15645.fb2 И нет им воздаяния - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

И нет им воздаяния - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Ответа не было так долго, что я уже хотел писать снова, чтобы без всяких дипломатичностей просить прощения, ежели чем обидел. Но первые же Генкины слова убили всю эту мутотень.

«В двух словах? — Я умираю. А подробнее: ни писать, ни ходить, ни лежать, ни пить, ни есть, ни спать я уже не могу. Эту почту пишу хитростью, вывернувшись, сидя со строго вытянутой спиной. Выпить стакан воды со льдом — неосуществимая мечта, я потерял способность глотать жидкость, то есть глотать я могу, но все попадает в трахею, а не в желудок. Правда, кефир могу пока выпить. Кефир, the real thing, 6 USD за бутылку (ряженка 7 USD, чтобы тебе никто лапшу не вешал за великое американское питье 1,25 USD за такую же бутылку американской колы). Я вешу 45 кг. Лена за мной ходит. От постели к туалету на коляске (благо, ванная в спальне), своими ногами дойти не в состоянии. Все это ожидалось, хотя графика была неизвестна.

Дети — прелесть, я их фото прицепил. Стали уже похожи на теннисистов. Анастасия — звезда в школе, Лева лентяй и типичный любимчик, жена уж не знает, как его еще потискать и сколько раз зачмокать. В общежитии, с твоей легкой руки, я впервые прочел „Смерть Ивана Ильича“. Хорошо помню страх и предчувствия, тогда меня охватившие.

Основатель компании EMC2, миллиардер, услышав свой диагноз (такой же, как у меня), застрелился, чтобы избавить семью от бесполезных социальных отправлений. Ему не пришлось ничего слушать, ни с чем бороться до последнего и т. д. Но, во-первых, я не запасся пистолетом, а во-вторых, сомневаюсь, что у меня хватило бы храбрости нажать курок. Вот морфин, пожалуй, практичней: нет такого шума и беспорядка, но и этим, как всегда надеясь на авось, я не запасся вовремя. Теперь же любая попытка поставит Лену под угрозу тюрьмы, да мы и без понятия, где его доставать. Вот печатаю с передышками, остановками, отдыхами. Мозги томятся страхом, что ведь может быть еще гораздо хуже, чем есть, и стараюсь не задавать идиотских вопросов или жаловаться. Вспоминаю рассуждения „храбрецов“, почему евреи перед расстрелом не бросались на своих убийц, и теперь особенно хорошо понимаю, что такое сладость последнего мгновения.

Никогда они, осуждающие, не признают иудейской боли, ее трагедию и просто несправедливость судьбы. История иудейская, по моему мнению, достигла высот недосягаемых в поле человеческой морали и человеческого интеллекта. Пару недель назад старый еврей, бывший глава государства Израиль, в интервью американскому корр. не побоялся не согласиться с ожидаемым ответом на вопрос о вкладе б. СССР в победу над фашистами. СССР, русскому народу, сказал он, принадлежит принципиальный вклад в победу над фашистской Германией.

Я, Лева, просто расплакался, так утешил он меня. За 40 лет я видел только, что русские страдания не считаются.

Все, прерываюсь.

Пришла к нам домой специальная команда спецов с тем, чтобы облегчить мои страдания. Привезли кислород, несколько таблеток, покамест не наркотических, и представь себе, я задышал хоть и не полной грудью, зато без паники и боли».

Я не испытал потрясения, только безнадежность — я с самого начала знал, что Генку выпустили ко мне ненадолго. Но что может хоть на одну соломинку уменьшить груз смертного ужаса? Только надежда, что тебя помнят и восхищаются. Я и набарабанил Генке, что преклоняюсь перед его мужеством и великодушием, перед тем, что он способен в такие часы думать не о собственных страданиях…

Но детки его — детки были прямо-таки неправдоподобно прекрасны, оба с огромными огненными глазищами, пышными черными кудрями, со сверкающими голливудскими зубами…

Я не отходил от экрана, пока не выпрыгнул ответ.

— Левочка, я не знаю, о чем полагается думать в моей ситуации, но когда боль не мешает мне думать, я могу думать только о своих соотечественниках, кои включают население РФ и Украины. Что с ними будет?.. И с живыми и с мертвыми?..

— Чудный трогательный Гена, никому не дано знать будущее! В восемнадцатом году никто бы помыслить не мог, что разгромленная Германия и вымирающая Россия через двадцать лет будут делить Европу. И еще никто надолго не удержался на вершине. Не мучай себя понапрасну — рок все равно посмеется над любыми расчетами. А мертвые — память о них может жить только в искусстве. Если искусство отвернется от мертвых, а живые отвернутся от искусства — только это и будет национальным самоубийством. А национальное убийство невозможно. Запретить нам помнить и воспевать не может никто.

