15668.fb2
— Но что, собственно, произошло? Что тебя встревожило? Я что-то не пойму, дорогой.
Генерал и сам не шибко-то понимал, что произошло, но он был сердит и сердито же ответил:
— Произошло, вероятно, то, что и должно было произойти. Зачем тебе, ко всему прочему, надо было еще танцевать с этим Левашовым?
— Мало ли кто с кем танцует. Может, по-твоему, мне лучше было танцевать с начальником метеослужбы?
Генерал знал, что начальника метеослужбы Светлана Петровна недолюбливала за его солдафонство, да и сам он едва терпел его за то же самое и сказал:
— Зачем обязательно с ним. Со мной, например.
— А ты меня пригласил?
Действительно, пригласить жену на танец генералу как-то не пришло в голову и он, почувствовав несокрушимость ее довода, как-то размягченно пожевал губами.
— А может, ты меня ревнуешь? Действительно, уж не ревнуешь ли ты меня, чего доброго, мой дорогой?
В голосе Светланы Петровны генерал уловил не только одно любопытство и, боясь запоздать с ответом — она могла истолковать промедление на свой лад и в свою пользу, — будто не признавая пауз, быстренько и с явно наигранным недоумением проворчал:
— С чего ты взяла? Взбредет же в голову такое. Ревную? Вот женщины!
Так вот оно все и было, и это генерал все живо, хотя и не по своей охоте, сейчас вспомнил и представил по порядку, словно кто невидимый установил у него за спиной киноаппарат и добросовестно прокрутил перед ним все это кадр за кадром. Вспомнил, представил, да еще перекинул мостик к тому, что произошло сегодня, произошло как бы закономерно, а вовсе не случайно, и ему стоило больших усилий, чтобы отвлечься от этих крепко связанных между собой событий и полностью переключиться на жену, не пропустить из ее рассказа ни одного слова. Но они, эти события, опять вставали перед его глазами самым крупным планом, и он начинал тогда не мигая и слишком уж пристально, точно под микроскопом, изучающе разглядывать жену: ее безупречно голубые и сейчас немножко усталые глаза, высокую грудь, плечи, брови, губы, и чуть ли не ловил носом исходившие от нее тонкие запахи, как если бы хотел проверить, а так же ли вот, как всегда, пахнут ее густые, круто убегающие назад волосы, нет ли в аромате этих волос и даже в их укладке чего-то нового, подозрительного. Но волосы пахли так же стойко и нестерпимо знакомо, как всегда, чем-то отдаленно напоминая запах скошенной травы, и уложены они были с той же, всегда удивлявшей его простотой, в которой главным был присущий ей безукоризненный вкус и мера, и глаза ее тоже были теми самыми — хотя чуть грустные и широко распахнутые, они по-прежнему глядели на мир светло и чисто, и кожа щек, которую он любил трогать кончиками пальцев, все так же заманчиво нежно и матово поблескивала в тени террасы, а на правом виске, почти на уровне верхнего кончика уха, неизменно вспухала и билась чуть заметная, но такая знакомая синеватая жилка, которая, как он знал, появлялась у нее всякий раз, когда она бывала не в духе или когда ей надо было что-то сделать через силу. И ноги она сейчас, сидя на табуретке чуть наискосок от него, держала, как обычно, вместе, немножко поджав под себя, словно по полу гулял ветер, и голос ее, несмотря на явную растерянность, ни капельки не изменился, был таким же волнующе напевно-мягким, как и в тот еще далекий день, когда они только познакомились.
