156989.fb2
Что касается подлинной рукописи, с ее чудовищными разночтениями, он хотел взять ее с собой в Иерусалим, но уничтожать не собирался. Хоть она и была написана безымянным слепцом и безымянным дурачком, затерявшимися в пустыне, разве великий святой Антоний не уходил также в пустыню в поисках слова Божьего?
Да, говорил себе Валленштейн, святой Антоний тоже так поступил. И коль скоро другие бедняги пытались сделать то же самое, но смутились пред злыми духами и миражами, не устояли перед пустыми видениями, это еще не значит, что нужно уничтожить их труд, ведь они тоже попытались, но только услышанное ими Слово оказалось ложным. Так что Валленштейну в голову не приходило уничтожить подлинный манускрипт — такое же творение Божье, как и всякое другое. Лучше пусть полежит где-нибудь в сухом темном тайнике, как до того лежал его чистый пергамент.
В смирении своем Валленштейн никогда не думал, что за время пребывания в пустынной пещере по примеру святого Антония он, возможно, совершил монашеский подвиг, равный по величине подвигу святого Антония, и таким образом стал новым святым Антонием.
Или просто настоящим святым Антонием, отшельником, который в своей любви к Богу не знал эпох.
Или — вещь еще более странная — в ходе испытаний изнурительным трудом, голодом, палящим солнцем, ночным одиночеством, выжив-таки в своей пещере, он фактически прожил заново жизнь тех двух неведомых странников, причитания которых, звучавшие на обочинах дорог, привели их в конце концов к подножию горы три тысячи лет назад.
И что, значит, Валленштейн ничего не нашел и ничего не подделал.
Что вместо этого он, в смятении и неведении своем, такой же слепой и такой же полоумный, сложил свою собственную священную песнь под мистический аккомпанемент воображаемой лиры, флейты и рожка.
Любые запутанные, замысловатые рассуждения были уже недоступны помутившемуся рассудку Валленштейна. Из последних сил он влачил себя из пустыни к вратам Иерусалима; город потряс его обилием красок, звуков и запахов, ошеломительных после семи лет уединения в Синайской пещере.
В результате Валленштейн тут же заблудился в лабиринте улочек. Он бродил кругами по одним и тем же местам и, вероятно, в конце концов рухнул бы жалкой кучкой лохмотьев на камни Иерусалима, вцепившись смертельной хваткой в драгоценный сверток, если бы не наткнулся случайно на лавку древностей, где когда-то купил пергамент для своей подделки.
Престарелый владелец лавки Хадж Гарун поначалу не признал своего бывшего знакомца, но, узнав, сразу предложил пищу, питье и кров, от которых Валленштейн отказался, чувствуя, что время его на исходе. Вместо этого он попросил Хадж Гаруна отвести его в армянский квартал, к подвалу, где он когда-то готовился к выполнению своей задачи.
Ты же не собираешься лезть туда снова? сказал Хадж Гарун, вновь ужаснувшись подвальной грязи и темноте.
Я должен, прошептал Валленштейн, ради моего свертка. До свидания, брат, да благословит тебя Бог.
Сказав это, Валленштейн повернулся и, болезненно скорчившись, полез в нору. Он обшарил грязный пол. Где же закопать сверток?
Ему привиделась трещина в грунте; то был рубец на его глазном яблоке.
Он склонился над этой трещиной и принялся яростно скрести землю руками, срывая ногти и раздирая кожу на пальцах, отчаянно работая, чтобы вырыть колодец памяти, пока оставалось время. Как только в земле перед ним являлась новая трещина, он бешено набрасывался на нее, углубляя тревогой разверзшиеся расселины в своем сознании.
Костяшки пальцев ударились о камень. Он достиг старого сухого вымощенного камнем дна, когда-то, видимо, здесь был резервуар, впоследствии заброшенный при бесчисленных разрушениях и восстановлениях Иерусалима. Древний колодец? Как раз то, что нужно.
Он положил сверток в резервуар и, вернув камни на место, засыпал их землей и утаптывал пол подвала, пока тот не стал твердым и ровным. Теперь никто не догадается. Еретическая книга спрятана надежно и навечно.
Валленштейн вскрикнул. Ровная земля под ногами вдруг раскололась на тысячу трещин, его ужасная самонадеянность на горе Синай привела следами божьих муравьев к финалу, и теперь ему, изгнаннику, надо было бежать в пустыню, его священный город утрачен для него навсегда, потому что он его создал.