— Лева, прости мою назойливость, но на меня наплывает и отплывает тьма удушья, и вдруг я хватаюсь стучать по клавиатуре, чтоб еще что-то сказать тебе. Моя нерелигиозность никак не помогает мне отмахнуться от мыслей, что Бог послал мне в предсмертное утешение, казалось бы, невозможное с тобой общение. В Ленинграде незаметно для меня ты был некой стабилизирующей опорой моей бестолковщины. И сегодня ты единственный человек, которому я мог сказать некрасивую правду о себе. Не стану перечислять свои несовершенства, уж слишком длинен лист, но внутри себя я всегда чувствовал доброе начало и острую реакцию к несправедливости.

— Гена, милый, о какой назойливости ты говоришь, когда я ловлю каждое слово о тебе. Ты на редкость благородный человек со страстной натурой, обуздать которую почти невозможно. Но таков же был Пушкин. Обнимаю и восхищаюсь!

— Сам удивляюсь, почему у такого балбеса, как я, эти темы, судьбы мира и отечества, вдруг взялись ниоткуда и заслонили все предыдущие интересы и любопытства? Может, это близость смерти заставляет меня тянуться к бессмертному — к своему народу?

Все еще пока. Твой друг Ломинадзе.

— Дружище, дорогой, при всей твоей необузданности ты никогда не был балбесом, просто ты всему отдавался — как там у тебя? — с искренней экстремальностью, до полной гибели всерьез. Но тебя всегда влекло к чему-то высокому, чему-то более крупному и долговечному, чем наши жизнейчки. И в нашей переписке ты практически ни слова не сказал о быте — о еде, о доме, даже о здоровье. Ты очень красивый человек, Гена!

А из чего берутся захватывающие нас темы — из боли за униженных и отверженных. И притом родных. Я на своей шкуре узнал, каково быть изгнанным из Эдема, где пируют сильные и правые, каково годами подольщаться к неумолимому швейцару: дяденька, пропустите, я тоже хороший! Но в последние годы я ощущаю униженной и отверженной свою русскую половину. Как будто какой-то лощеный швейцар не пускает мою маму в валютный ресторан «Цивилизованный мир», и мне уже хочется плюнуть ему в рожу и остаться с мамой. Хоть на пепелище, но только там, где ее не унизят. Живые еще могут постоять за себя, но унижение мертвых снести невозможно. Мне и в своей стране стало не очень уютно жить среди благородных гуманистов, пытающихся перекрестить мертвых героев в трусов и рабов. Я раньше думал: все, кто считает Сталина чудовищем, — мои друзья, а оказалось, его можно ненавидеть не из отвращения к жестокости, но из ненависти ко всему героическому. По крайней мере, нашему. Она, эта благородная вроде бы ненависть, уже начала перекрывать пути к бессмертию: «Ах, вы хотите творить историю? Значит, вы за Гулаг, доносы и цензуру?»

— Лева, сегодня с утра было мутно. Спал полдня под таблеткой. Когда я говорю о себе «балбес», то не жду возражений, но хочу обобщить себя в образ человека, которому было подарено природой многое, — таланты, неплохое поначалу здоровье, подчас фантастическое везение, преданные подруги и достойнейшие друзья, я и сегодня глотал твое письмо как холодную ряженку, оно несло надежду, что вы в России тоже наконец начали что-то понимать. Но я в силу какого-то непонятного мне самому качества, какой-то непонятной бородавки характера почти полностью обесценил все эти золотые дары. Фух, утомился. Сегодня больше писать не получится. Завтра. Еще раз благодарю, благодарю! Студентом ты был послан мне во спасение от сессий. Сегодня — в утешение. Твой друг Гена.

— Щедрый Гена! Да ты мне дал гораздо больше, чем я тебе! Ты убедил меня, что человек — существо высокое, что достоинство и причастность к вечности для него дороже денег и комфорта. Ты тоже для меня барометр: если мы, такие разные, по разные стороны океана пришли к таким близким чувствам, наверно, нашими устами и впрямь говорит какой-то дух времени.

— Прощай, Лева! Гена.

— Геночка, голубчик, что, такое резкое ухудшение? Если тебе не по силам, пусть Алена напишет хоть пару слов! Обнимаю с нежностью и страхом! Но, пока дышу, надеюсь. И не прощаюсь!

— Дорогой Лева, я всегда чувствовала, что Гена испытывал восхищение к Вашей персоне. Посему скажу открытым текстом: Гена близок к смерти, о страданиях его я писать не могу. Лена.