И генерал смягчался сердцем, отходил, начинал думать, что в сущности ничего серьезного не произошло ни тогда, ни сегодня, что связь, которую он так упорно отыскивал между тем, что было и что есть, не существовала, что она лишь плод его воображения, подогретого в неурочный час оскорбленным мужским самолюбием, а самолюбие в таких случаях, как известно, советчик не только не надежный, но и опасный. Он любил жену и она любила его, это было бесспорно, а если она и допускала где-то в чем-то перебор по своей извечной доброте и сердечности, то это ровным счетом ничего не значило, ничего в их жизни не меняло и изменить не могло, она, жизнь, будет идти так же, своим чередом, и, следовательно, надо поскорее кончать с этим временным недоразумением, и он готов уже был встать со своего, присмиревшего под его грузным телом, табурета, с веселым грохотом отшвырнуть его этаким лихим ударом к стене, схватить жену в охапку и закружить ее, закружить. Но что-то все же удерживало его, и он снова возвращался к прежним беспокойным мыслям, снова, вороша в памяти все, что не давало ему покоя, начинал упорно наводить мосты между тем, что было тогда и что произошло сегодня, и видел в них звенья одной цепи, концы которой, ему казалось, он, наконец-то, ухватил обеими руками и уж теперь-то не выпустит ни за что. Но стоило ему снова устремить на жену хотя и торжествующе мстительный взгляд, опять внимательно вглядеться в ее такие близкие и дорогие черты и вслушаться в ее голос, как возведенные им мосты тут же взлетали на воздух, словно на них кто насылал одну «девятку» бомбардировщиков за другой. И это было уже не раз и чем-то до удивления походило на игру, в которую он до этого еще никогда не игрывал: он — создавал, она, сама того не ведая, одним лишь своим видом и голосом, разрушала, и генерала это каждый раз удивляло. У него возникало чувство, что эта игра никогда не кончится, что жена — наградил же господь ее таким несокрушимым простодушием! — вот так и будет забавляться им вечно, во всяком случае до тех пор, пока он совсем не обалдеет и первым же не признает себя побежденным. И, чтобы избавиться от этого расслабляющего волю чувства, опять и с новым, еще более отчаянным упорством начинал копаться в закоулках своей памяти и вытаскивать на свет божий уже буквально все, что только могло быть вытащено, связано воедино и поставлено ей в вину, хотя в чем конкретно заключалась эта ее вина, — в легкомыслии или в чем-то худшем — он пока не думал и думать не хотел. У него были факты, и факты, как ему представлялось, недвусмысленные, и этими-то фактами он сейчас и сокрушит, наконец, ее наверняка, и она запросит у него пощады.
Но когда Светлана Петровна неожиданно для него закончила свой рассказ и подняла на него немножко усталый и как бы повлажневший от волнения взгляд своих безукоризненно чистых глаз, он опять почувствовал что-то похожее на рев «девятки» бомбардировщиков, спикировавших на его, казалось, несокрушимые позиции, и подавленно промолчал. И молчал долго, продолжая сидеть в той же позе с одеревеневшим лицом и словно без мыслей, и лишь когда Светлана Петровна, встревоженная этим его молчанием, спросила: «Ты что, недоволен? Ведь я рассказала тебе все-все», не сдержался и дал волю раздражению:
— Доволен! Еще бы! Я просто без ума от радости. Спасибо, удружила. Век не забуду. Ведь ты меня опозорила. Подумать только, ей пишут стихи, из-за нее дерутся какие-то молокососы, она посылает этим молокососам на гауптвахту пирожки, а я еще должен быть доволен. Неслыханно, чудовищно. Ну, скажи, можешь ты мне объяснить, что тебя дернуло послать на эту проклятую гауптвахту пирожки?
— Я уже говорила, — ошеломленно ответила Светлана Петровна. — Он пострадал из-за меня и я посчитала…
— Ерунда! — резким взмахом руки остановил ее генерал. — Ничего ты не посчитала. Ты просто легкомысленная особа. Тебе, видите ли, посвятили стихи, и ты разомлела от этих стихов, как студентка, и пустилась во все тяжкие…
На какое-то время Светлане Петровне не хватило воздуху и она, сделав два-три судорожных глотка, обессиленно прошептала:
— Что ты имеешь в виду, Владимир?
— Тебе лучше знать, — был ответ. — Не прикидывайся девочкой.
Светлана Петровна снова съежилась и действительно стала похожа на девочку: рост, острые плечи, выражение лица, глаз, сведенные в коленях ноги — было все девичье. И девичьим же, осекающимся от возмущения, голосом она заговорила:
— А тебе не кажется, Владимир, что своими нелепыми подозрениями ты оскорбляешь не только меня, но и себя? Ты, которого я считала лучшим человеком в мире, идеалом мужчины, дошел до того, что приревновал меня. И к кому же? К этому юноше Левашову, в сущности еще мальчику, и решил сейчас устроить мне экзекуцию.
