157005.fb2
«Возможно, Вы согласитесь, что следует сожалеть о моём отказе от костюма Скарамуша, потому что, безусловно, ни один не подходит мне так, как этот. — Так писал Андре-Луи из Парижа Ле Шапелье в письме, которое сохранилось. — Мне суждено, видимо, всегда играть одну и ту же роль: заваривать кашу и сразу ускользать, чтобы не попасть в свалку. Это оскорбительная для меня мысль, и я ищу утешения в высказывании Эпиктета[80] (Вы когда-нибудь читали Эпиктета?), что мы — всего лишь актёры, играющие в пьесе ту роль, на которую нас угодно назначить Режиссёру. Однако обидно, что мне досталась столь презренная роль и вечно приходится блистательно демонстрировать искусство удирать. Однако если мне недостаёт храбрости, то, по крайней мере, я благоразумен, и, следовательно, нехватку одной добродетели с лихвой возмещает избыток другой. В прошлый раз меня собирались повесить за подстрекательство к мятежу — что же, мне следовало остаться, чтобы дать себя повесить? На этот раз меня могут повесить сразу за несколько вещей, включая убийство: дело в том, что я не знаю, жив ли этот мерзавец Бине после того, как я всадил в его толстое брюхо хорошую порцию свинца. Не могу сказать, чтобы это меня особенно волновало, — напротив, я даже надеюсь, что он мёртв, и пошёл он ко всем чертям! Нет, правда, мне в самом деле всё равно.
У меня полон рот собственных забот. Я истратил почти все скудные средства, которые ухитрился припрятать перед тем, как сбежал в ту кошмарную ночь в Нанте. Единственное, в чём, как мне кажется, я кое-что смыслю, это юриспруденция и театр, но они закрыты для меня: ведь, чтобы найти работу по этой части, придётся раскрыть, что я — тот самый малый, который срочно требуется палачу. При сложившихся обстоятельствах вовсе не исключено, что я умру с голоду, особенно при нынешних грабительских ценах на продукты в этом городе. Я вновь прибегаю за помощью к Эпиктету. „Лучше умереть с голоду, — говорит он, — прожив без горя и страха, чем жить среди изобилия, но со смятенным духом“. Похоже, что я умру в положении, которое он считает столь завидным, а то, что оно не кажется мне таковым, лишь доказывает, что из меня вышел неважный стоик[81]».
До нас дошло ещё одно письмо Андре-Луи, написанное примерно в то же самое время и обращённое к маркизу де Латур д'Азиру. Оно опубликовано господином Эмилем Керсаком в его «Подводных течениях революции в Бретани». Он обнаружил это письмо в архивах Рена, куда оно было передано господином де Ледигьером, получившим его от маркиза для судебного преследования.
«Из парижских газет, — пишет Андре-Луи в нём, — в подробностях сообщивших о скандале в Театре Фейдо и раскрывших, кто такой Скарамуш, спровоцировавший этот скандал, я узнал также, что Вам удалось избежать судьбы, которую я Вам готовил, когда вызвал бурю общественного негодования и направил её против Вас. Однако мне бы не хотелось, чтобы Вы почерпнули удовлетворение в мысли, будто я сожалею, что Вас миновала расправа, — это не так. Напротив, я даже рад этому обстоятельству. Наказание виновного смертью имеет тот недостаток, что жертва не знает, что её покарало правосудие. Если бы Вас разорвали в клочки в тот вечер, я бы теперь сетовал, думая о Вашем вечном безмятежном сне. Виновный должен искупать свой грех не лёгкой безболезненной смертью, а терзаниями разума. Видите ли, я не уверен, что грешника после смерти непременно ожидает ад, в то время как нисколько не сомневаюсь, что муки ада могут ожидать его в этой жизни. Поэтому я желаю, чтобы Вы ещё немного пожили, дабы испить всю горечь ада на этой земле.
Вы убили Филиппа де Вильморена, так как боялись того, что назвали весьма опасным даром красноречия. В тот день я дал клятву, что Ваше злодеяние не принесёт плодов. Вы совершили убийство, чтобы заставить умолкнуть голос, который благодаря мне будет звучать по всей стране как набат. Вот так я представлял себе месть. Ясно ли Вам, каким образом я отомстил и как буду мстить впредь? Разве Вы не услышали голос Филиппа де Вильморена в речи, которой я воспламенил народ в Рене в то утро, когда Вы совершили своё злодеяние? Этот голос излагал его идеи с огнём и страстью, ибо Немезида[82] наделила меня ими. Разве Вы не услышали вновь голос Филиппа де Вильморена, говорившего устами Omnes Omnibus'a (это опять был мой голос), который, требуя петицию, возвещал гибель Ваших надежд на подавление третьего сословия? Задумывались ли Вы о том, что именно разум человека, воскресшего во мне, его друге, вынудил Вас сделать бесплодную попытку избавиться от меня в январе прошлого года? Она закончилась тем, что Вашему наголову разбитому отряду пришлось искать убежища в монастыре кордельеров. И разве в тот вечер, когда Вас разоблачили перед народом в Театре Фейдо, Вы снова не услышали в голосе Скарамуша голос Филиппа де Вильморена? Вы имели глупость вообразить, что ударом шпаги сможете уничтожить опасный дар красноречия. Голос из могилы преследует Вас — не так ли? — и не смолкнет, пока Вы не провалитесь в преисподнюю. Теперь Вы уже жалеете, что не убили и меня вместе с Филиппом, как я предлагал. Я ликую, представляя себе горечь Вашего сожаления: ведь сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад, в котором только может пребывать живая душа, особенно такая душа, как Ваша. Именно поэтому я обрадовался, узнав, что Вы уцелели во время скандала в Фейдо, хотя в тот вечер у меня были совсем другие намерения. Да, я доволен, что Вы будете жить, для того чтобы неистовствовать и страдать, наконец-то узнав — у Вас так и не хватило ума самому догадаться об этом, — что Ваше злодеяние было бессмысленным, ибо голос Филиппа де Вильморена всегда будет преследовать Вас и разоблачать громко и упорно до тех пор, пока Вы не падёте в крови от справедливой ярости, которую разжигает опасный дар красноречия Вашей жертвы».
Я нахожу странным, что Андре-Луи ни разу не упомянул в этом письме мадемуазель Бине, и склонен считать, что он слегка покривил душой, приписав свои действия в Фейдо одной взятой на себя миссии и умолчав о своих уязвлённых чувствах к Климене.
Эти два письма, написанные в апреле 1789 года, привели к тому, что Андре-Луи стали ещё упорнее разыскивать.
Ле Шапелье разыскивал его для того, чтобы предложить свою помощь и ещё раз попытаться убедить, что ему следует заняться политической карьерой. Выборщики Нанта разыскивали его — точнее, Omnes Omnibus'a, не догадываясь, что это Андре-Луи, — каждый раз, как возникало вакантное место. А маркиз де Латур д'Азир и господин де Ледигьер разыскивали его, чтобы отправить на виселицу.
Горя жаждой мщения, разыскивал его и господин Бине, оправившийся от раны и обнаруживший, что совершенно разорён. Пока он болел, труппа покинула его и выступала, имея успех, под руководством Полишинеля. Маркиз, которому происшествие в Театре Фейдо помешало лично сообщить мадемуазель Бине о намерении положить конец их отношениям, вынужден был сообщить ей об этом письменно спустя несколько дней из Азира. Хотя он попытался смягчить удар, вложив в конверт чек, чтобы погасить долговые обязательства, несчастная Климена была безутешна. К тому же её приводил в ярость отец, постоянно напоминавший о том, что события приняли такой оборот потому, что она пренебрегла его мудрыми советами и поторопилась уступить настояниям маркиза. Вполне естественно, что отец и дочь объясняли бегство господина де Латур д'Азира беспорядками в Фейдо. Они обвинили Скарамуша и в этой беде и вынуждены были с горечью признать, что этот негодяй придумал непревзойдённую месть. Возможно, Климена даже пришла к мысли, что для неё было бы выгоднее честно поступить со Скарамушем, выйдя за него замуж и предоставив ему, бесспорно наделённому талантами, возвести её на высоты, к которым влекло её честолюбие и попасть на которые ей теперь нечего было и надеяться. В таком случае, она была достаточно наказана, ибо, как сказал Андре-Луи, сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад.
Итак, столь упорно разыскиваемый Андре-Луи Моро как сквозь землю провалился, и за ним тщетно охотилась расторопная парижская полиция, подхлёстываемая королевским прокурором из Рена. А между тем он находился в доме на улице Случая, в двух шагах от Пале-Рояля, куда его привела чистая случайность.
То, что в письме к Ле Шапелье Андре-Луи называет возможным в ближайшем будущем, на самом деле уже произошло: он остался без средств. Деньги у него кончились, включая и те, которые были выручены от продажи вещей, без которых можно было обойтись.
Положение его было столь отчаянным, что, шагая в одно ветреное апрельское утро по улице Случая, он остановился, чтобы прочесть объявление на двери дома по левой стороне улицы, если стоять лицом к улице Ришелье. Почему он пошёл по улице Случая? Возможно, его привлекло название, подходившее к случаю.