— Да, Лева, как сильно недоставало мне тебя в моем мире! Хроническая тоска сожаления: «Как жалко, Каценеленбогена нет!» — прожгла мои мозги. Как я хотел бы узнать тебя, твою душу, не придавленную унижением отвержения! Описывать графику своих физических мучений не стану. Передам только хорошее чувство от того, что встретил тебя в своей жизни, часто благодаря тебе открывал для себя много о людях, получал подсказки, как думать и вообще как сложен мир. Вот только главное. Вряд ли смогу писать дальше. Мои состояния непредсказуемы, светлые часы случаются редко. Ну а придется тебе встретить Алену, то кланяться изволь и передай ей мое преклонение и очарование. А любовь свою он с собой унес. Засим остаюсь твой друг Гена.

— Гена, родной, мне страшно вообразить, что с тобой происходит, но все мои знакомые врачи говорят, что бывают чудеса, и я на этом буду стоять. Как это удивительно: мы же встретились случайно, впереди было почти полвека сверхнасыщенной жизни, казалось, мы встретим людей еще более ярких — но вот же этого не случилось! Ничего более ослепительного так и не произошло.

Обнимаю вас обоих с болью и нежностью!

…………………………………………………………………

— Милая Лена, страшно спрашивать, но нельзя и вечно прятать голову в песок. Как наш друг? Искренне Ваш ЛК.

— Здравствуйте, Лева.

Гена все еще в крематории — ожидаем подписания сертификата о смерти от его врача. Я сама уже злюсь — ну сколько можно? Не могу дождаться, чтобы поскорей забрать его прах домой. Такие дела.

Я пока занимаюсь домашними мелочами и даже работаю немного, чтобы не сойти с ума.

…………………………………………………………………

— Здравствуйте, Лева.

Наконец-то Гена опять дома с нами — сегодня я получила его прах. Дети сначала боялись смотреть внутрь, а потом интерес взял верх. Моя мама думает, что я сумасшедшая — держу урну дома, говорит: а тебе не страшно? После того как из моих рук отлетела Генина душа, уже ничего не страшно. В субботу будет 9 дней, в воскресенье сделаю обед и приглашу своих, наверное единственных, американских друзей. Это замечательная семья, они были со мной все это тяжелое время. Я пока стараюсь больше спать и отдохнуть, я очень измучена. А как Вы поживаете?

Честное слово, тот факт, что мы живем, — просто акт героизма, хотя мы и не понимаем этого. Я кручусь как белка в колесе — школа, работа (я хожу на курсы медсестер), дети, их школа и так далее. Я все плачу, не могу успокоиться, хотя и пытаюсь выходить в «свет» (нашла партнершу по теннису). Намного легче просто жить один день. Потом другой. Еще нашла себе занятие — купили двух очаровательных кошек — помогает, знаете, живое существо, к тому же я обожаю кошек.

Обнимаю, Лена.

…………………………………………………………………

— Я и не замечаю, как время летит, — так занята своей учебой, детьми. Конечно, техника у американцев на уровне фантастики, ничего не скажешь, здорово. На моем этаже много больных с огнестрельными ранениями (члены разных банд, в основном черные). В прошлый четверг я имела возможность поухаживать за одним таким парнем лет 19. Его жизнь кончена — одна пуля прошла через шею, навсегда отрезав возможность дышать самостоятельно, другая — в плечо — задела оба легких. Его живот держат открытым (осложнения с внутренностями, долго объяснять). Я помогала хирургу менять суперсложное устройство, которое держит живот открытым, но в то же время, с помощью специального вакуума, не дает бактериям войти — это надо видеть! — я наблюдала, как по внутренностям путешествует еда — просто обалдеть! Надо признаться, я не чувствую страха, можно сказать, ничего не чувствую…

Конечно, сострадаю, глаза у некоторых больных… я читаю их истории, вижу, как меняется (к худшему) жизнь человеческая. Завтра иду туда опять. Надо забыть, забить эмоции. Какое-то сумасшествие. Как все это произошло. Жизнь как история болезни… прогрессирующая.

Простите за сумбур (вместо музыки).

Когда я рассматриваю свои фотографии той поры, когда я пела в Одесской опере, мне уже не верится, что это была я, кажется, что мне все это приснилось. Да и то, что сейчас происходит, тоже страшный сон.

На фотографии, одетая в пламя, сияла огненной красой гордая Кармен, готовая на крыльях любви пересечь Атлантический океан, — ведь любовь вольна как птица!

Тем не менее, как и после всякого разгрома, нужно было жить и выполнять свои обязанности. Только в сопровождении уже двух призраков. Вика, правда, из-за соседства незнакомого мужчины перестала улыбаться над своей невидимой раковиной, зато красиво седеющему Полу Ньюмену в смокинге и сам черт был не брат. Хотя иногда мне приходило в голову, что именно брат, но когда я вызывал на экран его послания, они оказывались на месте, наши с ним записки сумасшедших. Впрочем, бредом мог быть и сам экран — уж слишком тесно, даже как рупоры времени, мы с Генкой сходились в своих враньях… Хорошо еще, что столь же часто расходились.

