в их присутствии, очевидно предчувствуя свою будущую судьбу. Она притворилась больной, чтобы не видеть приехавших, но их дела оказались более запутанными, чем можно было предположить, и они задержались в доме надолго, так что бедняжке уже нельзя было по-прежнему играть свою роль. Ей пришлось показаться им, как ее это ни удручало.

Господин де Котре был такой же красавец, как и Биариц; он был наделен столь же необычной, неотразимой и бесспорной красотой, которую можно встретить только в этих краях. Его красота поражала воображение и в то же время наводила страх. Сестра молодого графа также была красива, но красива, как амазонка, — она была лишена прелести и обаяния, ее красота была то пор на, как говорил мой дядя о герцогине дю Люд. И брат, и сестра ни на кого не были похожи. Несмотря на свой нелюдимый нрав, они отнеслись к мадемуазель де Тарас благосклонно, и ей это было весьма приятно, тем более что она отнюдь этого не ожидала.

Мало-помалу девушка привыкла к поведению гостей и осмелилась на них посмотреть. Подняв глаза на брата, она нашла его статным; когда она подняла глаза на сестру, ей показалось, что она добра. Молодые люди вместе проводили вечера, гуляли по окрестностям и посещали достопримечательные места; в конце концов они стали неразлучными. Мадемуазель де Котре быстро догадалась, что граф полюбил ее подругу и что та начинает испытывать к нему сердечную склонность; она пришла от этого в восторг — по крайней мере, на сей раз женщине предстояло вступить в Тосский замок по доброй воле. Будучи не в силах сдержаться, она поделилась этой мыслью с братом, и тот признался, что он действительно любит мадемуазель де Тарас.

— То, что я скажу, должно вас удивить, сестра моя: несмотря на это, я не намерен на ней жениться. Мое отвращение к браку возросло до такой степени, что оно кажется противоестественным: очевидно, этот союз несет мне какую-то страшную беду.

— В таком случае, что вы собираетесь делать?

— Не знаю; я еще ничего не решил. Я просто жду. Кузина свободна, я тоже; посмотрим, настолько ли она меня любит, чтобы последовать за мной невзирая ни на что. Если она откажется — что ж, я поступлю подобно отцу: увезу ее силой.

— Вы так поступите, брат мой?! Вы, такой благоразумный и осторожный!

— Я люблю ее.

Мадемуазель де Котре задумалась и не стала продолжать разговор. Она без труда замечала, как любовь все сильнее овладевает сердцем девушки; она видела, что ее подруга с каждым днем все больше ищет встречи с графом и кажется опечаленной при расставании с ним. Девушке стало жаль мадемуазель де Тарас. То были времена Фронды, когда все было дозволено. Мадемуазель де Котре поняла, что ее брат не намерен церемониться, а малышка не будет противиться; она попыталась было вернуться в Тосский замок, но ей было недвусмысленно заявлено, что этого не стоит делать, так как дела еще не закончены. Тогда девушка вознамерилась предупредить г-жу де Тарас. Мать же, будучи ограниченной и недалекой женщиной, поручилась за дочь и поклялась всеми святыми и их мощами, что она знает свое дитя и что та неспособна потерять голову.

Неделю спустя, проснувшись утром, мадемуазель де Котре узнала об отъезде графа и своей кузины, а также нашла письмо, в котором брат обещал ей жениться на мадемуазель де Тарас, как только у него появится уверенность, что она любит только его.

«Что касается Вас, — приписал он, — возвращайтесь в Тосс, это самое лучшее, что вы можете сделать; дожидайтесь нас там и готовьте люльки для своих племянников».

Безутешная мать разразилась громкими криками и хотела выслать за беглецами погоню; ее успокоили, повторяя, что таким образом она может лишиться дочери и что теперь все зависит только от великодушия похитителя, которого опасно сердить: если возбудить в нем ярость, он ни за что не женится на девушке. К тому же жених был достаточно выгодным, чтобы чем-нибудь рисковать; в конце концов, ничего бы от этого не изменилось. А главное, никому не хотелось вмешиваться в это дело и связываться с таким человеком, как граф.

Мадемуазель де Котре вернулась в Тосский замок и прожила там три года в одиночестве, часто обозревая с высоты его башен окружавшую ее унылую местность, пруд с илистыми берегами и бескрайнюю песчаную равнину с неизменно безлюдным горизонтом. В девушке произошли разительные перемены: ее нельзя было узнать. Забросив свои излюбленные развлечения, она выходила из замка лишь изредка, чтобы отправиться на прогулку по самым пустынным и отдаленным местам; она совсем перестала разговаривать со слугами, и ее видели только на воскресных мессах: сидя на господской скамье, она страстно молилась с опущенной головой и чаще всего красными от слез глазами.

Однажды ночью в дверь дома громко постучали; затем послышался конский топот и голоса, звавшие слуг. Девушка узнала голос графа и устремилась ему навстречу. Как только дверь открыли, она бросилась в его объятия, не помня себя от волнения.

— Сестра моя, — сказал граф, обнимая ее, — я привез вам свою жену. Девушка посмотрела и увидела рядом с ним мадемуазель де Тарас, которая улыбалась и выглядела счастливой. Мадемуазель де Котре расцеловала невестку и повела ее в покои брата, где все всегда было готово и царил такой безукоризненный порядок, словно граф ночевал там накануне. Затем она вернулась к себе, бледная и печальная, в то время как ей полагалось радоваться. Вместо того чтобы лечь в постель, девушка стала писать, после чего она принялась молиться, заливаясь при этом слезами.

— Боже мой! — повторяла она. — Поддержи меня и дай мне силы для того, что я должна сделать.

С восходом солнца мадемуазель де Котре уже была на ногах и поспешно шагала в сторону селения. Проснувшись, граф с графиней позвали девушку к себе; она только что вернулась и, поскольку брат выразил удивление по поводу ее ранней прогулки, сослалась на то, что почувствовала потребность сходить в церковь, чтобы воздать хвалу Богу за их благополучное возвращение.

— Вам следовало, по крайней мере, взять с собой слугу, — отвечал граф, — по-моему, за время моего отсутствия вы стали сильно пренебрегать своим достоинством.

Мадемуазель де Котре продолжала вести привычный образ жизни, пребывая в унынии и одиночестве; она совсем перестала выходить из комнаты и отказывалась сопровождать брата куда бы то ни было под предлогом недомогания. Супружеская чета казалась очень счастливой. Граф и его жена любили друг друга, как в романах, однако г-н де Котре был страшным ревнивцем, и стоило графине заглядеться на пролетающую птицу, как он уже спрашивал ее, зачем она это делает. Как и раньше, их никто не навещал; муж и жена запирались вдвоем в своей комнате и оставляли сестру одну в ее покоях, где бедная девушка чахла, как соловей в клетке. Вечерами они прогуливались по верхней площадке башен, изредка перебрасываясь словами. Графиня любила свою золовку и, замечая, что та грустит, пыталась выяснить причину этой грусти. Однажды в воскресенье, когда в замок неожиданно заглянул кюре, граф оставил женщин одних.