Объявление, написанное крупным круглым почерком, гласило, что господину Бертрану дез Ами с третьего этажа требуется обходительный молодой человек, знакомый с искусством фехтования. Над этим объявлением была прикреплена чёрная продолговатая доска, на которой красовался щит. Щит был красный, с двумя скрещёнными шпагами и четырьмя геральдическими лилиями[83] — по одной в каждом углу Андреевского креста. Под щитом золотыми буквами было написано:
БЕРТРАН ДЕЗ АМИ
учитель фехтования Королевской академии
Андре-Луи остановился, размышляя. Пожалуй, он может о себе сказать, что обладает требующимися качествами. Он, несомненно, молод и, кажется, достаточно обходителен, а уроки фехтования, которые он брал в Нанте, дали ему по крайней мере элементарные познания в искусстве фехтования. Судя по всему, объявление висит здесь уже несколько дней, значит, претендентов на это место не так уж много. Возможно, в таком случае господин Бертран дез Ами будет не слишком разборчив. Андре-Луи не ел целые сутки, и хотя должность, о которой предстояло узнать поточнее, не была пределом мечтаний, привередничать сейчас не приходилось.
Кроме того, ему понравилось имя Бертран дез Ами: оно вызывало ассоциации с рыцарским духом и дружбой[84]. А поскольку профессия этого человека приправлена романтикой, то, возможно, он не будет задавать слишком много вопросов.
Кончилось тем, что Андре-Луи поднялся на третий этаж и остановился на площадке перед дверью с надписью «Академия господина Бертрана дез Ами». Он открыл дверь и очутился в скудно обставленной прихожей. Из комнаты, дверь которой была заперта, доносился топот, звон клинков, и все эти звуки покрывал звучный голос, несомненно говоривший по-французски, но на том языке, который услышишь только в школе фехтования:
— Продолжайте! Ну же, вперёд! Вот так! А теперь флапконада в кварте. Парируйте! Начнём сначала. Вперёд! Оборонительное положение в терции. Перенос оружия, и из квинты батманом вниз… Ну же, вытягивайте руку! Вытягивайте! Смелей! Доставайте! — укоризненно воскликнул голос. — Так-так, уже лучше. — Звон клинков прекратился. — Помните: кисть ладонью вниз, локоть не слишком отведён. На сегодня хватит. В среду будем отрабатывать выпад в точку. Это сложнее. Скорость придёт, когда будет отработана техника движений.
Другой голос негромко ответил. Послышались удаляющиеся шаги. Урок был окончен. Андре-Луи постучал в дверь.
Ему открыл высокий, стройный, хорошо сложённый человек лет сорока. На нём были чёрные шёлковые штаны, чулки и лёгкие туфли. Грудь была заключена в плотно прилегавший стёганый нагрудник из кожи, доходивший до подбородка. Лицо смуглое, с орлиным носом, глаза тёмные, рот твёрдо очерченный. В блестящих чёрных волосах, собранных в косичку, кое-где сверкала серебряная нить.
На согнутой руке он держал фехтовальную маску с проволочной сеткой для защиты глаз. Его проницательный взгляд исследовал Андре-Луи с головы до ног.
— Что вам угодно? — вежливо осведомился он. Было очевидно, что он принял Андре-Луи не за того, и это неудивительно, так как, несмотря на бедственное положение, у него был безупречный туалет. Господин дез Ами в жизни бы не догадался, что это — всё имущество его посетителя.
— У вас внизу объявление, сударь, — сказал Андре-Луи и понял по тому, как загорелись глаза учителя фехтования, что претенденты на предлагаемую должность действительно не обивают его порог. Затем взгляд господина дез Ами сделался удивлённым.
— Так вас привело сюда объявление?
Андре-Луи пожал плечами и слегка улыбнулся.
— Нужно на что-то жить, — пояснил он.
— Входите же, присядьте, я сейчас. Через минуту я освобожусь и займусь вами.
Андре-Луи сел на скамью, тянувшуюся вдоль побелённой стены. Комната была длинная, с низким потолком, пол голый. Кое-где у стены стояли простые деревянные скамьи — точно такие же, как та, на которой он сидел. Стены были увешаны фехтовальными трофеями, масками, скрещёнными рапирами, толстыми нагрудниками, разнообразными шпагами, кинжалами и мишенями разных веков и стран. Висел здесь и портрет тучного господина с большим носом, в тщательно завитом парике, с синей лентой святого Духа, в котором Андре-Луи узнал короля. Был здесь и пергамент в раме — диплом Королевской академии, выданный господину дез Ами. В одном углу стоял книжный шкаф, а возле него — письменный стол с креслом. Стол был повёрнут к одному из четырёх окон, ярко освещавших длинную комнату. Полный, прекрасно одетый молодой человек стоял возле стола, надевая камзол и парик. Господин дез Ами не спеша подошёл к нему, двигаясь с удивительным изяществом и гибкостью, обратившими на себя внимание Андре-Луи, и теперь стоял, беседуя со своим учеником к помогая ему завершить туалет.
Наконец молодой человек удалился, вытирая пот тонким платком, от которого остался в воздухе запах духов. Господин дез Ами закрыл дверь и повернулся к претенденту, который сразу же поднялся.
— Где вы обучались? — отрывисто спросил учитель фехтования.
— Обучался? — Вопрос застал Андре-Луи врасплох. — В коллеже Людовика Великого.
Господин дез Ами нахмурился и внимательно взглянул на Андре-Луи, проверяя, не осмеливается ли тот шутить.
— Боже мой! Я же не спрашиваю, где вы изучали латынь! Меня интересует, в какой школе вы занимались фехтованием.
— А, фехтованием! — Андре-Луи никогда не приходило в голову, что фехтование можно серьёзно рассматривать как науку. — Я никогда им особенно не занимался. Когда-то взял несколько уроков в… в деревне.
Брови учителя приподнялись.
— Но в таком случае зачем же вы потрудились подняться на третий этаж? — воскликнул он, так как был нетерпелив.
— В объявлении не сказано, что требуется превосходное владение шпагой. Если я недостаточно искусен, всё же, владея основами, мог бы вскоре наверстать упущенное. Я быстро учусь чему угодно, — похвастался Андре-Луи. — Что до остального, то я обладаю всеми нужными качествами. Как видите, я молод, и я предоставляю вам судить, ошибаюсь ли, полагая, что обходителен. Правда, по профессии я принадлежу к тем, кто носит мантию, тогда как ваш девиз гласит «cedat toga armis»[85].
Господин дез Ами одобрительно улыбнулся. Несомненно, молодой человек весьма ловок, и, по-видимому, у него живой ум. Он оглядел критическим оком фигуру претендента.
— Как ваше имя? — спросил он.
Андре-Луи на минуту замешкался, затем ответил:
— Андре-Луи.
Тёмные глаза взглянули на него ещё пристальнее.
— А как дальше? Андре-Луи…
— Просто Андре-Луи. Луи — моя фамилия.
— Какая странная фамилия! Судя по акценту, вы из Бретани. Почему вы оттуда уехали?
— Чтобы спасти свою шкуру, — ответил Андре-Луи, не задумываясь, но тут же поспешил исправить ошибку. — У меня есть враг.
Господин дез Ами нахмурился, поглаживая квадратный подбородок.
— Вы сбежали?
— Можно сказать и так.
— Трус, да?
— Я так не думаю. — И Андре-Луи сочинил романтическую историю, полагая, что человек, зарабатывающий на жизнь шпагой, должен питать слабость к романтическому. — Видите ли, мой враг — на редкость искусный фехтовальщик. Лучший клинок нашей провинции, если не всей Франции — такова его репутация. Я решил поехать в Париж, чтобы серьёзно заняться фехтованием, а затем вернуться и убить его. Вот почему, честно говоря, меня привлекло ваше объявление. Видите ли, у меня нет средств, чтобы брать уроки иным способом. Я думал найти здесь работу в области права, но ничего не получилось. В Париже и так слишком много адвокатов, а пока я искал работу, я истратил все свои скудные средства, так что… так что само провидение послало мне ваше объявление.
Господин дез Ами схватил его за плечи и заглянул в глаза.
— Это правда, друг мой?
— Ни единого слова правды, — ответил Андре-Луи, рискуя погубить свои шансы из-за непреодолимого порыва сказать то, чего от него не ждут. Однако господин дез Ами расхохотался, а вволю посмеявшись, признался, что очарован честностью претендента.
— Снимите камзол, и посмотрим, что вы умеете, — сказал он. — Во всяком случае, природа создала вас для фехтования. У вас есть лёгкость, живость и гибкость, хорошая длина руки, и к тому же вы умны. Из вас может что-нибудь получиться. Я научу вас так, чтобы вы могли преподавать начатки искусства новым ученикам, а я буду завершать их обучение. Давайте попробуем. Возьмите маску и рапиру и идите сюда.
Учитель повёл Андре-Луи в конец зала, где голый пол был расчерчен меловыми линиями, показывающими новичку, как нужно ставить ноги.
В конце десятиминутного боя господин дез Ами предложил ему место и дал необходимые пояснения. Кроме обучения начинающих он должен каждое утро подметать зал, начищать рапиры, помогать ученикам одеваться, а также быть полезным в других отношениях. Его жалованье пока что составит сорок ливров в месяц. Если ему негде жить, он может спать в алькове за фехтовальным залом.
