15668.fb2
— Сучок? Зацепился? Что же вы это так неосторожно? Можно было, кажется, и не цепляться, тем более таким деликатным местом, — и опять с многозначительным видом глянул на жену, готовый в любой миг разразиться новым взрывом хохота.
Но жена не дала ему это сделать. Поспешно приложив палец к губам, она почти силой оттащила его в тень, под крышу, и что-то там горячо зашептала на ухо. Но смех, как заметил Кирилл, разбирал и ее: он бился у нее в горле, под гладкой белой кожей, и ей больших трудов стоило его сдержать.
— Свидание, значит, состоялось? Знакомство тоже? Ну-ну, поздравляю, от всей души поздр-равляю. На файв-о-клок теперь, как вздумается, заходить к ним будешь, или в картишки там, в «шестьдесят шесть», скажем, перекинуться на досуге, в преферанс - пулечку расписать. Генеральская компания, как-никак, «их превосходительства» все же, не то что мы, горемыки грешные. Нами, поди, теперь, и брезговать будешь, ручки не подашь, за один стол не сядешь? Поздравляю, поздр-равляю!..
Таким вот оригинальным образом Борис Сысоев высказал свое отношение к случившемуся, когда Кирилл, возвратившись к себе в землянку, возбужденным голосом и с наслаждением пошпыняв себя за невезучесть, поведал однополчанам о своем злосчастном вояже в «дворянское гнездо» и, как вещественное доказательство, показал дыру на брюках.
Сысоев, конечно, и сам не меньше Кирилла и других летчиков эскадрильи был поражен его неожиданным открытием, тоже вместе со всеми ахнул, услышав, что та очаровательная незнакомка, о которой, кстати, он сам же похвалялся к вечеру разузнать все подробно, вплоть до того, какого размера она носит бюстгалтеры, оказалась женой самого командира их дивизии, видно, буквально на днях прилетевшей к нему откуда-то издалека, и тем не менее ему доставило удовольствие увидеть Кирилла в таком растрепанно-лохматом виде и позлословить на этот счет, поскольку он был зол на него за то, что тот пошел, во-первых, купаться, а не вернулся на стоянку, где его все с нетерпением ждали и волновались, а потом, это уже во-вторых, нарвался на самого генерала, тогда как нарываться на генерала сегодня, после того, что он отмочил на посадке, как раз и не следовало. А под конец добавил, чтобы больше не толочь в ступе воду.
— Отныне, раз такое дело, в «дворянское гнездо» чтобы ни-ни, ни под каким видом, даже если тебя туда на аркане потащат. Не улыбайся, это в целях твоей же собственной безопасности. Даже на глаза старайся этой королеве больше не показываться. Да и генералу тоже. Генерал — он ведь, знаешь какой? Раз — и ваших нету. Так что увидишь где его или ее — за версту обходи.
— Такую обойдешь, — робко вставил Кирилл. — Это же такая женщина, Борис, такая женщина…
— Какая же?
Кирилл — он сидел перед Сысоевым на койке без брюк, в одних трусах, свесив голые ноги, и с нарочито внимательным видом разглядывал, велика ли на брюках дыра, — поднял на него голову, потом поочередно, с искательной улыбкой, оглядел остальных летчиков, не перестававших удивляться случившемуся, и, словно заручившись их сочувствием и поддержкой, осмелел и ответил с убеждением:
— Будь моя власть, я бы ее перед каждым боевым вылетом специально на стоянку приводил, чтобы дух в экипажах поднимать. Поверишь, поглядишь на нее — и на любое задание можно идти спокойно. А ты говоришь — «обходи»…
— Не обойдешь, будешь иметь дело с генералом, а уж он как-нибудь найдет предлог лишний раз тебя на Алакурти послать.
Алакурти был крупным вражеским аэродромом, на котором базировалась отборная группа «мессершмиттов» и который к тому же прикрывался почти тремя сотнями стволов зенитной артиллерии, так что о полете на бомбежку этого аэродрома или его разведку в полку всегда говорили как о наказании, и потому-то, упомянув название этого аэродрома, Сысоев тут же со значением примолк, а потом добавил:
— Это тебя устроит? То-то и оно. Так что лучше подумай, как теперь быть, чтобы на земле не сидеть. Сейчас это главное, а не какие-то там женщины.
