156574.fb2
Тогда трактирщик сделал едва заметное движение, слегка отвел руки и оставил на виду лицо, которого судорожно передернутые черты приняли выражение ненависти и неумолимого зверства; широко раскрытые глаза словно метали пламя из-под густых сдвинутых бровей, и улыбка, или, вернее, оскаленный рот, как у осужденного на огнь вечный, обнажала зубы, белые и острые, точно у дикого зверя.
Искусно рассчитанным, медленным движением он стал ползти по земле мало-помалу, дюйм, за дюймом приближаясь к барону, в которого впился взором.
Снаружи царствовало глубокое молчание; порой только нарушал его отрывистый лай бродячих собак, повторенный эхом и приносимый ветром, который, неистово врываясь в неплотные рамы окон и дверей трактира, заставлял их жалобно скрипеть.
Как медленно ни полз трактирщик, он приближался к барону все более и более; еще одно усилие, и он коснулся бы его рукой, когда вдруг в глазах его выразилось беспокойство, он вытянул шею, как бы прислушиваясь к шуму, который доносился до него одного, и припал к земле, где остался недвижим и, по-видимому, безжизнен.
В дверь постучали три раза с равномерными промежутками.
Барон тотчас ответил на этот сигнал таким же стуком по столу ручкой револьвера, который вынул из-за пояса и положил потом под рукой.
Дверь растворилась, и в небольшое отверстие проскользнул человек, тщательно затворил за собою дверь, пытливым взглядом окинул комнату и подошел к барону с лукавыми ухватками кота, который отваживается в первый раз в неизвестные ему пределы.
Человек этот был роста высокого, в громадном плаще, который покрывал его с ног до головы, даже нижнюю часть лица, и в нахлобученной на глаза серой пуховой шляпе с большими полями; сзади из-под шинели висели стальные ножны длинной и широкой шпаги и виднелись сапоги со шпорами все в грязи.
Когда он подошел к барону фон Штанбоу, который не говорил ни слова, но пристально смотрел на него и небрежно играл ручкой револьвера, незнакомец распахнул плащ и снял шляпу, которую бросил на стол. Этим двойным движением он показал лицо молодое, очень красивое, почти без бороды, отчасти женственное и с выражением чрезвычайно кротким, если б его большие, точно фаянсовые, голубые глаза не сверкали холодным и мрачным пламенем, которого блеск не смягчался даже длинными и шелковистыми ресницами. На незнакомце был богатый полувоенный костюм, надетый, вероятно, с целью скрыть его звание и настоящее положение в немецком обществе.
— Любезный барон, — сказал он без всякого предварительного вступления, голосом нежным и чрезвычайно благозвучным, — вы позволите мне, надеюсь, расположиться удобно. Мы здесь ограждены, кажется, от нескромных взоров.
— Мы тут как дома, любезный граф, — с улыбкой ответил барон, — не стесняйтесь.
— Благодарю; представьте себе, что я загнал двух лошадей, мчась во весь опор. Видно, я должен передать вам нечто важное! К черту эту войну, право! Я так был счастлив, мне так приятно жилось в Париже, в моем небольшом доме на Гельдерской улице.
— Извините, любезный граф, — перебил барон с легким оттенком нетерпения, — я не ожидал счастья видеть вас у себя. Если ваш благородный кузен, его сиятельство граф Мольтке, удостоил меня чести прислать вас гонцом, то, полагаю, как вы и сами это выразили, он имел повод чрезвычайно важный.
— И я это полагаю, потому что мой любезный кузен поставил мне в обязанность спешить изо всей мочи и не давать себе покоя, пока я не отыщу вас.
— Вот видите. Итак, я буду очень обязан, если вы вручите мне без замедления депеши, которые, вероятно, на вас.
— О! Одну минуту, черт возьми, любезный барон, дайте дух перевести! Шутка, что ли, вы думаете, для человека, как я, привыкшего ко всем удобствам, не слезая с лошади, проскакать во весь дух целых двадцать миль, да еще по гнуснейшим дорогам, на самом деле существующим только на карте? Я разбит.
Говоря, таким образом, молодой человек взял со стола кружку с пивом, налил из нее в громадный стакан и залпом осушил его с очевидным удовольствием.
Барон нахмурил брови, но удержался от изъявления неудовольствия и терпеливо стал ждать, когда угодно будет этому странному кабинетному гонцу исполнить свое поручение. Штанбоу слышал о графе Горацио фон Экенфельсе; он знал, что граф Мольтке питал к нему почти отцовскую привязанность и счел за лучшее с ним не ссориться.
— Ах! — вскричал молодой человек, ставя пустой стакан на стол. — Между нами будь сказано, любезный барон, мне нужно было освежиться. Ну, его к черту, моего благородного кузена! — прибавил он смеясь. — Ему-то все равно, он воюет из своего кабинета, в тепле, в комфорте, а в особенности огражденный от пуль, к которым питает отвращение до того глубокое, что слышать не может их свиста, чтобы не содрогнуться и не позеленеть, словно вырытый из могилы.
— Граф, граф! — с живостью перебил барон.
— Что такое, что с вами, любезный барон? Я говорю, что мой благородный кузен трус; да ведь вы знаете это не хуже меня, это всем известно; он великий стратег, я признаю это, но повторяю, если б ему приходилось самому действовать и лично исполнять свои чудесные планы, войне скоро настал бы конец.
— Ваши слова очень резки, любезный граф.
— Полноте, вы шутите, ведь я сто раз повторял их самому кузену.
Он громко захохотал; барон решился последовать его примеру.
Граф выпил второй стакан, закурил великолепную сигару и только тогда, наконец, собрался с духом и достал депеши.
— Вот, любезный барон, — сказал он, подавая их Штанбоу, — будьте счастливы, извольте вам знаменитые депеши. Чтобы черт их побрал вместе с тем, кто поручил мне их!
Барон поспешно взял депеши.
— Вы позволяете, любезный граф? — сказал он.
— Пожалуйста, не занимайтесь мною; я сижу, пью, курю, мне тепло, чего мне еще желать? Тем не менее, — прибавил он сквозь зубы, — как только кончится война, и давай Бог, чтоб она кончилась скорее, я вернусь в Париж. Что ни говори, а там только и слышишь, что бьется в груди сердце, там только дворянин и может вести образ жизни, для него приличный. Если разоряешься, знаешь, по крайней мере, из-за чего и в особенности как. О, Париж!
Он осушил свой стакан до дна, грустно покачал головой, принялся усиленно курить и вскоре окружил себя облаком дыма, в котором почти исчез.
Барон распечатал депешу; сперва он пробежал ее глазами, потом прочел медленно, спокойно, как будто хотел взвесить каждое слово, вникнуть в смысл каждой фразы; когда же он, наконец, кончил, то опустил голову на грудь и несколько минут оставался погружен в размышления, неприятные, судя по нервной натянутости в его чертах.
Наконец он поднял голову, вынул из бумажника все письменные принадлежности, осмотрелся вокруг рассеянно, потер лоб раза два-три и стал писать лихорадочно быстро. Более двадцати минут перо его бегало по бумаге без остановки; он весь был поглощен своей работой и, кончив, подписался не перечитывая, будучи вполне уверен, что ничего не забыл и даже ни одного слова не переменит. Он сложил бумагу, запечатал ее и потом обратился к графу Экенфельсу. Тот позы своей не менял; с пасмурной неподвижностью, отличающей немцев, он продолжал пить и курить, глядя с блаженством на голубоватые облака душистого дыма, в которых исчезала его сигара.
— Граф… — начал он.
— Что вам угодно, барон? — вскричал тот, словно пробудившись внезапно.
— Лошадь ваша не загнана?
— Гм, не очень.
— Надеюсь, однако, что она в состоянии сделать пять или шесть миль?
— Думаю, что может, но к чему все эти расспросы, позвольте узнать?
— Просто к тому, граф, что вы сейчас должны сесть на лошадь и скакать в главную квартиру, нигде не останавливаясь на пути.
— Я?! Ну, ее к черту! Шутите вы, что ли, любезный барон?
— Вовсе не шучу, граф, — сухо возразил Штанбоу и прибавил, вставая: — Это служба.
Граф вскочил, как бы движимый пружиной, хотя ругался сквозь зубы.
— Депешу давайте, — сказал он.
— Вот она.
Граф взял депешу и положил ее в бумажник, потом надел шляпу, плащ накинул на плечи и кивнул барону головой.
— Какие инструкции? — спросил он.
— Депеша эта должна быть отдана в собственные руки графа Мольтке, только ему; если остановят вас на дороге французские вольные стрелки, уничтожьте ее, поняли?
— Понял.
— Могу я положиться на то, что вы поторопитесь?