Как видите, у этой службы были и унизительные стороны, однако, если Андре-Луи хотел обедать каждый день, ему следовало начать с того, чтобы съесть свою гордость на первое.
— Итак, — сказал он, подавляя гримасу, — мантия уступает место не только шпаге, но и метле. Да будет так. Я остаюсь.
По своему обыкновению, Андре-Луи, сделав выбор, с головой ушёл в работу. Он всегда вкладывал в то, чем занимался, всю изобретательность ума и телесные силы. Он обучал молодых господ основам фехтования, показывая им замысловатый салют, который довёл до совершенства, упорно проработав над ним несколько дней, и восемь приёмов защиты. В свободное время он отрабатывал эти приёмы сам, тренируя глаз, руку и колени.
Видя рвение Андре-Луи, господин дез Ами вскоре понял, что из него может выйти настоящий помощник, и занялся им всерьёз.
— Ваше прилежание и рвение заслуживают большей суммы, нежели сорок ливров в месяц, мой друг, — сказал учитель в конце недели. — Однако пока что я буду возмещать то, что вам причитается, передавая секреты этого благородного искусства. Ваше будущее зависит от того, как вы воспользуетесь исключительно счастливой возможностью получать у меня уроки.
После чего каждое утро до прихода учеников учитель полчаса фехтовал с новым помощником. Под руководством такого блестящего наставника Андре-Луи совершенствовался со скоростью, изумлявшей господина дез Ами и льстившей ему. Он был бы ещё более изумлён, хотя и не столь польщён, если бы узнал, что секрет поразительных успехов Андре-Луи в немалой степени объясняется тем, что он поглощает содержимое библиотеки учителя. Она была составлена примерно из дюжины трактатов по фехтованию, написанных такими великими мастерами, как Ла Буассьер, Дане и синдик[86] Королевской академии Огюстен Руссо. Для господина дез Ами, мастерство которого было основано на практике, а отнюдь не на теории, и который не был ни теоретиком, ни любителем чтения, эта маленькая библиотека была всего лишь удачным придатком к академии фехтования, частью обстановки. Сами же книги ничего для него не значили, и он не был человеком такого склада, чтобы извлекать пользу из чтения, да и представить себе не мог, что это возможно. Что до Андре-Луи, то он, напротив, имел вкус к научным занятиям и умел черпать знания из книг. Он читал руководства по фехтованию и, запоминая рекомендации разных мастеров, критически сопоставлял их и, сделав выбор, применял на практике.
В конце месяца господин дез Ами внезапно понял, что его помощник превратился в очень искусного фехтовальщика, в бою с которым приходится напрягаться, чтобы избежать поражения.
— Я с самого начала утверждал, что природа создала вас для фехтования, — сказал учитель однажды. — Видите, насколько я был прав. И надо сказать, я хорошо знал, как отточить данные, которыми вас наделила природа.
— Слава учителю! — сказал Андре-Луи.
У них установились самые дружеские отношения. Теперь господин дез Ами давал помощнику не только новичков. Учитель фехтования был человеком благородным и щедрым, и ему в голову не приходило воспользоваться затруднительным положением молодого человека, о котором он догадывался. Напротив, он вознаградил усердие Андре-Луи, повысив его жалованье до четырёх луидоров в месяц.
Как это часто бывает, от вдумчивого и серьёзного изучения чужих теорий Андре-Луи перешёл к разработке своих собственных. Как-то в июне, лёжа утром в алькове, он обдумывал отрывок из Дане о двойных и тройных ложных выпадах, прочитанный накануне вечером. Когда он читал это место вчера, ему показалось, что Дане остановился на пороге великого открытия в искусстве фехтования. Теоретик по своему складу, Андре-Луи разглядел теорию, которой не увидел сам Дане, предложив её. Сейчас он лежал на спине, разглядывая трещины на потолке и размышляя о своём открытии с ясностью, которую раннее утро часто приносит острому уму. Не забывайте, что почти два месяца Андре-Луи ежедневно упражнялся со шпагой и ежечасно думал о ней, и длительная сосредоточенность на одном предмете позволила ему глубоко проникнуть в него. Фехтование в том виде, как он им занимался, состояло из серии атак и защит, серии переводов в темп с одной линии на другую, причём серия эта всегда была ограниченной. Любая комбинация включала обычно полдюжины соединений с каждой стороны — и затем всё начиналось снова, причём переводы в темп были случайными. А что, если их рассчитать с начала до конца?
Это была первая часть будущей теории Андре-Луи, вторая же заключалась в следующем: идею Дане о тройном ложном выпаде можно развить таким образом, чтобы, рассчитав переводы и темп, объединить их в серию с кульминацией на четвёртом, пятом или даже шестом переводе в темп. Иными словами, можно провести серию атак, провоцирующих ответные удары, которые парируют встречным ударом, причём ни один ответный удар не должен попасть в цель, таким образом противника заставляют раскрыться. Нужно заранее продумать комбинацию так, чтобы противник, всё время стремясь попасть в цель, незаметно для себя всё больше раскрывался, и в конце концов, сделав выпад, покончить с ним неотразимым ударом.
В своё время Андре-Луи довольно прилично играл в шахматы, причём умел думать на несколько ходов вперёд. Если применить эту способность к фехтованию, можно вызвать чуть ли не революцию в этом искусстве. Правда, и в теории ложных выпадов можно усмотреть некоторую аналогию с шахматной игрой, но у Дане всё ограничивалось простыми ложными выпадами — одиночными, двойными и тройными. Однако даже тройной выпад примитивен по сравнению с методом, на котором Андре-Луи построил свою теорию.
Продолжая размышлять, он пришёл к выводу, что держит в руках ключ к открытию. Ему не терпелось проверить свою теорию на практике.
В то утро Андре-Луи попался довольно способный ученик, против которого обычно было нелегко обороняться. Встав в позицию, Андре-Луи решил нанести удар на четвёртом переводе, заранее рассчитав четыре выпада, которые должны к нему привести. Они соединили шпаги в терции, и Андре-Луи провёл атаку, сделав батман и выпрямив руку. Как и следовало ожидать, последовал полуцентр, на который он быстро ответил выпадом в квинте. Противник снова нанёс встречный удар, Андре-Луи вошёл ещё ниже и, когда ученик парировал именно так, как он и рассчитывал, сделал выпад, повернув остриё в кварту, и нанёс удар прямо в грудь. Это оказалось так легко, что Андре-Луи даже удивился.
Они начали снова. На этот раз Андре-Луи решил атаковать на пятом переводе, и опять это вышло без всякого труда. Тогда, ещё усложнив задачу, он попробовал на шестом переводе, задумав комбинацию из пяти предварительных соединений. И снова всё оказалось совсем просто.
Молодой человек рассмеялся, и в голосе его прозвучала лёгкая досада:
— Сегодня я разбит наголову.
— Вы сегодня не в форме. — вежливо заметил Андре-Луи и добавил, сильно рискуя, поскольку хотел проверить свою теорию до конца: — Я почти уверен, что нанесу вам удар именно так и тогда, как объявлю заранее.
— Ну, уж это не выйдет! — возразил способный ученик, насмешливо взглянув на него.
— Давайте попробуем. Итак, на четвёртом переводе в темп я коснусь вас. Вперёд! Защищайтесь!
Всё вышло так, как обещал Андре-Луи. У молодого человека, считавшего Андре-Луи весьма посредственным фехтовальщиком, с которым можно размяться, пока занят учитель, широко раскрылись глаза от изумления. В порыве великодушия возбуждённый Андре-Луи едва не раскрыл свою методику, которой позже суждено было распространиться во всех фехтовальных залах, но вовремя сдержался.
Днём академия опустела, и господин дез Ами позвал Андре-Луи на урок: иногда он ещё занимался со своим помощником. Впервые за всё время знакомства учитель получил от него прямой укол в первом же бою. Он рассмеялся, весьма довольный, так как был человеком великодушным:
— Ого! А вы быстро растёте, мой друг. Он всё ещё смеялся, правда уже не такой довольный, получив укол во втором бою. После этого учитель начал драться всерьёз, и Андре-Луи получил три укола подряд. Скорость и точность господина дез Ами опрокинули теорию Андре-Луи, которая, не будучи подкреплена практикой, нуждалась в серьёзной доработке.
Однако Андре-Луи считал, что правильность его теории доказана, и пока что удовольствовался этим. Оставалось усовершенствовать её на практике, и этому-то он и отдался со всей страстью первооткрывателя. Он ограничил себя полудюжиной комбинаций, которые усердно отрабатывал, пока не достиг автоматизма, и проверял их безотказность на лучших учениках господина дез Ами.
Наконец примерно через неделю после последнего урока с Андре-Луи учитель снова позвал его пофехтовать.
Вновь получив укол в первом же бою, господин дез Ами призвал на помощь всё своё искусство, но сегодня и это не помогло ему отбить стремительные атаки Андре-Луи.
После третьего укола учитель отступил назад и сорвал маску.
— Что это? — спросил он. Он был бледен, тёмные брови нахмурены. Никогда в жизни его самолюбие не было так уязвлено. — Вас научили тайному приёму?