Отстранение Кирилла от полетов тут, в землянке, уже обсуждалось, обсуждалось горячо — Кирилл пришел как раз в разгар этого обсуждения. Но его неожиданное появление, да еще в таком виде, настроило летчиков с серьезного уже на игривый лад и они, как бы получив отдушину, с радостью и вволюшку похохотали. А теперь вот Сысоев снова заговорил об этом отстранении, и в землянке опять как бы потянуло сквознячком — возвращаться к давешнему разговору никому из летчиков уже не хотелось, радости такой разговор им не сулил.
Не захотел поддержать этот разговор и сам Кирилл, хотя Сысоев еще долго, почти до самого отбоя, приставал к нему и все придумывал один смехотворный вариант за другим, чтобы только его друг каким-то чудом избежал наказания — Сысоеву тоже не улыбалось из-за Кирилла сидеть на земле.
Но все устроилось само собою.
На другой день, еще не взошло солнце, а только чуть забрезжил мутный рассвет, на аэродроме объявили тревогу. Кирилл спросонья даже не разобрал сперва, что это действительно была тревога. С вечера он долго не мог заснуть, все беспокойно ворочался с боку на бок, а вместе с ним, как бы в знак воздушного братства, ворочался и Сысоев, и когда от заполошного крика «Всем быстро к самолетам!», глухой возни, сдавленного пыхтенья и скрипа половиц в землянке открыл глаза, то решил, что это просто-напросто розыгрыш, вспомнил, дескать, кто-нибудь из ребят, скорее всего Остапчук, что от полетов его отстранили, и вот, сатана, изгиляется на потеху всем, и хотел было снова накрыться с головой одеялом, как Сысоев, видя такое дело, — он уже почти оделся — дал ему вгорячах такого солидного тычка в бок, что он тут же скинул с себя сонную одурь и схватился за одежду.
На стоянку он, конечно, опоздал, прибежал самым последним, когда техники с мотористами уже расчехлили самолеты, сняли с элеронов и хвостовых оперений струбцинки и начали открывать люки, а летчики, видно, уже получив указания от командира эскадрильи, щелкая на ходу карабинами парашютов, по-тюленьи неуклюже взбирались в эти люки и занимали места в кабинах. И все это, как никогда, тихо, без шума и суматохи, словно на стоянке или где-то поблизости уже находился невидимый враг и они боялись разозлить его раньше времени. Кирилл тоже, стараясь не встречаться ни с кем взглядом, быстренько надел парашют, но когда устремился понезаметнее к своей «семерке», возле которой у открытого люка его с растерянным видом поджидал Шельпяков, вдруг столкнулся лицом к лицу с командиром эскадрильи капитаном Рыбниковым. В первый миг Кирилл даже не понял, что это его вдруг так кольнуло в самое сердце при виде Рыбникова, и когда только, невольно придержав шаг, увидел в позе и взгляде Рыбникова, мгновенно преобразившем его заспанное лицо, недоумение, растерянность и злость, словно командир эскадрильи встретился не со своим летчиком, а с самим дьяволом, да еще в такой неподходящий момент, от догадки застыл на месте, как если бы его хватил паралич: ведь он, Кирилл, сейчас здесь был посторонним, даже лишним, вроде безбилетника, и Рыбников, конечно же, сейчас даст ему это почувствовать. И верно, хватанув перекосившимся от негодования ртом воздуху раз-другой, словно от появления Кирилла на стоянке его и в самом деле начало мутить, Рыбников возмущенно завращал белками своих крупных, навыкате, глаз и заорал благим матом:
— Что вы здесь под ногами болтаетесь? Дисциплину забыли?
Он хотел, конечно, добавить еще что-то, добавить не менее беспощадное, но в этот момент со стороны КП в серое предрассветное небо вдруг по-ужиному, роняя огненную чешую, вползла изжелта-красная хвостатая ракета, осветив нездоровым светом горб землянки, за ней вторая, третья, и Рыбников, хотя и был человеком далеко не робкого десятка, с каким-то не мужским испугом понаблюдав за угасанием этих ракет, вдруг болезненно скривил лицо и простонал, как если бы внутри у него что-то лопнуло:
— Все-таки прорвались гады. Значит, взлетаем. — Потом, опять уставившись на Кирилла, заорал с новой яростью: — А вы что здесь стоите, чего ждете? Особую команду, приглашение? Сейчас же в кабину. Иначе скоро от всех нас тут мокрое место останется.