Тихо постанывая, он проволок себя по ступеням и пошел прочь от подвала, ослепленный шрамами на глазах и потому не заметивший фигурку человека, наблюдавшего за ним из тени; человек этот привел его к его бывшему жилищу в армянском квартале и из любопытства задержался, то был тихий продавец античного пергамента и прочих древностей по имени Хадж Гарун.
Не слыша больше хриплых иерусалимских криков и не видя стен, Валленштейн выбрался на подкашивающихся ногах из города и заковылял на север. Добрался до первой гряды гор, затем до второй. Всякий раз, оглядываясь, он все хуже видел великую гору и великий город на ней. Исчезла яшма и золото, рассыпались купола, обрушились башни и минареты.
В последний раз надломился ландшафт, и город затерялся в дымке и пыли. Как следовало ожидать, кровавая сеть шрамов омрачила его сознание.
Валленштейн опустился на колени, потом рухнул ничком. Глаза его затянуло белой пеленой, его сотрясал озноб, незаживающие язвы покрыли кожу, руки лежали недвижными клешнями, ухо висело на тонком хрящике, а нос отъеден начисто — по всем признакам последняя стадия проказы — результат девятнадцати лет пребывания на Святой Земле.
И к миру он был безучастен. И конечно, ему не суждено было узнать, что один немецкий ученый, роясь на полках обители Святой Екатерины, вскоре наткнется на плод его беспримерной набожности и с гордостью объявит о находке древнейшей из Библий, красиво написанного манускрипта, который разъяснил и удостоверил подлинность всех последующих версий, став неопровержимым доказательством древнего происхождения современного Священного Писания.
Ученые пришли в восторг, молодой немец прославился на весь мир. А изысканный манускрипт, чинно поторговавшись, приобрел царь Александр II, в те времена такой же могущественный, как всякий защитник веры, и, подобно затерявшемуся сумасшедшему отшельнику, достойный тезка одному из героев-воителей, которого сказитель и писец подлинной Библии сочли уместным отправить на тот свет в возрасте тридцати трех лет, равно как и одного из своих героев духа.
Александр Великий и Христос, слепец и дурачок, царь и Валленштейн все делили и делили в веках мирское и духовное.
В итоге о его работе можно сказать лишь то, что она была нелепа, верна и абсолютно неприемлема.
После исчезновения Стронгбоу из Каира его ботанические монографии стали появляться все реже и реже. Где-нибудь в Праге издавалась всего одна страничка за целый год. Но плоды его потаенных трудов были столь искусны, что сложилось мнение, будто он работает над каким-нибудь выдающимся прожектом, к которому эти скудные заметки являются лишь обрывочными примечаниями. Учитывая его блестящие успехи на ниве ботаники, невозможно было иначе объяснить его очевидное к ней равнодушие.
Мнение это только укрепилось во второй половине века, когда больше десятка лет никаких известий о Стронгбоу вообще не поступало. Все ботаники придерживались мнения, что этот эксцентричный ученый прячется где-нибудь в укромном уголке пустыни, подытоживая находки, которые скоро явит миру в виде фундаментальной новой теории происхождения растений, как незадолго до того объяснил происхождение видов его современник Дарвин.
Стронгбоу действительно классифицировал находки и формулировал теорию, но она не имела никакого отношения к растениям; такая необычная перемена произошла в нем после короткой встречи с нежной персиянкой. Предмет изучения никоим образом не мог ускользнуть от Стронгбоу, который подстерегал его, бесконечно маскируясь, и наряжался то бедным погонщиком верблюдов, то богатым дамасским купцом, то безобидным торговцем очным цветом, собирателем щавеля и прочих пустынных трав, то одержимым дервишем, порой впадающим в транс, то загадочным хакимом, то есть целителем, человеком, который потчует пациентов хинином и каломелью, коричной водой, крошками ревеня и капелькой опиума.
Ни один европеец не имел возможности пообщаться с ним за эти десятилетия странствий, но можно строить кое-какие предположения о том, что именно с ним происходило.
В своей книге, посвященной цветам и опубликованной в 1841 году, он обронил фразу, что англичанкам в Леванте, как известно, свойственно потеть и у этого пота сильный запах. Если бы в то время кто-нибудь задумался над скрытой порочностью этого заявления, уже тогда можно было догадаться, что логика исследований Стронгбоу неумолимо выведет его к какой-нибудь колоссальной и совершенно неслыханной непристойности.
Но никто ничего не заметил. Ученые были заняты его новаторскими ботаническими штудиями, и пока коллеги рыскали по английским полям в ожидании очередного его труда с описанием новых видов растений, Стронгбоу продолжал свое эпическое путешествие — по совершенно иным местам.