Он всегда хвастался, что знает о шпаге слишком много, чтобы верить чепухе о тайных приёмах, но сейчас его убеждённость была поколеблена.
— Нет, — ответил Андре-Луи. — Я много работал, к тому же иногда я фехтую, прибегая к помощи мозгов.
— Да, вижу. Ну что же, мой друг, я достаточно обучил вас. Я не собираюсь держать помощника, который сильнее меня.
— Вам это не угрожает, — с приятной улыбкой ответил Андре-Луи. — Вы фехтовали всё утро и устали, а я сегодня был совсем мало занят и потому свеж. Вот единственный секрет моей случайной победы.
Тактичность Андре-Луи и добродушие господина дез Ами не дали делу зайти слишком далеко. Андре-Луи продолжал ежедневно совершенствовать свою теорию, превращая её в безотказную методу, но, фехтуя с господином дез Ами, теперь заботился о том, чтобы на каждый его укол приходилось по крайней мере два укола учителя. Такова была его дань осторожности, но на большее он не шёл, желая скрыть от учителя уровень своего мастерства — правда, не до конца.
И надо сказать, что Андре-Луи блестяще справился с задачей. Став весьма искусным фехтовальщиком, он был теперь правой рукой господина дез Ами, который гордился им как самым блестящим из своих учеников. А помощник учителя никогда не разрушал иллюзии последнего, помалкивая о том, что своими успехами гораздо больше обязан библиотеке господина дез Ами и собственному уму, нежели полученным урокам.
И снова, как и в труппе Бине, Андре-Луи всем сердцем отдался новой профессии, которой вынужден был заняться и которая надёжно укрыла его от преследования.
Благодаря этой профессии он наконец-то мог считать себя человеком действия — хотя по-прежнему придерживался иного мнения. Однако он не утратил склонности к размышлениям, а события, происходившие в Париже весной и летом 1789 года, давали для этого обильную пищу. Андре-Луи был в числе первых читателей одной из самых поразительных страниц в истории человечества, и в конце концов он вынужден был сделать вывод, что заблуждался и что правы такие экзальтированные, пылкие фанатики, как Вильморен.
Я подозреваю, что он гордился своими ошибками, приписывая их тому, что у него самого слишком трезвый и логичный ум, чтобы предугадать глубины человеческого безумия, теперь обнаружившиеся.
Андре-Луи наблюдал, как в ту весну в Париже усиливались голод и нищета, которые народ сносил с терпением, и размышлял о причинах бед. Франция притихла и замерла в ожидании. Ждали созыва Генеральных штатов, которые должны были исправить финансовое положение, устранить источники недовольства, исключить злоупотребления и освободить великую нацию от кабалы, в которой её держало надменное меньшинство, составлявшее около четырёх процентов населения. Ожидание породило застой в промышленности и торговле. Люди не хотели ни покупать, ни продавать, пока не станет ясно, какими средствами намерен гений швейцарского банкира господина Неккера вытянуть их из болота. А поскольку вся деятельность была парализована, мужчин выкидывали с работы, предоставляя им умирать с голоду вместе с жёнами и детьми.
Наблюдая всё это, Андре-Луи мрачно улыбался. Пока что он оказался прав. Страдают всегда неимущие. Те, кто стремится сделать революцию, выборщики, — люди состоятельные. Это крупные буржуа и богатые торговцы. И в то время, как эти люди, презирающие «чернь» и завидующие привилегированным, так много говорят о равенстве — под которым они подразумевают своё собственное равенство с дворянством, — неимущие погибают от нужды в своих убогих хижинах.
Наконец, в мае, прибыли депутаты, в числе которых был и Ле Шапелье, друг Андре-Луи, и в Версале открылись Генеральные штаты. Дела начали принимать интересный оборот, и Андре-Луи усомнился в правильности мнений, которых придерживался до сих пор.
Когда король дал третьему сословию двойное представительство в Генеральных штатах, Андре-Луи поверил, что перевес голосов этого сословия неизбежно повлечёт за собой реформы.
Однако он недооценивал власть привилегированных над гордой королевой-австриячкой[88], а также её власть над тучным, флегматичным, нерешительным монархом. Андре-Луи понимал, что привилегированные должны дать бой в защиту своих привилегий: ведь человек, живущий под проклятием стяжательства, никогда добровольно не отдаст свою собственность — неважно, владеет ли он ею по справедливости или нет. Удивляло другое: непроходимая глупость привилегированных, противопоставляющих разуму и философии грубую силу, а идеям — батальоны иностранных наёмников. Как будто идеи можно проткнуть штыками!
«Ясно, — пишет он, — что все они — просто Латур д'Азиры. Я и не предполагал, что этот вид столь распространён во Франции. Символом знати может служить чванливый забияка, готовый проткнуть шпагой любого, кто ему возразит. А что за методы! После фарса первого заседания третье сословие было предоставлено самому себе и могло ежедневно собираться в зале „малых забав“, но было лишено возможности продолжать работу. Дело в том, что привилегированные не пожелали присоединиться к нему для совместной проверки полномочий депутатов, а без этого нельзя было перейти к выработке конституции. Привилегированные имели глупость вообразить, что своим бездействием они вынудят третье сословие разойтись. Они решили развлечь группу Полиньяк[89], управлявшую безмозглой королевой, нелепым видом третьего сословия, парализованного и бессильного с самого начала».
Так началась война между привилегированными и двором, с одной стороны, и Собранием и народом — с другой.
Третье сословие сдерживалось и ждало с врождённым терпением. Ждало целый месяц, в то время как деловая жизнь была полностью парализована и рука голода ещё крепче сдавила горло Парижа; ждало целый месяц, в то время как привилегированные собирали в Версале армию, чтобы запугать «чернь», — армию из пятнадцати полков, девять из которых были швейцарскими и немецкими, и стягивали артиллерию перед зданием, где заседали депутаты. Но депутаты даже не думали пугаться и упорно не замечали пушки и иностранную форму наёмников. Они не желали замечать ничего, кроме цели, ради которой их собрал вместе королевский указ.
Так продолжалось до 10 июня, когда великий мыслитель и метафизик аббат Сийес[90] дал сигнал. «Пора кончать», — сказал он.
По его предложению первое и второе сословия официально приглашались присоединиться к третьему.
Но привилегированные, ослеплённые жадностью и глупым упрямством, верили в один верховный закон — силу и, полагаясь на пушки и иностранные полки, отказывались согласиться с разумными и справедливыми требованиями третьего сословия.
«Говорят, что одно третье сословие не может сформировать Генеральные штаты, — писал Сийес. — Ну что же, тем лучше — оно сформирует Национальное собрание».
Теперь он призвал осуществить это, и третье сословие, представлявшее девяносто шесть процентов нации, взялось за дело. Для начала было объявлено, что только собрание третьего сословия является правомочным представителем всей нации.
Привилегированные сами на это напросились и теперь получили по заслугам.
Œil de Bœuf очень позабавили действия третьего сословия. Ответ был предельно прост: закрыли зал «малых забав», где заседало Учредительное собрание. Должно быть, Боги до слёз смеялись над этими беспечными остряками! Во всяком случае, Андре-Луи смеётся, когда пишет следующее:
«Вновь грубая сила против идей. Опять стиль Латур д'Азира. Несомненно, Учредительное собрание[91] обладало слишком опасным даром красноречия. Однако как можно было надеяться, что, закрыв зал, помешают работе Учредительного собрания! Разве нет других залов, а за неимением залов — широкого купола небес?»
Очевидно, именно таков был ход мыслей представителей третьего сословия, ибо, обнаружив, что двери заперты и входы охраняет стража, отказавшаяся их пустить, они под дождём направились в зал для игры в мяч, совершенно пустой, и провозгласили там (с целью продемонстрировать двору всю тщетность мер, направленных против них), что, где бы они ни находились, там находится и Национальное Учредительное собрание. После этого они дали грозную клятву не расходиться до тех пор, пока не выполнят задачу, для которой их созвали, — дать Франции конституцию. Свою клятву они очень удачно завершили криками: «Да здравствует король!»
Таким образом, торжественное заявление о верности королю сочеталось с решимостью дать бой порочной и прогнившей системе, злополучным центром которой был сам монарх.
Ле Шапелье в тот день лучше всех выразил чувства Учредительного собрания и нации в целом, увязав преданность трону с долгом граждан, когда предложил, «чтобы его величеству сообщили, что враги страны взяли в кольцо трон и что их советы стремятся поставить монархию во главе партии».
Однако привилегированные, начисто лишённые как изобретательности, так и дара предвидения, применили прежнюю тактику. Граф д'Артуа[92] заявил, что утром намерен играть в мяч, и в понедельник 22 июня представители третьего сословия обнаружили, что их изгоняют из зала для игры в мяч так же, как раньше изгнали из зала «малых забав». На этот раз многострадальному бродячему Учредительному собранию, которое первым делом должно дать хлеб голодающей Франции, придётся отложить своё начинание для того, чтобы господин д'Артуа сыграл в мяч. Однако граф, страдавший, подобно многим в то время, близорукостью, не видел зловещей стороны своего поступка. Quos Deus vult perdere… Как и в прошлый раз, терпеливое Собрание удалилось и теперь нашло прибежище в церкви Святого Людовика[93].
