155895.fb2
Белые пятна новейшей истории не отличаются девственной белизной. Они либо залиты кровью, либо пепельно-серы, как выжженная земля…
Судеб морских таинственная вязь… Вязь – это и узор, это и письмена. Быть может, и в этих арабесках судеб проступают письмена истории – обрывочно-ясные, нерасшифрованные до конца, сбивчивые, и оттого каждый прочтет в них то, что он хочет прочесть.
Никто не знает, как влияют на нашу жизнь ничтожные события прошлого. А они влияют с такой же непреложностью, как и величайшие катаклизмы вроде геологических катастроф или социальных потрясений.
Нити, нити… Все сплетено, все связано. Если рвется что-то сейчас, то чем это отзовется лет через сто? А ведь отзовется, и как отзовется! Каждое наше слово, каждый наш шаг…
СУДЬБА КОРАБЛЯ.«17 июня 1919 года, – доносил в своем рапорте последний командир крейсера „Олег“, бывший каперанг, а ныне военмор А.В. Салтанов, – вечером для наблюдения за морем был выдвинут к Толбухину маяку крейсер „Олег“ при охране из двух эсминцев и двух сторожевых судов. Крейсер, находясь в полной готовности, стоял на якоре, на створе выходных маяков.
В 4 часа крейсер был атакован… быстроходным моторным катером, который выпустил в крейсер торпеду и быстро стал уходить. Торпеда попала в левый борт у кочегарки, приблизительно около 36-го шпангоута. От взрыва крейсер начал довольно быстро крениться. После первого момента паники, которая была ликвидирована минуты через три, команда стала по боевому расписанию, и был открыт огонь по удалявшемуся катеру из орудий левого носового плутонга…
Все попытки выровнять крен не увенчались успехом, и через 10-12 минут после взрыва крейсер, затонувши, лег левым бортом на грунт. Личный состав был снят миноносцами. Погибло 5 человек, и 5 человек было ранено».
То, что моряки одушевляют свои корабли, – это объяснимо, и в этом нет ничего необычного. Но корабли, оказывается, если верить старым морякам, могут любить друг друга, равно как и ненавидеть. Я сначала улыбнулся, когда услышал, что «Аврора» была влюблена в «Олега», что у них был свой «корабельный роман».
«Олег» и «Аврора»… Они родились на одной и той же верфи – Нового Адмиральства. Она – постарше, он на год младше. Впервые встретились они в феврале 1905 года у острова Мадагаскар, когда «Олег» догнал свою белоснежную стройную красавицу, ушедшую с Тихоокеанской эскадрой раньше его. В Цусиме приняли они свое огненное венчание.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА.«Лихо, отважно вел себя наш головной корабль „Олег“, – писал в воспоминаниях старший судовой врач „Авроры“ В.С. Кравченко. – Он не прятался за броненосцы, не избегал стрельбы, а сам первый торопился начать ее. Заметив приближение крейсеров, он тотчас же шел им навстречу, вдвоем с „Авророй“ на десятерых, и схватывался с ними на контркурсах. От окончательного расстрела „Олега“ и „Аврору“ спасла быстрота и частая смена ходов: мы сбивали этим неприятеля, не давали ему точно пристреляться. За весь бой верная „Аврора“ ни на одну пядь не отстала от своего флагмана. Один раз, когда „Олег“ почему-то вдруг сразу застопорил свои машины, „Аврора“ вышла вперед в сторону неприятеля и грудью прикрыла „Олега“. (В Маниле всеведущие японцы припомнили авроровцам этот момент.) Около четырех часов с „Олега“ стали кричать в рупор и семафорить: „Мина! Мина!“ Впереди по левой стороне наш курс пересекала мина… „Олег“ успел положить руля, „Аврора“ – нет: все замерли на своих местах, глядя на приближавшуюся по поверхности воды мину. Нас спас хороший ход. Мину отбросило обратной волной, и все видели, как она прошла вдоль судна в двух саженях от левого борта».
Борт о борт пережили они тоску полуплена в знойной Маниле. Вместе вернулись на родную Балтику. Вместе сожгли не одну тонну угля на германской… После Октября «Аврора» ушла в Кронштадт и встала там на долгий отдых в старой Военной гавани. «Олег» охранял покой возлюбленной в дозорах у Кронштадта. Там, у Толбухина маяка, он и погиб от английской торпеды. «Аврора» взяла на память о верном спутнике его якоря, которые носит и доныне. А когда, очнувшись от долгого сна, она впервые вышла в море, то не захотела уходить от могилы суженого. В этом и в самом деле было что-то мистическое.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА.«Этот выход запомнился мне на всю жизнь, – писал командир „Авроры“ в 20-е годы Л.А. Поленов, – особенно эпизод при проходе фарватера около погибшего крейсера „Олег“…
Подходим к затонувшему «Олегу». И вдруг совершенно неожиданно, без всякой причины, крейсер, миновав «Олега», круто покатился влево.
– Стоп средняя машина! Обеим бортовым полный назад!…
Остановились вовремя, обойдя на циркуляции «Олега». Подошли почти вплотную к зюйдовым вехам, ограждающим отмель. Звоню по телефону в машину. В первый момент мне показалось, что механик остановил левую машину без моего разрешения и крейсер бросило влево. Оказалось, что нет. Начинаю работать машинами назад и кладу лево руля, чтобы выйти задним ходом на фарватер. Выхожу хорошо. Ложусь на створ и опять даю передний ход. Машины работают ровно, руль по показателю перекладывается как следует, но, несмотря на это, опять, пройдя «Олега», крейсер катится влево на то же место. Опять даю назад, выхожу, как в первый раз, задним ходом на фарватер. Даю ход вперед, теперь уже кладу право руля. Машины, средняя и левая, работают вперед, правая остановлена. И опять вылезаю к тем же зюйдовым вехам. Уж не «Олег» ли мстит за отнятые у него якоря?
Был момент, когда показалось, что поломаю винты на заднем ходу – начинало ветром наносить на «Олега». Долго мы бились на том «заколдованном» месте.
Все выяснилось после тщательного осмотра руля. Оказывается, от сотрясения разъединилась шестерня, соединявшая головку руля. Никто этого не заметил. Головка руля вращается, а руль не перекладывается. Поправили это очень быстро, и все пошло как полагается».