— Что с вами, сестра? — живо спросила молодая женщина. — Я вижу, что вы в смертельной тоске, но не могу понять ее причины.

— Ах! — вскричала мадемуазель де Котре. — Никогда не говорите это в присутствии брата, а не то вы станете виновницей ужаснейших бедствий. Графиня посмотрела на нее с удивлением.

— Боже мой! — воскликнула она. — Вы меня пугаете. В чем дело? Бедствия! Какие же бедствия могут случиться с нами здесь, в замке, где мы полновластные хозяева и куда никто не заходит? Разве нам следует опасаться всех прочих людей, которым нет до нас дела, как нам нет дела до них?

— Сестра! Сестра! Ради Бога, не спрашивайте меня ни о чем. Неужели вы не видите, что разбиваете мне сердце?!

— Напротив, я буду вас спрашивать, буду вас умолять, ибо я желаю знать все.

Таким образом они провели время вдвоем: одна умоляла, а другая отказывалась отвечать. Вскоре вернулся граф, и прошло несколько недель, прежде чем им снова представился случай остаться наедине. Госпожа де Котре все время думала о молчании золовки и тоже начала грустить. Ее муж, не замечавший печали сестры, увидел уныние супруги и принялся терзать ее расспросами, чтобы выяснить истину. Тысячу раз графиня была готова все ему рассказать, но ей становилось страшно, и она умолкала.

В марте, во время праздника Богоматери, граф снова пригласил в замок священника, и родственницы смогли отправиться на прогулку вдвоем, в своей тюрьме под открытым небом. Госпожа де Котре не стала тратить время на молитвы; она сказала золовке, что им необходимо объясниться, поклявшись, что если та откажется во всем признаться, то она обратится к брату и он сам от нее этого потребует. Мадемуазель де Котре колебалась еще некоторое время; она пролила немало слез и, наконец, решилась рассказать графине о причине своей тоски.

Как-то раз, еще до их приезда, девушка встретила на охоте очень красивого молодого человека, читавшего у подножия дерева. Ее лошадь испугалась и неожиданно отскочила в сторону, отчего наездница при всей своей ловкости выскочила из седла и упала на песок. Она была одна, ее сопровождал только старый доезжачий. Молодой человек поспешно поднял девушку, побрызгал ей в лицо водой и попытался привести ее в чувство. Поскольку пострадавшая никак не приходила в себя, незнакомец достал из кармана ланцет и пустил ей кровь (он был врачом). Мадемуазель де Котре долго не могла оправиться от этого падения. Доктор навещал ее каждый день. Когда она выздоровела, он снова пришел, ибо обосновался в соседнем селении. В конце концов молодые люди полюбили друг друга и признались в этом, несмотря на препятствия и неравное положение; девица пренебрегла своим достоинством и снизошла до человека, ставшего ее любовником; с этого дня, соблюдая осторожность из-за страха, влюбленные стали встречаться в замке только ночью при содействии кормилицы, и порой по утрам, во время долгих прогулок. Таково было положение вещей. С тех пор как вернулся граф, они перестали видеться; девушка не решалась выходить, а врач не отваживался появляться в замке без приглашения; они писали друг другу письма, но оба смертельно страдали от этой разлуки, неизбежность которой мадемуазель де Котре понимала, в отличие от своего возлюбленного, готового взбунтоваться. Он без конца бродил вокруг замка, и влюбленных могла погубить малейшая случайность; граф мог увидеть юношу, и тогда для бедной девушки все было бы кончено: брат никогда не допустил бы неравного брака — Котре были беспощадны во всем, а в этом отношении особенно. Поэтому несчастная была в отчаянии; она не жила, а мучилась, вздрагивала от малейшего шороха, страдала от того, что не видит своего избранника, и в то же время боялась с ним встретиться; она не знала, что предпринять и кому довериться; ее невестка, столь же беспомощная, как и она, все же была для нее единственной заступницей, и теперь, пойдя на откровенность, она была рада, что на это решилась.

Затем обе женщины принялись совещаться; это продолжалось так долго, как это только было возможно. Граф вернулся слишком рано, и они не успели прийти к какому-либо решению; однако графиня продолжала размышлять об этом всю ночь и на следующий день дерзнула пойти одна в комнату золовки. Она заявила, что совершенно необходимо покончить с этим романом, а также ободрила девушку, сведя на нет все ее возражения, и в заключение сказала:

— Надо предупредить этого человека, чтобы он ушел и оставил вас в покое. Я знаю, что вам нельзя больше с ним встречаться, поэтому вы его больше не увидите. Мужу придется отправиться в Байонну, куда созывают всех дворян, и он не возьмет нас с собой. Во время его отсутствия я скажусь больной и, когда пригласят врача, поговорю с ним, а кормилица нам поможет.

— Как! Вы это сделаете, сестра?! Но если брат об этом узнает, он никогда вас не простит! Мишле — не обычный врач; его красота вызовет у ревнивца подозрения.

— Божьей милостью он ни о чем не узнает; кроме того, я уверена в том, что исполняю свой долг, ведь я очень вас люблю и ни в чем неповинна; будьте покойны, со мной ничего не случится. Я буду считать себя более чем счастливой, когда смогу избавить вас от подобных страданий и подобной угрозы.

Не успела графиня пробыть у золовки и четверти часа, как явился граф, уже обеспокоенный отсутствием жены. У него был угрюмый вид, и он резко спросил, почему они умолкли при его появлении. Ни та ни другая не умели лгать, и обе пришли в замешательство, не зная, что ответить. Он тотчас же направился к окну, и, проследив за взглядом графа, женщины заметили Мишле, стоявшего с рассеянным видом, со взглядом, обращенным на замок; весь его облик выражал глубокую печаль и уныние.

— Вы знаете этого человека? — осведомился граф.

— Нет, — отвечала его жена, — мы не знаем, что все это значит.

— Ну-ну!

Он подал графине руку, чтобы увести ее, и больше ничего не сказал, но с этого дня до самого отъезда в Байонну ни на минуту не оставлял ее одну, и женщины не могли обменяться даже словом. Граф стал еще более строгим, чем обычно, и, казалось, наблюдал за ними; он больше не упоминал о Мишле, продолжавшем бродить вокруг замка; словом, дом стал еще более мрачным, чем прежде, и слуги ходили на цыпочках; дурное настроение хозяина отражалось на всем, и замок был похож на склеп.

Накануне отъезда, во время ужина, граф немного оживился. Он подшучивал над сестрой, а жене сказал несколько очень нежных и приветливых слов. Графиня, которая очень любила мужа и была удручена его холодностью, обрадовалась и тоже от всей души сказала ему ласковые слова. Он позволил, чтобы она спела несколько песен, аккомпанируя себе на лютне, и ободрил ее своими похвалами.

