155950.fb2
Заполняя бланк, она спросила:
– Впервые в Амстердаме, сэр?
– Говорят, самый интересный город Европы. Это верно?
– Если знаешь, куда пойти, – ответила она.
– Может, покажете? – спросил Дэвид, и она притворно-равнодушно, а на самом деле расчетливо, взглянула на него, приняла решение и продолжила писать.
– Пожалуйста, подпишите здесь, сэр. Сумму снимут с вашего счета, – и добавила, понизив голос: – Если у вас возникнут какие-нибудь вопросы по контракту, можете связаться со мной по этому телефону – после работы. Меня зовут Гильда.
Гильда жила в квартире над каналом вместе с тремя другими девушками, которые не выразили удивления и не возражали, когда Дэвид принес по крутой лестнице свой единственный чемодан. Гильда показала ему несколько дискотек и кофейных баров, где мелкие отчаявшиеся людишки распинались о революции и откровениях гуру. Через два дня Дэвид убедился, что от всей этой малосъедобной дряни его тошнит и что умишко Гильды так же гладок и пуст, как ее личико. Он с беспокойством глядел на людей, которые съезжались в этот город отовсюду, привлеченные известием, что в Амстердаме самая понимающая полиция. Дэвид замечал в них симптомы собственного беспокойства, узнавал товарищей по несчастью. Но вот с низин, как души мертвых в Судный день, начал подниматься влажный холод, а если ты рожден под солнцем Африки, жалкое зимнее солнце севера не может его заменить.
При расставании Гильда не проявила никаких эмоций, и Дэвид, на полную мощность включив нагреватели, понесся в "мустанге" на юг. На окраине Намюра на обочине стояла девушка в поношенных коротких брюках, из которых торчали загорелые ноги, несмотря на холод, голые. Она склонила золотую голову и подняла палец.
Дэвид притормозил; шины протестующе взвизгнули. Он сдал задним ходом туда, где стояла девушка. Лицо ее было по-славянски плоским, светлые волосы свисали густыми прядями. Он решил, что ей лет девятнадцать.
– По-английски говорите? – спросил он через окно. На холоде ее соски под тонкой тканью блузки казались твердыми шариками.
– Нет, – ответила она, – но говорю по-американски. Подойдет?
– Конечно. – Дэвид открыл дверцу, и она бросила на заднее сиденье сумку и скатанный спальный мешок.
– Я Филли, – сказала она.
– Дэвид.
– Ты в шоу-бизнесе?
– Боже, нет, а почему ты спрашиваешь?
– Машина... лицо... одежда.
– Машина взята в аренду, одежда украдена, и на мне маска.
– Забавный парень, – сказала она, свернулась на сиденье, как котенок, и уснула.
Он остановился в деревне у края Арденнского леса и купил свежего хлеба, большой кусок копченой свинины и бутылку шампанского. Когда он вернулся к машине, Филли проснулась.
– Есть хочешь? – спросил он.
– Конечно. – Она потянулась и зевнула.
Он отыскал ведущую в лес просеку, по ней они добрались до поляны, где соборную зеленую полумглу пронизывали лучи яркого солнца.
Филли выбралась из машины и осмотрелась.
– Красиво, Дэви, – сказала она.
Дэвид налил вина в бумажные стаканчики и нарезал перочинным ножом мясо, а Филли наломала хлеб. Они сидели на поваленном дереве и ели.
– Так мирно и тихо, совсем не похоже на поле битвы. Здесь немцы предприняли последнее крупное наступление. Ты знаешь это?
Рот Филли был набит хлебом и мясом, но это не помешало ей ответить:
– Видела кино – Генри Фонда, Роберт Райан. Муть!
– После всех этих смертей и безобразия в таком месте нужно заниматься чем-нибудь прекрасным, – сонно сказал Дэвид, а она проглотила хлеб, допила вино, поднялась и лениво пошла к "мустангу". Достала свой спальный мешок и разложила на мягкой траве.
– Больше дела, меньше слов, – сказала она Дэвиду.
Некоторое время в Париже казалось, что может произойти что-то значительное, что они чем-то важны друг для друга. Они сняли комнату с душем в маленьком, чистом и приятном пансионе недалеко от Сен-Лазара и весь день бродили по улицам, от площади Согласия до площади Звезды, потом мимо Эйфелевой башни и назад к Нотр-Дам. Поужинали в открытом кафе на бульваре, но в середине ужина зашли в эмоциональный тупик. Разговаривать вдруг стало не о чем, они одновременно почувствовали это, поняли, что совершенно чужие друг другу, их связывает только плоть, и от осознания этого обоим стало холодно. Они все-таки провели ночь вместе, даже механически занимались любовью, но утром, когда Дэвид вышел из душа, Филли, сидя на кровати, сказала:
– Сматываешься.
Это был не вопрос, а утверждение, и отвечать не требовалось.
– Деньги есть? – спросил он. Она покачала головой. Дэвид достал два тысячефранковых банкнота и положил на стол. – Я оплачу внизу счет. – Он подхватил свой чемодан. – Живи спокойно.
Париж для него потерял свою прелесть, и он двинулся на юг, к солнцу, потому что небо затянули черные тучи и еще до поворота на Фонтенбло пошел дождь. Дождь был такой, какой он считал возможным только в тропиках, настоящий потоп, все шоссе залило, дворники не успевали сметать воду с ветрового стекла, и Дэвид плохо видел дорогу.