Что-что, а такую команду Кириллу не пришлось подавать дважды: не подумав даже удивиться столь разительной перемене в поведении комэска, он тут же с неуместной для такого случая радостью подхватил сзади парашют обеими руками, чтобы не бил по ляжкам, и резво, как иноходец, припустил к своей «семерке», где его встретил Шельпяков, при помощи Шельпякова втиснулся в люк, взобрался на сиденье, привычно заерзал, чтобы потом, когда не надо, не искать наиболее удобную позу.
Сысоев его встретил широченной улыбкой и на радостях, что все обошлось благополучно — он видел эту его «горячую» встречу с Рыбниковым, хотя и не разобрал, какие именно комплименты они говорили друг другу, — помог привязаться. Он же, Сысоев, пока Кирилл, на ощупь отыскивая краны, тумблеры и пусковые катушки, готовился к запуску моторов, сообщил в двух словах о причинах тревоги.
Оказывается, прямым курсом к аэродрому шла большая группа «юнкерсов-87», причем под прикрытием шестерки «мессершмиттов», и полку, чтобы избежать, если наши истребители их вдруг не перехватят, возможного бомбового удара, предстояло немедленно, соблюдая очередность эскадрилий, подняться в воздух и переждать это время где-нибудь в безопасном месте на небольшой высоте. Кирилл в ответ понимающе кивнул головой и, еще раз проверив напоследок ход штурвала и педалей, дал знак Шельпякову, что у них на борту все в порядке и моторы можно запускать.
Левый мотор запустился сразу, с первой искры, а вот второй, как на грех, запускаться не захотел, что-то закапризничал, и Кирилл, побившись с ним минуту-другую, начал нервничать и бросать тревожно-искательные взгляды то на приборную доску, то на старт, куда уже вырулила почти вся эскадрилья, то на Шельпякова, а когда мотор, наконец, все же подал голос, с ужасом обнаружил, что на стоянке они остались совершенно одни, вся эскадрилья уже поднялась в воздух и потянула на юг, в сторону Шуг-озера, как было предусмотрено приказом командира полка: там находился запасной аэродром, на котором, в случае чего, можно было и приземлиться. Кириллу стало немножко не по себе, когда он представил, что им придется утюжить воздух в одиночку да еще неизвестно где, и излишне резко вырвал свою застоявшуюся «семерку» из капонира и почти на полном газу порулил на старт.
За ночь небо над аэродромом почти наглухо закрыло облаками, и когда он, уже на высоте триста метров, сделал второй разворот, эскадрильи так и так не увидел, и, верно, как раз из-за этих самых облаков. Не увидел ее и Сысоев, как ни вертел туда-сюда головой. Правда, облака были невысокие, их нижняя кромка едва не задевала за штырь антенны над кабиной, и если их пробить, обзор бы улучшился и отыскать эскадрилью тогда уже не составило бы, пожалуй, особого труда, но пробивать облачность Кирилл пока не стал, понадеялся догнать эскадрилью чуть дальше за аэродромом, где облака, как ему показалось, были реже и светлее. Он только попросил Горбачева попробовать связаться с Рыбниковым по рации или, на худой конец, с землей и, прибавив моторам обороты, но не затяжеляя винтов, взял чуть правее, как раз по направлению к ложному аэродрому, а свой, еще довольно хорошо просматривавшийся, но уже притихший, затаившийся и потому казавшийся безжизненным, оставив слева по борту. Но за аэродромом эскадрильи тоже не оказалось, и он, обменявшись знаками с Сысоевым, решил тогда выходить наверх, за облака, благо здесь, вблизи ложного аэродрома, они, облака, были не такие уж зловеще угрюмые и плотные, как над своим. Неторопливо взяв штурвал на себя и почувствовав лопатками через тонкую гимнастерку возбуждающую неподатливость бронеспинки, он одновременно почувствовал вдруг и какое-то еще смутное, но явно портившее настроение беспокойство, словно полез в облака на свою же беду, которая его там только и поджидала. Вокруг, как всегда в облаках, было покойно, сумрачно и убаюкивающе однообразно, а ему, охваченному