А между тем остряки из Œil de Bœuf, сами себя обрёкшие, готовятся довести дело до кровопролития. Раз Национальное Учредительное собрание не понимает намёков, надо объяснить ему попроще. Напрасно пытается Неккер построить мост через пропасть — король, несчастный пленник привилегированных, и слышать об этом не хочет. Он настаивает — как, вероятно, от него требуют, — чтобы три сословия остались раздельными. Если же они хотят воссоединиться — ну что же, он не возражает, пусть они соберутся вместе, но только по этому случаю и только для рассмотрения общих вопросов, к каковым не относятся права трёх сословий, состав будущих Генеральных штатов, феодальная и сеньориальная собственность, экономические или юридические привилегии — короче говоря, исключалось всё, что могло иметь отношение к изменению существующего режима, всё, что составляло цель, вдохновлявшую третье сословие. Эта наглая насмешка наконец-то ясно показала, что созыв Генеральных штатов королём — всего-навсего уловка, которая должна была ввести в заблуждение народ.
Третье сословие, получив извещение, направляется в зал «малых забав», чтобы встретиться с остальными сословиями и услышать королевскую декларацию. Господин Неккер отсутствует; ходят слухи, что он уходит в отставку. Поскольку привилегированные не желают воспользоваться его мостом, он, разумеется, не собирается здесь оставаться, а то ещё решат, что он одобряет декларацию, которую должны зачитать. Как он может её одобрять, раз она ничего не меняет? В ней говорится, что король санкционирует равенство налогообложения, если дворянство и духовенство откажутся от своих экономических привилегий; что собственность следует уважать, особенно церковную десятину и феодальные права и поборы; что по вопросу о свободе личности Генеральным штатам предлагается изыскать способ, с помощью которого можно будет примирить отмену тайных приказов об аресте с мерами, необходимыми для защиты фамильной чести и подавления мятежей; что на требование равных возможностей для всех при приёме на государственную службу король вынужден дать отказ — особенно это касается армии, в которой он не желает никаких изменений, — а это означает, что, как и прежде, военная карьера остаётся дворянской привилегией и что ни одному человеку незнатного происхождения не достичь звания выше чина младшего офицера.
А чтобы у представителей девяноста шести процентов нации, и без того уже достаточно разочарованных, не осталось и тени сомнения, медлительный флегматичный монарх бросает вызов:
«Если вы покидаете меня в таком прекрасном предприятии, я один позабочусь о благе моего народа; я буду считать себя одного его истинным представителем».
И после этого он распускает их:
«Я приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Завтра утром вы отправитесь в палаты, предназначенные для каждого сословия соответственно, и возобновите свои заседания».
И его величество удаляется, а за ним — привилегированные, то есть дворянство и духовенство. Он возвращается в замок, где его встречают одобрительные возгласы Œil de Bœuf. Королева же, сияющая и торжествующая, заявляет, что доверяет знати судьбу своего сына, дофина[94]. Однако король не разделяет ликования, охватившего дворец. Он мрачен и неразговорчив. Ледяное молчание народа произвело на него неприятное впечатление. Он не привык к такому молчанию. Теперь он не очень-то позволит тем, кто давал ему дурные советы, подталкивать себя по роковому пути, на который сегодня ступил.
Перчатку, брошенную королём в Собрании, подняло третье сословие. Когда появляется королевский обер-церемониймейстер, чтобы напомнить Байи[95], председателю Национального собрания, что король велел представителям третьего сословия расходиться, ему отвечают:
«Мне кажется, что собравшейся нации нельзя приказывать».
И тогда великий человек Мирабо[96] — гигантского роста и гения — громовым голосом отсылает обер-церемониймейстера: «Мы слышали слова, которые внушили королю, и не вам, сударь, не имеющему здесь ни места, ни голоса, ни права говорить, напоминать нам о них. Пойдите и скажите вашему господину, что мы здесь — по воле народа и оставим наши места, только уступая силе штыков».
Вот так была поднята перчатка. Говорят, что господин де Брезе — молодой обер-церемониймейстер — был настолько потрясён словами Мирабо, его величием, величием двенадцати сотен депутатов, молча смотревших на него, что вышел, пятясь, как в присутствии особ королевской крови.
Толпа на улице, узнав о ходе событий, в ярости движется к королевскому дворцу. Шесть тысяч человек заполняют внутренние дворы, штурмуют сады и террасы. Весёлость королевы внезапно омрачается страхом. Такое случается с ней в первый, но не в последний раз, ибо она не прислушается к грозному предостережению. Ей предстоит познать страх ещё не раз, но это её ничему не научит. Однако сейчас королева в панике умоляет короля поскорее исправить то, что натворили она и её друзья, и призвать волшебника Неккера — ведь он один может всё уладить.
К счастью, швейцарский банкир ещё не уехал, он под рукой. Он спускается во внутренний двор и успокаивает народ.
«Да-да, дети мои, успокойтесь. Я остаюсь! Остаюсь!»
Они целуют ему руку, а он ходит среди них, растроганный до слёз проявлением веры в него. Прикрывая своей репутацией честного человека вопиющую глупость придворной камарильи, он даёт двору отсрочку.
Так развивались события 23 нюня. Вести о случившемся быстро долетели до Парижа. Означало ли это, гадал Андре-Луи, что Национальное собрание добилось реформ, которых с каждым днём всё отчаяннее не хватало? Он надеялся на это, так как в Париже становилось беспокойно, а голод всё усиливался. Длинные очереди у булочных росли с каждым днём, а хлеба было всё меньше. Распространялись опасные слухи о спекуляции зерном, которые в любой момент могли вызвать серьёзные волнения.
В течение двух дней не произошло ничего нового. Перемирие не было подтверждено, королевскую декларацию не отменили. Похоже было, что двор стоит на своём. И тут вмешались выборщики Парижа, которые ранее договорились постоянно собираться на совет, чтобы завершить наказы своим депутатам. Сейчас они предложили сформировать гражданскую гвардию, организовать ежегодно переизбираемую коммуну и обратиться к королю с петицией о выводе войск из Версаля и об отмене королевской декларации от двадцать третьего числа. В тот же день солдаты французской гвардии вышли из казарм и пошли и Пале-Рояль брататься с народом, клянясь не повиноваться приказам, направленным против Национального собрания. За это их полковник господин дю Шателе посадил под арест одиннадцать солдат.
Между тем петиция выборщиков попала к королю. Мало того, небольшая группа дворян во главе с изнеженным своекорыстным герцогом Орлеанским[97], к великой радости Парижа, присоединилась к Национальному собранию.
Король, которого господин Неккер призывал к благоразумию, решился на воссоединение сословий, которого требовало Национальное собрание. В Версале ликовали, так как это означало заключение мира между привилегированными и народом. Если бы это было действительно так, всё могло бы обойтись. Однако для привилегированных урок прошёл даром, и они так ничему и не научились, пока не стало слишком поздно. Воссоединение было обманом, насмешкой со стороны аристократов, которые только тянули время и выжидали удобного случая, чтобы прибегнуть к силе — единственному средству, в которое они верили.
И вскоре такой случай представился. В самом начале июля господин де Шателе — суровый, заносчивый служака — предложил перевести одиннадцать солдат французской гвардии, посаженных под арест, из военной тюрьмы Аббеи в грязную тюрьму Бисетр, куда сажали воров и уголовников самого низкого пошиба. Услышав об этом, народ наконец-то ответил насилием на насилие. Толпа в четыре тысячи человек ворвалась в Аббеи и вызволила оттуда не только одиннадцать гвардейцев, но и всех заключённых, кроме одного, оказавшегося вором, которого водворили обратно.
Это было открытое восстание, а привилегированные знали, как справиться с восстанием. Они задушат непокорный Париж железной рукой иностранных наёмников. О мерах быстро договорились. Старый маршал де Бройль[98], ветеран Семилетней войны[99], полный солдатского презрения к штатским и полагавший, что их можно напугать одним видом военной формы, взял управление в свои руки. Его заместителем был Безенваль. В окрестностях Парижа стояли иностранные полки, названия которых действовали на парижан, как красное на быка: полки Рейсбаха, Дисбаха, Нассау, Эстергази и Ремера. Швейцарцы были посланы для подкрепления к Бастилии, в бойницах которой уже с 30 июня виднелись угрожающие жерла заряженных пушек.
10 июля выборщики вновь обратились к королю с просьбой убрать войска. На следующий день им ответили, что войска нужны для защиты прав Национального собрания! А ещё через день, в воскресенье, филантроп доктор Гильотен[100], чьё приспособление для безболезненной смерти вскоре найдёт столько работы, явился из Собрания, членом которого был, чтобы заверить парижских выборщиков, что, вопреки видимости, всё идёт хорошо, так как Неккер ещё твёрже, чем всегда, держится в седле. Гильотен не знал, что в этот самый момент столь часто удаляемый и призываемый господин Неккер снова изгнан камарильей королевы. Привилегированные жаждали финала — и доигрались, дождавшись финала для самих себя.
