156989.fb2
Теперь же он построил большой воздушный шар с компактной гондолой, в которой помещались узенькая койка, маленький письменный стол и потайная лампочка. Шар наполнялся водородом из бутылей, которые он прятал в разных ущельях, скрытых в пустыне; туда он снижался и прятался на заре, днем спал и рассчитывал следующий этап своего путешествия, стараясь передвигаться незаметно.
Перелеты Стерн совершал только ночью. Иногда он работал за столиком, но чаще тушил лампу и размышлял, летя в тишине по темному небу, совершенно невидимый из пустыни при свете звезд и похожий на далекое легкое облачко, когда появлялась луна.
Он летал от Адена до Иордана и от Мертвого моря до Омана, снижаясь перед рассветом, мягко опускаясь в расселину среди скал, чтобы пришвартовать свой корабль. Затем он скрытно пробирался к руслу пересохшей реки на встречу с каким-нибудь из вождей националистов; он летал, плетя интриги и все больше страдая от головной боли, хронической усталости и постоянного недосыпания, совершенно одинокий на своем шаре, в том числе и в интимном смысле; бывало, поднявшись слишком высоко в ночное звездное небо, он страдал от приступов сердцебиения, уже став жертвой неизлечимых мальчишеских грез, родившихся в Храме луны.
Ведь едва стоило ему снарядить свой шар и приступить к взятой на себя миссии, как он обнаружил, что вся она сводится не более чем к контрабанде оружия. Когда-то великая родина строилась в его воображении через умиротворение раздоров, и себя он представлял в роли целителя, помогающего найти умиротворяющий бальзам. Но люди, с которыми он общался в первые месяцы, налаживая контакты, не могли думать ни о чем, кроме оружия. Если он затрагивал другие темы, его тут же обрывали.
Идиот, орал один человек из Дамаска, почему ты упорствуешь в своей глупости? Конституция? Законы? Тут некогда этим заниматься, ты уже не в университете теориями играешься. Ружья — вот что нам нужно. Когда мы убьем сколько нужно турков и европейцев, они уйдут — вот оно, право, вот она, наша конституция.
Но ведь, когда-нибудь, начинал Стерн. Когда-нибудь — конечно. Через десять, двадцать, тридцать лет, кто знает. Когда-нибудь мы будем болтать до скончания века, но не сейчас. Сейчас существует только одно. Ружья, брат. Хочешь помочь? Хорошо, привези нам ружья. У тебя есть воздушный шар, и ты можешь пересекать границы ночью. Ну так займись делом. Ружья.
Это угнетало Стерна, и он пытался сопротивляться, поскольку это был путь к скрытому отчаянию. Он испытывал смятение при мысли, что его сияющая мечта сумела так быстро выродиться в простую контрабанду оружия. Но он не мог спорить с этими людьми, зная, что они говорят правду и если он хочет играть в этом какую-то роль, значит, следует принять такую.
Поэтому он с грустью собрал все свои вдохновенные записки, планы и красивые чертежи, сделанные за две лихорадочные исступленные недели в Париже, поднялся с ними как-то раз ночью высоко над пустыней и сжег их, одну за другой, бросая во тьму непотухший пепел, а потом полетел на восток, а на следующий день рано утром в первый день 1914-го, или 5674-го, или 1292 года, в зависимости от выбора святого, он тайно доставил свою первую партию оружия во имя строительства огромной новой миролюбивой нации, которому он надеялся поспособствовать в новом веке.
Самым значительным и самым незаметным действием Стерна в те годы была краткая, но очень необычная встреча, произошедшая случайно в пустыне. Стерн не придал ей абсолютно никакого значения, и, встретив того же человека вновь в Смирне в 1922 году, когда тот спас ему жизнь, он даже не вспомнил, что уже знаком с ним.
Но для старого араба это был самый важный момент в его долгой жизни.