Я пришел к «Авроре» в сумерках. Крейсер стоял на «мертвых якорях», и от этой вечной его стоянки веяло чем-то музейно-скорбным. Высокая зеленая ватерлиния яснее ясного говорила, что угольные бункера пусты и что корабль уже не корабль, а действительно памятник, такой же бездвижный, как если бы его сразу отлили из бронзы.
– Встать к борту! – громыхнула вдруг стальным человечьим голосом «Аврора». – Флаг и гюйс – спустить!
Бодро закурлыкал горн. Едва полотнища коснулись матросских рук, как «Аврора» вместе со всеми кораблями дважды Краснознаменного Балтийского флота зажгла якорные огни. И тут я заметил, как из средней трубы курилась рыжеватая струйка дыма. Корабль жил! Правда, горели топки лишь вспомогательных котлов, но вот колокола громкого боя во всю свою звонкую мочь созывают авроровцев на учения по борьбе за живучесть. По субботам, как и на всех кораблях флота, на «Авроре» расплескивает свои струи большая приборка…
То, что на легендарном крейсере правится флотская служба, впечатляет не менее, чем медь памятных досок. Это тоже своего рода Вечный огонь… Пока на корабле есть команда – жива его душа.
Особая судьба этого корабля даровала ему пережить всех своих собратьев и недругов. Пережил он и своего безвестного мичмана, младшего артиллериста, начинавшего на крейсере свою долгую одиссею.
В конце концов они оба – и человек, и корабль – вернулись в свой город, а в сорок первом оба встали в общий строй… «Аврора» била из Ораниенбаума по фашистским самолетам точно так же, как по японским крейсерам в Цусиме. И все события этого романа укладываются в жизнь одного корабля, ибо все это, в сущности, было недавно – и тогда, и сегодня. Мы все современники по двадцатому веку.
Книга Судеб… Она скрыта от нас за семью дверями, за семью печатями, за семью графами… Нам дано заглянуть лишь на ее уже перелистанные страницы. Перелистанные прошедшими поколениями. И, вглядываясь в них, вчитываясь в их не всегда понятные знаки, мы пытаемся предугадать, домыслить свое будущее.
Начиная первые главы этого романа, я, разумеется, не знал, куда приведут меня и как сплетутся нити судеб моих непридуманных героев. Я писал его, как пишут вахтенный журнал… Записывал то, что узнавал в ходе поиска. Но время, время больших перемен правило его. Оно открывало архивы, оно срывало черные чехлы с «государственных тайн», оно вернуло голоса благоразумно онемевшим людям. И я узнал о Корабле и о Человеке то, что лучше бы не знать. Но я обязан дописать и эти горькие страницы…
Ленинград. Февраль 1942 года
Он лежал и смотрел поверх воротника шинели, наброшенной на одеяла, в замерзшее окно.
Окно – камин зимы, холода, смерти. Заиндевелые стекла лили в комнату потоки стужи. Тепло печурки встречало холод где-то посредине комнаты. Граница этого фронта все время гуляла, а ночью, когда печка начинала стыть, подползала к ногам спящих и продвигалась к поясу, к плечам, к ртам, чтобы затопить их холодом, как вода – корабельные люки.
Ледяной воздух подползал к подбородку. Домерщиков прятал голову в скудный ореол печного тепла.
Железную печурку топили словарями – англо-, фанко-, немецко-русскими… Оставался последний – итальянский…
Смерть входила в дом через окно. Он сжался и затаился, как когда-то в детстве, прячась от ранней побудки с утлой надеждой: а вдруг не найдут?
Если совсем не дышать, то Страшная Старуха, может быть, не отыщет его под грудой тряпья?…
Но тут стукнула дверь, и Смерть отступила к окну, присев на обледенелый подоконник.
Судьба улыбнулась ему даже умирающему… В тот день Екатерина Николаевна с трудом дотащилась до дома и выложила из старой хозяйственной сумки сокровища: осьмушку сыра, банку сгущенного молока, пачку печенья, плиточку шоколада и бутылку портвейна.
Он знал, откуда это.
Он знал, что утром Кити отправилась на прием к командующему Балтийским флотом вице-адмиралу Трибуцу. Она шла сказать ему, что умирает Домерщиков. Наверное, эта фамилия о чем-то говорила Трибуцу, и он распорядился выдать спецпаек.
Он цедил жизнетворный, согревающий напиток по каплям и знал, что Страшная Старуха пьет с ним на брудершафт.
Ну что ж, не каждому так удается попрощаться с жизнью.
Ему шестьдесят. Не много. Но и не мало. Право, за эти годы он пережил, испытал и прожил столько, что иному не выпадет и на две жизни.
Все, все, все было: роскошь и нищета, бои и благоденствие, заморские страны и любимый до слез, до тихого обожания Питер, воля открытого моря и неволя за колючей проволокой, лучшие вина и красивейшие женщины, отцовское счастье и боль навечной разлуки…
Все было.
И слава Богу!
С тем он и умер.
И первый корабль его – он же последний из пощаженных войнами и временем всех прочих его кораблей – крейсер «Аврора», тоже умер. Остуженный, покинутый, израненный, набрал сколько мог студеной балтийской воды и впечатал киль свой в дно Ораниенбаумской гавани.
Но одиссея их – человека и корабля – престранным образом продолжилась и после смерти.
Труп бывшего мичмана «Авроры» и «Олега», старшего офицера «Пересвета» и командира «Млады», бывшего капитана «Рошаля» был отвезен вдовой на набережную реки Карповки и там оставлен по причине малосилья. Рядом – и справа, и слева – лежали десятки, сотни других заледеневших тел. Земля, убитая морозом, не принимала их. Не пухом была она им – тверже мрамора в этом морге под открытым небом. Кто оказался рядом с ним в том загробном, точнее, безгробном бытии его тела? Быть может, такой же скиталец морей, каких по сю пору немало в этом городе? Или ученый, не успевший подарить миру свое открытие? Старуха, некогда блиставшая на балах фрейлина, чудом не загремевшая в Соловки? Мастер, унесший с собой секреты дедовского ремесла? Юная дева из отряда МПВО?… Цвет Петербурга и крепь Ленинграда лежали там.
Зима одела их всех в снежные саваны, вьюги отпевали их, небо зажигало им звезды вместо поминальных свечей.