— Ничего себе мальчик: дядя, достань воробушка, — нервно всхохотнул генерал.
— А на каком основании? — будто не заметив этого его выпада, продолжала Светлана Петровна, и голос ее зазвучал намного резче и язвительнее, чем она, верно, сама того хотела. — На каком основании, я спрашиваю, ты заподозрил меня в том, в чем я абсолютно не виновата? Это же переходит все границы, Владимир. Мы с тобой прожили немало лет, и разве все эти годы ты имел хотя бы малейший повод заподозрить меня в чем-либо подобном? Неужели после всех этих лет ты не веришь, что я, не задумываясь, дала бы самый беспощадный отпор этому несчастному Левашову, а он и впрямь несчастный, если бы он даже заикнулся мне о своей любви, не говоря уже о чем-то другом, более серьезном? Конечно, я теперь понимаю, твои чувства оскорблены, ты на себя не похож, но все равно это не дает тебе права так разговаривать со мной. Эх, Владимир, Владимир, как все-таки плохо ты думаешь о своей жене, как плохо, если дошел до этого. Вот уж чего я от тебя никогда не ожидала, так не ожидала. Ну, ладно, был бы ты еще глупым, не знающим жизни юношей, как Левашов, а ты ведь человек взрослый, умный, здравомыслящий, носишь генеральский мундир, командуешь авиационной дивизией…
Выговорив все это под запал, на одном дыхании, хотя и сквозь душившие ее слезы, Светлана Петровна, уже, казалось, вконец опустошенная, в последний момент все же нашла в себе силы, чтобы подумать еще и о том, что, по правде, сейчас ее должно было бы занимать всего меньше: не слишком ли резко она говорила, не зашла ли она еще дальше мужа, не прозвучало ли это для него оскорбительно и обидно? И генерал каким-то непостижимым образом — то ли интуитивно, то ли взглядом, то ли еще как угадал эти ее мысли и так ему от них вдруг стало тошно (правда, он и до этого уже почувствовал, что в горячке хватил через край и мучительно раздумывал, как бы, не уронив достоинства, поскорее дать задний ход), что у него заломило в затылке и дрогнул подбородок, и на подбородке четко обозначился порез от утреннего бритья, а когда он для чего-то потер порез пальцем, из него выступила кровь.
Увидев эту кровь и не зная, что подумать, Светлана Петровна встревоженно всплеснула руками:
— Что это у тебя, Володя?
Генерал округлил глаза — не от крови, от ее возгласа. Потом недовольно, словно его сбили с мысли, проговорил:
— Ерунда, пройдет. Сейчас заклею бумажкой и пройдет, — и он шагнул было в соседнюю комнату, но Светлана Петровна удержала его за рукав и мягко попросила:
— Не надо бумажку, Володя, это не гигиенично. Давай лучше я смажу йодом. Немножко пощиплет — и все.
Генерал опять округлил на нее глаза, словно она сказала что-то не то, и вдруг совсем не по-генеральски, а как какой-нибудь гололобый новобранец, которого приехала навестить сердобольная мамаша, запротестовал:
— Ну, вот еще, скажешь тоже — йодом. От йода останутся следы, ты же знаешь. А вечером мне надо быть у командующего.
— У Василия Афанасьевича?
— У нас командующий один, другого нету — Василий Афанасьевич. Приказал быть. С каким же видом я ему покажусь, если йодом?
Это уже был каприз, маскирующий неловкость за все то, что он здесь только что под горячую руку наговорил, это было своеобразное раскаяние, признание своей вины, и Светлана Петровна, внутренне возликовав, но нисколько не переменив ни выражения лица, ни голос, беспрекословно с ним согласилась, ответив даже с некоторой виноватостью и желанием поскорее исправить эту ее мнимую виноватость:
— Ты прав, Володя, тогда тройным одеколоном. У нас есть. Протру тройным одеколоном и все будет в порядке. Никаких следов. Не против?
