15645.fb2 И нет им воздаяния - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

И нет им воздаяния - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

А когда выберешься на крыло, уже вообще ни о чем не надо думать — боишься не боишься, а летчик даст газ, и хочешь не хочешь, а как мешок сорвешься с крыла. Там уж не до страха. Ужасно напрягаешься, но не боишься. Только если вдруг что-то покажется — на скворечник, например, подумаешь, что это кто-то на дереве рот разинул. Самое трудное — больше двух суток без сна не протянешь, надо обязательно искать какую-то норку, и тут уж если накроют, ты и ахнуть не успеешь…

Но сержант Коростелева так приспосабливала под голову гранату, чтоб, если потащат, вместе и взлететь на воздух. Чтоб не получилось, как с Дашкой. Хотя она такая же Дашка, как сержант Коростелева Любка. Да, так она клала гранату под голову специально — не хотела, чтобы немцы ее убитую разглядывали, выставляли напоказ, на опознание. А вообще-то она больше всего боялась, что ранят в лицо, изуродуют. И в ноги боялась, у нее были очень хорошенькие ножки, и она надеялась еще после войны ими пофорсить.

— Мы все были одинаковые, в диагоналевых юбках, в беретках со звездочкой, в кирзовых сапогах. Парни жили на другом этаже, им на наш этаж заходить строжайше воспрещалось. Но в столовой, на занятиях что переглядывались, то переглядывались. Некоторые даже нахально держались, подмигивали… Славка Ежиков был как будто нарочно подстриженный под ежик — уходил на задание и горько так меня спросил: ты ж меня скоро забудешь?.. А я ему ответила: клянусь, я тебя всегда буду помнить. Но ты и сам скоро вернешься! Он и правда вернулся. Только седой. Как посоленный. Но он мне на самом деле и правда не очень нравился, мне ужасно нравился Витя Максимов, он мне казался самым красивым, самым умным — он был по минному делу, к нему майор постоянно обращался за поддержкой. Вот его девчонки однажды перед заданием провели на наш этаж проститься, а я после вылета в тыл отсыпалась и даже не поняла, кто меня гладит по щеке, чувствую только, что что-то ненормальное… Потом мне говорили, что он по рации привет мне пытался передать, но у нас за такое по головке тоже не гладили — так и не знаю, что с ним потом сталось и как его зовут по-настоящему… Зато мы с девчонками в нарушение все-таки ухитрились сфотографироваться вместе. В штатском. Фотографию я перепрятывала до самой демобилизации.

После этого я как только не направлял на это вытертое фото свой настольный прожектор — все равно ничего не разглядел, кроме все той же маминой беретки и маминого выражения с надгробной стелы.

А Любу судьба все хранила и хранила. Однажды ей посчастливилось высаживаться «на огни» — значит, немцев рядом нет. А огни встретили огнем — прежде чем успела запустить гранатой, она даже разглядела каску пулеметчика, который дырявил купол ее парашюта. Ее вместе с парашютом аж подбросило обратно в небеса. А еще был случай, их группу демаскировала сорока. Один парень из диверсантов умел стрелять по-ковбойски, хотя такого слова еще не знали, и снял сороку из автомата одиночным выстрелом. Так его самого тут же сняли из пулемета! Никогда так не нужно делать! Еще что нужно хорошо запомнить — пить из лужи только через платок. И раны промывать тоже таким же платком, положенным на поверхность лужи, чтобы не набраться мути. Правда, когда начинается гангрена, в этом есть и своя хорошая сторона: прекращается боль. И бред иногда оказывается очень бодрым и жизнеутверждающим. Правда, это как кому повезет. К тому же, если рядом немцы, а разбредившегося весельчака никак не заставить замолчать — тут да, тут можно попасть в неприятную ситуацию.

И еще контузия дает такое чувство, что ты превратился в идиота, можешь сидеть открыто у костра и совсем не бояться. А разведчик должен быть очень осторожным. Не трусливым, это совсем другое, а уверенным в себе, но осторожным, неуверенность — это тоже плохо.