Так лежал он и девятый свой день, и сороковой. Так лежали они все на берегу реки-оборотня: простецкая Карповка обернулась вдруг легендарным Стиксом. И все они терпеливо ждали ладью Харона.
Харон не приплыл, а приехал на бортовом грузовике. И не один. Их было несколько, этих печальных перевозчиков бренных тел. И везли они свой скорбный груз через весь город, за Обводной канал, на Среднюю Рогатку к воротам Кирпичного завода.
ГЛАЗАМИ ОЧЕВИДЦЕВ.Мария Семеновна Федоряк, старейшая работница бывшего Кирпичного завода:
– Почему их только у нас жгли? Другие заводы города для этого не подходили. У них печи не те – круглые, а у нас туннельные были, сквозные. Технология позволяла.
Жгли весь сорок второй, сорок третий, а в сорок четвертом уже умирали меньше. А в сорок втором у завода очередь из машин стояла. Выгружали на транспортер…
…Определили меня на другой конец печи, где зола выходила. Счищали ее в ящики и свозили по узкоколейке в пруд, где сейчас кинотеатр «Глобус» стоит… Помню это, как сегодня: золу в воду свалили, а головы не прогорели, плавают…
Сейчас там метро «Парк Победы» – аккурат на этих печах стоит. А надо бы там памятник поставить…
Евдокия Сергеевна Гриненко:
– Мой муж, теперь уже покойный, в войну был старший лейтенант. Мы тогда, по правде сказать, расписаны и не были. Просто стояли военные рядом с заводом. Как дым потянет, солдаты говорят: «Ну, пошли работать наши девчата». Ветер стелет дым прямо на них. А запах-то чувствовался. На Пискаревку-то возить далеко, да и не на чем. К тому же эпидемий боялись.
Это, конечно, было очень ответственно. Во-первых, печи надо было подготовить. Во-вторых, людей нужных подобрать. Отбирали девчат покрепче и понадежней. Чтобы, значит, ни на что с покойников не позарились. Да ведь некоторые в городе уже к этому времени баловались – ели мясо. Были случаи. Мы даже ловили таких у себя.
Я была комсомолка, вот и отобрали меня в первую команду. Правда, вначале нам ничего не говорили. Знали мы только, что будем выполнять какое-то особое задание, под которое и надо готовить печи к работе. Одежду нам выдали – обмундирование. Комбинезоны брезентовые, под них – белье. Сапоги, перчатки резиновые. В один из дней сообщили: завтра в ночь выходить на работу. Но не объяснили ничего. А наутро собрали, сказали, что вот, хотят для пробы, для эксперимента сделать у нас крематорий. Врач с нами беседу провел. Объяснил, что в городе опасаются эпидемии. Просил быть спокойными, не расстраиваться. Главный инженер добавил, что хороший спецпаек нам дадут.
Ну, нам тогда ничего было не страшно. Да и нельзя было ни на что обращать внимание. Ведь что творилось потом! Машины в очередь стояли у проходной. Сжигали-то грубым отоплением – не газом. Трупы на ту сторону непрогоревшие выходили. И опять их – на вагонетки, на загрузку. На вагонетке помещалось до тридцати человек.
В первые дни решено было загружать по ночам, чтоб никто не видел и не знал. Все-таки на других работах тоже были рабочие. Вдруг они прибегут, смотреть станут? А на кого и подействует…
Работали мы в зиму сорок второго в три смены. Я потом спрашивала у директора, сколько у нас сожжено. Он ответил, что без малой цифры – миллион.
У нас специально женщина для учета была, не от нашего завода. Сидела у проходной, принимала у шоферов накладные, где было указано: сколько, из какого морга. Она и после войны еще какое-то время оставалась, эта женщина. Ведь родственники приходили, по спискам сверялись. Я и сама как-то по ее поручению людей на завод приводила, показывала им тот карьер, в который пепел ссыпали.
Хотя ведь – без малой цифры миллион лежит. Никто не поверит в жизни в то, что у нас творилось. Как привозила милиция мертвецов из вскрытых квартир и тут же, в кастрюлях, в корытах… А мы все это тоже на вагонетки вытряхивали. Нет, никто не поверит… Столько людей полегло, а помина им нет.
…А помина им и в самом деле нет…
Сколько раз проходил я асфальтированными аллеями Парка Победы, не слыша, не чуя, как стучит в асфальтовую коросту пепел моего героя, миллиона его соблокадников. Не скажут о том здесь ни камень, ни крест. Хотя и пытались ленинградцы отметить это место. Но в Смольном решили иначе. К чему сантименты? Зачем городу еще один мемориал? Хватит и Пискаревки.
Как порешили, так и сделали. Приказали забыть, но память не подвластна чиновным приказам. И страшную правду о Кирпичном заводе поведала ленинградская «Смена», как поведал другую горькую правду скромный детский журнал «Юный техник». Правду об обновленной после «восстановительного ремонта» «Авроре».
Там, в доке-эллинге Адмиралтейского завода, стоя на новехонькой палубе легендарного крейсера, мне и в голову не приходило, что нов не только деревянный настил, нов и сам корпус корабля, в котором прежнего, первородного, подлинного, исторического металла осталось не более тысячи тонн.
После полуторагодичного докования «Аврора» как бы раздвоилась. Одна – сверкающая свежей краской на новодельных бортах с неродными пушками, полукопия в натурную величину – была прикована к стенке мощными шарнирами, другая – без труб, мачт, надстроек, стодесятиметровый остов крейсера, названный для успокоения общественного мнения «днищем», – перегнана с глаз долой в Лугу. Когда я увидел ее там, она все еще держалась на плаву, как не тонули в пруду Кирпичного завода «непрогоревшие головы». Что, если среди них была и голова Михаила Михайловича Домерщикова?!
Мысль эта лишает меня сна.
Утешит ли многомудрый Хайям?
Но, Боже, если на стене этой вдруг проступит узор хотя бы одной такой жизни, какую прожил Домерщиков!
«Летучий голландец» был обречен на вечные скитания по вине капитана. За что же «Авроре» уготовили ту же участь?
И, повторяя вопрос пересветовского матроса, спрошу – где же душа корабля: в старом корпусе, брошенном на произвол Вторчермета, или в новодельном носителе боевой рубки, нескольких котлов и других подлинных частей «Авроры»?