— Тройным можно, — согласился генерал и, когда она затем обеими руками взяла его за голову и повернула лицом к свету, чтобы лучше разглядеть порез, он с каким-то смешанным чувством стыда, обиды и упрямства повел головой в сторону и тем же капризным голосом, что и раньше, проговорил с очевидным расчетом в последней попытке хоть что-нибудь да вернуть из утраченных позиций: — А насчет этого самого Левашова я еще подумаю. Но имей в виду, об освобождении его из-под ареста сейчас не может быть и речи. Это не оправдание, что он за тебя вступился. За рукоприкладство по головке не гладят, это запрещено, и командир полка поступил правильно, отправив его на гауптвахту. На его месте я поступил точно бы так. И ордена он, конечно, тоже не получит. Во всяком случае на этот раз. А там посмотрим…
— Хорошо, дорогой, я и не настаиваю, — с покорной улыбкой согласилась Светлана Петровна. — Поступай, как велит долг.
— Вот именно, долг, — подхватил генерал, правда, не так внушительно, как бы ему на этот раз хотелось и как того требовал случай, — чтобы принять соответствующую позу, ему надо было высвободить голову, а жена держала ее своими руками так ловко, нежно и влюбленно, что помешать ей у него не хватило духу.
Сысоев намеренно, как бы в пику Кириллу, выбрал себе местечко на КП в сторонке, на дальнем конце длиннущей скамьи и, уткнув нос в карту, что лежала у него на коленях, с самым усердным видом водил по ней пальцем. Когда палец, благополучно миновав линию фронта и углубившись дальше в расположение противника до перекрестия дорог — железной и шоссейной, натыкался на небольшой кружочек с буквой «Т» посредине, он мрачнел, и эту мрачность не мог скрыть даже его легкомысленно-веселый, в веснушках, нос. Он бросал на Кирилла озабоченный взгляд, долго глядел на него, не мигая, потом, молча подавив вздох, снова скрипуче сгибался над картой, и палец его снова повторял тот же путь.
Кирилл, в отличие от Сысоева, сидел не на скамье, а прямо на полу, словно там ему было удобнее, и, стараясь не замечать сердитых взглядов штурмана, переобувался. Это у него была такая привычка — каждый раз тщательно переобуваться перед вылетом, сохранившаяся, верно, еще с мирного времени, когда он играл в футбол. Тогда он тоже, прежде чем выйти на поле, раз по десять примерял каждую бутсу, придирчиво оглядывал их со всех сторон и ощупывал, как они сидят на ноге, не жмут ли или не хлябают, делал даже что-то вроде пробежки прямо в раздевалке, потом снова расшнуровывал и зашнуровывал — и так без конца, пока свисток судьи не призывал его на поле. А теперь, когда стал летчиком, а футбол из-за войны временно списали в архив, он предавался этому занятию уже перед каждым боевым вылетом, если, конечно, вылет производился не по тревоге. И предавался с упоением, самозабвенно, будто наматывал на ноги не портянки, а совершал какой-то обязательный священный ритуал, который заканчивал только тогда, когда ноги у него не просто чувствовали себя в сапогах как дома, на печке, а как бы приводились в состояние боевой готовности, словно ему предстояло не лететь на задание в пикирующем бомбардировщике с удобным сиденьем, а топать в этих сапогах по земле, как матушка-пехота, не иначе по сто километров в день.
Покончив, наконец, с этим занятием и с удовольствием пройдясь по землянке взад-вперед, как когда-то на стадионе в бутсах, пружинисто и с притоптыванием, он приступил затем к следующей операции — начал облачаться в летний, без ваты и меха, комбинезон с накладными карманами, набитыми, на всякий случай, если вдруг окажется сбитым над вражеской территорией, патронами россыпью, чуть-чуть засучил рукава, чтобы не зацепиться в тесной кабине за что-нибудь там из многочисленных рычажков, тумблеров и рукояток, опоясался ремнем, предварительно поменяв с дюжину дырок, и только когда все это — от пистолета с финкой до последней пуговицы и застежки-молнии на комбинезоне — было подогнано, как надо, позволил себе, наконец, посмотреть в сторону Сысоева и даже попытался улыбнуться, хотя улыбки не получилось.