этим беспричинным беспокойством, показалось даже, что машина вдруг предостерегающе попросилась назад, не захотела или забоялась идти дальше в эту беспросветную муру с задранным носом, хотя они, облака, не пенились и не кипели возмущением под этим ее задранным носом и острыми лопастями винтов, а, наоборот, равнодушно уступали дорогу. И еще ему почудилось на какое-то время, что и моторы вдруг взяли другую, что-то уж слишком низкую и жалостливую ноту. Но это беспокойство уже не могло повлиять на его решение вырваться наверх, а потом оно было настолько мимолетным, что он о нем тут же начисто забыл, как только впереди, прорезав плексиглас кабины, вспыхнул бледный еще, мутноватый просвет. Правда, дальше и выше виднелись новые облака, причем уже опять плотно сбитые, но в свете боязливо подступающего сюда утра он не увидел в поведении машины и гуле моторов уже ничего подозрительного — и моторы, и машина вели себя теперь вполне безбоязненно, спокойно, и ему, почувствовавшему себя тоже спокойным и уверенным, даже захотелось коротким движением штурвала и секторов газа подстегнуть свою «семерку» и еще выше задрать ей нос, чтобы, наконец, вырваться на ничем не ограниченный небесный простор и отыскать эскадрилью, в которой, конечно же, его хватились. И он бы сделал это, если бы в самый последний момент, уже сдавив ладонью холодные шарики секторов газа, не увидел, к своему ужасу, как слева в этот же просвет в облаках, грозя разнести все в пух и прах, ворвался какой-то одномоторный, похожий на вспухшее облако, самолет. Это было так неожиданно, что он, еще не поняв даже, чей это самолет, свой или вражеский, невольно толкнул штурвал от себя, будто решив уступить тому дорогу, но когда самолет, как бы разорвав острием своих крыльев свою же собственную тень, оказался почти рядом, уже в створе левого мотора, и, будто намеренно пугая, выставил напоказ свои уродливо растопыренные «ноги» в дюралевых обтекателях, он уже, наоборот, хотя и чисто инстинктивно, хватанул штурвал на себя и чисто же инстинктивно припечатал большой палец к гашетке пулеметов — самолет был явно вражеский. Правда, крестов и свастики на нем Кирилл еще не видел, но ему хватило и этих вот чудовищно торчавших из «живота» «ног», чтобы безошибочно определить, что это был никто иной, как «юнкерс-87», или «лаптежник», как его называли наши летчики за неубиравшиеся шасси. Но как он, этот «лаптежник» очутился здесь, да еще один, было непонятно: может, оторвался в облаках от группы, которую, вполне возможно, перехватили и рассеяли наши истребители, и заблудился, а может, специально подкарауливал его, Кирилла, и на какое-то мгновение Кирилл оцепенел. У него появилось ощущение, что «юнкерс» сейчас довернет — ему показалось с испугу, что в этот миг он даже различил в кабине злорадно улыбающееся лицо немецкого летчика — и продырявит его насквозь с первой же очереди. Но оцепенел только на мгновение — уже в следующую секунду, хотя бледность и не успела стечь с его щек, он налился уже таким спокойствием, что даже ощутил, как на его правом виске вспухла и забилась жилка, отсчитывая удары сердца, а сердце — он это тоже вдруг почувствовал необыкновенно четко — больше не теснило грудь, а билось ровно и свободно как, пожалуй, не билось никогда в жизни. Во всяком случае, если бы у Кирилла нашлось время, он обязательно подивился бы этому своему необычному спокойствию. Но времени у него уже не было, «юнкерс» в этот миг, будто в слепой ярости, уже таранил своим железным лбом сетку его прицела, и он, почти не целясь, только как-то неестественно подтянув живот к позвоночнику, чтобы, верно, не сбиться с дыхания, а точнее — совсем не дышать, с тем же спокойствием и невозмутимостью, словно перед ним был не заклятый и опасный враг, которого надо было обязательно уничтожить, а обычная деревянная мишень на полигоне для воздушной стрельбы, деловито нажал на гашетку.