В это время другой филантроп, также доктор, некий Жан-Поль Марат[101], итальянского происхождения, — публицист, который провёл несколько лет в Англии и опубликовал там ряд работ по социальным вопросам, писал:
«Будьте осторожны! Помните о фатальных последствиях мятежа. Если вы безрассудно прибегнете к нему, с вами поступят как с восставшими, и потечёт кровь».
В то воскресное утро, когда новость об отставке Неккера вызвала смятение и ярость, Андре-Луи был в саду Пале-Рояля — этого средоточия лавок и кукольных театров, игорных домов, кафе и борделей — в саду, где все назначали свидания.
Он увидел, как худощавый молодой человек с лицом, изрытым оспой, который был бы уродлив, если бы не чудесные глаза, вскочил на столик перед кафе де Фуа, размахивая обнажённой шпагой и восклицая: «К оружию!» Народ в изумлении замолчал, и молодой человек, заикаясь, произнёс весьма красноречивую речь, подстрекавшую к действию. Он говорил, что немцы, которые стоят на Марсовом поле[102], сегодня ночью войдут в Париж, чтобы перебить его жителей.
— Давайте наденем кокарду! — воскликнул он и сорвал с дерева листок — зелёную кокарду надежды.
Волнение охватило толпу. Это была разношёрстная толпа, состоявшая из мужчин и женщин всех слоёв общества — от бродяги до аристократа, от потаскушки до светской дамы. С деревьев оборвали все листья, и головы украсились зелёными кокардами.
— Вы — между двух огней, — неистовствовал заикающийся подстрекатель. — Между немцами на Марсовом поле и швейцарцами в Бастилии. К оружию! К оружию!
Волнение бурлило и перекипало. Из Музея восковых фигур, находившегося поблизости, принесли бюст Неккера, а затем бюст этого комедианта, герцога Орлеанского, у которого была своя партия и который, как любой многообещающий оппортунист тех дней, готов был воспользоваться моментом для собственного блага. Бюст Неккера был задрапирован крепом.
Андре-Луи, наблюдавший эту сцену, испугался. Дело в том, что на него произвёл впечатление памфлет Марата, где была выражена мысль, которую он сам более полугода назад высказал перед толпой в Рене. Он чувствовал, что этих людей надо остановить. Этот заика к ночи взбунтует весь город, если ему не помешать. Молодой человек — адвокат по имени Камиль Демулен[103], который позже стал знаменитым, — спрыгнул со стола, всё ещё размахивая шпагой и крича: «К оружию! За мной!» Андре-Луи стал пробираться к импровизированной трибуне, чтобы загладить впечатление от опасной речи предыдущего оратора. Пробившись сквозь толпу, он вдруг лицом к лицу столкнулся с высоким, прекрасно одетым человеком, на красивом лице которого было суровое выражение, а в больших тёмных глазах — гнев.
Так они долго стояли, глядя в глаза друг другу и не замечая, как мимо течёт толпа. Затем Андре-Луи рассмеялся.
— У этого малого тоже очень опасный дар красноречия, господин маркиз, — сказал он. — Сегодня во Франции много таких. Они вырастают на почве, которую вы и подобные вам оросили кровью мучеников свободы. Возможно, скоро настанет черёд пролиться вашей крови: почва пересохла и жаждет её.
— Висельник! — ответил маркиз. — Вами займётся полиция. Я сообщу начальнику полиции, что вы находитесь в Париже.
— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи. — Неужели вы никогда не образумитесь! Как вы можете рассуждать о полиции, когда сам Париж вот-вот обрушится вам на голову или загорится под ногами? Ну что же, господин маркиз, кричите громче. Разоблачите меня здесь, перед этими людьми, — и вы сделаете из меня героя. А может быть, мне разоблачить вас? Пожалуй, так я и сделаю. Мне кажется, пора вам наконец получить по заслугам. Эй, послушайте! Разрешите представить вам…
Но тут людской поток увлёк его за собой, разлучив с господином де Латур д'Азиром. Тщетно пытался он выбраться из толпы. Маркиз, которого завертел водоворот, остался стоять на месте, и последнее, что увидел Андре-Луи, — улыбка на плотно сжатых губах, уродливая улыбка.
Между тем сад опустел, так как все ушли за смутьяном-заикой с зелёной кокардой.
Человеческий поток влился в улицу Ришелье, и Андре-Луи волей-неволей пришлось отдаться его течению, по крайней мере пока не дошли до улицы Случая. Там ему удалось отделиться от толпы, и, не имея ни малейшего желания быть раздавленным насмерть или принять участие в затевавшихся безумствах, он скользнул в эту улицу и пошёл домой в пустую академию. Учеников сегодня не было, и даже господин дез Ами вышел, чтобы узнать новости о событиях в Версале.
Такое затишье было необычным для академии Бертрама дез Ами. На фоне общего застоя в делах Парижа академия фехтования процветала, как никогда прежде. Учитель и его помощник были заняты с утра до вечера, и теперь Андре-Луи платили за уроки, которые он давал, причём половину оплаты удерживал учитель — надо сказать, что такая договорённость устраивала Андре-Луи. По воскресеньям занятия шли только полдня. В это воскресенье тревога и возбуждение в городе достигли такого накала, что, когда к одиннадцати часам никто не появился, дез Ами и Андре-Луи ушли. Они беззаботно простились друг с другом — отношения у них были самые дружеские, — и ни одному даже в голову не пришло, что им не суждено больше свидеться в этом мире.
В тот день в Париже пролилась кровь. На Вандомской площади толпу, из которой выскользнул Андре-Луи, поджидал отряд драгун. Всадники врезались в неё, разогнали народ, разбили восковой бюст господина Неккера и убили одного человека. Им оказался несчастный солдат французской гвардии, который не отступил. Это было началом, а затем Безенваль привёл своих швейцарцев с Марсова поля и выстроил в боевом порядке на Елисейских полях. При них было четыре орудия. Драгуны Безенваля заняли позиции на площади Людовика XV.
Вечером огромная толпа, двигавшаяся по Елисейским полям и Тюильрийскому саду[104], тревожно следила за военными приготовлениями. В адрес иностранных наёмников выкрикнули какие-то оскорбления, и в них было брошено несколько камней. Безенваль, потеряв голову, а возможно, действуя по приказу, послал за своими драгунами и велел им разогнать толпу. Но толпа была слишком густая, так что всадникам трудно было передвигаться. Несколько человек было задавлено, толпа разъярилась, и поэтому в драгунов, которых привёл в Тюильри принц де Ламбеск[105], полетели камни и бутылки. Ламбеск отдал приказ стрелять. Толпа бросилась врассыпную. Люди хлынули из Тюильри и разнесли по всему городу рассказы о немецкой кавалерии, топчущей женщин и детей. Призыв к оружию, брошенный днём в Пале-Рояле Демуленом, теперь повторяли совершенно серьёзно.
Убитых подобрали и унесли, и в их числе — Бертрана дез Ами. Он был пламенным сторонником дворянства — как все, кто живёт шпагой, — и погиб под копытами коней иностранных наёмников, которых послало дворянство и вёл дворянин.
Андре-Луи, ждавшему в тот вечер на третьем этаже дома № 13 по улице Случая возвращения своего друга и учителя, четыре человека принесли искалеченное тело одной из самых первых жертв революции, которая началась всерьёз.
Из-за волнений в Париже, который два следующих дня походил на вооружённый лагерь, похороны Бертрана дез Ами пришлось отложить. Они состоялись в среду этой недели, столь богатой событиями, сотрясавшими нацию до основания, что смерть учителя фехтования прошла почти незамеченной даже среди его учеников. Тело господина дез Ами два дня лежало в академии, и за это время туда почти никто не заходил. Правда, несколько учеников явилось на занятия, а от них эту новость узнали другие, так что в последний путь на кладбище Пер-Лашез[106] учителя сопровождало десятка два молодых людей, впереди которых в качестве главного плакальщика шёл Андре-Луи.
Насколько было известно Андре-Луи, у господина дез Ами не было родственников, поэтому он никого не известил. Однако через неделю после смерти учителя из Пасси[107] явилась его сестра и заявила свои права на наследство, которое было немалым: дела учителя шли весьма успешно, и он откладывал деньги. Основная сумма была вложена в бумаги одной компании и в государственные акции. Андре-Луи направил сестру к адвокатам и больше никогда не видел.
Смерть дез Ами вызвала у Андре-Луи глубокое чувство одиночества и скорбь, и у него и в мыслях не было, что судьба подарила ему неожиданное богатство. Дело в том, что сестре учителя перепали лишь те деньги, которые тот скопил, а его помощник получил доступ к самой золотой жиле — академии фехтования. К этому времени Андре-Луи уже настолько утвердился в роли учителя фехтования, что многочисленные ученики рассчитывали, что он встанет во главе академии. Никогда ещё школы фехтования так не процветали, как в эти тревожные дни, когда каждый держал свою шпагу наготове и учился ею владеть.