Когда пробираешься через заросли группой, не поймешь, кто трещит, свои или чужие, надо всем одновременно каждую минуту останавливаться и вслушиваться. А как ночью определить минуты? Часы у разведчиков, правда, светящиеся, но если будешь все время на часы смотреть, далеко не уйдешь, лучше петь про себя какую-то песню и на одном и том же месте останавливаться и замирать. Только спеться нужно заранее, чтобы у всех был взят одинаковый темп. И еще разведчик должен быть артистом, если надо, дурачком прикинуться, или больным, или трусом — хоть на животе ползать, а задание выполнить! Одну девушку, Риту Кузнецову, так и отчислили из-за взгляда.

— Она мне потом рассказывала, хотя это тоже не полагалось, на нее одна бабка-подпольщица наябедничала, что она не годится. Хотя Ритка из-за нее же ободрала ноги, когда перебиралась в ее огород — ей бабка такая попалась кулачка, что огород колючей проволокой окружала, будто какой-нибудь склад с боеприпасами. Потом Рита все делала правильно: ноги бинтовала не своим индивидуальным пакетом, а какой-то тряпкой с подорожником, а пакет сожгла. И все, что бабка требовала, выполняла: разрешила себя остричь налысо, как будто после тифа, мыла голову золой, в русской печке соглашалась париться, а то бабка ругалась: вшей мне тут будешь разводить! Рита очень боялась мыться: немцы придут, а она голая… Но бабке все было мало, ты, говорит, взгляд свой комсомольский знаешь куда засунь? Она иногда выражалась как урка, ее только перед войной вернули из ссылки, немцы ей поэтому доверяли. Но Рите казалось, что та и советскую власть ненавидит почти как немцев, она иногда говорила ей: вот такие, как ты, ходили раскулачивали. Но Рита все терпела. Один раз на базаре полицай полез ее обыскивать, а разведчикам запрещали носить с собой оружие, так он, извините, взял ее за грудь и заржал: ого, какие здесь лимонки! Рита была очень стеснительная, даже когда мне это рассказывала, вся вспыхнула пятнами. А ничего, сдержалась. Но старухе все равно ее взгляд не нравился и не нравился: тебя, говорит, за версту видно, что комсомолка. Так и в центр передала: не присылайте мне больше таких. И там послушались: надо, говорят, уметь устанавливать отношения. А у Риты ноги долго нарывали, она так и уехала с бинтами на щиколотках…

— Это же мама!!! — вырвалось у меня, и старшая медсестра в халате со стальным отливом после короткого деликатного стука заглянула ко мне, светясь милосердием и долготерпением.

— Теперь еще и мама? — Долготерпение на миг изменило ей.

— Пожалуйста, не считай меня сумасшедшим! Я только что прочел про разведчицу-радистку, ужасно похожую на мою маму. И на фотографии тоже похожа.

— Мм, немножко… непохожа. Да и ничего не разглядеть. А с чего ты решил? Я не спорю, мама так мама, тем лучше, я только рада.

— У нее, у этой разведчицы, нарывали щиколотки, она ходила с перевязанными лодыжками. А мне отец рассказывал, как мама в учительской поправляла портрет Сталина на стремянке. То есть мама стояла на стремянке, а отец ее держал. Стремянку. И у мамы были забинтованы лодыжки. И отец подумал: как у лошади Ворошилова.

И стоило мне сказать это вслух, как морок развеялся: ну конечно же, в первые дни войны к маме в общежитие на Стромынке какая-то женщина привела Альку (зарезан в тюрьме), сынишку ее беспутной сестры Зинки (пропала под забором), и маме пришлось по военной дороге добираться под крыло к дедушке Ковальчуку с чужим ребенком.

— Да, я что-то забылся — как будто только у моей мамы могут нарывать лодыжки. У мамы это были голодные фурункулы, а у той… Не важно, ясно, что это не она.

Жена коротко, но пристально глянула на меня, ласково покивала и еще раз пожелала спокойной ночи мне, а значит, и себе.