— Что ж! — промолвил граф. — Я вижу, что вы неплохо проведете время в мое отсутствие и отнюдь не будете скучать вдвоем. Это весьма отрадно, ведь вы будете совсем одни, а дни сейчас тянутся долго.

Это происходило именно тогда, когда мы находились в Байонне в ожидании короля и мой отец созвал местную знать, чтобы она воздала ему почести. Сюда съехались все здешние дворяне, множество кавалеров и очень красивых дам, ибо в этой провинции их больше, чем в какой-либо другой области Франции; при этом вид у них такой задорный и лукавый, что мужчины теряют от этого голову. Господин де Котре с явным сожалением распрощался с женой и сестрой, велел слугам повиноваться им и делать все, чтобы они ни в чем не нуждались, а затем сел в седло и уехал.

Женщины стояли на вершине башни, смотрели графу вслед и махали ему на прощание платками, до тех пор пока он не скрылся вдали на горизонте. Стоило им остаться одним, как они заговорили о том, что не давало обеим покоя. Графиня хотела непременно послать за Мишле, чтобы объявить ему, что он должен перестать мечтать о ее золовке и что между ними все кончено; мадемуазель де Котре никак не могла на это решиться. Таким образом, родственницы провели два дня в спорах. Наконец, на третий день, после моря слез и бесконечных вздохов, они послали кормилицу к врачу с наказом явиться вечером к заболевшей госпоже графине. При этом мадемуазель де Котре заливалась слезами. Когда настала ночь, она сказала невестке:

— Я запру дверь своей комнаты, иначе я не смогу удержаться и выйду к Мишле, а тогда все пропало. Не зовите меня, когда он уйдет, я выйду из комнаты только завтра утром; я буду молиться и поститься в надежде, что это даст мне силу выслушать то, что вам предстоит мне сообщить. Я хочу, чтобы он внял вашим доводам, во имя сохранения моего рассудка и моего покоя, но мое сердце трепещет при одной лишь мысли об этом. Поэтому я ничего не желаю знать сегодня, я еще недостаточно готова и чувствую, что могу от этого умереть, независимо от того, что вам придется мне сказать.

Бедная девушка не предвидела, к каким последствиям приведет ее затворничество; если что-то угодно Богу, то достаточно малейшей случайности, чтобы это произошло.

Женщины не стали ужинать; графиня для вида легла в постель; сказавшись больной, она послала за сельским врачом — заветный миг настал. Мишле поспешил явиться в замок, не подозревая о том, зачем его туда пригласили. Графиня начала говорить с ним о своей золовке и мало-помалу готовить его к удару. Этот человек страстно любил мадемуазель де Котре; услышав, что ему никогда ее больше не увидеть и что все кончено, он разрыдался с видом мученика, распятого на кресте, и принялся умолять графиню не разлучать его с возлюбленной; врач пришел в такое состояние, что г-же де Котре стало его жаль и совестно от того, что она привела его в такое отчаяние.

Все эти подробности стали известны от кормилицы, которая пряталась в соседней комнате, боясь показываться.

Мишле встал на колени возле кровати графини, взял ее руку и стал целовать, продолжая молить о пощаде; дама была очень растрогана, ибо нельзя представить себе более нежного и отзывчивого существа, чем эта несчастная женщина. И тут в комнату вошел граф; прежде чем они успели его заметить, он набросился с кинжалом в руке на Мишле и пронзил его в самое сердце. Врач упал замертво. Графиня смотрела на мужа, потеряв дар речи; она была потрясена, поражена и помертвела, как и Мишле.

— Друг мой! Друг мой!..

Вот и все, что она успела сказать, прежде чем потерять сознание.

Когда графиня пришла в себя, она находилась в карете, которая была надежно заперта на висячие замки и в которой ничего не было видно, а полог и двери не открывались, — это был движущийся склеп. Женщина стала кричать и звать на помощь, но никто не откликнулся; тем не менее ей показалось, что рядом с каретой скакало несколько лошадей. Она не понимала, кто ее похитил, и решила, что муж отправил ее куда-то одну, чтобы тем временем расправиться с сестрой; страшная тревога овладела несчастной. «Он убьет ее, — думала она, — он ее убьет!»

Графине, несомненно, даже не пришло в голову, что все дело в ней и что в измене можно было обвинить ее. Она не сомневалась в том, что едет на почтовых, так кйк лошадей меняли; при каждой остановке женщина звала мужа жалобным голосом. Никто не отзывался.

Ей не давали есть, она не видела ни одной живой души, была голодна, изнурена и задыхалась, хотя на ней были только сорочка и длинная накидка; наконец усталость взяла свое, и женщина уснула на подушках экипажа. Было уже совсем темно, когда ее извлекли из кареты полумертвой. Она не узнала никого из окружавших ее людей и спросила, куда ее везут. — По приказу господина графа, сударыня.

Графиня оказалась в очень темной и ветхой лачуге, где находились только какие-то старик со старухой; форейтор распрягал лошадей, и не было видно ни ее мужа, ни слуг. Женщина закуталась в накидку и последовала за двумя стариками, испытывая сильный страх. Они привели ее в сырую и грязную комнату, где не было никакой мебели, кроме скверной кровати и двух скамеек. Бедняжка стала умолять, чтобы позвали графа или кого-либо из слуг, но старики ничего не ответили и оставили ее одну.

Несколько минут спустя потайная дверь, скрытая в глубине комнаты, отворилась, и вошел граф; женщина устремилась к нему и бросилась ему на шею с криком: — Смилуйтесь! Смилуйтесь! При этом она, очевидно, имела в виду свою золовку.

Граф подхватил жену и побежал с ней по невозделанному саду, обнесенному со всех сторон полуразрушенной изгородью, перепрыгнул через нее, и та упала; затем он оказался в поле и положил графиню на край глубокой свежевырытой ямы. Более глухого места нельзя было сыскать; на мертвенно-бледное лицо графа было страшно смотреть.

— Послушай, — сказал он жене, — ты меня обманула, ты меня предала и потому заслуживаешь всяческих мук. Ты напрасно просишь пощады. Ты видела, как я наказал твоего воздыхателя; я слишком поспешил, потом у меня было время подумать; ты будешь умирать медленно, и все же твоих страданий не будет достаточно, чтобы окупить мои.

Несчастная снова принялась кричать, клясться и умолять, не обвиняя при этом золовку; она не выдала бы ее тайны даже чтобы спасти свою жизнь; граф, не обращая ни на что внимания, связал жену и начал страшную бойню, о которой я уже говорила. Он исколол кинжалом все ее тело, отрезал ей пальцы, рассек язык и нанес добрую сотню ударов; женщина душераздирающе кричала, но, поскольку кровь струилась из всех ее ран, она обессилела и потеряла сознание. Тогда муж закопал графиню в землю по самые плечи и, осыпая ее проклятиями, пожелал ей смерти без покаяния, а затем вечных мук в аду, хотя она уже не подавала признаков жизни; он оставил ее на этом месте в плачевном состоянии, и на следующий день старики — арендаторы из ветхого дома, принадлежавшего семейству Кот-ре, — обнаружили несчастную и помогли доставить ее в Мон-де-Марсан.