Сысоев сидел в той же унылой позе, уткнувшись носом в карту, и палец его все так же безотрадно путешествовал по зеленым лесам, синим озерам и бурым сопкам близ того же кружочка с буквой «Т» посредине и как бы подбирался к нему, чтобы ненароком сколупнуть ногтем, как какую-нибудь противную козявку или коросту. Этот кружочек, с виду такой малюсенький и безобидный, на языке летчиков означал крупный вражеский аэродром, имя которому было Алакурти, гак хорошо знакомое всем летчикам в дивизии. Правда, сегодняшнее задание с Алакурти связано не было, и все же Сысоев справедливо полагал, что опасность от этого не уменьшалась. Если за этот вот час, что оставался до вылета, маршрут их эскадрилье не изменят, Алакурти все равно окажется почти что у них на пути, ну, от силы, может, километрах в тридцати — сорока левее. Для тамошних «мессершмиттов», а их там стоял целый полк, это, конечно, не расстояние, и Сысоев, снова пройдя умозрительно это расстояние вместе с «мессерами» до пересечения с их маршрутом, опять разогнул спину, угнетенно выпустил из груди воздух и только после этого позволил себе заметить, что Кирилл, наконец-то, закончил экипировку и выжидательно на него поглядывал.
— Ну, принарядился, жених? — спросил он его с кислой улыбкой, по-прежнему не убирая пальца с карты. — И одеколончиком, поди, окропился? Жених, чисто жених! Хоть сейчас под венец.
Кирилл понял, на что намекал его штурман, но ни возражать, ни оправдываться не стал: боевой вылет на носу, не с руки. А потом он догадывался и о причина несдержанности своего штурмана и в какой-то мере понимал его чувства: это было все то же самое, из-за чего они уже не раз схватывались, особенно же бурно — в последний раз, когда Сысоев узнал в подробностях, из-за чего именно разгорелся сыр-бор в землянке у Риммы-парикмахерши, кончившийся для Кирилла гауптвахтой, затем о визите Остапчука к нему на гауптвахту с пирожками от Светланы Петровны, и о недовольстве генерала, о котором ему по секрету поведал тот же Остапчук.
Вот после этого последнего бурного объяснения, еще не остыв от него, хотя и прошло уже несколько дней, они и собирались сейчас на боевое задание, и было как-то странно видеть их в такое время не вместе, не рядышком, а на расстоянии, словно их развели по разным экипажам, видеть, к тому же, еще дувшимися друг на друга. Вернее, дулся один Сысоев, и не скрывал этого, даже подчеркивал, так как с часу на час ожидал, именно по милости Кирилла, неминуемого и абсолютно праведного, как он себя давно уже уверил, гнева генерала на их неправедный экипаж, а то и на всю эскадрилью. А Кирилл, наоборот, ходил по-прежнему как ни в чем не бывало и только посмеивался над опасениями своего штурмана, правда, втихомолку, чтобы не обидеть. Он и сейчас, закончив одеваться, подошел к нему если не помириться, то хотя бы перекинуться с ним парой слов, но поняв, что Сысоев непреклонен, отойдет теперь только на стоянке, не раньше, отвалил в дальний угол, где в специальных шкафах хранились парашюты, а на вешалках, стоявших в два ряда, дожидалось своего часа летное обмундирование на все сезоны года, кроме шлемофонов и кислородных масок — шлемофоны и кислородные маски летчики обычно держали при себе, в землянках, чтобы на случай тревоги всегда были под рукой. А потом шлемофоны использовались в землянках и как наушники — воткнул штепсель в розетку и, пожалуйста, слушай в свое удовольствие по радио и последние известия, и музыку.