Я ответил с удвоенной лаской.

А вдруг какая-то из этих стершихся девушек — Генкина мама?..

А может, это было бы совсем даже и неплохо, чтобы мы в стариках и старухах видели своих отцов и матерей? Чтобы, скажем, говорили не что-нибудь общее типа «страна рабов, страна господ», а только личное: мой отец и моя мать были рабы, прислужники тирана…

В нашем пыльно-щебенчатом Степногорске видел ли я хоть одного раба? Пьянства, мордобоя было море разливанное, но чтобы наш какой-нибудь шахтер или шоферюга стал угождать начальству, юлить… Если бы хоть сам секретарь райкома Яковлев пришел к ним домой выговаривать, что вместо домино они должны читать журнал «Огонек», его послали бы очень глубоко. Да начальство и не показывалось среди наших халуп, кур и косых заборов из отходов лесопилки.

Зато папины культурные друзья появлялись с полной простотой, которая, как я теперь понимаю, была не чем иным, как аристократическим достоинством. Константин Платонович — в шляпе и плаще среди «куфаек» и кепарей, а если не в шляпе, то с пробором, как у маршала Шапошникова, со всеми на «вы» и всеми принимаемый с полным почтением при всей разительной неуместности всех этих нездешних атрибутов. А высокая сухопарая докторша Оттен, выныривавшая в любой землянке по первому зову, то залитая дождем, то облепленная снегом, всегда решительная, внимательно-спешащая, с клеенчатой сумкой через плечо? А тоже отсидевшая и загадочная Виктория Николаевна с многоэтажными собраниями сочинений на полках и мудрым выражением доброго лица за струящейся папиросой — чем-то она занималась в тресте Каззолото при бледном Шан-Гирее, решавшимся носить длинные седые волосы среди боксов и полубоксов (отца Виктория Николаевна впервые увидела так: ведет человек на веревке корову и читает книгу). А Едвига Францевна, некогда слушавшая «На сопках Маньчжурии» с влюбленным в нее гимназистом? Это же была императрица со скипетром! Теперь-то я понимаю, что все эти люди попали в нашу дырищу в результате какой-то жизненной катастрофы, но никто из них не стал искать спасения в рабстве — только в удесятеренном достоинстве! Это теперь, при демократии, приходится дышать лакейской — хоть топор вешай, а при тирании я дышал исключительно аристократизмом либо неотесанностью. Собственно, мы с братом и были выведены мичуринским методом — прививкой аристократизма к дичку.

Братское слияние моего отца со щепоткой избранных еще тогда пыталось мне намекнуть, каким могло бы сделаться в России решение еврейского вопроса — евреи, кому по духу и по плечу, вливаются в имперскую аристократию. Но теперь уже поздно — здравствуй, страна лакеев! Прощай, страна героев! Их у тебя было куда больше, чем матадоров в Испании — стране матадоров, но звать тебя страной героев или страной рабов каждый все равно будет так, как ему выгодно. И если мне сейчас так тошно, то не оттого, что кто-то когда-то оскорблял мою мать, — мне тошно оттого, что я при этом грустно и понимающе усмехался: да, дескать, увы…

И это я, не видевший в собственной жизни ни единого раба!

Судьба мне даже приоткрыла пару реликтов рабской эпохи. Когда через тесный полумрак факультетского холла сквозь нашу гомонящую толпу проходил академик Новожилов, нас раздвигала и поражала немотой незримо шествовавшая перед ним легенда: член Лондонского королевского общества, лауреат Ленинской премии, по его «Теории оболочек» учится весь мир, а он как будто и не от мира сего, лишь скромно поблескивает звездочка Героя соцтруда, изящный, тонкий, серебро с чернью… Герцог! А ведь когда он без всяких компьютеров обсчитывал все наши подводные лодки, он же каждую минуту балансировал между сумой и тюрьмой. Треснет где-то корпус — и отправишься на нары, а потом куда-нибудь в трест Каззолото или Колымлес. Если повезет. Но высмотреть в его осанке хоть тень забитости — да вы рехнулись?..