Хранить память предков, реликвии истории – не только нравственный долг, но и великое профессиональное умение. Владельцам «Авроры» не хватило ни того, ни другого. Они оказались из того разряда «ценителей искусства», которые могут откромсать ножницами полотно драгоценной картины, если оно не лезет в облюбованную раму.
Побыстрее и подешевле.
В конце восьмидесятых информационные центры мира, «банки электронной памяти» охватила сущая паника. В каналы ЭВМ попал «компьютерный вирус» – дикая, блуждающая программа, которая уничтожала все, что хранилось в ячейках памяти, – цифры, факты, имена, даты.
«Компьютерный вирус» вел себя так же, как и его биологические сородичи, которые, проникая в клетку, вторгаются в ее святая святых – в код генетической информации – и начинают репродуцировать себе подобных. Клетка, лишенная собственной генетической памяти, перестает развиваться, делиться и в конце концов погибает.
Природа вирусов до конца не изучена, но ясно одно, что тот же компьютерный пожиратель памяти отнюдь не хаотический набор помех. Это хорошо организованное зло, зло в электронной ипостаси.
«Изображение бриллианта, неожиданно появившееся на экранах сразу 25 дисплеев, – сообщали газеты мира, – повергло в панику даже видавших виды чиновников. «Драгоценный камень» начал стремительно метаться по экранам, уничтожая все созданные на них с помощью электроники графики, таблицы, статистические сводки… Одновременно «взбунтовались» и сами ЭВМ, которые принялись самопроизвольно тиражировать испорченные электронные программы. Управление экономикой страны было парализовано».
Нечто подобное произошло с памятью нашей истории, когда в двадцатые годы некий «бриллиант» стал метаться по архивам, редакциям, библиотекам, издательствам, энциклопедиям, стирая имена, даты, факты, цифры вместе с носителями их и хранителями, «тиражируя испорченные программы». На них, на исторических фальшивках, взросло не одно поколение, питая свою память духовными суррогатами «вируса беспамятства», запущенного в умы и души людей.
Распалась связь времен? Она распадалась порой за нашими спинами, порой на наших глазах. Она и сейчас еще распадается, эта кровная связь. Но она не распалась. Еще не поздно многое спасти, восстановить, соединить оборванные нити и звенья. Еще не поздно создать Гавань исторических кораблей и отвести туда брошенный корпус «Авроры» вместе с другими историческими судами, доживающими свой многотрудный век на задворках портов и корабельных кладбищах. Еще не поздно восстановить чугунный крест на братской могиле двухсот восемнадцати моряков с «Императрицы Марии», могиле, снесенной несколько лет назад бульдозерами севастопольского стройтреста вместе со старинным Михайловским кладбищем. Что скажет учитель ученику, когда тот поднимет с грядки школьного участка череп русского матроса?
Грядущим поколениям еще меньше, чем нам, будет понятно, зачем понадобилось взрывать храмы Христа Спасителя с васнецовскими фресками и Спаса на водах, воздвигнутый на народные деньги в память моряков, погибших в Цусиме, зачем надо было выбрасывать из гробниц мощи Александра Невского и прах Багратиона? Зачем надо было уничтожать цвет русской культуры в Соловках и отвалах Беломорканала, развеивать его по зарубежью?
Судеб морских таинственная вязь… В общую ткань нашей истории вплетена она.
С печалью гляжу я на сей холст. Бреши, бреши, бреши…
Подобны изрешеченному в бою флагу – скрижали русского флота в уходящем веке. Одни и в самом деле прожжены-пробиты войнами. Другие… Тихо и тайно проела их черная моль… В лагерную пыль осыпались знаки славы и доблести.
Санкт-Петербург. Июль 1991 года
Ну вот, пока писались эти строки, как принято оговариваться в газетах, Ленинград стал снова Петербургом, обретя первородное имя – то самое, с каким с младенчества знали сей град мои герои.
…Живу в кольцевых лабиринтах старой Знаменской гостиницы, в номере с видом на часовую башню Московского вокзала, ворошу рукопись. Пора ставить точку. Ставлю ее уже в который раз, и… в который раз она на глазах превращается в многоточие.
Вдруг громыхнуло, да так, будто все пушки Питера – от полуденной в Петропавловке до бакового орудия на «Авроре» – пальнули разом. Сверкнула молния, и трепет ее повторили все шпили и кресты цареизбранного града. Так с корабельных мачт репетуют светом сигналы флагмана.
Гроза!
Их град жил без них. Без них все так же окунал он свое поднебесное злато то в зори, то в сумраки, кутался в снега, плескался в дождях, а порой, подобно их кораблям, тонул в морской воде по брюхо каменных сфинксов и бронзовых коней, когда разгневанное чем-то или кем-то море вдруг поднималось и само входило в улицы, как врывалось оно в погреба и трюмы их крейсеров и эсминцев…
Только в грозу мог раздаться этот телефонный звонок. Снимаю трубку: голос старого знакомца, моряка-историка Владимира Фотуньянца, вчерашнего капитана 2-го ранга, а ныне ночного сторожа в каком-то питерском кооперативе.
– Тебя еще интересуют бумаги Домерщикова?
– ?!!
– Видишь ли, кто ищет, тот иногда находит. Правда, не то, что искал сам, но зело полезное для другого.
– Не томи душу!…
– Тогда пиши шифр – В-8429 – и приезжай на Стрелку. В музей… Я там отложил кое-что в рукописном фонде.
– Но я же там искал!
– А этосовсем в другой папке оказалось. Случайно наткнулся.
Боже, которая же по счету счастливая случайность?! Когда их столько – они выстраиваются уже в некую закономерность…
С некоторых пор я стал бояться ходить в архивы. Там спрессованное многажды время. Клетки мозга там сгорают втрое, вдесятеро быстрее, как сталь в чистом кислороде. Воистину: много будешь знать – скоро состаришься, ибо много печали во многом знании…
Вот и папка, точнее, большой конверт, а в нем общая тетрадь в черном дерматине, с резким запахом скипидара. Документы только что обработаны от жучка. В дневник вложено и заявление Домерщикова в адрес Президиума Верховного Совета СССР. В нем, как на последней странице журнала, все ответы на головоломный кроссворд в начале. Но кто же позаботился о том? Заглядываю в регистрационную карточку. Ну конечно же это она, верная Китца! И совсем не все сожгла Екатерина Николаевна перед отъездом в дом престарелых. Только самое личное… А это она принесла в 1970-м сюда специально для меня, хотя в тот год ни я, ни она не подозревали о существовании друг друга. И все же пусть кто-нибудь возразит, что не для меня.
