155794.fb2 Непознанная Россия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Непознанная Россия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Два дня после этого Учи плавал на льдине, ослабев от голода, потеряв почти всякую надежду, однако на третий день в двух верстах от себя он различил полоску суши и радость овладела им. Радость его усилилась, когда к вечеру небо покраснело, а его гора медленно подплыла к берегу, и Учи решил, что оказался вблизи от родительского дома. "Я вернусь домой, — сказал он сам себе, — и никогда больше не пущусь ни в какие странствования". Ах, теперь-то он знал, что такое родной дом.

Но, увы, Учи оказался вдали от отцовского дома. Он взобрался на прибрежную скалу, увидел вокруг нерастаявший снег и понял, что его занесло далеко на север. Он осмотрелся кругом, но не увидел никакого жилья, только на горизонте — черную полосу леса. И вот тогда, когда надежда снова исчезла, удача прогнала отчаяние. У своих ног Учи увидел на снегу слаборазличимый след от лыж.

"Вот, — в очередной раз обратился он к себе, — это след человека". И пошел по этим следам. Он шел, шел и шел без конца и, наконец, набрел на женщину, сидящую на прогалине в лесу и кипятящую на костре горшок. Это зрелище наполнило сердце Учи радостью, он почувствовал, что ему хочется есть еще больше, чем отыскать родительский дом.

После того, как Учи насытился, женщина объяснила ему, что он попал далеко на северо-запад Сибири. Она пообещала показать ему дорогу домой, если он даст ей пятьдесят оленей, но только все равно придется ждать зимы, когда море снова замерзнет, потому что надо будет пересечь море. "Я дам тебе не пять десятков, а пять сотен оленей, — воскликнул Учи, — для моего отца я дороже и пяти тысяч".

Так все и случилось. В начале зимы женщина повезла его домой на санях, запряженных двенадцатью оленями, а сама она сидела впереди и правила. Учи лежал, завернувшись в меха, позади и в мечтах видел свое возвращение домой, падал в отцовские объятия.

Его мечты осуществились, Учи снова обрел свой дом и своего отца. Отец искал его, сотни самоедов искали его, а потом все сказали, что Учи утонул. Отец и сын омочили друг друга слезами и Учи понял смысл слов: "Слушайся родителей, не то придет беда". Старые люди умнее молодых, и пока они живы, надо их слушаться. А когда они умрут, мы сами станем старыми".

~

Глава 26

ПИНЕЖСКИЕ СЫЛЬНЫЕ

В Пинеге тоже живут сосланные революционеры. У меня было к ним рекомендательное письмо от Алексея Сергеевича, я отослал им это письмо и получил приглашение на чай. Алексей Сергеевич просил своих знакомых показать мне самое интересное, что есть в Пинеге, но, разумеется, они не располагали и десятой долей тех знаний, какими обладал Зыков, а самоеды и мужики интересовали их весьма мало. Эти люди целиком принадлежали городу и жизнь вне его стен была для них несказанно скучна.

Они произвели на меня большое впечатление. Эти ссыльные были сильнее, интеллигентнее, закаленнее, чем их собратья в Лявле. Все они сильно пострадали за дело либерализма, все представляли опасность для властей. Малоприятно оказаться отрезанным от всего мира в дальнем городе Пинега на пять лет. За исключением Мезени, здесь самая суровая на Севере зима, холодная, недружелюбная, ветреная. В Пинегу ссылают наиболее опасных и выносливых. Мне показалось, что эти люди — самые ожесточенные во всей России. Их лица несут печать скрытности, неосуществленности, ненависти и несказанной тоски. Сидя с ними за одним столом, я не мог отделаться от мысли, что в будущем их удел — убийства, насилие. Их грызло желание выразить свою ненависть, освободиться от нее, в глазах горела неосуществленная месть, извращенное, ужасное порождение жалости к человеку. Подобная ненависть не может быть результатом одной лишь политики, как это происходит в Англии, она произрастает из напряженного сострадания страждущим, запоротым, замученным. Жестокость полиции сеет семена анархии.

Ссыльные, тем не менее, исполнены доброты к мужикам, занимаются благотворительностью, и местное население считает их хорошими, несправедливо пострадавшими людьми. Особенно доброй славой пользуется один доктор, проведший восемнадцать лет в Шлиссельбургской крепости. Как врач он пользуется такой известностью, что заболевший архангельский губернатор предпочел послать за узником, чем лечиться у собственного доктора. Доктор этот сейчас уже старый человек, вероятно, громадного ума, хотя молодому человеку, конечно, трудно оценивать пожилого. Его лицо напомнило мне карлейлевское описание Данте: "Нежная чувствительность ребенка, отвердевшая в свою противоположность... чувствительность, перешедшая в возмущение; непримиримое возмущение".