Что касается этого подлеца, этого палача, он сел на лошадь и всю ночь скакал куда глаза глядят, а затем без остановок вернулся в Тосский замок; по прибытии туда конь пал замертво. В доме все было перевернуто вверх дном. Мадемуазель де Котре при виде своего убитого любовника полностью потеряла рассудок и не разрешала унести тело. Слуги не знали, что говорить и делать; исчезновение одной из хозяек (ибо все в доме спали, за исключением кормилицы и конюшего, состоявшего с графом в сговоре, — именно он провел своего господина в дом, когда тот вернулся ночью), безумие другой, окровавленный труп — все это повергло их в растерянность; они ходили взад и вперед по дому в полном замешательстве. Появление хозяина вначале их успокоило, но, приглядевшись к нему, они еще больше испугались. Кормилица рвала на себе волосы, крича на все лады о том, о чем ее вовсе не просили говорить. Слова служанки и состояние сестры вызвали у графа сомнения; он принялся расспрашивать кормилицу и припомнил последние слова своей несчастной жены:

— Это не я, но я не могу ничего рассказать!

Сопоставив все обстоятельства, он понял, какое преступление им совершено; испустив страшный крик, он побежал в конюшню, взял первую попавшуюся лошадь, вскочил на нее без седла и как безумный помчался обратно на ферму. По дороге негодяя настигла Божья кара: он провалился в овраг и пролежал там два дня со сломанными ногами, почти без признаков жизни. Крестьяне услышали его стоны и с большим трудом извлекли его оттуда.

Бедная жена графа умерла, разумеется так ничего и не сказав. Но бальи моего отца все же сумел дознаться до истины. В округе потихоньку сплетничали о случившемся; вассалы графа боялись его, хотя он и лежал при смерти; тем не менее слухи не смолкали, и вскоре все стало известно. Бальи обратился к отцу, спрашивая, следует ли передать дело в суд. Маршал счел это излишним. Мадемуазель де Котре лишилась рассудка, а граф, о котором заботился кюре, испытывал неслыханные муки, неся заслуженное наказание; он поклялся уйти, как только сможет, в монастырь с самым строгим уставом, чтобы посвятить остаток жизни искуплению своей вины.

Дело постарались замять, чтобы на нас не роптали, и это было мудрое решение. Людей, облеченных большой властью, должны уважать; в их лице уважают саму власть, которая без этого становится не более чем игрушкой.

XXX

Будучи в Бордо, моя тетка графиня де Лозен привела свою дочь мадемуазель де Лозен к молодой королеве. Его величество желал, чтобы в числе ее фрейлин были самые знатные особы королевства. Я взяла в оборот эту милую кузину, чтобы угодить ее брату, который ее очень любил и настоятельно мне ее рекомендовал. Годом позже она вышла замуж за графа де Ножана.

Эта поездка отнюдь не была для нас с графом благоприятной, мы с ним почти не виделись и никогда не оставались наедине, поскольку г-н де Валантинуа не спускал с меня глаз и ходил вокруг меня, распустив веером хвост, даже на скачках в Венсене и Фонтенбло, где проходили грандиозные пиршества. Мои поклонники, мои воздыхатели, как тогда говорили, были от этого вне себя, а я ничего не могла тут поделать. Тем временем повсюду старались оказать почести королеве, и мы все присутствовали на церемонии ее въезда в Париж, продолжавшейся с шести часов утра до восьми часов вечера. Это было великолепнейшее зрелище, но невозможно вообразить ничего более утомительного.

Старый герцог Лотарингский надоедал всем. Он хотел женить своего досточтимого племянника, принца Карла, либо на Мадемуазель, либо на одной из ее сестер, либо на мадемуазель де Манчини, а они не желали его знать; между тем сам герцог Лотарингский был влюблен в Марианну Пажо, дочь аптекаря, состоявшего на службе у Мадемуазель, и собирался на ней жениться. Мадам была из-за этого в бешенстве, весь двор проявлял к этому интерес, и молодые вельможи увивались вокруг Марианны, чтобы выбить из седла старого волокиту. Даже Гиш хотел принять в этом участие, несмотря на то что у него на примете была более породистая дичь, за которой уже начали гоняться охотники. Что касается Пюигийема, он тогда думал только обо мне: с тех пор граф сильно изменился.

Господин кардинал собирался устроить бал в честь королевы, но в зале, где велись приготовления, вспыхнул пожар. Его высокопреосвященство так перепугался, что приказал отвезти его в Венсен, где он и скончался двумя месяцами позже. Согласно его завещанию, он оставил сто тысяч ливров моему отцу, чему тот чрезвычайно обрадовался; благодаря этому наследству маршал быстро примирился с утратой своего великого друга; он отзывался о покойном с глубоким почтением, как и подобает наследнику, над чем король беспрестанно подшучивал.

Между тем г-н Монако начал меня терзать, вынуждая ехать в Италию; я же не была намерена куда-либо уезжать и отказывалась, обращаясь с ним столь сурово, что он пожаловался маршалу. Тот, как обычно, лишь посмеялся и одобрил мое решение остаться при дворе:

— Вы успеете побывать в тех краях, когда будете там править, а поскольку ваш дед еще сидит на своем месте, позвольте ему пребывать на нем и не тревожьтесь по этому поводу.

Однако у моего мужа были совсем другие соображения. Я боялась, как бы он однажды не увез меня, не говоря ни слова, и мы могли весь день обсуждать это с Пюигийемом, как только нам удавалось остаться наедине. В то время поговаривали о возможном браке Месье с г-жой Генриеттой Английской, которая относилась ко мне столь же благосклонно и приветливо, как это было в нашем детстве. Как-то раз кузен сказал мне:

— Есть один способ остаться здесь: станьте старшей фрейлиной новой Мадам.

Это было как озарение. Я приказала заложить карету и отправилась к английской королеве; напомнив ей о прежнем ее добром отношении ко мне, я заявила, что страстно желаю получить место, благодаря которому смогу оставаться возле принцессы. Королева обещала всячески способствовать этому и прибавила:

— Я думаю, что мне это удастся без особого труда. Королева-мать, не знаю почему — ведь она мало вас знает, — чрезвычайно вас уважает; Месье превозносит вас как ни одну другую женщину; король считает вас весьма достойной вашего положения; моя дочь вас любит, и нам всем лестно, что вы просите у нее места: вы же герцогиня, а это много значит! В мое время при дворе это не было принято; до кардинала де Ришелье все знатные дамы были такими гордыми! По крайней мере, многие вас будут порицать. Вы все хорошо обдумали?