Эта случайная встреча произошла весной, когда Хадж Гарун совершал свое ежегодное паломничество в Мекку, путешествуя, как обычно, в одиночестве вдали от проторенных дорог. А Стерн, по своему обыкновению, невидимкой парил над пустыней с одной из своих нелегальных миссий. На рассвете он быстро спустился с неба, чтобы сделать привал, и приземлился почти точно на старого тощего араба, который дремал, спрятав голову за камнями, как ящерица. Босоногий старик тут же распростер руки и пал ниц.
Оказалось, он заблудился и погибал от голода. Стерн хотел напоить и накормить его, но старик наотрез отказывался поднять лицо из пыли. В конце концов он осмелился поднять голову, но никакими силами нельзя было заставить его встать с колен. В этом положении он и ел, и пил, истово, словно выполняя некий обряд.
При виде этих длинных и тонких ног и неестественного блеска в глазах старика, который он счел признаком лихорадки или еще чего-нибудь похуже, Стерн настоятельно предложил ему свой запас воды и пищи. Он даже предложил подвезти его до ближайшего оазиса, если тот не в состоянии ходить, а по виду так и было. Но бедняга униженно отказался от всякой помощи. Вместо этого он благоговейным срывающимся шепотом спросил, будет ли ему позволено узнать имя своего спасителя.
Стерн назвался. Араб почтительно его поблагодарил, после чего, не вставая с колен, начал пятиться и продолжал заниматься этим все утро, пока не скрылся из виду за линией горизонта.
Чуть позже в то утро Стерн еще раз взглянул в сторону удаляющегося Хадж Гаруна, который, двигаясь все так же на коленках, превратился к тому времени в крохотное пятнышко на гребне барханов, но Стерн не очень всматривался, да и вообще поведение сумасбродного старика не произвело на него особого впечатления. Он озабоченно листал свой блокнот, намечая новые маршруты контрабанды оружием.
Сперва намечались кое-какие успехи.
В 1914 году правительство кайзера убедили регулярно платить взятки и шерифу Мекки, и его основному сопернику эмиру ибн Сауду, и Стерн доставлял немецкие революционные приказы из Дамаска в Джидду. Но из этого ничего не вышло, потому что арабы ничего не хотели делать, а англичане вскоре начали платить им больше.
Той же зимой он устроил тайную встречу близ Каира для влиятельной английской суфражистки, сочинительницы комических оперетт, которая незадолго до того вернулась из экспедиции в Судан, где провела приватно полдня, фотографируя в лодке миловидного молодого гермафродита, скотовода по имени Мухаммед, побывавшего в женах у шейха одного из племен.
Суфражистка узнала в ходе фотографирования, что шейх постоянно бил жену. Начав с сочувствия, которое она всегда испытывала к женщинам, страдающим от мирских предрассудков, она закончила вечер, страстно занимаясь любовью с Мухаммедом. Но ни одна из фотографий, к ее великому разочарованию, не получилась.
Стерн отвел ее к одному греческому художнику в Александрии, который мог в точности изобразить все виденное ею, таким образом он заручился ее поддержкой, и в следующих своих опереттах она пропагандировала его идеи.
В 1918 году Заглул[13] был освобожден из лагеря для интернированных и вернулся в Египет бороться за независимость. В 1919 году Кемаль[14] смутил англичан, не подчинившись султану, а персы противились навязываемому им договору. Вскоре после этого произошли арабские восстания в Сирии и Ираке.
Но уже в те годы видны были признаки грядущего поражения.
В Константинополе султан конфисковал современные учебники, когда ему сказали, что в них имеется подрывная формула Н2О, которая означает, что он, Хамид Второй — зашифрованный нуль и ни на что не годен.
В 1909 году в Адане турки перебили двадцать пять тысяч армян. В 1915 году, решив, что если не будет армян, то не будет и армянского вопроса, турки погнали их в Сирийскую пустыню, убивая по дороге, чтобы ускорить опустошение, производимое голодом и болезнями.
К 1916 году тучи шпионов опустились на Афины, а через три года еще большие орды собрались в Константинополе, где и обнаружили, что представители некоторых наций, следующие на Версальскую мирную конференцию, не только не могут написать свое имя, но даже не отзываются на него при личной встрече.