Только через пару недель осознал Андре-Луи перемены в своём положении и одновременно почувствовал ужасную усталость: ведь всё это время он работал за двоих. Если бы ему не пришла в голову счастливая мысль разбить самых способных учеников на пары и, пока они фехтовали друг с другом, поправлять их, стоя рядом, он бы никогда не справился. Но всё равно ему приходилось фехтовать по шесть часов ежедневно, и каждое утро он ощущал усталость, не прошедшую со вчерашнего дня. Он понял, что не выдержит, и нанял помощника для занятии с начинающими — то есть для самой тяжёлой работы. Благодаря счастливой случайности он легко нашёл себе помощника — им стал один из его учеников по имени Ледюк. С приближением лета учеников стало ещё больше, так что пришлось взять ещё одного помощника — способного молодого преподавателя, которого звали Галош, — и снять ещё одно помещение этажом выше.
Для Андре-Луи это был период напряжённой работы — он работал даже больше, чем в те времена, когда создавал труппу Бине, — и, следовательно, период небывалого процветания. Он сетует на то, что из-за несчастливого стечения обстоятельств Бертран дез Ами умер как раз в тот момент, когда фехтование вошло в моду и на нём можно было разбогатеть.
Герб Королевской академии, на который Андре-Луи не имел права, всё ещё красовался над дверью. Он справился с этой задачей способом, достойным Скарамуша: оставив герб и надпись «Академия Бертрана дез Ами, учителя фехтования», приписал следующие слова: «которой руководит Андре-Луи».
Теперь он был так занят, что почти не выходил из дому и узнавал новости только от учеников и из газет, которые после провозглашения свободы прессы бурным потоком затопили Париж. Так узнал он о революционных процессах, последовавших за падением Бастилии[108]. Это событие произошло как раз за день до похорон господина дез Ами и явилось основной причиной, их задержавшей. Спровоцировано оно было необдуманными действиями принца Ламбеска, повлекшим и за собой гибель учителя фехтования.
Разгневанный народ потребовал у выборщиков, заседавших в ратуше, дать ему оружие для защиты от иностранных убийц-наёмников, и в конце концов те согласились. Поскольку оружия у выборщиков не было, они позволили народу вооружиться самому. Они также дали всем красно-синие кокарды — это были цвета Парижа. Но поскольку ливреи герцога Орлеанского были такого же цвета, добавили белый — цвет старинного знамени Франции. Так родился трёхцветный флаг Франции. В дальнейшем был создан Постоянный комитет выборщиков для наблюдения за общественным порядком.
Получив разрешение, народ взялся за дело с таким рвением, что за тридцать шесть часов было выковано шесть тысяч пик. Во вторник, в девять часов утра, тридцать тысяч человек собрались у Дома инвалидов[109]. К одиннадцати часам они захватили всё оружие, составлявшее около тридцати тысяч ружей, а остальные в это время завладели Арсеналом и забрали порох.
Таким образом готовился народ отразить атаку на город, которая в тот вечер должна была начаться с семи сторон. Однако Париж, не дожидаясь нападения, взял инициативу в свои руки. Он решился на безумное предприятие — захват грозной крепости Бастилии, и, как известно, это удалось. Восставших поддержали солдаты и офицеры французской гвардии, имевшие в своём распоряжении пушки, и к пяти часам Бастилия пала.
Эта новость, принесённая в Версаль Ламбеском, которого вместе с его драгунами обратила в бегство грозная сила, родившаяся из булыжников Парижа, вызвала замешательство у двора. Народ располагал орудиями, захваченными в Бастилии. На улицах строились баррикады. Атаку так долго откладывали, что теперь она привела бы лишь к бессмысленной бойне, которая ещё больше пошатнула бы и без того пошатнувшийся престиж монархии.
Двор, снова моментально поумневший со страху, решил выиграть время. Надо вернуть Неккера и согласиться, чтобы три сословия заседали вместе, как требует Национальное Учредительное собрание. Это была полная капитуляция силы перед силой — единственным доводом, который они признавали. Король пошёл в Национальное собрание один, чтобы сообщить об этом решении. Члены Собрания вздохнули с облегчением, ибо их сильно тревожило положение дел в Париже. «Никакой силы, кроме силы разума и довода» — таков был девиз Собрания, и они следовали ему два года, с редким терпением и твёрдостью перенося бесконечные провокации.
Когда король покидал Собрание, какая-то женщина, обхватив его колени, задала ему вопрос, волновавший всю Францию:
— Ах, сир, вы в самом деле искренни? Вы уверены, что вас не заставят передумать?
Однако этот вопрос уже не стоял, когда пару дней спустя король один, без охраны — за исключением представителя нации, — приехал в Париж для окончательного примирения. Это была капитуляция привилегированных. Двор был в ужасе: ведь эти мятежные парижане — враги, королю опасно разгуливать среди них! Если король частично разделял эти страхи — а так позволяет предположить его мрачный вид, — то он должен был признать их безосновательными. Да, его встречали двести тысяч человек без военной формы, вооружённые кто чем, — но встречали, как почётный караул.
Мэр Байи преподнёс ему у заставы ключи от города.
— Это те самые ключи, которые были преподнесены Генриху IV[110]. Он завоевал свой народ. Теперь народ вновь завоевал своего короля.
В ратуше мэр Байи поднёс королю новую кокарду — трёхцветный символ конституционной Франции. Утвердив формирование Национальной гвардии и назначение Байи и Лафайета[111], монарх снова отбыл в Версаль под крики «Да здравствует король!», которыми его приветствовал верный народ.
И вот вы видите привилегированных: перед жерлом пушки они наконец-то сдаются. А ведь сделай они это раньше, не пролились бы моря крови — в основном их собственной. Они приходят в Национальное собрание, чтобы всем вместе трудиться над конституцией, которая должна возродить Францию. Но это воссоединение — насмешка, точно так же как архиепископ Парижский, поющий «Te Deum»[112] по случаю падения Бастилии. Всё, чего добилось Национальное собрание, — это появление в его рядах пяти или шести сотен врагов, мешавших его работе.
Но все эти сведения хорошо известны, и о них можно прочитать где угодно во всех подробностях. Я привожу слово в слово лишь то, что нашёл в записках Андре-Луи, показывающих, как изменились его взгляды. Сейчас он поверил в те истины, которые когда-то проповедовал, не веря в них.
Между тем изменилось не только материальное, но и юридическое положение Андре-Луи благодаря переменам вокруг него. Ему больше не надо было прятаться от закона. Кто выдвинул бы теперь против него нелепое обвинение в подстрекательстве к мятежу в Бретани? Какой суд осмелился бы послать его на виселицу за то, что он давным-давно высказал то, о чём теперь говорила вся Франция?
Что касается обвинения в убийстве, то кого сейчас заинтересовала бы смерть несчастного Бине, убитого — если только он действительно был убит — при самозащите?
В один прекрасный день, в начале августа, Андре-Луи сделал себе выходной, так как в академии теперь прекрасно управлялись помощники, нанял фаэтон и отправился в Версаль. Он хотел заехать в кафе д'Амори, где собирался Бретонский клуб, из которого позже родилось Общество друзей конституции, более известное как Якобинский клуб[113]. Андре-Луи приехал повидать Ле Шапелье, который был одним из основателей клуба и человеком весьма популярным. Он также был председателем Национального собрания в этот важный период, когда оно вырабатывало Декларацию прав человека и гражданина.
Когда Андре-Луи спросил у официанта в белом переднике о Ле Шапелье, тот сразу залебезил перед ним, что говорило об известности депутата.
Господин Ле Шапелье был наверху с друзьями. Официанту очень хотелось услужить Андре-Луи, но он колебался, боясь помешать господину депутату.
Чтобы придать официанту смелости, Андре-Луи дал ему серебряную монету. Затем, сев за столик с мраморной столешницей у окна, которое выходило на широкую площадь, окружённую деревьями, принялся ждать. Там, в общей комнате кафе, пустынного в этот полуденный час, к нему подошёл великий человек. Не прошло и года с тех пор, как он отдавал Андре-Луи первенство в тонком деле руководства. Сегодня же Ле Шапелье — на вершине, он один из великих вождей нации, которая в родовых муках, а Андре-Луи — внизу, в общей массе.
Оба думали об этом, рассматривая друг друга и отмечая перемены, происшедшие за несколько месяцев. В Ле Шапелье Андре-Луи заметил утончённость в одежде и наружности. Он похудел, побледнел, в глазах появилась усталость. Бретонский депутат, рассматривавший Андре-Луи сквозь лорнет в золотой оправе, отметил в нём ещё более заметные перемены. Постоянные занятия фехтованием в течение последних месяцев придали ему грациозность движений, горделивую осанку и властный вид. Благодаря этому он казался выше. Одет он был с элегантностью, которая не бросалась в глаза, но стоила очень дорого. Андре-Луи носил небольшую шпагу с серебряным эфесом, к которой, казалось, привык. Чёрные волосы, которые, как помнил Ле Шапелье, обычно свисали прямыми прядями, теперь блестели и были собраны в косичку. Он выглядел как настоящий франт.
Однако вскоре друзьям стало ясно, что перемены в обоих — чисто внешние. Ле Шапелье остался всё тем же прямым и открытым бретонцем с резкими манерами и отрывистой речью. С минуту он стоял, улыбаясь, удивлённый и обрадованный, потом открыл объятия. Они обнялись под почтительным взглядом официанта, который тотчас же стушевался.
— Андре-Луи, друг мой! Какими судьбами? Вы всегда сваливаетесь как снег на голову.