Какое мне было дело до чьих-то порицаний! Я хотела одного — остаться при дворе.

Уже отправляясь домой, я увидела у дверей Лувра, где жила английская королева, карету г-жи де Боесс, которая немедленно вышла из экипажа и подошла к дверце моей кареты, чтобы поговорить со мной. Ее муж происходил из рода де Ла Форс и был близким родственником г-на де Лозена, поэтому мы иногда встречались, хотя эта дама мне не нравилась, так же как и ее похождения. В эпоху Регентства, когда ее еще звали г-жой де Ланже, она наделала много шуму; в девичестве же она была мадемуазель де Куртомер де Сен-Симон из Нормандии. Герцог де Сен-Симон относится к младшей линии Куртомеров: что бы там ни говорили, это семейство, вследствие брачных союзов, знатнее, чем его.

О том, что с ней случилось, крайне затруднительно рассказывать; между тем в ту пору подобное были принято, и никого это не смущало, даже самых ревностных поборников добродетели. Теперь люди стали серьезнее, они не хотят называть вещи своими именами, и если то, в чем меня уверяли вчера, правда, если король увлекся г-жой де Ментенон, то, стало быть, приближается время ханжей: к счастью, мне не доведется его увидеть. Тем не менее я расскажу вам историю г-жи де Боесс;

«Позор тому, кто дурно об этом подумает»; Парламенту пришлось издать по этому поводу постановление.

Господин де Ланже терпеть не мог дядю и опекуна своей жены г-на де Куртомера, ее матушку маркизу де Ла Каз, снова вышедшую замуж, а также ее деда, старого председателя Мадлена; он разрешал г-же де Ланже общаться со своим родственниками только посредством судебных тяжб (она была весьма богатой наследницей). Господин де Ланже был страшным ревнивцем: он не отпускал жену одну даже в церковь и свирепо смотрел на церковных сторожей, когда они задевали ее сиденье, проходя мимо. Супруги были гугеноты; муж давал жене читать Священное писание с собственными комментариями; он даже предложил ей уединиться вдвоем в их доме в Куртомере и хотел заказать поворотный стол, с помощью которого им должны были подавать все необходимое, чтобы они не расставались ни на минуту.

Эта ужасная ревность возбудила в родственниках подозрение; несколько слов, вырвавшихся у молодой женщины, навели их на мысль, что этот брак не похож на другие; они хитростью заманили г-жу де Ланже к ее тетке г-же Лекок, чтобы как следует ее расспросить. В итоге женщина во всем призналась: г-н де Ланже не мог исполнять свой супружеский долг. Какой тут поднялся шум! Тотчас же добряк Мадлен взбудоражил своих коллег тем, что было им названо дурным обращением графа с женой, и постановление о расторжении брака было вынесено в ту минуту, когда этого никто не ожидал.

Стороны стали обмениваться взаимными обличениями. Семейство де Ланже возмутилось и потребовало проведения в присутствии назначенных судом свидетелей испытательного соития супругов; им в этом отказали, и они отправились к гражданскому судье в связи с тем, что обе стороны принадлежали к протестантскому вероисповеданию. Сколько церемоний! Теперь нам уже не приходится этого опасаться. Каков бы ни был твой жребий, его придерживаются, изменяя лишь его последствия.

Ланже был статный и привлекательный мужчина. Мне известны эти и многие другие подробности, о которых я умолчу, от отца, наблюдавшего всю эту историю собственными глазами. Госпожа де Франкто-Каркабю, увидев Ланже в суде, сказала маршалу:

— Увы! На кого теперь можно положиться? Рыночные торговки поджидали ревнивца у дверей гражданского судьи и говорили друг другу:

— Ах, кумушка, дай-то Бог, чтобы у меня был такой пригожий муженек! Женщины были на стороне Ланже; они возмущались поведением его жены и тем, на какие унижения она себя обрекла, чтобы достичь своей цели. Гражданский судья отнесся к г-ну Ланже благосклонно, и тот не лишился бы жены, если бы у него хватило ума не требовать испытательного соития. Тяжба тянулась два года; в Париже только об этом и говорили. Женщины, даже самые отъявленные ханжи, привыкли обсуждать это дело; дошло до того, что моя матушка, отличавшаяся необычайной строгостью нравов, незадолго до этого отправившая Нинон к мадлонеткам, и та надрывалась, защищая г-на де Ланже. Маршал же насмехался над этим в гостиных.

По данному поводу сочинили поистине злые стихи, и все уличные песенки были посвящены этой дурацкой истории. Ланже называли «Испытанный маркиз»; лакеи повторяли друг другу это прозвище, и многие знали беднягу лишь под таким именем. Госпожа де Севинье довольно дерзко сказала ему:

— Сударь, причина вашей тяжбы таится в ваших штанах.

А г-жа де Рамбуйе говорила:

— Этот человек то и дело петушится.

Госпожа де Севинье! Госпожа де Рамбуйе! Первые из блюстительниц нравственности — от одной их сомнительной остроты люди падали в обморок!

Даже певчий хора Берто кричал по этому поводу. То был один из итальянцев из числа приглашенных кардиналом Мазарини на женские роли в музыкальных комедиях, ставившихся по его указанию. Спрашивается, не тот ли это совок, что смеется над кочергой! Ланже отвечал, когда ему такое говорили, с не свойственным ему остроумием:

— Я вовсе не кочерга, а вот он и в самом деле совок. Этих певцов, с легкой руки г-жи де Лонгвиль, называли недужными: слушая одну из их ариетт, она наклонилась к мадемуазель де Сеннтерр и прошептала ей на ухо: — Боже мой, мадемуазель, как этот недужный хорошо поет!

В результате получилось довольно забавное прозвище. У г-жи де Мотвиль был чрезвычайно скучный брат, которого тоже звали Берто; он надоедал всем, заставляя слушать свои стихи. Этого Берто прозвали ненужным, а другого Берто — недужным.

Госпожа де Ланже не выражала особых сожалений по поводу случившегося, ее нисколько не трогали оскорбления, которым она подвергалась, и она спокойно играла в булавки со своей кузиной. Ни муж, ни жена не захотели мириться, и испытание было проведено; несостоятельность г-на де Ланже подтвердилась, и он лишился жены.

Гугеноты были настолько этим обижены, словно вся их религия потерпела урон; что касается г-жи Лекок с племянницей, то они принимали поздравления, как будто речь шла о рождении мальчика. Ланже продолжал бывать повсюду, что приводило всех в недоумение; он отважился даже явиться на бал, где его встретили удивленным шиканьем. Бедняга заказывал музыку для Ла Мот-Аржанкур, ухаживал за мадемуазель де Мариво и в конце концов женился на сестре герцога де Навая — мадемуазель де Сен-Жанье, у которой от него родилось двое детей.