Свой зимний комбинезон Кирилл узнал сразу, он висел первым, как бы открывая парад летных доспехов на все росты и размеры, и на левом рукаве его, на самом сгибе, мех в двух местах небольшими пушинками вылезал наружу, словно прорастал — это были следы от пуль. Кирилл вспомнил, как это случилось, улыбнулся; ладно, руку тогда задело не очень, а то ходил бы сейчас, как Остапчук, в каких-нибудь адъютантах, либо защищал Родину в штабе писарем. А вот унтов он что-то не увидел, хотя они тоже должны быть здесь, на нижних вешалках, такие желтые, в подпалинах, и он, словно это его расстроило, отвернулся к оконцу, слабо освещавшему этот пропахший кожей и мехом угол землянки, и со скучающим видом начал разглядывать, что там можно было разглядеть через мутноватое стекло. Но разглядеть можно было совсем немного, лишь мелькавшие в проеме ноги людей да бившие по этим ногам планшетки, если проходил летчик, так как оконце было небольшое и располагалось как раз на уровне земли. Вот в нем мелькнули чьи-то кирзачи со стоптанными каблуками и вылезшими из голенищ черными ушками — явно неряха, потом — добротные яловые, наверняка принадлежавшие кому-то из аккуратистов, потом снова кирзовые, только уже маленькие и до блеска начищенные, за ними — хромовые, и Кирилл, невольно увлекшись этим зрелищем и чтобы наверняка знать, кто именно из однополчан проходил мимо окна, решил привстать на цыпочки и поближе приникнуть к стеклу. Но только он ухватился руками за подоконник и залез подбородком в паутину, как в окне показались сапоги, которые никому из однополчан, в том числе и командиру полка, принадлежать не могли. Однополчане, все поголовно, носили сапоги, в особенности хромовые, только гармошкой, с шиком, а эти в голенищах были абсолютно прямыми, без единой складочки, как отутюженные и точно бы покрытые толстым слоем лака. К тому же чуть повыше голенищ — Кирилл успел и это ухватить краешком глаза, хотя и отпрянул от окна в испуге — мелькнул двойной голубой лампас. Такие сапоги и такие лампасы мог носить на аэродроме только один человек, и он, не видя этого человека, безошибочно его узнал — это был генерал.
Генерал на КП не вошел, а ворвался ураганом — разнокалиберные и в основном все щегольские сапоги его многочисленной свиты еще мелькали в оконце и Кирилл еще не успел содрать с лица паутину и водворить съехавшую, когда он тянулся на подоконник, пряжку ремня на подобающее ей место, а зычный голос генерала уже рокотнул на ведшей вниз, в недра глубокого и вместительного КП, лестнице, потом он раздался в полутемном коридоре, а через мгновение уже совсем рядом, за дощатой перегородкой, где размещался штаб, точно грозя разнести эту перегородку в щепы. И, казалось, разнес бы, если бы его вдруг не перекрыл, хотя и запоздало-заполошным, но прямо-таки громовым «смир-р-рна!» кто-то из штабных, вероятно, начхим, Кирилл не разобрал, но подумал, что это именно он, больше некому, и генерал, услышав этот горный обвал, удивленно примолк. Он, верно, никак не ожидал, что у такого низкорослого и сухонького человека, каким был начхим, мог быть такой могучий, не чета даже его, генеральскому, голос, а как удивление прошло, довольно всхохотнул и снова зарокотал, уже благодушно и восторженно:
— Вам бы, капитан, на Красной площади парадами командовать, честное слово. У вас же талант, а не голос (генерал, как было известно, почему-то питал особую слабость к людям с могучими голосами). А рапорта не надо. Можно без рапорта, — продолжал он, уже останавливая, видимо, запоздало выскочившего из своей конуры начальника штаба. — Вольно, товарищ майор, вольно! Где командир полка? Почему не встречает? А-а, на стоянке. Срочно ко мне. А теперь показывайте мне экипажи, которые сегодня идут на задание. Хочу на них посмотреть. Первая эскадрилья? Где она? Здесь? Отлично, — и генерал, видать, сам, не дожидаясь помощи со стороны, толкнул рукой дверь и, чуть пригнув голову, стремительно вошел в помещение и, еще не увидев никого в отдельности, с веселой грубоватостью грохотнул: