15593.fb2
Это очень обидело старика. Какой-то молокосос, равный годами его правнукам, смеет оскорблять георгиевского кавалера! Старое сердце закипело…
— Ах, ты… распроделать тебя в кадык…
Он вдруг широко размахнулся своей пикой и не ткнул, а просто плашмя треснул ею по голове, но попал не в обидчика, а в Копылова, который стоял слева. Копылов в ответ спокойно, точно это была игра, молча, не спеша взмахнул кулаком и ударил Бунтиша по его лохматой папахе. Буптиш одно мгновение как будто раздумывал, упасть или нет, потом медленно, словно нехотя, повалился. Еще три раза над ним, уже лежавшим, молчаливо поднялся и опустился кулак Копылова. Потом все трое — Терпуг, Копылов и Грач, — обнявшись, пошли медленным, неспешным шагом дальше и снова запели ту самую песню, которую оборвали.
Бунтиш полежал с минуту, медленно поднялся, постоял в раздумье. Потом коротко ругнулся и засвистел в свисток заливисто и звонко. Опять далеко, в двух местах, отозвались ему такие же свистки: не спим, дескать! Через несколько минут к нему боязливо, с опаской подошли три-четыре сочувствующих бабы.
— Вот арестанты, сукины сыны! — эпически-спокойным топом говорил старик. — Прямые арестанты!..
— Я говорила тебе: не трожь! Чего с пьяными связываться? — сказал назидательно бабий голос.
— Говорила, говорила… Поди ты к… Кабы мне кто подержал их, я бы им… Говорила!..
— А больно?
— Шею повернуть нельзя…
— Подержи-ка их, поди… Теперь до атамана, слыхать, пошли — они ему отпоют про недоуздки-то…
— Ну, ничего, дедушка! И ты его пикой-то… Бунтиш вдруг захрипел от смеха, вспомнивши свой звонкий удар.
— Я думала: из пистоля кто вдарил! Тарарахнуло, как из орудия!..
— Я колоть не стал, — с трудом выговорил старик сквозь душивший его радостный смех, — Я взял вот таким манером, как д-дам!
И все залились вместе с ним долгим, задушевно-веселым смехом. Довольны были…
Терпуг проснулся на другой день поздно, уже в завтрак, и долго не мог сообразить, где он есть? Лежал он не в хате, а под сараем, на кучке старого, сухого конского навоза. В головах был старый полушубок, свернутый шерстью вверх, — кто-то все-таки, видимо, позаботился о нем. В прорехи старой крыши сарая лезли горячие лучи солнца. Светлые, чистые колонны пыли, разрытой курами, стояли косыми рядами, наклонившись в сторону улицы. Мухи роем вились над мутной, больной головой, тяжелой, как свинец. Было все странно, удивительно и незнакомо…
Медленно выползали из полушубка воспоминания, отрывочные, бессвязные и невероятные. Вот разместились они в ряд, вперемежку с золотыми столбами пыли, и Терпуг замычал вдруг от стыда, как от невыносимой зубной боли. Дико, нелепо и смешно как все вышло… Милые, восторженные мечты о красивом подвиге, о славной молве… прощайте. Засмеют теперь на всех перекрестках, загают… И это он смел мечтать о Гарибальди, он, Никишка Терпуг, сырой, необработанный пень?!
Он стиснул зубы и зашипел от жгучего ощущения непоправимого позора.
Пришла мать.
— У-у, непутева голова! — начала она придавленным, обличающим голосом. — С этих-то пор пьянствовать, вешаться? Честь закупаешь? Мало тебе: вклюнулся в табак — и с водкой снюхаться захотел? И-ы бесстыжая твоя морда!
Долго выговаривала, попрекала, стыдила. Он молчал, уткнувшись лицом в полушубок, и был неподвижен как камень. Только когда она, понизив голос, с заговорщицким видом спросила: «Деньги-то хочь целы ли? давай приберу!» — он поднял голову и с загоревшимся, злым взглядом обругал ее нехорошими словами.
— У-у, статуй, черт! — сказала старуха уходя. — Хочь бы мальчонке-то гостинца принес, кобель бесстыжий!..
Это был единственный упрек, правильность которого признал в душе Терпуг. Дениске следовало бы принести что-нибудь. Но всем распоряжался Копылов, и черт его знает, куда он дел и деньги и товар?.. Не хотел этого знать Терпуг, не этого он добивался…
— Земля, возьми меня! — с горечью отчаяния мысленно воскликнул он и опять глухо застонал от мучительного стыда.
В обеды пришел полицейский Топчигрязь и с ним трое сидельцев — два старика и длинный молодой парень с желтым, больным лицом. Топчигрязь с некоторым опасением вошел в хату, помолился на образа и сказал ласково:
— Ну, Микиша, пойдем в правление. Приказано представить…
Старуха встревожилась, положила ложку и заплакала. Терпуг, не спеша и не глядя на полицейского, продолжал есть. Топчигрязь стоял у порога. Казаки заглядывали в хату из чулана. Ждали. А Терпуг молчал и равнодушно хлебал ложкой вареную калину. И было как-то чудно, странно. Сидельцы постояли и вышли во двор. Послышались оттуда их ленивые, скучные голоса и пощелкиванье семячек.
— Пообедаю, сам приду! — сказал, наконец. Терпуг угрюмо и коротко.
— Велел представить… за приводом… — нерешительно, тоном извинения, возразил Топчигрязь.
— Сказал: приду, — ну и приду! А за приводом ежели — не пойду! Чего вы со мной сделаете? Раскидаю всех, как коровье…
Топчигрязь вздохнул и вышел. На дворе долго совещался с сидельцами. Казаки были хуторские, смирные, робкие. Должно быть, и у них не нашлось решимости исполнить в точности приказ атамана, потому что Топчигрязь опять вернулся в избу и топом убедительной просьбы сказал:
— Так ты гляди же, Микиша… ты того… приди!..
— Сказал… чего ж тебе?..
Мать плакала, робко попрекала. В другое время Терпуг, может быть, прикрикнул бы на нее, — обращался он с ней не очень почтительно, — но теперь молчал. Чувствовал, что она права: вышло что-то нелепое, ничтожное до смешного и совершенно бесполезное. Молча оделся, молча ушел.
В правлении он уже застал Копылова. Фараошка кричал на него, топал ногами, грозил Сибирью. А он стоял навытяжку, держа по-военному фуражку у груди, огромный, страдающий с похмелья, и, усиленно стараясь изобразить на опухшем лице раскаяние, говорил хриплым голосом:
— Вашбродь… заставьте вечно богу молить… по пьяному делу…
Увидев Терпуга, атаман бросил Копылова и стал отводить душу на нем.
Фараошка был труслив, но горло имел здоровое. Ругался складно, умело и очень обидно. Иногда подносил кулак к самому лицу, и Терпугу большого труда стоило удержаться от того, чтобы не ухватиться за новый галун атаманского чекменя и ткнуть им в сытую физиономию Фараошки.
— Я-а с вами поступлю! — многозначительно, угрожающим голосом кричал Фараошка. — Я-а найду, чем сократить вас! Я вас возьму в переплет, в хо-роший переплет возьму вас!.. Вы меня узнаете!.. За такие дела самое правильное — шворку на шею! Вот увидим, какую резолюцию генерал положит… а то я вас, дружки любезные…
Обоих отвели в станичную тюрьму. К вечеру Копылов напился вместе с караулившими их сидельцами и начал бушевать: бил ногами в дверь, разломал печь, высадил окно. Потом уморился и уснул крепким, беспамятным сном пьяного человека. А на другой день опять стоял навытяжку перед Фараошкой и униженным голосом говорил:
— Помилуйте, вашбродь… Заставьте вечно богу молить…
И зверообразное лицо его, на котором он усиливался изобразить раскаяние и мольбу, было смешно и жалко.
Было в этом много обидного и досадного. Трусливый Фараошка безвозбранно куражился над ними, а они должны были молчать и глотать оскорбительные издевательства. Люди работали, а они лежали в клоповнике, курили, сквернословили и чувствовали слякоть на душе. И за что? Уж если бы, в самом дело, сделали что-нибудь крупное, внушительное, а то так, словно на смех, постращали купчишек… и только! Что же тут особенно преступного?
Четыре дня Фараошка держал их под замком и в казарму даже не разрешил выпускать. Мать, приносившая Терпугу обедать, все плакала и все ждала дурного, рассказывала про дурные сны, которые снились ей, про боль сердца, мучившую ее день и ночь.
— Ходила уж к нему, к лиходею, — говорила она про Фараошку. — Ваше благородие, господин урядник! Оглянись хочь на мою бедность, Селифан Петрович!.. В ногах у него елозила. «Трюшницу, — говорит, — принеси, тогда погутарим». Трюшницу! Подумать легко!.. И где ее взять-то, трюшницу?..
— Ничего не носи, — угрюмо говорил Терпуг. — И сама сиди, нечего шляться, пороги околачивать…
— Да как же, чадушка? Провожу, говорит, в Сибирь! Вот и бумага от генерала, говорит: обчеством проводить в Сибирь…
— Руки коротки! Еще как общество…
— И-и, болезный мой! Обчество… Сильна — как вода, глупа — как овца!.. Вся обчество у них под пяткой!..
— Ну, там поглядим!..