Очередь, если бы он ее услышал, получилась длинной, намного длиннее, чем было надо. Но он ее не услышал. Больше того, сначала ему показалось даже, что пулеметы, хотя машину и забило тут же нервной дрожью, вообще не сработали. Но когда спустя какое-то время — секунду-две, а может, целых три — в нос ему остро ударило дымом и гарью, понял, что на пулеметы грешил зря.
Это вот в основном все и решило.
Правда, наказания Кирилл все равно не избежал. Но что ему было это наказание — все-то выговор в приказе по полку, а не трибунал и вечная потеря неба, — когда в дивизии теперь только и говорили, что о сбитом им «юнкерсе». Даже командир полка, и тот, говорят, не сдержался и в присутствии рядовых летчиков заявил:
— Отчаянная головушка этот Левашов. Я никогда в нем не сомневался. Прирожденный летчик!
Правда, потом командир спохватился и добавил, чтобы люди, а их вокруг было немало, не подумали, что это было полное отпущение грехов Левашову:
— Но дисциплина есть дисциплина, и наказание от него не уйдет.
Конечно, выговор, да еще в приказе по полку, объявленный на общем построении, при соблюдении всех формальностей, к тому же остающийся в личном деле и летной книжке летчика до гробовой доски, — тоже было не так уж мало, и получи его Кирилл сразу же, то есть в тот же день или вскоре, а не после того, как неожиданно даже для самого себя стал героем дня, он отнесся бы к нему не так уж безболезненно, как отнесся теперь. А теперь, выслушав приказ в полном молчании, он только нервно сдвинул брови, ну и потом еще, это уже после построения, ни за что ни про что взъелся на Сысоева, когда тот полез к нему со своими утешениями. И — все, больше ни горечи, ни обиды, только разве злая, в первый миг, радость, что все же не трибунал, а небо. И неспроста. Ведь что бы там ни говорили, а этот его отчаянный эксперимент с деревьями, хотя и квалифицировался в приказе как грубейшее нарушение летной дисциплины, все равно в глазах большинства летчиков, особенно молодых, оставался, как и случай с «юнкерсом», своего рода подвигом, а не нарушением НПП[6] или воздушным хулиганством. И многие летчики это не скрывали, даже открыто, правда, только не в полный голос, поговаривали, что за такие дела надо не наказывать, а поощрять, уж если не орден, так медаль-то «За отвагу» он, дескать, как-нибудь заработал. Да и командир полка, подписывая этот приказ на выговор, тоже в душе, быть может, — как Кирилл теперь, немножко избалованный общим вниманием, начал подозревать, — одобрял его поступок, а если и не одобрял, то все равно не шибко-то и возмущался — командир тоже был летчиком, тоже ходил на задания и не мог не понимать, как важно было знать самые потаенные возможности машины, чтобы их использовать, когда придет нужда.
А вскоре снова установилась летная погода, полк опять начал делать вылет за вылетом, и Кирилл, снова занятый своим опасным, но любимым ремеслом, перестал думать не только о выговоре, но и вообще о случившемся — было уже не до этого.
А вот не думать о поразившей его воображение женщине, хотя она и оказалась женой командира их дивизии, Кирилл не мог, как не пытался. Злился на себя, а думал о ней, думал непрестанно, все время, пока ум его не был занят чем-то другим. Особенно же буйствовал он в своих думах по ночам, когда заваливался на боковую, а сон бежал прочь. Отгородившись от грешного мира немыслимым барьером и пространством, уже никем не стесняемый, он давал в это время своим мыслям и чувствам такой необузданный простор и волю, что, казалось, узнай о них генерал, он бы отдал приказ его расстрелять, потом воскресить, чтобы расстрелять заново — для надежности.
Днем же такие страсти Кириллу не грозили. Днем он был сдержан, так далеко, как ночью, в своих мечтах не заходил. Самое большее, на что он отваживался, если вдруг видел ее где-нибудь издалека или при нем заходил о ней разговор, так это сказать, да и то, когда поблизости не было Сысоева: — «Что хороша, так уж хороша. Другой такой на всем белом свете не сыщешь! Всем женщинам женщина!»
И все бы, верно, так и шло своим чередом: он бы вздыхал по ней до скончания века украдкой, а она так никогда бы и не узнала, если бы вскоре в чистом небе над селом с нерусским названием Суслоярви не сплоховал летчик одной с ним эскадрильи Глеб Горюнов.