Его беспокоила неспособность установить длительные отношения с другим человеком. Все машины сбавили скорость, но он ехал по-прежнему быстро, чувствуя, как скользят шины по мокрому асфальту. Сейчас скорость его не успокаивала, и когда он южнее Вьенны выехал из полосы дождя, одиночество, казалось, бежало за ним следом, как волчья стая.
Но первые лучи солнца поняли ему настроение, а потом за каменными стенами и строгими зелеными линиями виноградников показался ветровой конус, свисавший со столба как мягкая белая сосиска. В полумиле был съезд с шоссе и указатель: "Аэроклуб Прованса". Он доехал по узкой дороге до маленького аккуратного летного поля среди виноградников; на стоянке стоял самолет – "Марчетти Ф206". Дэвид вышел из машины и смотрел на него, как пьяница смотрит на первую за день порцию виски.
Француз в конторе клуба напоминал гробовщика-неудачника и, даже когда Дэвид показал ему летную лицензию, летную книжку и много других бумаг, отказывался дать ему "марчетти". Дэвид может выбрать один из других самолетов, но "марчетти" не сдается. Дэвид добавил к груде документов пятисотфранковую купюру, и она тут же как по волшебству исчезла в кармане француза. Однако тот все равно не разрешил Дэвиду лететь в "марчетти" одному и настоял на том, чтобы сопровождать его в качестве инструктора.
Дэвид медленно повел машину по полю. Это был акт протеста, он сознательно делал резкие остановки и повороты. Француз с глубоким чувством воскликнул: "Sacre bleu!"[2] – и оцепенел, но у него хватило ума не вмешиваться. Дэвид завершил маневр подъема и тут же повернул назад, пролетая в пятидесяти футах над виноградниками. Француз заметно расслабился, увидев руку мастера, а когда час спустя Дэвид приземлился, печально улыбнулся ему.
– Замечательно! – сказал он и разделил с Дэвидом свой обед – свиную колбасу с чесноком и бутылку молодого красного вина. Хорошее настроение после полета и аромат чеснока оставались с Дэвидом до самого Мадрида.
В Мадриде все и началось, словно было намечено заранее, словно он лихорадочно пересек пол-Европы, зная, что в Мадриде его ждет нечто очень важное.
Он добрался до города к вечеру, торопясь поспеть к первому в сезоне бою быков, который должен был состояться на следующий день. Он читал Хемингуэя, Конрада и другие романтические описания корриды. И подумал: может, в этом для него что-то есть. В книгах все так замечательно – красота, благородство, возбуждение, и храбрость, и риск, и миг последнего решающего удара. Он хотел сам оценить все это, посидеть на обширной Плаза Дель Торро, а если понравится, позже отправиться на большой праздник в Памплоне.
Дэвид остановился в "Гран Виа", где былую элегантность сменил простой комфорт, и коридорный раздобыл для него билет на следующий день. Дэвид устал от долгой езды и рано лег спать, а проснулся освеженный, с нетерпением ожидая начала дня. Нашел дорогу на арену и припарковал "мустанг" рядом с туристскими автобусами, которые даже в начале сезона заполонили всю стоянку.
Снаружи арена показалась ему зловещей, точно храм какой-то языческой варварской религии: без ярусов сидений и узоров из керамических плиток; зато что ждет внутри, он знал по фильмам и фотографиям. Кольцо арены, засыпанное гладким чистым песком, флаги на фоне усеянного облаками неба, оркестр, исполняющий нечто бравурное, – и возбуждение.
Возбуждение собравшихся зрителей, более сильное, чем на боях боксеров или международных футбольных матчах; толпа – бесконечные ряды напряженных белых лиц – гудела, и музыка усиливала напряжение.
Дэвид сидел с группой молодых австралийцев в сувенирных сомбреро. Они передавали друг другу бурдюк с плохим вином, девушки чирикали и щебетали, как воробьи. Одна заметила Дэвида, потянула его за плечо и предложила вина. Хорошенькая кошечка – и по ее взгляду было ясно, что она предлагает не только вино, но он решительно отказался от обоих предложений и пошел за пивом к одному из разносчиков. Слишком свеж был опыт общения с девушкой в Париже. Когда Дэвид вернулся на место, австралийка неодобрительно взглянула на его пиво, повернулась и заулыбалась своим спутникам.
Опоздавшие разыскивали свои места, напряжение быстро возрастало. Двое поднимались по ступеням прохода к тому месту, где сидел Дэвид. Молодая пара, лет двадцати с небольшим, но Дэвида прежде всего поразила аура дружбы и любви, которая окутывала их, обособляя от всех прочих.
Держась за руки, они поднялись по ступеням, прошли мимо Дэвида и сели через проход от него и на ряд сзади. Девушка была высокой, длинноногой, в коротких черных сапогах и темных брюках, а поверх – оранжево-зеленый замшевый жакет, недорогой, но отличного качества и покроя. Ее волосы блестели на солнце, как свежевырубленный уголь, и мягкой волной падали на плечи. Лицо широкое, загорелое; особенно красивым его нельзя было назвать – рот великоват, да и глаза слишком широко расставлены, зато они были цвета дикого меда, темно-карие с золотыми искорками. Ее смуглый спутник тоже был высок и строен, с виду настоящий силач. Он вел ее на место, обнимая мускулистой загорелой рукой, и Дэвид почувствовал острый укол досады и зависти.