– С чего это вы взяли, что именно для вас? – бесстрастно вопрошает завфондом.
– Но ведь вероятность того, что кто-то еще будет писать роман о Домерщикове, ничтожно мала. Это мой герой. Я его нашел. Кому, как не мне, публиковать его дневники?!
– Пожалуйста, публикуйте. Платите 50 рублей за страницу копии, и нет проблем!
Цены 1991 года, когда буханка хлеба еще стоила 16 копеек.
– Проблема есть. Я уже подсчитал. Тут набегает такая четырехзначная сумма, что она превышает будущий гонорар за весь роман.
– Это не мы придумали такие расценки. Нам спустили их из Минкульта. Стоимость одной страницы копии любого ранее не публиковавшегося документа – полста рублей.
– А если я перепишу от руки?
– Все равно. Ксерокс это или рукописная копия. Вы, писатели, наживаетесь на наших материалах, а мы – ни с чем…
– Но, позвольте, какая же это нажива, если я на одной только копии теряю сразу все? И потом, Домерщикова передала вам дневник мужа бесплатно, в надежде, что он когда-нибудь увидит свет. Если бы она знала, что вы упрячете его под финансовый пресс…
– Не я это придумал. Идите к начальнику музея.
Но и начальник музея бессильно развел руками. И старейший сотрудник его, мой добрый знакомый, сын героя этой книги, Андрей Леонидович Ларионов, вволю повозмущавшись, ничего не смог сделать. Не его фонд…
– Хорошо. Но выписки-то я могу сделать?
– Выписки можете. Только немного.
И чтобы перо мое не очень-то разбегалось, мне выдали несколько узеньких бумажных полосок, вроде закладок.
Вот уж где были танталовы муки! Каждая строчка просилась в книгу. Все было важным и необходимым. На все про все мне было отпущено полтора часа. Потом фонды закрывались, а вечером, точнее, ночью мой поезд уходил в Москву.
От отчаяния и обиды я стал переписывать весь дневник, обозначая слова одной-двумя буквами, отчего бумажные полоски стали походить на обрывки телеграфной ленты, на которой спятивший телеграфист стал выстукивать первые попавшиеся буквы: «По в. из к., з. ав. уб. як., я п с. о а.» Расшифровывалось это так: «По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, я приказал сыграть отражение атаки».
Расшифровывал я эти криптограммы на Кирочной, в гостях у Елены Сергеевны Максимович, той самой, что жила в девичьей квартире Екатерины Николаевны Домерщиковой и которая сохранила «английское фото» Михаила Михайловича, его итальянскую подорожную… Я коротал у нее вечер перед поездом и, голодный, злой, усталый, попал на воистину королевский ужин. Она поставила передо мной тарелку молочной лапши и макароны с китайскими консервированными сосисками и ушла, чтобы не смущать гостя. Я работал ложкой с престранным ощущением, как будто я не один в этой большой старинной комнате, как будто в тарелки с яствами заглядывают души умерших здесь голодной смертью людей. И когда хозяйка принесла кофе с пирожными, выяснилось, что в этой комнате и в самом деле умерла в блокаду няня Китцы, Екатерины Николаевны… Ее ли дух или чей-то другой, растворенный в этих многоведных стенах, помогал превращать разбросанные по ленточкам буквы в слова, но только дневник Домерщикова перелился в блокнот почти весь…
Свои записи старший офицер «Пересвета» вел в Порт-Саиде через несколько дней после взрыва корабля и спасения.
Порт-Саид. 1 января 1917 года
Из дневника Домерщикова
«Встал как будто весело, страшно болит спина, трудно разогнуться. Вчера бран ванну в первый раз после купания, сопровождавшего гибель «Пересвета». Посмотрел на себя в зеркало и, несмотря на десятидневный промежуток, увидел неимоверное количество синяков, ссадин, о существовании которых и не знал.
Молебен в 11 часов, затем здорованье с командой командира.
Почему-то сегодня тошно. Приезжал английский генерал – командующий Восточным фронтом и Египетской армией. Молодой симпатичный человек. Но у его штаба, Боже, выраженье то же, что и у всех штабных на свете – самодовольство и сознание собственного превосходства над всеми.
…Как легко иметь дело с англичанами! Благодарю судьбу, что удалось изучить язык и главным образом понимать англичан. Нашим, конечно, труднее.
…Сначала принимал дам с подарками для матросов. Надоели мне ужасно, как-то не до них. Издергали меня, ибо никакого интереса к обществу дам не испытываю, хотя и слыл бабником. Устал как собака, хотел прилечь, но нужно делать выписки и прочее и прочее. Чувствую себя кисло, а тут прибежали из портовой конторы и требуют найти капитана. Последнее нелегко. Когда же наконец его увидел, то толку не добился, ибо выпитый им алкоголь препятствовал соображению. Невозможно столковаться, все он знает и понимает… «Где, дорогой Мишук, как ты думаешь?» Не спится, болит голова.
Помню хорошо последний наш с ним крутой разговор, когда он в порыве величия начал произносить столь знаменитые фразы вроде: «Я устрою каторгу, и всем будет плохо. Меня хорошо знали на «Жемчуге».
– У нас, Константин Петрович, и есть настоящая каторга…
…Начну с выхода из Порт-Саида. Как будто все шло хорошо. Солнце скрылось, и море встретило нас не так мечтательно. Встретили английский пароход с гидропланом, третьего дня пришвартованный у Эль-Ариша. Дипломат из Каира, некто Разумовский, стоял у таможни, сняв шляпу. Как только ему ответили с мостика, он тотчас же ушел. Было слишком заметно, что его присутствие вызвано необходимостью соблюдать корректность, однако вышло, по-моему, совсем некорректно – уйти раньше, нежели мы прошли мимо. Впрочем, об этом дипломате распространяться не стоит, слишком он неинтересен и, по-моему, пуст, и пригоден разве что для карточной игры. Нашу бедную голытьбу он обыгрывал в карты, заманивая их, и для этого приезжал на корабль.
По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, приказал сыграть отражение атаки и стал распределять людей для наблюдения. Не знаю точно, сколько времени заняло это занятие и что происходило кругом, ибо спешил раздать бинокли и расставить людей до наступления темноты. Только успел сделать это и собирался пойти вниз проверить закрытие непроницаемых дверей, как вдруг раздался звук взрыва, а за ним другой и грохот. По левому борту увидел столб пламени и дыма, шедших из-за борта. Огонь был колоссального размера, и я ожидал с секунды на секунду другого взрыва, когда корабль разлетится на части.
Тотчас же направился к месту взрыва, но давка на юте задержала меня…
Команда бросилась за поясами, лежавшими на юте в рубке. Услыхав голос батюшки, я скомандовал «Смирно». Отец стал на шканцах, пытаясь успокоить команду. Увидев, что его внешний вид и дрожащий голос не способствуют цели, я обратил внимание окружающих на прикрепленные на мостике матрацы, которые тут же были расхватаны.
…Спустившись с мостика, увидел взволнованные лица команды, надевавшей пояса и расстегивающей койки. Здесь же стояли, снимая с себя платье, ревизор Отрышков и доктор Семенов.
Вспомнив о часовом, я немедленно спустился к сундуку и снял часового именем командира. Не дойдя до верху, вернулся обратно и, разбив шкапчик с ключами, послал их к артиллерийскому офицеру, чтобы затопил носовые погреба, взрывов которых в ту минуту больше всего боялся. Пошел по дороге наверх в каюту. Темнота, тишина, точно могила. Зажег спичку, взял два электрических фонаря и отправился осматривать крейсер. Встретил кого-то, кто умолял дать ему фонарь. Дал… Огонь и дым из палубы, куда я в ту минуту спустился, ошарашили меня.
Лейтенант Ивановский с обезумевшими глазами бежал тушить пожар. На мои увещевания бросить это дело и идти наверх не ответил ни слова, а, издавая невнятные звуки, бросился в моем направлении.
Попробовал спуститься вниз, попал рукой и ногой в распоротый живот убитого… Огонь, стоны, глаза слезятся, ничего не видят. Пробыв в этой обстановке несколько минут, я отправился наверх, где встретил трюмного механика Гедройца.
– Что делать? – спрашивает меня.
– Ничего. Идите на ют. Внизу вода, огонь, дым, и не в наших силах сделать что-либо.
Через полупорт смотрю: болтает катер и на нем пара людей, выбившихся из сил, чтобы выбраться наверх.
Отправил второго посланца к командиру за приказаниями. Но ответа все еще нет. Чья-то рука надевает на меня пояс… Иду вниз, чтобы взять карточку жены и мои документы. За мной прибегает вестовой Лыков.
– Боже, на кого ты похож?! – спрашиваю. Бедняга весь обгорел, все лицо, руки, ноги, голова – все черное. – Иди спасайся и плюнь на меня!
– У меня есть матрац, – говорит он. – А вот вам пояс.
Его вид и самопожертвование вывели меня на несколько секунд из равновесия. Запер дверь на ключ и вышел на ют.
– Оставь, ради Бога, бросайся, – говорю ему. А он все за мной. Слава Богу, удалось спихнуть его в воду.
Корма задралась… Стоять на палубе трудно. Николай Совинский надевает на меня пояс.
– Ради Бога, Михал Михалыч, у всех уже надеты…
– Зачем вы делаете это? – Я устал отвечать милому юноше, со слезами уговаривавшему меня надеть пояс. Дюжина рук с тем же предложением… Приказываю: – Скорее бросайтесь и отплывайте!
– Что же мне делать? – говорит повар. – Я плавать не умею.
– У вас есть пояс и матрац. Спасайтесь!
– Разве не утону?
– Нет, нет… И с Богом!
Бух, и он отплывает.
Один пояс держу в руках, кто-то сунул. Что делать? Да нечего ждать своей участи пойти ко дну.
– Бросайтесь, боцман! Вам делать здесь нечего!
– Что прикажете делать? – спрашивает трюмный механик, надеясь на спасение крейсера.
– Немедленно отправляйтесь за борт. Бросайтесь дальше, а то ударитесь.
– Есть.
Боцман поплыл.
Глухой звук, удар в голову, и вдруг лечу куда-то очень далеко, выныриваю, и вновь удар… Всплываю, вижу крейсер и сотни голов на плаву.
В воде матросы кричали: «Гляди, старшой тонет!» Один дал вцепиться в свой пояс: «Держитесь, ваше высокоблагородие… Выплывем!»
Плыли к дрейфующему английскому тральщику. Его проносит мимо. Закричал по-английски: «Бросайте якорь!» Кажется, услышали. Загрохотала якорь-цепь. Но тральщик оказался французским…
Втащили на борт.
…Иду на мостик к командиру. Хочу сказать слово – ничего не выходит: дрожь ужасная. Спускаюсь опять на палубу.
– Ваше высокоблагородие, помогите, там наши ребята!
Вытащили одного, другого…
– Ой, не трогайте рукой, кожи нет! Дайте я сам!
Срывается и падает в воду, тащу за шиворот, не слушаю стонов. Ну вот ты и спасен.
– Иди внутрь!
– Но… Та… Не…
Бедняга, нога у него сломана, сам обожжен, а плыл.
– Гардемарин Смирнов, это вы?
– Т-так т-точно, господин старший офицер! Нога сломана, идти не могу, терпеть буду.
– Орел!… Несите его в камбуз.
– Ваше высокоблагородие, граф Гейден плывет!
– Давай тащить…
Вытащили. Ноги не держат.
– Холодно… Согрейте!
Глажу по голове, бедный мальчик, совсем измотан, у него отнялись от судороги ноги.
– Кто это? А, ну вот…
Втащили командира. Голенький, только в одном капковом жилете.
Еще, еще… Боже, сколько обгоревших! Обхожу, смотрю, а говорить не могу. Зуб на зуб не попадает. Ходим кругами.
Захожу в какую-то каюту, всех тошнит, дрожат, сидят обгорелые и мучаются! Даже стать негде, на полу какая-то слизь. Трясет неимоверно.
Пойду посмотрю, как дела.
Всюду стоны и дрожанье. На лицах написано только одно желанье: скорее бы дойти до Саида, а то, не ровен час, напоремся на мину.
Наконец показался Порт-Саид. Стою у трубы, греюсь. Подходим к землечерпалке. Слышны голоса англичан.
Вывожу обожженных и раненых.
– Вы что же не зажигаете огней? – говорит мне какой-то кэптен. – Огни и кранцы?
– Какие, – отвечаю, – вам огни? Я не знаю, где они!
– Какой же вы в таком случае капитан?!
– Откуда вы взяли, что я капитан? Я старший офицер погибшего крейсера.
Извинился.
– Большое вам спасибо за распорядительность. Вы тут так командуете, что я принял вас за командира тральщика.
Отвел офицеров в госпиталь, иду назад смотреть команду.
Три часа ночи. Кого-то несут. Это лейтенант Кузнецов: «Умру, Михал Михалыч… Не выдержу. Очень все болит».
И действительно, час только и выдержал, бедняга.
К четырем утра попадаю в палату. Проверяю офицеров – шестерых нет. И все мои фавориты. Бедняги замерзли либо пошли ко дну с кормы.
Раздеваюсь, ложусь. Подходит сестра и приносит три одеяла. Начинаю забываться…
6 часов утра. Не спится, все болит… Надо вставать. Хрипит в углу командир. Надеваю свое мокрое платье, и начинаются дела.
После обеда – похороны. Какой-то консул жмет руку. Приходят английские офицеры. Перевожу. Греюсь. Устал.
«Пожалуйста, – говорит командир, – делай все, как найдешь лучшим. А я пойду к консулу насчет денег».
Давно бы так! Наконец-то дал мне карт-бланш! Хвост трубой – и пошел писать. Вспомнил человек десять… Одним словом, практика – лучше, наверное, не придумаешь.
Хожу, хожу и хороню, хороню без конца…
Приглашали офицеры в город встречать Новый год. Не до этого. Да и удобно ли перед командой? Лучше уж пусть он пройдет без встречи. Авось будет спокойней…
…Капитан все пишет какие-то донесения и носится со словом «вализа», которое недавно узнал. Будто обуяло его наваждение! Тычется с «вализой» всюду, куда надо и не надо.
Постоянно сталкиваюсь с ним по-чиновничьему… Хочется ему все сдать в Генштаб и только исполнять их приказания. Мило и хорошо. Но не для нас. Никакой инициативы и боязнь рассердить штаб. Приятно иметь такое начальство.
Противно, с утра до вечера похороны, волнение не отступает, нервная раздраженность. Вот так потом из огня да в полымя.
Не могу вразумить этого хлюпика делать дело, а не думать о своих «орлах» на погонах.
С утра совместный осмотр лагерей. Ругаюсь с офицерами. Проверка команды, опять похороны. Распределение в лагере по палаткам. Опять скулеж офицеров, нервы не выдерживают. Что это, каторжные работы, что ли?! Эгоизм. Не удивляет меня ничего, кроме ужасной узости взглядов. Вижу, что мы все разные люди.
Послал три телеграммы жене. Но ответа еще нет. Где она, бедняжка?! Тяжело ей будет узнать о гибели «Пересвета». Ожидается появление младенца, боюсь, новость моя отразится печально».
В эту же черную тетрадь был вложен и листок письма Домерщикова с собственноручно написанной биографией. Из него мне тоже удалось сделать выписки, и таким образом легендарная поначалу одиссея мичмана Домерщикова оказалась распяленной на точных датах, словно крылья экзотической бабочки на булавках. Я узнал, что родился он 13 марта 1882 года, то есть под знаком «морского созвездия» Рыб. Рос, воспитывался и учился сначала в Туле, в городской гимназии. Отец умер в 1908 году, мать – в 1912-м. После выпуска из Морского корпуса, перед Цусимой, успешно закончил сначала офицерские классы – штурманские, затем артиллерийские.
20 августа 1904 года списан с крейсера «Аврора» для посылки на покупаемые у Аргентины крейсера. Однако из-за несостоявшейся сделки назначен был на «Олег».
10 февраля 1906 года был назначен командиром подводной лодки «Сом» с одновременным исполнением обязанностей ревизора на «Жемчуге».
«В январе 1907 года, – пишет о себе Домерщиков, – эмигрировал за границу в связи с создавшейся тяжелой обстановкой после революции 1905 года, в которой я принимал участие в качестве члена городского офицерского комитета г. Владивостока…
…Около года жил в Нагасаки, работая наборщиком в типографии, выпускавшей русские революционные издания. После этого переехал в Австралию, в г. Сидней. Четыре месяца работал на ферме в Новой Зеландии.
Семь месяцев плавал матросом на парусном барке, три с половиной года жил на заработки физическим трудом. Работал в нотариальной конторе, вольнослушателем вечернего университета…
…Военно-морской суд приговорил к 6 годам арестантских рот. Наказание заменили разжалованием в рядовые. Послан в IX армию Юго-Западного фронта. 9 месяцев на передовой. Контужен. В конце 1915 года произведен в офицеры. 10 сентября 15-го года назначен комендантом парохода, перевозившего русские войска во Францию.
15 сентября – послан в Одессу на Транспортную флотилию. Участвовал в операциях армии и флота на Анатолийском побережье.
В ноябре 15-го года зачислен офицером в подводное плавание. Назначен помощником начальника Батумского отряда по морской части, в должности начальника базы высадки войск в Ризе.
15 мая 1916 года получил золотое Георгиевское оружие за высадку десанта и знак Красного Креста за спасение погибавших на море. В июне 16-го года переведен в Одессу начальником базы высадки войск».
Затем был печальный поход на «Пересвете», первое командирство на «Младе»… Право, стоит набраться терпения, чтобы проследить, в какую бешеную чехарду превратилась карьера флотского офицера после 1917 года.
С октября рокового года по девятнадцатый – Домерщиков начальник сразу двух отделов в Морском генеральном штабе: статистического и иностранного. Затем начальник службы связи Коммерческого флота, начальник Экономического отдела МГШ. В двадцатом переехал в Москву, так как здесь находился НКПС – Народный комиссариат путей сообщения, куда 38-летнего моряка назначали заместителем начальника морского транспорта всей РСФСР.
Но вот поворотный пункт в судьбе:
«В 1925 году я посетил английское посольство в Ленинграде по просьбе жены, разошедшейся со мною и уехавшей в Англию для возвращения на родину, в Австралию. Ей нужна была справка из консульства о причине задержки личных документов, оставленных ею в консульстве при получении визы. Без них она не могла оформить поездку в Австралию».
Факт посещения английского консульства в разгар «холодной войны» с Великобританией был тут же взят на заметку в ОГПУ. Новоиспеченного «шпиона чемберленовской разведки» арестовали 7 июня 1927 года, а в конце января 1928-го постановлением ОСО – Особого совещания – Домерщикова по статье 58б отправили в ссылку на три года в Западную Сибирь. Срок окончил в Новосибирске и там же получил «продление» еще на столько же. Правда, на сей раз его ожидала «шарашка» на новосибирском «Сибкомбайне». Работал там техником, плановиком, преподавателем английского языка. Раз пять увольняли с работы как бывшего ссыльного.
В родной Питер вернулся лишь в мае 1936 года. Колди, наверное, так и не узнала, что визит за ее справкой в английское посольство обошелся ее бывшему мужу в девять лет сибирской жизни и еще в три года хождения «по кадрам».
Таковы точки над «i», расставленные рукой самого Домерщикова. А в сущности, это мог бы быть роман из жизни воспитательницы детского сада и скромного совслужащего – переводчика из ЭПРОНа.
Порт-Саид. Март 1990
Вот уж и подумать не мог, начиная этот роман, что судьба дарует мне возможность поклониться могиле матросов «Пересвета». Полет в Египет и поездка в Порт-Саид удались благодаря стараниям ближневосточного корреспондента «Правды» Владимира Белякова и сотрудников советского посольства в АРЕ.
В один из жарких весенних дней машина нашего консульства в Порт-Саиде подкатила к воротам греческого православного кладбища, обращенным к морю, что синело через дорогу. Вице-консул Алексей Рыбальченко сделал приветственный знак пожилому арабу, у которого ноги были скручены полиомиелитом. Сторож Камель Махмуд Хавиль лихо разъезжал по кладбищенским дорожкам на допотопной велоколяске. За особую плату консульства он обихаживал могилы русских моряков. На цементированной, обнесенной цепями площадке их оказалось три: одна – братская под обелиском и при двух сломанных по обычаю якорях, другая – мраморное надгробье старшего артиллериста лейтенанта Ивана Ренштке, чью фамилию выбили неверно – «Рентшке», уж так ему до гробовой доски везло со своей мудреной фамилией; наконец, третья плита, под которой лежал советский матрос, умерший во время рейса. Одинокая пальма топорщила поодаль чахлые ветви. Африканское солнце слепяще дробилось на гранях белых плит, белых постаментов, белых крестов, белых гробниц, белых саркофагов, белых склепов, теснота и обилие которых делало это печальное подворье похожим на каменоломню.
У бронзовой доски с именами пересветовцев, только что доставленной из Севастополя, мы зажгли свечи, купленные в коптском храме, высыпали несколько пригоршней родной земли (я набрал ее в полиэтиленовый пакет в Москве и всю дорогу опасался, как бы таможенники не сочли эту землю пробой грунта на радиоактивность).
Морской ветерок, прилетавший оттуда, где в последний раз дымили трубы «Пересвета», задувал свечи. Мы зажигали их снова и снова… Читали вслух имена: «Унтер-офицер Нил Суворов, Игнатий Российский, Константин Пугачев, матросы Лука Романов, Максим Чудин…» Так странно звучали они здесь, среди тесаных белых камней, под бирюзовым небом, в гортанном иноязычье, лившемся из радиорупоров мечетей. В Порт-Саиде праздновали мусульманский праздник рамадан.
Только что отреставрированные надгробья «пересветовского мемориала» сияли шлифованным мрамором. Но отнюдь не благостные мысли навевал этот блеск.
В первую мировую войну русский флот потерял два самых крупных из всех погибших кораблей: линкор «Императрица Мария» и бывший броненосец «Пересвет». Волею военного случая прах пересветовцев захоронен на чужбине, и никому в голову не пришло тут посягнуть на их могилу. А вот в родном Севастополе такое же захоронение моряков «Марии» пустили под нож бульдозера: завод имени Ленина строил свои общежития на месте старинного Михайловского кладбища. Неужели тем, кто погиб вдали от Родины, повезло больше? Неужели здешняя, египетская, земля легла для одних пухом, а та, севастопольская, обернулась для других кремнем?!
И припомнил я себе в утешение, что вот ведь спасли и оживили церковь, бывшую компрессорную завода «Динамо», где погребены останки воинов-иноков Пересвета и Осляби; вот ведь и могилы минера с «Олега» и командира «Богатыря» Политовского в Таллинне и еще много надгробий других моряков привели в порядок подвижники из клуба русской морской истории «Штадт Ревель», и венки на воду спустили, и помянули в храмах Владивостока и Ленинграда имена всех взятых морем, побитых взрывами кораблей, сваренных паром, отравленных дымами морских воинов. Вот и общество истории флота без приказа сверху само собой образовалось.
Пора беспамятства проходит по мере того, как редеет дурман, подпущенный в разум народа. И уже потянулись руки собирать расколотые камни, полоть на погостах и в душах траву забвения.
Последний раз воинские почести братской могиле экипажа «Пересвета» отдавали моряки большого противолодочного корабля «Отважный», который находился в районе Суэцкого канала. В 1974 году на обратном пути в Севастополь корабль этот постигла судьба «Пересвета». На «Отважном» загорелся ракетный погреб, и после отчаянной борьбы за живучесть БПК затонул в Черном море. С тех пор военные моряки нашего флота на порт-саидское кладбище не приходили. И вот только теперь, в девяностом году, вышел из Севастополя в Порт-Саид БПК «Очаков». Вышел, чтобы выставить к белому обелиску почетный караул, положить к его подножию венки, чтобы правнуки пересветовцев могли постоять здесь, сняв бескозырки и фуражки…
«Очаков» шел в Порт-Саид.
В Пенанг, где под малазийским небом сиротела братская могила моряков «Жемчуга», шел БПК «Адмирал Трибуц».
Срасталась связь разрубленных времен.
1976—2002 гг.
Порт-Саид – Бизерта – Вена – Петербург – Москва