На Линника-то я специально ходил поглазеть: блестящие молодые доктора, докладчик слово сказал, а им уже известен конец — и провинциальный доцент за первым столом, звезд с неба не хватает, но очень старается: так, значит, вы хотите сказать, что… Так-так… Золотая звездочка на кармане его серо-буро-малинового пиджака смотрится какой-то ветеранской жестянкой. А он и был ветераном — уже классиком теории чисел служил в артиллерии, пушечные промахи и завлекли его в теорию вероятностей, вознесшую служивого в двойные классики. Ползал в грязи, в крови, вместо лошади пер на себе орудия под страшные угрозы охваченного ужасом начальства — и ни следа, как будто ничего, кроме формул, в жизни не видел…

Какая дрянь я, что за жалкий раб!.. Со своими понимающими усмешками это не они, а я был холуем и подпевалой, не знаю только чьим. Благородной интеллигенции, куда, как в песок, ушла еврейская аристократия.

Это когда нас оттуда вышибли, мы принялись оплевывать недоступный виноград, честить героев рабами. Хотя эти презренные совки виноваты перед нами, изгоями, только в том, что посмели остаться во дворце, откуда нас выставили. А они остались, потому что это был их дворец. И шахтеров и академиков. При всех кошмарах и мерзостях он дарил им чувство правоты в чем-то главном, а правота рождает только героев, правые с полным правом могут твердить: мы не рабы, рабы не мы.

Рабов, добровольных рабов, вообще не бывает, люди всегда ненавидят тех, кому вынуждены подчиняться. Тиранов они начинают любить лишь тогда, когда видят в них орудие своих целей.

Как же надо было потрудиться победившему лакейству, чтобы мне — МНЕ! — полуеврею и отщепенцу, в кошмарной Совдепии стала мерещиться какая-то поэзия! Чтобы я начал видеть в ней страну моих отцов и матерей. Отец все гордился, что его сыновья не совершили ни одного непорядочного поступка, зато в аду прозрел, что и для бессмертия они ничего не сделали. Так верить ему или не верить? Мстить или не мстить?

Лена Аникина смущенно пожала плечиками в слишком больших, а потому переломленных сержантских погонах: я бы поверила…

И я решил верить. И мстить.

Вера исцелила меня. По уже с утра раскаленной улице навстречу мне просеменила стайка веселых немецких старичков, все как один в сувенирных фуражках краскомов — завладели-таки их скальпами, не пролив ни капли крови: все куплю, сказало злато, — а за этим авангардом двинули их российские ровесницы: задыхаясь, влачили сумищи на колесиках и ни одна из них была не мама, мамы нет и никогда не будет. Стариков же на улице не было, со вчерашнего вечера все они давно умерли. Но теперь, когда я твердо решил исполнить посмертный завет отца, — теперь я был чист перед всеми.

— Отец!.. — скорбно и укоризненно воззвал ко мне с небес надтреснутый бас. — Отец, дай шесть рублей, на пиво не хватает.

Не законченный алкаш, лишь немного подзамызганный. Не поверил глазам, узрев сложенный червонец: «Это мне?..» Мне бы показалось, что он старше меня, но глас народа не проведешь: я уже и сам отец, Русь уходящая. Мне и самому пора призадуматься о посмертном существовании в памяти потомства. Что ж, я лучше всех потрудился, чтобы стереть, каков я на самом деле — в своих мечтах. Забытых молодых мечтах, в которых я не признавался даже Генке. Только Вике. И у моих родных детей останется в памяти лишь маска проницательного скептика: не дал я им и потрепыхаться рудиментарными крылышками — сразу погрузил в мякину скуки. Их и увели от меня бубны за горами, в которых слышалась хоть какая-то тайна.

Теперь бывший Костик среди цветущего бетона изо дня в день рассыпает меленький тусклый бисер синусов и косинусов перед раскрепощенной оравой жизнерадостных черноглазых юнцов с юницами, твердо уверенных, что не в синусах счастье, и каждый раз перед дверью гипнотизирует себя заклинанием: «Сейчас я получу шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей…» И сынишка его, мой внук, только смотрит телевизор да играет в компьютерные игры.