На малоизвестной встрече Вейцмана и Великого муфтия Иерусалима в 1918 году величавый и внешне безобидный араб проявил недюжинную способность к притворству и ненависти, тихо цитируя отрывки из «Протоколов Сионских мудрецов».
И наконец, самое плохое для Стерна: крушение Османской империи в конце Первой мировой войны уничтожило весь капитал, который его отец, бывший исследователь и целитель, оставил ему после того, как накануне отъезда Стерна в Европу сделал то, что он считал завершающим актом лечения, — освободил сына от бремени наследства той империи, которую купил до его рождения, — ирония достаточно всеобъемлющая, чтобы разделить два века навсегда.
После 1918 года денег у Стерна не водилось больше никогда. Ему пришлось продать воздушный шар, и с того времени он, становясь все беднее и беднее, постепенно дошел до того, что у каждого нового знакомого, чтобы как-то жить, просил денег, взаймы и просто так, но если случался доход от контрабанды оружием, он тратил его не на себя, а исключительно на покупку нового оружия.
И все же, несмотря на то что в 1920 и 1921 годах он влезал в долги все дальше и глубже, уже точно зная, что не вернет их никогда, он умудрялся производить впечатление благополучного и уверенного в себе человека — умение, которому он научился, вероятно, наблюдая за отцом и дедом, хотя у них-то эта уверенность была как раз неподдельной.
В общем, Стерн был настолько убедителен, что лишь горстка людей знала правду, только три человека, в разное время близко знавших его.
Сиви — и тогда, и до войны.
О'Салливан — через год в Смирне, когда он сделал последнюю ездку для Стерна и порвал с ним.
И наконец, через десять лет Мод, когда появились первые жертвы Смирны в том маленьком кружке случайных любовников, друзей и родственников, которые в итоге все пришли к выводу, что их жизни неразрывно переплелись однажды теплым сентябрьским днем в этом прекраснейшем из городов на берегах Восточного Средиземноморья.
Однажды, холодным декабрьским вечером 1921 года О'Салливан Бир угрюмо сидел в уголке арабской кофейни возле Дамасских ворот, а на столе перед ним стоял опустевший стакан из-под мерзкого арабского коньяка. По улицам и над крышами с воем метался ветер, грозя снегопадом. Два араба вяло играли в триктрак у окна, а третий спал, накрывшись газетой. Наступала ночь.
Пусто, как в пустыне, думал Джо, никогошеньки на улице, и правильно, все нормальные люди сидят сейчас дома, в тепле, в кругу семьи. С чего это моему папаше там, на островах Аран, приспичило узреть меня тут? Поганый морок, вот что такое ваше пророчество, я бы сейчас, может, как он, ловил рыбу, а в ненастную погоду сидел у огня с порядочной кружкой, пел песни, плясал с соседями и был счастлив. А тут снуют чокнутые арабы и евреи, от этих долбаных иерусалимских приключений с души воротит, Господь свидетель.
Дверь открылась, и вошел, потирая руки от холода, высокий сутулый человек. Он обстучал ноги и улыбнулся. Джо кивнул. Такой здоровяк, а двигается мягко, подумал он. Ходит так, словно мог бы направить стопы и не в эту снулую арабскую пародию на паб, и кто знает, может, у него и есть выбор. Стерн отодвинул стул. Заказал два коньяка и сел рядом.
Хочешь, чтобы мы испытали судьбу при помощи этой жидкости, сказал Джо, изобразив пальцами пистолет и выстреливая одновременно себе и ему в голову. Они этим лампы заправляют. Честное слово, сам видел перед твоим приходом. Говорят, самое лучшее топливо и купить можно дешево. Стерн посмеялся. Я думал, поможет согреться. Не похоже, а то было бы неплохо. Но кто бы поверил, хотел бы я знать. Если бы мне кто дома сказал, что на Святой Земле вот так живется, я бы решил, что у них от лежания спьяну в грязи башка размякла. Я думал, тут солнце, песок, земля, текущая молоком и медом, а тут хуже, чем идти на веслах вокруг моего острова в шторм. По крайней мере, там ты все время борешься с проклятыми течениями, и тебе просто некогда забивать голову всякой ерундой, а тут сидишь, и ждешь, и думаешь, и снова сидишь и ждешь. Блин, поражаюсь, как могут люди в этом городе просто сидеть и ждать.