Горюнов в тот день ходил на разведку глубоких тылов противника и уже возвращался обратно, когда его стрелок-радист Николай Остапчук доложил, что видит в хвосте двух «мессершмиттов». И надо было Горюнову тут же свернуть в сторону и попытаться уйти от «мессеров» в облака, благо и время еще позволяло, и облака были надежные, но он, видно, решил, что линию фронта, а до нее оставалось еще километров тридцать-сорок, успеет пройти до «мессеров», а там, дескать, уже дома, а дома и стены помогают. Да не получилось. «Мессера», хотя и у самой линии фронта, все же его догнали как раз вот над этим самым Суслоярви и с первой же атаки подожгли. Правда, несмотря на пожар на борту и ранение, Горюнову все же хватило сил перетянуть самолет через линию фронта, больше того, он даже попытался сбить охватившее его пламя, но неудачно, видно, потерял скорость и, сорвавшись в штопор, врезался в землю, причем почти что дома, невдалеке от своего аэродрома. В живых из экипажа остался только стрелок-радист сержант Николай Остапчук. По приказу Горюнова он, тоже раненый, выбросился на парашюте чуть раньше, чем самолет свалился в штопор. Но для Остапчука этот вылет тоже оказался последним. Хотя в госпитале его и подштопали, однако не до такой степени, чтобы снова летать на пикирующем бомбардировщике: что-то там у него срослось не так, что-то сместилось, и оказался стрелок-радист Остапчук не годным к летной службе, то есть не у дел, пока командир дивизии, знавший его как парня умного и расторопного, не забрал к себе в адъютанты. Прежний же, как выяснилось, сверх всякой меры пристрастившийся к игре в карты, дошел, оказывается, до того, что просадил что-то там из казенного барахла, и генерал быстренько спровадил его излечиваться от этого опасного недуга в пехоту, на передовую.
Вот этот новоиспеченный адъютант, поселившись, как было положено, в доме генерала и быстренько сделавшись там своим человеком, и намекнул как-то его жене — а звали жену генерала Светланой Петровной, — видно, с намерением сделать ей приятное, а заодно и подольститься, что есть, дескать, тут на аэродроме, в бомбардировочном полку, один летчик, который ее буквально боготворит и называет ее не иначе, как только королевой, королевой карельских лесов. Правда, он не сказал, что этим летчиком был именно Кирилл Левашов, до этого тогда дело не дошло, так как Светлана Петровна разговор не очень-то поддержала, он, видно, был ей смешон либо не совсем приятен, и Остапчук решил к нему больше никогда не возвращаться. Но когда он вскоре узнал, из слов самой же Светланы Петровны, что ее родители остались на оккупированной немцами территории и она вот уже почти два года ничего о них не знает и страшно убивается, опять заговорил о Кирилле, только на этот раз без задних мыслей и потому уже в открытую, чтобы ей как-то помочь или хотя бы утешить.
— Знаете, у нас тут на аэродроме, — сказал он ей с озарением, — есть один офицер, так у него родители тоже были в оккупации, и ничего, обошлось. Как немцев вышибли, он их разыскал, оказались живы-здоровы, и отец, и мать. Так что вы шибко-то не убивайтесь, может все и обойдется.
Светлана Петровна с надеждой посмотрела на него, потом спросила:
— Вы его хорошо знаете, этого офицера?
— Как же, в одной эскадрилье летали. Один из лучших летчиков полка.
— Может, вы мне его покажете? Я бы с ним, пожалуй, поговорила. Хочется узнать все подробно. Если это будет удобно, конечно.
— Чего проще, Светлана Петровна, — успокоил ее Остапчук. — Скажите только — и я его приведу. Человек он толковый, воспитанный, вам понравится.
— Хорошо, тогда приведите, Николай Яковлевич, я вам буду благодарна.
— Когда?
— Если можно, прямо сегодня. Зачем откладывать.
— Будет сделано самым наилучшим образом, Светлана Петровна, — с воодушевлением заверил ее Остапчук и тут же, узнав, что Кирилл вот-вот должен возвратиться с боевого задания, послал за ним прямо на стоянку генеральского повара Сапожкова.