155525.fb2
Они благодарно улыбаются ей: очень хочется есть. Уже почему-то торопясь, они жадно пьют кофе, быстро и взглядывая друг на друга. Беда приближается, беда бродит вокруг…
И тут Порик догадывается: пистолет! Кому он отдал пистолет? Трое понимающе замирают. Порик зло кусает губы. Сам виноват! Почему не проверил? Мальчишка из молодечества не оставил, уходя, пистолет, взял с собой. Ох, дурень, дурень! Конечно: его обыскали, нашли пистолет…
— Собираться!
Они лихорадочно натягивают куртки. Обкусанные ломтики хлеба валяются на столе. Хозяйка, прижав руки к груди, большущими глазами наблюдает за ними. И вдруг она вскрикивает, закрывая ладонью рот. И сейчас же они тоже услышали: гудят моторы.
…С чердака было видно, как быстрая цепь немцев обтекает квартал. Из переулка выскакивали грузовик за грузовиком, из кузовов высыпали солдаты и бежали в цепь, стиснувшую квартал. По переулку к дому шло человек двадцать немцев, двое волокли под руки Павлушку. Лицо у Павлушки было окровавленное, опухшее, ноги заплетались.
— Вот, ребята, — сказал Порик. Три побледневших лица сблизились перед окном чердака. Потом все трое отпрянули. И, не теряя ни мгновения, Порик скомандовал: — К бою!
Хозяйку он сам вывел за дверь; ноги ее не ходили. “Беги, — повторил Василий, — беги, успеешь”. Подтолкнул в спину, она закивала-закивала простоволосой головой и засеменила, побежала, помчалась к задней калитке.
Один автомат — два диска; один пистолет — 15 патронов — это все. Ганецкому Порик велел лечь на пол: “Сменишь, если что”. “Если — что?” — спросил Ганецкий и сразу же понял, кивнул. Колесников с пистолетом стал у кухонного окна, Порик с автоматом — у комнатного.
Через двадцать лет, весной 1964 года, старый дрокурский шахтер Август вспоминал: “Никто в нашей округе не забыл этот день и никогда его не забудет”. Ревели моторы автомашин. Порик — здесь, он окружен, его приказано взять живым, в крайнем случае — мертвым, но обязательно взять, грозного, трижды опасного Порика, взять или убить во что бы то ни стало и сколько бы партизан с ним ни было. Этот мальчишка говорит, что там только трое, — врет, конечно, не могут три человека столько времени защищаться против роты солдат, да, против роты.
А их не трое, их фактически двое, потому что Ганецкий уже дважды ранен и не может заменить, “если что”. Их двое, двое Василиев, они перебегают от окна к окну, мечутся по маленькому шахтерскому дому, стреляя из всех четырех окон. Оба хорошие стрелки, а дворик так мал, палисадник так низок, и немцы лезут так плотно, что оба почти каждым выстрелом попадают в цель.
Здесь — Порик, берите его живым или мертвым, но не за марки, его голова неоценима во франках не в 20 000 и не в 200 000, его голова стоит столько фашистов, сколько он сможет убить шестьюдесятью четырьмя автоматными пулями, а он хороший стрелок, а дворик узок, а фашисты бегут кучно: не надо и прицеливаться… Вас четыреста, а он скоро останется один, с минуты на минуту останется один; Вася Колесников уже держит пистолет левой рукой, правая перебита, Вася Колесников стреляет, нелепо закинувшись туловищем в сторону, ибо ему трудно сохранить равновесие, пол уплывает из-под ног, Вася Колесников ранен в плечо, в голову, в грудь, и все-таки еще стреляет в кухонное окно, надежный солдат и надежный друг Васи Порика. Потом Колесников кричит: “Вася!” — Порик оглядывается, видит лежащего без сознания Ганецкого, видит прислонившегося к стене Колесникова, и Колесников машет ему левой рукой с пистолетом, и кричит: “Прощай, Вася!” — и стреляет себе в висок последней из пятнадцати пуль. И Порик тоже кричит что-то такое неразборчивое, кричит — и стреляет, кричит — и стреляет, ему и повернуться некогда еще раз, некогда, опять немцы лезут через палисадник, надо стрелять, благо что руки крепки, хотя и сидит уже пуля в плече, жжет в плече, и кровь натекает на приклад автомата.
И вдруг — тишина. То есть тишины нет, стреляют со всех сторон, но под ухом у него тишина, не стучит автомат, не дрожит у плеча приклад: второй диск кончился. И пока он, оторопев, сколько-то секунд старается собраться с мыслями, как по сигналу, подымаются торсы врагов над палисадником, как по сигналу, спрыгивают солдаты на землю, и бегут — справа, слева, спереди, сзади, — бегут к дому.
Он высоко подымает над головой автомат, разбивает его о подоконник, швыряет обломки в подбегающих солдат и выскакивает из домика. У самой двери он сталкивается с двумя солдатами, он просто расшвыривает их, дико выкрикивая нечто с перекошенным лицом, сбивает их с ног. “Ура!” — кричит он, ревет, громко ревет “Ура!”, задвигает за собой дверь на щеколду и стоит в полутьме, оглядываясь. Он не рассуждает, он полон ярости и гнева, он не хочет сдаваться, он готов рвать зубами, ногтями, грызть, кусаться, но не сдаваться.
А в дверь ломятся. Василий, скользя, взбирается узкой лестницей на чердак, выглядывает в окно. Его видят снизу, и тоже яростно кричат снизу, тоже полные ненависти к живучему, неуничтожимому врагу, кричат с земли немцы. И сапоги их грохочут по лестнице. Вася нагибается, на полу чердака кстати стоит ящик с пустыми бутылками. Вася сильно кидает бутылку, вторую, третью вниз по лестнице, кто-то падает на лестнице, а Порик выдавливает раму и вылезает на крышу.
В полный рост стоит Порик на крыше, и недолго они смотрят друг на друга: Порик, крича и кидая вниз черепицу из-под ног, и десятка два солдат во дворе, вскидывающих автоматы. Порик прыгает на скат, рядом — соседняя крыша, он перепрыгивает на нее, за ней — другая крыша… Если бы уйти по крышам! Но — поздно: длинно-длинно снизу строчит пулемет, Порик пошатывается, пулемет прошивает ноги, подгибаются ноги Порика, и он падает с крыши на мостовую.
Он приподымается на локтях, все еще живой, он смотрит, как много ног в сапогах, много пыльных сапог приближаются к нему, он хрипит какие-то слова им навстречу — и падает на землю.
Грузовик с грохотом ворвался во двор тюремного госпиталя Сент-Катерин. Из сопровождавших машин высыпали эсэсовцы. Автоматы к животу, короткая команда. Несколько десятков здоровых, вооруженных мужчин напряженно следят, как из кузова грузовика переваливают через борт многократно раненное тело Порика. Он настораживает их и таком — этот живучий, удивительно живучий человек, два года водивший их за нос и едва схваченный четырьмястами солдатами.
А он еще жив, он пытается опять что-то кричать, пытается оторвать чужие руки, несущие его через двор, но сил уже нет, откидывается назад голова.
Так, в беспамятстве, его вносят в госпиталь. Водворяют на рентгеностол. Гаснет свет, врач склоняется над экраном рентгепоскопа, а четверо эсэсовцев кладут в темноте руки на молчаливое тело — тут ли он?
Врач оттирает ваткой тонкие зябкие пальцы. Да, четыре пули: левая нога, левая рука, оба плеча. Будет ли жить? Врач пожимает плечами. Очень крепкий организм, сердце и легкие не задеты, но — четыре пули…
А он опять на миг приходит в себя. Он, рыча, сдирает с левой руки повязку, рывком спрыгивает со стола на пол, касается раненой ногой пола и вновь падает без памяти.
Побледневший врач снова пожимает плечами… Вы же видите — весьма сильное тело. Может, и выживет.
Под него подтаскивают носилки. Санитары и гурьба эсэсовцев медленно тянутся по коридору. Начальник гестапо Арраса, высокий энергичный фашист с властным холеным лицом, указывает дорогу. Нет, не на первый этаж, выше, на самый верх, к крыше, чтоб никаких путей к побегу!
И в камере-палате гестаповец лично наблюдает, как укладывают Василия на специальную койку, как к ней приковывают руки, бессильные, окровавленные руки, приковывают толстой звонкой цепочкой с черным блестящим замком.
Раненый в беспамятстве, он сипло, громко дышит, по избитому, забрызганному кровью лицу быстро-быстро скатываются к подбородку капли пота.
“Молчит, — гестаповец засовывает пистолет в кобуру. — Ничего, он у нас заговорит!”
Гремят двери, гурьба эсэсовцев шумно удаляется по коридору. Они идут в буфет, они проголодались, они спешат подкрепиться — их ждет новая работа.
От грохота двери Порик приходит в себя. Воспаленными глазами обводит потолок, стены, взгляд опускается на спинку кровати, на цепочку, тянущуюся от спинки, прослеживает ее — и упирается в руки, лежащие под черным блестящим замком. Откуда-то издалека наплывает какая-то странная мысль, мучительная, навязчивая, непонятная мысль. И вдруг он ощущает ее: это его руки, они лежат у него на животе, это он прикован к кровати. И мгновенно — Дрокур, пронзительно кричит Колесников, бег по двору, крыша, пулеметная очередь, и мостовая, стремительно приближающаяся к нему, падающему с крыши.
Он — у гестаповцев. Сейчас будет допрос.
Василий закрывает глаза. Болит все тело, остро, жгуче, беспрерывными рвущими вспышками. Конвульсивно дергается голова, — он тянет на себя цепь, и от боли в левой руке падает опять в обморок.
Но его приводят в себя. Они вернулись из буфета, они подкрепились перед работой, и высокий немец (“начальник гестапо Арраса”, — проносился в голове) о чем-то спрашивает громким требовательным голосом. “Ты — коммунист, специально присланный для коммунистической работы?” — наконец слышит Василий.
Очень не вовремя, но он слегка улыбается. Вот как — меня прислали специально? Они уверены, что имеют дело с профессиональным разведчиком, они не допускают мысли, что их переиграл он, Вася Порик, парень из Соломирки. Что ж, пусть боятся нашей разведки.
— Да, я коммунист, специально присланный для коммунистической работы, — громко, как ему кажется, отвечает Вася.
Гестаповцы переглядываются. Так и есть, этот неуловимый Порик — разведчик. Он заслан из Москвы, из спецшколы МГБ, понятно.
— Террорист, — не то спрашивает, не то утверждает высокий немец.
— Нет, террором не занимаюсь. Я — советский патриот!
Высокий делает движение рукой. Два солдата отделяются от стены. “Пятьдесят”, — говорит высокий.
И его бьют, пятьдесят раз бьют шомполами, бьют по ранам, прямо по ранам, бьют по всему телу, с оттяжкой, размеренно, аккуратно считая вслух.
А он кричит. Он ругается на русском, немецком и французском, он проклинает их и смолкает внезапно.
Но его опять приводят в себя. “Поговорим, патриот”, — улыбается высокий. Василий медленно двигает головой. “Нет, — говорит он, — нет, не поговорим, нет, не поговорим, нет, не поговорим”, — натягивает цепь, упирается ногами в спинку кровати и полувскакивает, сейчас же сдернутый назад цепью.
Высокий делает движение рукой. “Еще десять”.
А потом — еще десять, и еще, и еще, и уж счет потерян, и тело не чувствует ударов, они уже не могут прорваться через всеобщую огромную, всепоглощающую боль. Он уже не открывает глаза, он только дергает головой и шепчет распухшими, потрескавшимися губами: “Нет, не поговорим…”
Офицеры в черных мундирах вдумчиво рассматривают голое исполосованное тело. Они знают пределы человеческой выносливости не хуже, чем знал Лайола. Тело-ключ к мозгу. Рвать тело, жечь его, вгонять в него иглы, резать его мышцы, чтобы болевые центры мозга отключили бы все остальные, чтобы ни мысли, ни принципов не осталось ни в единой клетке мозга, чтобы вопль болевых центров наполнил бы их все, наполнил бы незадавимым телесным “Бо-оо-льно!!!”
И в этом вопле растворяются принципы и убеждения, мировоззрение и мораль, растворяется воля, — и ни о чем, кроме как об избавлении от боли, не думая, тело спасает себя предательством.
Но вот это тело били железными палками по открытым ранам, по живому больному мясу, а оно сопротивляется. Воля не отступает, воля жива, принципы и убеждения продолжают властвовать над плотью, не подчиняясь ей. Как выносливы эти русские! Какой стойкий враг!
О, они еще не знают, эти специалисты-изуверы, с кем они имеют дело. Воля Василия Порика еще не раз поразит их. Они и подумать не могут, что ночью у него хватит сил сломать замок у цепи. Да, ранеными руками он будет гнуть и мять стальной замок, зубами помогая, полночи в абсолютной тьме растягивать, ломать сталь, и, наконец, раздавит замок о железные ножки кровати. Он снимет цепь, встанет в темноте с койки, он сумеет дойти до окна, дотянуться до него, вцепиться в решетку и трясти, трясти, всем телом наваливаясь, рвать железные прутья из кирпичных пазов, пока не подогнутся ноги и он не упадет у стены на пол.
Так его и найдут утром гестаповцы: раскованного, у почти выломанной решетки, без памяти. И они станут пороть его шомполами опять, долго, несколько человек зараз. И только к вечеру высокий аррасский гауптштурмфюрер пнет ногой неподвижное тело Василия Порика и прикажет: “Он еще жив. Тут его не оставлять. В крепость Сен-Никез, в камеру № 1”.
Два метра длины, полтора ширины. Под потолком — узкое отверстие, затянутое частой решеткой. Параша в углу. В противоположном — топчан, на топчане — солома.
Он лежит на соломе седьмые сутки. Первые три дня давали миску вареной моркови, но вот уже четвертый день ничего не дают. В камере почти темно, только стена с окном чуть посветлее других.