Они рассматривают вещи в перспективе, улыбнулся Стерн.
Кажется, да, наверное, так и есть. Наверное, правильная религия. Иерусалим — город чудес. На днях мы с моим знакомцем стариком-арабом ходили осматривать Нагорный храм, и вдруг он уставился, не отрываясь, на маленькую трещину в скале. Эй, говорю, это что, какая-то особенная трещина? Да, говорит, это след лошади Магомета, тут он залез на нее и взлетел в небеса. Помню, говорит, искры полетели, трубы затрубили, цимбалы загремели и небо содрогнулось от грома и молнии.
Ну ни фига себе, класс, говорю, а еще через несколько минут мы пошли дальше и слонялись в полумраке Храма Гроба Господня, и греческие священники бормотали в своем углу, размахивая кадилами, и армянские священники бормотали в своем, размахивая кадилами, как и все прочие, глаза почти у всех закрыты, а потом мы опять выбираемся на свежий воздух, на пригорок возле Яффских ворот, а там все тот же хасид, который сидел там же, когда мы проходили восемью часами раньше, и он опять нас не замечает, потому что глаза у него почти все время закрыты, а он все сидит лицом к Старому городу, смотрит куда-то в сторону Стены, но за восемь часов он не приблизился к ней ни на дюйм, только сидит, раскачивается и бормочет себе под нос.
Я хочу сказать, что здешние люди, похоже, готовы заниматься этим до скончания света, размахивать кадилом, раскачиваться и бормотать, — пока то, чего они ждут, не припрется снова, как тысячу двести или две тысячи лет назад, и тогда ударят цимбалы, затрубят трубы, и все наконец снова рассядутся по летающим коням, в огненных брызгах и под звуки грома. Наваждение, вот что это такое.
Он опустошил свой стакан и икнул. Стерн заказал еще два.
Дрянное пойло, сказал Джо, только зубы полоскать. Знаешь, Стерн, тот старый хрен, про которого я сейчас говорил, араб, который считает, что видел отлет Магомета, он чем-то похож на тебя. Я имею в виду не то, что он по рождению арабо-еврей, не физический факт, а то, что он вбил себе в голову, что жил в Иерусалиме еще тогда, когда люди так не называли себя, не делились на тех и других, понимаешь, о чем я? С таким способом мышления он может проделывать с реальностью все то же, что и ты, притворяться, что она не существует и всякое такое, но только он не интересуется политикой и тому подобным дерьмом.
Джо выпил и скривился.
Я слишком много болтаю. Эта отрава проникла мне в мозги. А вот еще у меня еще есть знакомый францисканец, я зову его священник-пекарь, потому что он тут прожил шестьдесят лет, выпекая хлебы четырех форм. Я спрашиваю у него, ты что, следуешь по пути Спасителя, умножая эти хлебы, и если так, то, может, лучше делать пять хлебов вместо четырех, так он подмигнул и говорит, нет, это для меня слишком величественно, на такое я не замахиваюсь, а четыре хлеба пеку, чтобы обозначить параметры жизни. Исусе, что я хотел сказать? Все тут чокнутые, и те, что со священными лошадями бормочут себе под нос и чадят ладаном так, что дышать нечем, и те, что шестьдесят лет, раскачиваясь, пекут священный хлеб. Чокнутые, и все. Придумывают, как ты, несбыточные безумные идеи. В воздухе, наверное, что-нибудь, или наоборот, чего-то не хватает. Нет болотной вони, которая не дает человеку оторваться от доброй старой грязи под ногами.
Стерн тепло улыбнулся.
Похоже, ты сегодня чем-то расстроен.
Я? Скажешь тоже. Господи, да неужели я буду расстраиваться только потому, что в канун Рождества сижу в сумасшедшем городе то ли за двенадцать веков, то ли за две тысячи миль, то ли за четыре хлеба от дома? Вот еще!
Он залпом выпил коньяк и закашлялся.