Как бы этак завершить покороче? Я не настолько себе смешон, чтобы излагать свою историю в лапидарном духе Иван Иваныча — раз-раз и кишки в таз, как выражался дедушка Ковальчук. Но я и не настолько себя чту, чтобы принять тон изысканного европейского новеллиста: «Сегодня утром мне вдруг пришло в голову, что хорошо бы для меня самого записать все последовавшие за теми фантастическими днями события, чтобы наконец разобраться в этих хитросплетениях, хотя я и сомневаюсь, удастся ли мне даже приблизительно изобразить все то необычайное, что произошло со мной, поскольку я нимало не искушен в литературе, если не считать нескольких шуточных студенческих опусов. И все-таки меня неудержимо тянет изложить письменно мое приключение, ибо для нас, душевнобольных, любые записки сумасшедшего исполнены большей убедительности, нежели породившие их видения».

И так страниц двадцать, прежде чем хоть что-то сообщить. Попробую, однако, держаться середины Атлантического океана. Итак, фортуна занесла меня в одно из многочисленных сердец России. Прелестное здание старого вокзальчика из дробного, уложенного узорами кирпича русской провинции было приплюснуто грандиозным, но недолговеким вавилонским пузырем: новые времена стремились не только стереть память тех, кто жил до нас, но старались и по себе не оставить никакой памяти. Мальчишкой я стеснялся, что не умею разбирать марки машин, — сегодня я этим горжусь. Я видел только, что это какая-то иномарка свезла меня в гостиницу, советскую из советских — и пышные колосья с домнами на фасаде, и даже все три медвежонка в вестибюле. (Когда художник узнал, рассказывали у нас в Эдеме, что у медведиц не бывает трех медвежат, он застрелился.) Зато в номере люкс громоздились сплошные the real things: тумбочка, кровать, шкаф, обрамление зеркал — все литая карельская береза.

Из окна открывалась могучая Река, в огромной излучине которой еще дымились устремленные в небеса стволы заводских труб, полвека назад олицетворявших могущество и успех, ныне — скверную экологию. Выдыхается все, даже дым отечества. Мне почему-то стало неинтересно заглядываться на индустриальное сердце космического штурма, на пороге которого я был остановлен неумолимыми швейцарами. Можно уже и забыть о несостоявшемся браке на пороге нашей общей смерти. Тем более что город и впрямь заслуживал имени Города: его стержневая улица имени бессмертного Ленина, простершаяся вдоль Реки, сохранила наслоения всех эпох — от наивного дворянского эллинизма и купеческого модерна до сталинского ампира. Весна уже пыталась прикинуться летом, но в тени ей это еще не удавалось, хотя многие, и я в том числе, ходили без пальто. Но я все равно немножко, хоть и привычно похолодел, когда увидел ватные брови Деда Мороза и розовеющие изнанки нижних век стеаринового старца в темно-сером отцовском костюме во главе марширующего мне навстречу взвода юных солдатиков.

— Гражданин, — расслабленным дребезжащим голоском обратился ко мне обладатель подземного одеяния, — не хотите посетить бункер Сталина?

В уверенности, что мною владеет очередная галлюцинация, я присоединился замыкающим. Направляющий же наш семенил довольно бодро, но все-таки нам приходилось влачиться как на похоронах, не хватало только военного оркестра. Просочившись сквозь лежбище иномарок заднего двора ампирного мэрисполкома, через обитую кровельной жестью дверь, наша похоронная процессия набилась в какую-то подсобку, обклеенную военными плакатами, зовущими к самоотверженности и бдительности. Зачитавшись инструкцией по обращению с противогазом, я упустил последнего солдатика, и когда мне удалось развернуть броневую дверь с задрайкой, как у подлодки, я захватил только эхо хорового топота сапог по стальным ступеням. Я перевесился через тронутые ржавчиной вороненые перила, и в скудном свете экономных электрических лампочек мне открылся туннель московского метро, поставленный на попа.

Я поспешил вниз по гулкой лестнице, но на каждой рифленой площадке открывалась новая штольня в бетонные казематы, где мне сразу становилось холодно и жутко, хотя они и были неизмеримо более безопасные, чем наши степногорские, подпертые лишь осклизлыми бревнами, обросшими белыми ушами плесенных грибов. И все-таки там было напряжение, а здесь — страх. Я торопился обратно и после нового пролета бежал на новую разведку, заводившую меня в новый бетонный тупик. Я уже готов был малодушно отказаться от неожиданного хаджа, когда на каком-то горизонте вновь расслышал голоса; однако даже быстрым шагом идти по бетонной норе пришлось довольно долго (в таких случаях каждая минута кажется последней).