Когда я вошел, на меня посмотрели враждебно, даже подозрительно, без малейшего расположения к Англии. "Вероломный Альбион". Меня, как всегда, призвали объяснить либеральную политику сэра Эдварда Грея, и я нашел задачу затруднительной. Все, что мне удалось — это объяснить, что английские либералы ни за что на свете не допустят войны и что мы смертельно боимся даже нынешней российской, находящейся в жалком состоянии, армии. Присутствовавшие женщины так же, как и в Лявле, говорили об английских либералах с необыкновенным презрением.

Неизбежно заговорили о захвате траулера "Онвард Хоу" в Белом море, и один из ссыльных объяснил позицию властей следующим образом:

"Вы полагаете, что они вступились за свои права рыболовства, так оно и есть, но прежде всего и больше всего это политический акт. Власти оттого не желают, чтобы английские и шведские суда подходили близко к берегу, чтобы у нас не было возможности незаметно скрыться. Частенько шведы высаживаются на пустынных берегах, никто им там не мешает, а группы ссыльных подкупают капитана и уплывают прочь. Морская полиция арестовала "Онвард Хоу" для острастки. Власти хотят ввести двенадцатимильную прибрежную зону вместо трехмильной, и они это сделают, потому что им принадлежит все северное побережье Азии, а остальным нечего там делать".

После этого другой ссыльный озабоченно спросил моего мнения, будет ли война. Революционеры сильно надеются на общеевропейскую войну, они тогда получат возможность напасть на власти, измотанные международными распрями. Тщетные надежды, сказал бы я, если только Россия сама не начнет войны.

Я заявил им, что, по моему мнению, времена революций прошли, и один из них со мной согласился, заявив:

"Вот поэтому многие из нас и кончают жизнь самоубийством. Если только мы не победим, так зачем жить на этом свете? В последнее время были случаи, когда революционеры убивали и тут же сдавались властям. Раз дело проиграно, убей какого-нибудь правительственного черносотенца и пусть тебя повесят. Я так считаю".

"Но ведь смертная казнь теперь отменена, — заметил старый доктор. — Вы слышали об убийстве в Кеми, это на Белом море? Очень интересная история".

A street scene of Pinega: a funeral.

На юге России жила семья бомбистов, из которой были казнены отец, мать и сыновья. Осталась девочка двенадцати лет, и одно важное лицо позаботилось о ней, послав под опеку в дальний город Кемь. Ее водили в школу, одевали, как княжну, отменно кормили. Время от времени высокий покровитель навещал ее, вдвоем они прекрасно проводили время. Когда девушке минуло семнадцать, она оставила школу, а важное лицо купило ей дом. Он часто приезжал к ней.

Причины его доброты вскоре обнаружились. Он просил ее стать его женой. Она отказала, и его отношение резко изменилось, он предложил ей большую сумму денег, если она согласится стать его содержанкой. Девушка снова отказалась и тогда ее покровитель напомнил ей, что она целиком в его власти. Неискушенная девушка испытала смертельный страх, однако ей хватило ума просить дать ей время подумать над предложением. Он дал ей три дня на размышления.

Девушка в расстройстве чувств отправилась к своим знакомым, двоим молодым ссыльным, студентам. Ее история их сильно взволновала и, посовещавшись между собою, они заверили девушку, что ей нечего бояться, они сами будут иметь дело с этим господином. Студенты подстерегли ее покровителя в лесу и зарезали его. Героические, благородные люди... они ждали, что их повесят. А вместо этого одного приговорили к трем годам тюремного заключения, второго — к пяти... Странная, оскорбительная мягкость.

Я забыл, как пошел разговор дальше, помню только, что они не одобряли моего образа жизни, не понимали, что за удовольствие можно найти в скитаниях от одной скучной деревни к другой. Я сказал, что свое счастье ношу с собой, внутри, однако ссыльные объявили, что глубже всего в каждом человеке сидит тоска. Здесь к слову один из них пересказал очаровательную историю из Анатоля Франса. Я даю ее здесь так, как она мне запомнилась.

"Один персидский царь приказал своему историку подготовить историю человечества, не пропуская ничего. Историк с помощниками трудился двадцать лет, и вот с караваном верблюдов он привез много тысяч томов. Царь велел сократить труд, ибо у него не было времени все прочитать. Еще через двадцать лет историк вернулся с меньшим караваном и с сотнями томов. И снова ему пришлось сокращать, тогда историк довел свою историю до десяти томов. Но и они показались монарху слишком длинными. В конце концов историк принес один пухлый том к смертному ложу царя, но уже было слишком поздно читать и его. Монарх опечалился, ему так хотелось узнать, как люди жили, о чем они думали, всю жизнь он готовился прочитать эту книгу. Но тут стоявший рядом советник утешил царя, взяв книгу из его рук и сказав: "Ваше величество, я могу еще сократить книгу, так что вы успеете узнать, что содержали в себе те многие тысячи томов. Ваше величество, вы желали узнать, как жили люди на этой земле. Эти знания укладываются в одну фразу — "Они родились, они страдали, они умерли".