Еврейский мальчик без высшего образования — на родине-мачехе это было немыслимо. Зато на родине-матери — разлюбезное дело. Вот и мои дети эмигрировали из аристократии в плебс. (Во что, интересно, эмигрировал Генка?..) Если отец не передал мне никакого наследственного дела, кроме пары ведер слез о горькой народной доле, чем я сам мог соблазнить своих наследников? Мы вот всем народом по доброй воле шагнули в плебеи, учинили целую революцию во имя заурядности: мы-де нормальная европейская страна! Ну, конечно, похуже прочих, но мы поднатужимся и серей нас уже будет не сыскать. Хотя вот моя дочка так и не сумела слиться с окружающей средой, все мается среди бывших, ничем не ставших. На какие шиши она живет в своем Бостоне, я стараюсь не знать, — похоже, переходит от «друга» к «другу». Когда она встречает мою зарю телефонным звонком, я уже с первых горячечных слов знаю, чем она меня порадует: очередной он ей как отец. Она давно забыла, что отец — это я.

Девочка ищет отца…

Ну да ладно, разбейся, сердце — надо стиснуть зубы.

Наверно, стиснутыми зубами я и отталкиваю от себя народ — раньше, бывало, кто-нибудь то и дело мне исповедовался. А Генка так и по два раза на дню.

Проще всего было забросить сеть во всемирную сеть. Среди Волчеков оказалось несколько знаменитостей. Однако Галина Волчек, главный режиссер театра «Cовременник», никак не могла быть дочерью отцовского следователя, поскольку ее папа Борис Израилевич Волчек шагнул в Историю не в Киеве, но в Витебске, размешивая краски для Шагала, а в 27-м прибыл во ВГИК по профсоюзной разнарядке. Их с Роммом ромовая пара «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году»…

А Дмитрий Волчек? «Авантюрный и донельзя поэтический текст ветерана литературного андерграунда»… «Подрочить на распоротые кишки, что может быть чудесней»… Нет, яблокам с яблони скромного гэпэушника так высоко не закатиться.

Батько, где ты, не подкинешь ли чего?.. И программа Outlook Express немедленно выбросила мне неведомое имя: Pliatt. Dr. Леон Плятт из города Tel-Aviv в изысканных выражениях просил меня ответить, не был ли мой отец в 1934 году аспирантом Института еврейской пролетарской культуры при ВУАН (Киев). Ибо dr. Плятт занимается историей этого науч. — исслед. учреждения, выродившегося в кабинет, прежде чем совсем исчезнуть, а в книге «Нафтулей драхим» Э. Розенталя Шнейдермана аспирант Каценеленбоген фигурирует безо всяких инициалов. Кроме того, не могу ли я оказать помощь в расшифровке лиц на групповом фото, взятом из американской книги К. Мармора (см. приложение). Д-ру Плятту пока что удалось идентифицировать следующих сотрудников ЕПК: Абрам Веледницкий, Александр Померанц, Б. Шац, Эли Каган, Натан Забара, Гиршке Диамант, Абрам Гонтарь, Бер Слуцкий, Д. Курлянд, Д. Нусинсон, Бодик, Дора Хайкина, Бабицкий, З. Скудицкий, Мотл Гарцман, Шлойме Брянский, Р. Лернер, Шлойме Билов, Д. Бендас, Ш. Дубилет, М. Мижирицкий, З. Гитерман, М. Кругляк, Хаим Лойцкер, Беленький, И. Квитный, Гусаков, И. Мительман, Дора Штиф, М. Кадишевич, Михл Левитан, Ошер Маргулис, Р. Ционовская, Калман Мармор, Элиягу Спивак, Макс Эрик, И. Либерберг, Г. Горохов, Яша Резник, Эстер Шнейдерман, Шимон Добин, Шапиро, Хабенский, Рива Балясная, Гусаков, Гольдфарб.