Такому мужчине нужна была именно такая женщина. Вот одно из ее деяний: у нее была престарелая тетушка, не желавшая оставлять племяннице наследство. Однако та заставила тетушку это сделать: она совершила в своем замке насилие над старушкой, заперев ее в одной из комнат, где не было ничего, кроме четырех стен, и держала ее там без еды и воды; позднее она посадила в шкаф, где в этих краях обычно хранили солонину, двух дворян. Они пробыли там трое суток без воды и еды. Говорят, что впоследствии она таким же образом солила Ланже.

Что касается мадемуазель де Куртомер, то она, как вам известно, стала г-жой де Боесс и умерла молодой, родив немалое количество детей: три ее дочери живы, и неизвестно сколько отошло в мир иной. Она так и не оправилась от своего позора и насмешек. Поскольку человек никогда не судит о себе верно, г-же де Боесс взбрело в голову стать придворной дамой, ведающей гардеробом Мадам. Вот почему она приехала к английской королеве и вот почему задержала меня на ходу, чтобы посоветоваться со мной.

— Вы вольны решать сами, — ответила я, — однако ваш досточтимый муж рассчитывает получить герцогство, а для герцогини подобное место ничего не значит. Позвольте откланяться.

Разумеется, г-жа де Боесс, предстояло ли ей стать герцогиней или нет, получила отказ; перед смертью она сделалась богомолкой и отправила всех своих слуг в церковь на исповедь. Один из кучеров заупрямился, но ему пришлось подчиниться. Исповедник велел ему поститься. — Я не смогу это делать, святой отец, — ответил кучер. — Почему?

— Я боюсь разориться; я бедный человек, у меня жена и дети. Я видел, как хозяин с госпожой постились во время Великого поста: они ели айвовое варенье, превосходные груши, рис, шпинат, виноград и фиги… Это слишком дорого.

Над этим много смеялись, как и над шуткой отца по поводу супруга г-жи Боесс и г-на де Гиша. Как-то раз, на королевской охоте, оба заметили оленя прежде других и как безумные помчались в его сторону. Следует заметить, что у Боесса подбородок длиной с локоть, а у Гиша совсем нет подбородка.

— Куда это они так спешат? — спросил король.

— Ваше величество, — отвечал маршал, — господин де Боесс утащил подбородок господина де Гиша, и Гиш гонится за ним.

До чего же любезен мой отец; мне запомнилась еще одна его реплика — в адрес Мишлетты Эро, воспитательницы мартышки, собачек и попугаев, живших во времена Регентства в королевских покоях. Дама эта только что потеряла мужа; маршал, царедворец всегда и везде, напустил на себя горестный вид и поклонился ей с выражением скорби. — Увы! Бедняга… Он хорошо сделал, что умер, — сказала она. — Вы так к этому относитесь, госпожа Эро? — Ей-Богу, меня это заботит не больше, чем вас. Эти слова вошли в поговорку, и их повторяют по сей день.

XXXI

Теперь пришла пора рассказать о г-же Генриетте, которая удостоила всех нас своими милостями и которую я знала лучше, чем кто-либо еще. За Мадам утвердилось особое общее мнение, совершенно непохожее на то, которое о ней было вначале; я могу сказать о г-же Генриетте то же самое, что я писала о графе де Гише: она не заслуживает ни того ни другого мнения.

В детстве и ранней юности, когда дочь английской королевы лишь терпели при дворе, это сказывалось на ее самочувствии и настроении. Лишения и унижения, которые ей пришлось выносить, узявляли, вполне понятно, ее самолюбие. Она ни с кем не разговаривала, не отвечала на вопросы и, казалось, была готова скорее ужалить, нежели улыбнуться. Король ее ненавидел, королева-мать обращалась с ней высокомерно, Месье над ней издевался, а Мадемуазель оспаривала ее высокое положение при дворе; вследствие этого г-жа Генриетта стала сварливой и, по общим отзывам, злобной. Ее так называемой красоты, о которой шла столь громкая слава, не было вовсе. Чрезмерно худая и бледная, принцесса была лишена грации, правильной осанки и малейшей прелести; правда, у нее были удивительно красивые глаза и волосы, но и с этим не все соглашались. Госпожа Генриетта слыла этаким чудовищем, ей даже не давали танцевать: все разбегались при ее появлении, чтобы она не просила пригласить ее, начиная с короля, которому королева-мать была обязана для вида это приказывать.

Его величество говорил Месье, когда тот настаивал на своем браке с принцессой:

— Вам так не терпится жениться на скелете?

Между тем, к тому времени, когда король такое говорил, облик принцессы совершенно изменился. После реставрации и вступления на престол Карла II английская королева решила воспользоваться плодами этого счастливого возвращения и увезла с собой г-жу Генриетту; оказавшись посреди боготворившего ее двора, та полностью преобразилась. Полгода спустя принцесса стала на редкость очаровательной. Эта нескладная, угловатая, неуклюжая девочка показалась всем грациозной от природы; ее сутулая спина, разумеется не распрямилась, но этот недостаток стал в глазах окружающих еще одним достоинством. Ее длинные тощие руки округлились, желтое и угрюмое лицо стало веселым, свежим и открытым. Ее глаза засверкали, и эта дурнушка, на которую никто не смотрел, которая до этого отпугивала людей, затмила общепризнанных красавиц, и они померкли рядом с ней.

Английские вельможи воспылали любовью к г-же Генриетте, в том числе и герцог Бекингем, сын того, кто был так влюблен в королеву-мать в пору ее молодости. Он открыто ухаживал за принцессой, старшей сестрой Карла II, которая была замужем за Вильгельмом Нассау, принцем Оранским. Принцесса не отталкивала герцога, но, стоило ему увидеть г-жу Генриетту, как он не смог устоять и потерял голову.

Дочь английской королевы была кокеткой, одной из тех, которым доставляет удовольствие подбадривать мужчин, чтобы затем повергать их в отчаяние. Она позволяла герцогу всякого рода ухаживания, она допускала их, ничего ему не запрещая. Это стало предметом обсуждения между Англией и Европой, но Месье, чей характер ни на кого не похож, не только не встревожился, но даже стал кичиться этими ухаживаниями.

— Что ж, — говорил он королю, — мне кажется, что мой скелет уже годен к употреблению, ибо всякий желает его отведать.

Это его суждение не помешало ему впоследствии стать самым нелепым из всех ревнивцев, не скрывавшим своих манер.

Между тем из Франции то и дело писали, желая ускорить их брак, и пора было решиться на отъезд. Госпожа Генриетта часто говорила мне, что у нее не было никакого желания выходить замуж за Месье и что ее сердцем завладел красавец Бекингем. Какими только подарками он ее не осыпал, по примеру своего отца, сорившего деньгами и готового на всяческие сумасбродные выходки, чтобы доказать свою пылкую страсть (об этой любви следовало бы написать книгу).