К тому же все приходившие в Европу известия о Стронгбоу долгие годы были не просто обманчивыми. Они, все без исключения, были основаны на лживых и нелепых выдумках других европейцев.
С урожденными левантинцами он вел себя на удивление задушевно. С ними он поедал целых баранов и связки голубей, запивая все это галлонами бананового пива и квартами отчаянно крепкого спиртного напитка, который получают из некоторых видов пальм, делая надрез на коре и нацеживая сок, который набегает быстро и крепость его ежечасно удваивается.
Когда ему случалось этак вот объесться, он неделю отсыпался, неподвижно вытянув длинное тело, как питон, переваривающий добычу. А выпив спиртного больше обычного, он мог пролежать в своем шатре и две недели кряду — просто для того, чтобы голова и все прочие органы пришли в норму.
И чая он тоже не чурался. Напротив, Стронгбоу выпивал его, вероятно, больше любого из когда-либо живших англичан. Ежемесячно из Цейлона в Акабу прибывал для него стовосъмифунтовый ящик чая. За один-единственный месяц он опустошал его, а затем набивал плотный сухой ящик тетрадями и дневниками, которые накапливались за это время.
Чай — вон. Мощной струей, не жалея мочеточников. А вместо него — записки.
Что касается всевозможных бесед, то он вел их бесконечно. Он мог просидеть три, а то и четыре недели с человеком, причем с кем попало, оживленно споря о криптографии, музыке, траекториях невидимых планет, о производстве прозрачных ульев, о возможности путешествия на Луну или о принципах устройства несуществующего всемирного языка. Где бы он ни оказывался, он мгновенно подхватывал любую случайную тему, что всплывала у костра на привале, в полумраке закопченного шатра, на базарных задворках или при свете звезд в орошаемом саду.
В Триполи, давно подметив родство между сном и мистикой, бессонницей и сумасшествием, он овладел основами гипноза, отучая проституток от убыточной для них привычки храпеть во сне.
В Аравии он заметил, что летняя температура на высоте пять тысяч футов в тени в полдень составляет сто семь градусов,[6] в то время как зимой вся земля выше трех тысяч футов покрывается снегом.
Дождь в пустыне — редкое чудо, и не каждому доводится увидеть его хотя бы раз в жизни. Вади эр-Румма, высохшее русло длиной в сорок пять верблюжьих переходов или тысячу миль, однажды стало полноводной рекой с озерами в три мили шириной; Стронгбоу жил там на плоту, покачиваясь на волнах, как бедуин на верблюде.
За один только день двадцать третьего июня он зафиксировал шестьдесят восемь вариантов второстепенного полового акта, практикуемых в малоизвестном горном племени на севере Месопотамии. В одной маленькой записной книжке он перечислил не менее одной тысячи пятисот двадцати девяти видов сексуальных отношений, практикуемых в еще менее известном племени, не видевшем чужаков со времен Гарун-аль-Рашида; сколько племя себя помнило, оно всегда кочевало вокруг одного и того же оазиса на самом краешке Аравийского полуострова.
Рассказывают, что подвиг, подобный первому, совершил Дарвин, систематизируя один вид в Бразилии, а подобный второму — он же, изучая образцы в Уругвае.
Но систематизировал Дарвин бразильских жучков, а уругвайские образцы, от ихтиологических до микологических, он отправлял для дальнейшей классификации домой, залив вином, в то время как объекты изучения Стронгбоу в Леванте были ростом с человека, вино можно было, в крайнем случае, залить им только внутрь, и даже после этого они норовили прямо на глазах изменить основные характеристики.
Стронгбоу сидел со старейшинами затерянного в песках синайского племени джабалия и расспрашивал, не случалось ли в этих местах чего-нибудь необычного. Они отвечали, что не так давно на горе близ монастыря Святой Екатерины один отшельник провел в пещере девяносто лун.
Монахи думали, что отшельник молится, но джабалия знали лучше. На самом деле отшельник быстро писал что-то на старой бумаге, и получавшаяся у него книга тоже выглядела очень старой. Они не видели ее вблизи, но знали, что она написана на древних языках.
Откуда вы это узнали? спросил Стронгбоу.
Однажды ночью, сказали они, в наш лагерь забрел старый слепец, знавший много языков, и мы отвели его на гору: может, что услышит. Старик сказал, что отшельник бормочет что-то на смеси древнееврейского, древнегреческого и еще одного языка, которого он никогда не слыхал.
Старик только слушал?