Я решительно не согласился с моралью этой истории, но, спустя неделю, ковыляя по архангельским лесам со стертой ногой, я понял, как она верна, и сказал себе: "Я родился, я страдаю, я умру".

~

Глава 27

"К ДАЛЬНЕМУ МОНАСТЫРЮ МОЙ ПУТЬ"

На следующий день я покинул Пинегу. Зыков ни за что не захотел взять с меня денег за гостеприимство, напротив, приглашал приезжать еще. Получив множество благословений, я вернулся в Усть-Пинегу, чтобы оттуда двинуться на юг. Каждому, кто меня спрашивал, куда я держу путь, я отвечал: "В Сею". Крестьянам это было вполне понятно, потому что в Сее расположен монастырь, а поскольку в руках у меня был посох, а на спине — большая котомка, меня и принимали за богомольца. Любому мужику, любопытствовавшему, зачем я иду в Сею, я отвечал очень просто: "Молиться". Я даже понял, что идти в Сею по какой-то другой надобности было бы и неприлично. Из этого я сделал вывод, что раз я должен там молиться, то я и буду молиться, куплю свечу за паромщика из Косково и зажгу ее перед алтарем Николая Чудотворца.

Правда, в первый раз, когда я сказал, что иду молиться, я ощутил какую-то неловкость. Разговор случился с соловецким богомольцем, направлявшимся в другую сторону. Он произнес длинное благословение, а я не смог придумать, как бы мне благословить его в ответ. Я даже не отважился на "Слава тебе, Господи" либо на "Смилуйся, Господь" да в добавок еще перекрестился как католик, а не как православный, и отметил про себя, что если и далее я буду позволять себе столь необычные поступки, меня могут принять за какого-нибудь беса.

Как чудесно бежит вперед дорога, пока ноги еще не устали! Весь первый день после Пинеги я провел в состоянии безмятежной радости. Сияло солнце, дул свежий ветерок, сухая песчаная дорога пружинила под ногами. Впереди меня ждали месяцы безделья, и не важно будет, в какие места я попаду, где остановлюсь. Взбредет мне в голову просидеть час-два на обочине, полдня, целый день просижу и ничто не может мне в этом воспрепятствовать.

Я так и пробездельничал этот день, посиживал на поваленных стволах деревьев в лесу, сдирал бересту, рисовал на ней святые образа и прикреплял их к стволам, давая, без сомнения, основание грядущим чудесам. Потом я это бросил, а вместо этого изготовил себе дюжину визитных карточек, тоже на бересте. Что-то есть восхитительное в том, чтобы писать авторучкой по бересте. Карточки выглядели весьма художественно.

Тем не менее я отмерил немало верст, миновав множество серых деревень, вечером же пришел в место, называемое Большая Торва, где и провел ночь на свежескошенном сене. Утро выдалось совсем холодным. Ветер сменился на северный, по небу ползли облака. Я вскочил и двинулся по дороге, как будто впереди меня ждало нечто важное. На самом же деле мне необходимо было немного разогнать кровь.

Копачево, как множество других деревень, все состоит из старых, простых на вид изб, и они такого же цвета, как тучи. Когда стоит пасмурная погода, на такую деревню натыкаешься как бы ненароком, настолько глаз не отличает ее первоначально от свинцового неба. В это утро деревня имела такой вид, какой русские характеризуют словом "surovy". Какой-то лесной дух отнял у улицы все живые краски, и она осталась серой, однообразной, цвета снятого молока. Я собирался было зайти в какую-нибудь избу и выпить чаю, только не было у меня настроения толковать с мужиками, поэтому я развел костерок, подогрел молоко в котелке, захваченном из Пинеги, и позавтракал горячим молоком с сахаром и черным хлебом.

Едва я покончил с завтраком, как вышло солнце, и я, решительно повернувшись спиной к оставленной мной деревне, устремил взор к лесу. И верно: краски украл злой дух. Вот они все, спрятались в лесу.

То ли горячее молоко, то ли солнце вернули мне хорошее настроение. А может быть, это сделали попавшиеся мне на тропе полевые цветы. Снова я увидел шиповник, полыхание алого и малинового в сплетении ветвей, а в поле — изобилие большеглазых маргариток, желтых лютиков, этой памятки о Кавказе, о знакомой долине, затмевавшей своей красотой самую знаменитую цветочную картину — "Июнь в австрийском Тироле". Впервые я увидел прямо у дороги похожие на драгоценность цветы белозора, ясные, сверкающие белые звезды.

Дорога вела через колосящиеся поля по протяженным заросшим зеленой травой склонам, по берегу над покрытой барашками Двиной. Неподалеку от деревеньки Новинка меня остановила интересная часовенка. Типично крестьянской постройки, стены из сосновых бревен, законопаченных от непогоды мхом, бревенчатая крыша, такая нелепая, как будто ее настилал ребенок. Внутри часовни ничего не было, кроме массивного, срубленного топором креста от пола до потолка, лавки и подсвечника на одну свечу.

За Новинкой тянулись леса к Надеихе, безлюдное пространство протяженностью в десять миль без селений, без жилья. За Надеихой опять леса — не самое безопасное место для одинокого путника. В лесу я увидел крест, а перед ним — стоящего на коленях молящегося. Длинные черные блестящие кудри рассыпались по спине, и я сначала принял его за священника, но это оказался цыган. Он поднялся мне навстречу и спросил, не отвести ли меня в цыганский табор. Я не имел особого желания, ибо в России цыган — прежде всего еще одно обозначение вора, тем не менее согласился.

"Чем вы, цыгане, живете?" — спросил я.

"Коней меняем, барин".

"А еще чем?"

"Корзины плетем, милостыню просим", — был ответ.

Нищенство, милостыня были, видать, самым устойчивым источником дохода. Цыгане — бессердечные, бесстыдные попрошайки, играющие в эту игру на всем бескрайнем пространстве милосердной России с жестоким цинизмом. Бессердечные и бесстыдные потому, что они богаче мужиков, у которых попрошайничают, и если нищенство не приносит успеха, они всегда готовы украсть, только бы подвернулся случай. Сколько-нибудь постоянная работа совершенно чужда цыганам, вечно передвигающимся куда-то в своих кибитках. Я видел, как кибитка движется, запряженная в пять коней, еще три коня идут позади и двое — спереди. Похожие цыгане побывали несколько лет назад в Англии, вызвав большой переполох среди чинов графства Эссекс. В России полиция с цыганами весьма на дружеской ноге, что, разумеется, ни о чем хорошем не говорит. Цыгане имеют паспорта, принадлежат к православной церкви, их хоронят в христианской земле.

Мой поводырь быстро довел меня до табора. Десятка два мужчин и женщин сидели на бревнах у трех шатров, поставленных на лесной поляне. Вокруг носилось множество лошадок, за ними бегали мальчишки, они свистели и кричали — то было время стреножить лошадей и пустить в ночное. Громадный костер сильно дымил, а когда я подошел, какой-то цыган подбросил еще поленьев, от чего в небо взлетела туча искр.

Я постарался сразу же подружиться с цыганами, потому что чувствовал себя неуверенно. Сфотографировал их, чем обрадовал несказанно, в благодарность мужчины и женщины стали кружком вокруг костра и завели свои дикие песни. Длинноволосые мужчины носят совершенно нелепые штаны пузырями, их, очевидно, изготовляют женщины.

Любопытная то была компания. Некоторые из цыган — явно смуглые южане с необузданностью в глазах, другие — хитрые, трусливые на вид мужики, по какой-то причине скрывшиеся в лесах. Какие у них глаза! Глаза, более открытые миру, чем у других народов. Сольные выступления чередовались с хором, цыгане по очереди танцевали, выделывая передо мной сложные коленца. Весьма радостная картина представала взору на поляне среди темных елей.

После пения и плясок был устроен чай, и я, чтобы детей-попрошаек не побили, расстался с несколькими медяками. Отказавшись от предложения переночевать, я вернулся на дорогу и поспешил к деревне Кансово.

В Кансово в избе на полу единственной комнаты постелили мне тюфяк. Здесь же на полу спали три бабы, три мужика и двое детей, еще один ребенок располагался на полатях над печью. В срубленной топором деревянной колыбели, люльке, подвешенной к потолку, покачивался младенец. Было крайне непривычно раздеваться на глазах у целой семьи, но для других ничего странного в этом не было, их только заинтересовал вид моего нижнего белья. Они тоже разделись, абсолютно безмятежно, что мужики, что бабы. Ребенок много кричал ночью, мать качала люльку, та поскрипывала. Несмотря ни на что я спал хорошо, потому что очень устал.

Когда я утром пил чай у самовара, вошел пожилой богомолец и попросил разрешения разделить со мной трапезу. Я охотно согласился, поскольку был один, все остальные ушли в поле. Богомолец выпил восемнадцать чашек чая!