Хотя стояла зима, Месье так торопил с браком, что пришлось собраться в дорогу.

Король Карл II сопровождал королеву, свою мать, на протяжении дня пути от Лондона. Бекингем последовал за ними вместе со всем двором: он никак не мог расстаться с принцессой и попросил разрешения отправиться во Францию. Не взяв с собой ни поклажи, ни каких-либо туалетов, герцог сел на судно в Портсмуте вместе с королевой.

В первый день все шло хорошо, но на второй день судно село на мель из-за встречного ветра и над ним нависла угроза кораблекрушения. Бекингем едва не лишился рассудка; мысль о том, что его божеству суждено погибнуть, а он не в состоянии что-либо предпринять для его спасения, приводила герцога в ярость; он проклинал и ветры, и Нептуна, как это делают в оперных феериях, и собирался ни много ни мало пересечь пролив вплавь с принцессой на спине. К счастью, буря прошла, опасность миновала, судно смогло зайти в гавань и с трудом встать там на якорь.

У г-жи Генриетты поднялся сильный жар, но она настояла на том, чтобы снова сесть на корабль; ее перенесли на борт, и она оставалась там до тех пор, пока корь не прошла. Во время болезни принцессе опять грозила страшная опасность, и герцог снова ничем не мог ей помочь; он лишь страдал вместе-с ней, являя собой зрелище сильнейшей скорби. Если бы г-жа Генриетта умерла, он несомненно лишил бы себя жизни, бросившись на свою шпагу.

Когда принцесса окрепла настолько, чтобы выдержать плавание по морю, судно отправилось в Гавр, и тут приключилась уже другая история; герцог нелепым образом приревновал свою возлюбленную к английскому адмиралу, старавшемуся ей угодить, и принялся бранить его без всяких на то оснований. Дело зашло так далеко, что королева отослала Бекингема в Париж, в то время как сама она с принцессой отдыхала в Гавре, чтобы больная расправила перышки, как говаривал мой отец.

Когда мы увидели герцога в Париже, он был в плачевном состоянии и беспрестанно вздыхал, что приводило Месье в ярость, не без участия в этом графа де Гиша, его тогдашнего фаворита; по словам моего брата, он был неслыханно возмущен тем, что какой-то англичанин смеет заглядываться на жену одного из наших принцев, даже если она приходится повелителю этого англичанина сестрой. Встречаясь, оба они напоминали двух разъяренных петухов, готовых наброситься друг на друга. Отец резко бранил за это брата, а тот с обиженным видом заявлял в ответ, что он на стороне Месье и не допустит, чтобы того оскорбляли.

— Да уж, — говорил отец, — вы не допустите, чтобы ему… изменяли не с вами, а с кем-нибудь другим.

Наконец, она приехала, эта прелестница из прелестниц, и взбудоражила весь двор. Все лишь едва успокоились после свадьбы мадемуазель Манчини с коннетаблем Колонна и криков, которые она испускала, покидая Париж. Король ничего не сделал, чтобы утешить новобрачную; напротив, он повелел ей исполнить волю ее дяди, словно тот был еще жив, и совершенно безучастно смотрел, как она уезжает. Теперь нам предстояло увидеть нечто совсем другое. В этих краях люди всегда ждут какого-то спектакля: милости или опалы, счастья или беды — все сгодится, лишь бы это было зрелищно и ново.

Мой брат, как известно, задавал тогда тон: Месье любил его с самого их детства, а теперь был от него без ума. Тщеславный, исполненный презрения Гиш был невыносимо высокомерен; признаться, если бы я носила штаны, то с удовольствием сбила бы с него спесь. Он был влюблен в г-жу де Шале, дочь герцога де Нуармутье; она была не особенно красива, но очень мила. Брат преследовал ее повсюду; это была самая открытая, самая явная любовная страсть на свете, так что все сомневались, что к Гишу благоволят, иначе он бы больше таился. Я же знала, что брат настолько дерзок, что способен вовсе не скрывать своих чувств.

Герцог Бекингем первый предположил, что г-жа де Шале не сможет долго удерживать Гиша — ревность так прозорлива! Однажды вечером, когда мы были у английской принцессы, она сказала герцогу, указывая на г-жу де Шале, что это любовница графа де Гиша. Они всегда говорили между собой по-английски.

— Ах! — отвечал тот. — Она недостаточно привлекательна для такого дворянина, который, несмотря ни на что, кажется мне самым учтивым человеком при дворе. Мне хотелось бы, сударыня, чтобы другие со мной не согласились.

Бедный Бекингем оказался прав: Гиш сумел разжечь у Месье такую ревность, что тот пошел к королеве-матери и потребовал, чтобы герцога изгнали. Королева питала сильную слабость к г-ну де Бекингему в память об его отце, который так ее любил и которого, как подозревали, она тоже любила. Она стала изо всех сил защищать Бекингема, но Месье не желал ничего слышать, и герцог был вынужден вскоре уехать.

Тем не менее он прибыл на бракосочетание. Свадебный обряд свершился просто, без церемоний, во время Великого поста, в дворцовой часовне. Я присутствовала на нем в качестве старшей фрейлины, к крайней досаде г-на Монако и к великой радости Лозена, который явился на свадьбу почти что украдкой, — он уже начал понемногу подбираться к королю. Граф де Гиш и Бекингем обменивались мрачными и гневными взглядами. Я думаю, что, не будь Месье королевской особой, оба набросились бы на него с яростью, а затем пронзили бы друг друга шпагами.

Новая Мадам удивила всех своих умом, как раньше удивляла красотой. До сих пор она находилась при своей матери-королеве либо возле королевы-матери нашего государя и ничего собой не представляла. Но сразу же после свадьбы она поселилась в Тюильри вместе с Месье, в то время как их величества отправились в Фонтенбло. Теперь у г-жи Генриетты бывала вся Франция, мужчины так и увивались за ней, а женщины всячески старались заручиться ее дружбой.

Ни одна женщина не преуспела в этом лучше меня, прежде всего благодаря нашим давним отношениям, а кроме того, Мадам тогда любила моего брата, насколько кокетство и жажда побед позволяли ей кого-нибудь любить; кроме того, Месье, опять-таки под влиянием Гиша, влюбился в меня, недостойную, насколько его природные склонности и пристрастия позволяли ему любить женщину. Да уж, Месье и Мадам были странной парой, и я не осмелилась бы, даже в этих записках, которые будут читать после моей смерти, рассказать обо всем, что мне доводилось видеть. Госпожа де Лафайет, девицы де Ла Тремуй, де Креки, де Шатийон и де Тонне-Шарант были ближайшими подругами г-жи Генриетты, но никто не был осведомлен обо всем, что тогда происходило, лучше меня.