Я не слыхал звуков сладостнее: каждое имя отзывалось эхом — убит, замучен, сожжен, расстрелян, умер от голода, тифа, одиночества, утонул, растаял, бесследно исчез, доживал в щели, но вот неведомый Леон Плятт готов убить целые годы, чтобы только распознать, который из них Шлойме Брянский, а который Шлойме Билов. Казалось бы, что ему Гекуба, Дора, Яша и Рива? Но воскресить отцов, подарить им загробную жизнь в человеческой памяти — что может быть прекраснее?..

Я нисколько не удивился, что электронный прибой по первой же просьбе выбросил на мой бережок останки отцовских сподвижников. Сподвижников очень недолгих — отцу было тесно в еврейском кабинете, он был устремлен во Всемирную Советскую Социалистическую Республику, он даже и носил вместо плаща где-то раздобытую клеенчатую куртку метростроевца. И лиц в этом сером туальденоровом мире было не разглядеть никакими силами. Пятиярусный хор в сером под серым туальденоровым солнцем на фоне туальденоровых деревьев и туальденоровых кирпичей туальденорового здания на улице туальденорового Карла Либкнехта. Чувствовалось, что публика здесь выстроилась и расселась поизысканнее, чем сержанты-радистки, — присутствовали туальденоровые галстуки, туальденоровые бородки, одна неразличимая дама даже перебросила через плечо туальденоровую лису, — но отличить Мармора от Либерберга я бы не решился. Так что я не сразу отправил этот хор отверженных обратно в жерло вечности только потому, что это было бы уже НАВСЕГДА. И еще меня чуточку сверлило какое-то светлое пятнышко в верхнем левом уголке этого беспросветно серого мира. Пока до меня не дошло, что светится выражение лица. Лица под кепкой-аэродромом не разглядеть (чуточку бликуют очки), а выражение прямо-таки родное.

Родное — разумеется, это было отцовское выражение, целые годы светившее в нашем детстве и без следа стертое в зрелости скорбными чертами благородного интеллигента, вечно оплакивающего страдания народа, о которых народ давным-давно позабыл или обратил в предмет гордости. И самого отца, покуда он страдал вместе с народом, весь степногорский Эдем ликующе («Здрасте, Яков Абрамович!!!») узнавал за версту по самой оптимистической походке и самому бодрому выражению лица. Вот это выражение и светило мне из-под серого грузинского кепаря. Отцу и в этот торжественный миг вылета птички не терпелось если уж не рвануть прямиком на Варшаву, то поскорее зарыться в газеты, выискивая там тайные знаки седлать коней.

Газеты! Газета, в которую была завернута исчезнувшая отцовская рукопись, по-прежнему лежала на моем столе — я не смел ее выбросить. И теперь в тридцатый раз с обострившимся зрением разведчицы продолжал что-то выискивать меж тысячу раз читанных объявлений, пока наконец внезапным озарением не постиг, что же я искал: это была фирма «РОДОСЛОВНОЕ ДРЕВО». Обращайтесь к нам, и мы в кратчайшие сроки вычертим Ваше родословное древо до любого колена, начиная от древних летописей и заканчивая разысканием родственников на всех материках, о существовании которых Вы даже не подозреваете!

Материки, о существовании которых я даже не подозреваю, произвели на меня особо сильное впечатление. Выращенное дерево мне готовы были доставить в виде гравюры на металле. «Эта остроумная дизайнерская находка послужит оригинальным украшением кабинета Вас самих или Ваших друзей». И хотя я готов был поклясться, что еще вчера на этом месте не было ни древа, ни телефона, уже ничто не могло воспрепятствовать мне заказать такое древо для моего друга Волчека. Вол — чека.

Чека! Там ведь наверняка знают его имя-отчество и год рождения в демократичной незалежной Украине.

Извлечь из сети телефон Службы безпеки Украины было делом недолгим.

— Громадська приймальня Службы безпеки Украйыны. Слухаю вас.