Мы проводили пополуденное время вместе с Мадам и имели честь сопровождать ее во время гуляний, а по возвращении с прогулки ужинали с Месье; после ужина к нему приходили придворные кавалеры, и мы коротали вечера, развлекая себя театральными представлениями, игрой и бальной музыкой. Мой брат неизменно находился с нами. Его дружба с Месье давала ему право доступа к тому в самые интимные часы. Он мог видеть Мадам в любое время и в любом виде — Месье был настолько глуп, что позволял ему любоваться вместе с ним прелестями жены. Однажды он даже привел к ней графа, когда она совершала свой туалет, и показал ему ее прекрасные волосы, ниспадавшие на плечи как шлейф.

Посреди всех этих забав Пюигийем выглядел несчастным. Хотя я очень любила его, наши встречи были редкими, и мы виделись теперь лишь тайком. Во-первых, мои обязанности и увеселения у Мадам отнимали у меня много времени; кроме того, г-н Монако, Шарни и двадцать других поклонников не отходили от меня ни на шаг: Вильруа, дю Люд, Рошфор и все прочие! Как известно, граф был от природы ревнив и легко выходил из себя, будучи при этом весьма довольным тем, что меня находят красивой! Лозену ни до кого не было дела, кроме короля и меня. Многие на него заглядывались, многие его завлекали; он же думал только о своем покровителе и моей любви. Как часто с тех пор я сожалела об этом времени, которым не сумела воспользоваться должным образом!

Как-то раз, когда Мадам собиралась отбыть на следующий день в Фонтенбло, чтобы встретиться там с королевой, я находилась у себя вместе с г-жой Корнюель, женой судейского, наделенной недюжинным умом. Мы говорили о малышке де Тюрен, незадолго до этого вышедшей замуж за Ла Ренуйера, в которого она влюбилась, хотя у него не было ни гроша за душой, поскольку он выставлял напоказ определенный образ жизни, то есть изображал дворянина. Ей ничего не стоило содержать этого дворянина, так как они договорились, что если один из них будет обедать, то он не станет ужинать — оба ели по очереди. Дело обстояло так потому, что она вышла замуж вопреки желанию матери. О том же мы беседовали с нашей Сафо, мадемуазель де Скюдери, которая не могла молчать. — Этот малый дурак, — утверждала она, — она ему еще покажет.

— Полно! — отвечала г-жа Корнюель. — У них будет все, как у других. Рога похожи на зубы: пока они растут, человеку больно, а затем он прекрасно себя чувствует.

— Сударыня, — с высокомерным видом продолжала мадемуазель де Скюдери, — поговорим лучше о вашей тяжбе, если вам угодно, и о докладчике кассационного суда господине де Сент-Фуа.

— Этот человек — страшный мошенник: он такой же Сент-Фуа, как и монахи-белорясники, которые одеваются в черное. — И вы одержите верх, несмотря ни на что?

— Я не знаю, но у меня есть покровители. И все же я боюсь, что самые влиятельные обойдутся со мной дурно. В особенности господин де Роган, который ничего не делает кстати. Это человек из хорошей семьи, но его мало били в детстве. — Однако он помог графине де Фиески в ее последнем деле в Парламенте.

— Еще бы! Она утверждает, что он не дурак и говорит, как всякий другой. Он похож на тех людей, что наелись чеснока и не чувствуют запаха других. Бедная графиня! Она еще долго будет занятной: она просолилась в своем сумасбродстве, как съестные припасы в уксусе.

— А вы не заметили вчера на приеме у Мадам прекрасные бриллианты госпожи де Лионн? Она упорствует в своем желании оставаться молодой, а наши отцы уверяют, что она уже далеко не молода.

— Господин маршал знает в этом толк, сударыня, но для господина графа де Гиша и дворян его возраста бриллианты сродни салу в мышеловке.

— Мы увидим все это в Фонтенбло.

— Как, сударыня, вы туда поедете?

— Да, сударыня, а вы?

— Сударыня, я не имею чести быть допущенной ко двору, и к тому же я терпеть не могу дорогу в Фонтенбло, с тех пор как меня остановили на ней разбойники и приставили мне нож к горлу. «Вам нечем тут поживиться, — сказала я, — у меня нет ни жемчуга, ни… остального». Тем не менее они сильно меня напугали.

Мадемуазель де Скюдери и г-жа де Корнюель ненавидели друг друга. Последняя не могла простить Сафо то, что та вывела ее в своих романах под именем Зенокриты; она горько на это жаловалась, а другая отвечала ей тоном проповедника, что еще больше вызывало у той досаду; мадемуазель де Скюдери была некрасива и очень смугла, и г-жа де Корнюель, чтобы отомстить, говорила ей:

— Промысел Божий сказывается в том, сколько чернил пролил Всевышний на мадемуазель де Скюдери за то, что она марает столько чистой бумаги, которая все стерпит!

Дамы все время ссорились, и было очень весело видеть их вместе. Это нередко случалось со мной. Я запомнила тот день из-за последующих событий. В то время когда обе спорщицы были здесь, ко мне зашел Пюигийем, а Гиш явился от г-на Монако. Оба топтались на месте, а затем с чрезвычайно таинственным видом, весьма трагическим тоном прошептали мне на ухо, стараясь, чтобы один не услышал другого:

— Я должен немедленно поговорить с вами, и наедине. Прогоните этих старых дурех. Вы согласитесь, что мне было чрезвычайно нелегко угодить обоим сразу.


  1. Кабинет восковых фигур, знаменитый в те времена, когда г-жа Монако писала свои воспоминания. (Примеч. автора.)

  2. В странах неверных (лат.)

  3. Госпожа Монако не ошиблась. Герцог де Кадрусс за четыре дня свел в могилу свою любовницу маркизу де Бертийяк, продав ее драгоценности, чтобы сыграть в карты. Он рассказал всем, откуда у него взялись деньги; маркиза была смертельно этим обижена и скончалась от стыда и горя. Все выразили герцогу свое возмущение. У герцогини д'Омон был скандальный роман с г-ном Реймсским, братом г-на де Лувуа, о чем сообщают все историки того времени. Герцог де Вилькье, сын ее мужа от первого брака, отчасти сыграл в ее жизни роль Ипполита. Госпожи Монако уже несколько лет не было в живых, когда произошли эти два события. Однако Кадрусс впоследствии исправился и стал безупречным примером порядочного человека и вельможи. (Примеч. автора.)

  4. Пер. Ю.Денисова

  5. Пер. Ю. Денисова

  6. Не напоминает ли эта совершенно подлинная история, о которой повествуют многие мемуары того времени, остроумную выдумку «Медведь и паша»? Не слышится ли тут голос Лаженжоля, спрашивающего у жены султана: «Так медведь — ваш супруг?» (Примеч. автора.)

  7. Госпожа де Брион сказала правду: Лозен тайно рыл подземный ход, но г-жа Монако тоже оказалась права: этот ход был обнаружен и заделан. (Примеч. автора.)