— Сваливаются сверху, а я явился снизу, чтобы рассмотреть вблизи того, кто на вершине.
— На вершине! Да если бы вы только захотели, то сами бы стояли сейчас на моём месте.
— Я боюсь высоты, да и атмосфера на вершине слишком возвышенная. Вот и вы что-то не очень хорошо выглядите, Изаак. Вы бледны.
— Собрание заседало всю ночь. Эти проклятые привилегированные доставляют нам много хлопот и будут мешать, пока мы не издадим декрет об их ликвидации.
Они сели.
— Ликвидация! А не слишком ли вы замахнулись? Впрочем, вы всегда были максималистом.
— Это необходимо сделать для их же спасения. Я пытаюсь ликвидировать их официально, чтобы их не ликвидировал народ, который они бесят.
— Ясно. А король?
— Король — олицетворение нации. Мы спасаем его и нацию от ярма Привилегии. Наша конституция выполнит это. Вы согласны?
Андре-Луи пожал плечами.
— Какое это имеет значение? Я в политике мечтатель, а не человек действия. До недавнего времени я был весьма умеренных взглядов — более умеренных, чем вам кажется. Однако теперь я стал почти республиканцем. Наблюдая, я понял, что этот король — пустое место, марионетка, которая пляшет в зависимости от руки, дёргающей за ниточку.
— Этот король, сказали вы? А какой другой король может быть? Вы, разумеется, не из тех, кто грезит о герцоге Орлеанском? У него есть свои приверженцы — нечто вроде партии, возникшей на почве общей ненависти к королеве. К тому же известно, что она терпеть не может герцога. Есть и такие, которые думают сделать его регентом, а некоторые даже помышляют о большем — Робеспьер[114] из их числа.
— Кто? — спросил Андре-Луи, которому было неизвестно это имя.
— Робеспьер — нелепый маленький адвокат, представляет Аррас. Это старомодный, неуклюжий, застенчивый тупица, вечно гнусавящий свои речи, которые никто не слушает. Он — ультрароялист. Роялисты и орлеанисты используют его в своих целях. У Робеспьера есть упрямство, он настойчиво добивается, чтобы его слушали, — и однажды его могут услышать. Но не думаю, чтобы ему или другим удалась затея с герцогом Орлеанским. Фи! Сам герцог может желать этого, но… Этот человек — евнух в преступлении: он хочет, но не может. Эта фраза принадлежит Мирабо.
Ле Шапелье прервался, чтобы узнать у Андре-Луи о его новостях.
— Вы вели себя со мной так, как будто я вам не друг, — посетовал он. — Вы даже не намекнули в письме, где вас искать, и, дав понять, что находитесь на грани нищеты, не позволили прийти на помощь. Я беспокоился о вас, Андре-Луи, однако, судя по вашему виду, совершенно напрасно. Очевидно, дела у вас идут хорошо. Расскажите же о себе.
Андре-Луи честно рассказал другу всё, что с ним произошло.
— Знаете, вы меня просто изумляете, — заявил депутат. — От мантии — к котурнам, а теперь от котурнов — к шпаге! Интересно, чем всё это кончится?
— Вероятно, виселицей.
— Фу! Я ведь серьёзно. А почему бы не тогой сенатора во Франции с сенатом? Она могла бы сейчас быть вашей, захоти вы раньше.
— Самый верный путь на виселицу, — засмеялся Андре-Луи.
Ле Шапелье сделал нетерпеливый жест. Интересно, вспомнилась ли ему эта фраза четыре года спустя, когда его самого везли в «повозке смерти» на Гревскую площадь[115]?
— Нас, бретонских депутатов, в Собрании шестьдесят шесть человек. Если освободится место, согласны ли вы занять его? Достаточно одного моего слова, не говоря уже о вашем влиянии в Рене и Нанте, — и всё будет в порядке.
Андре-Луи не смог сдержать смех.
— А знаете, Изаак, ещё не было случая, чтобы при нашей встрече вы не пытались втянуть меня в политику.
— Потому что у вас дар политика. Вы рождены для политики.
— Ах да — Скарамуш в реальной жизни. Я уже сыграл эту роль на сцене, и довольно. Скажите мне, Изаак, что нового слышно о моём старом друге Латур д'Азире?
— Он здесь, в Версале, чёрт бы его подрал, — бельмо на глазу Собрания. Его замок в Латур д'Азире сожгли. К сожалению, в тот момент его самого там не было. Пламя нисколько не подпалило его наглость. Он мечтает, что, когда кончится это философское помрачение умов, найдутся рабы, которые восстановят его замок.
— Значит, в Бретани были волнения? — Андре-Луи стал серьёзным, так как мысли его обратились к Гаврийяку.
— Да, и предостаточно, как, впрочем, повсюду. Ничего удивительного! Всё эти проволочки, когда в стране голод! Последние две недели замки вылетают в трубу. Крестьяне взяли пример с парижан и поступают со всеми замками, как с Бастилией. Однако и там порядок восстанавливается, как в Париже, так что сейчас стало спокойнее.
— А что с Гаврийяком? Вы не знаете?
— Надеюсь, там всё хорошо. Господин де Керкадью — это не маркиз де Латур д'Азир. Он жил в согласии со своими людьми. Не думаю, чтобы они нанесли ущерб Гаврийяку. А разве вы не переписываетесь со своим крёстным?
— При нынешних обстоятельствах — нет. То, что вы рассказываете, ещё больше осложнит дело, так как он должен считать меня одним из тех, кто помог зажечь факел, спаливший многое из того, что принадлежало его классу. Пожалуйста, постарайтесь узнать, всё ли там в порядке, и дайте мне знать.
— Непременно, тотчас же.
При расставании, уже собираясь сесть в свой кабриолет, чтобы вернуться в Париж, Андре-Луи задал ещё один вопрос:
— Вы случайно не слыхали, не женился ли господин де Латур д'Азир?
— Не слыхал — а это означает, что не женился. О свадьбе такой важной особы непременно раззвонили бы повсюду.
— Разумеется, — равнодушным тоном ответил Андре-Луи. — До свидания, Изаак! Заезжайте ко мне на улицу Случая, 13. Приезжайте поскорее!
— Непременно, как только позволят мои обязанности. В данное время они приковали меня к Версалю, как цепи.
— Бедный раб долга, проповедующий свободу!
— Верно! Именно поэтому я и приеду: у меня есть долг перед Бретанью. Я должен сделать Omnes Omnibus'a одним из её представителей в Национальном Учредительном собрании.
— Я буду весьма обязан вам, если вы пренебрежёте этим долгом, — рассмеялся Андре-Луи.
Через несколько дней Ле Шапелье нанёс Андре-Луи ответный визит. Он явился на улицу Случая с точными сведениями, что в Гаврийяке всё в порядке и люди господина де Керкадью не участвовали в волнениях в провинции, которые теперь, к счастью, подавлены.
Хотя бедняки ещё ощущали тиски нужды и очереди у булочных росли с приближением осени, привычное течение жизни налаживалось. Естественно, в Париже постоянно бурлили страсти, но парижане уже привыкли жить во взрывоопасной атмосфере и не допускали больше, чтобы она серьёзно мешала их делам и развлечениям. Да и самих взрывов можно было бы избежать, если бы не упрямство привилегированных, исполненных решимости биться до конца. Они всё ещё упорно сопротивлялись, в то же время бросая довольно крупные жертвы на алтарь отечества. Пришёл полк из Фландрии, и народ усмотрел в этом новую угрозу, решив, что Привилегия опять поднимает свою мерзкую, алчную голову. Готовился заговор с целью взять парижан измором. Следствием явился так называемый поход — менад-поход на Версаль парижских торговок, возглавляемых Мари. Итак, в начале октября Тюильрийский Дворец очистили от наводнявших его паразитов, человеческих и прочих, и освободили место для короля.
Королю пришлось приехать и поселиться среди своего народа. Его любящие подданные хотели, чтобы он жил среди них — как залог их собственной безопасности. Раз им суждено голодать — что ж, пускай и он голодает вместе с ними.
Андре-Луи размышлял, чем же всё это кончится. Ему казалось, что разумно поступили только те аристократы, которые уехали за границу, не дожидаясь, пока горячие головы, составлявшие большинство их партии, погубят весь свой класс. Между тем академия Андре-Луи процветала, и он уже подумывал о том, чтобы занять первый этаж дома № 13 и взять третьего помощника. Его останавливало лишь нежелание галантерейщика, жившего на этом этаже, расстаться с выгодной клиентурой, которой были для него ученики академии фехтования.
Остальная часть дома № 13 теперь принадлежала Андре-Луи. Недавно он приобрёл второй этаж, который переделал в удобное жилище для себя и помощников. Он нанял экономку и мальчика-слугу.
Теперь, когда Национальное собрание заседало в Париже, он часто видел Ле Шапелье, с которым сблизился. Обычно они вместе обедали в Пале-Рояле или где-нибудь ещё, и через Ле Шапелье Андре-Луи приобрёл несколько новых друзей. Однако он избегал салоны, куда его часто приглашали, — салоны, в которых царил утончённый республиканский и философский дух.
Пришла весна, и как-то вечером Андре-Луи отправился в Комеди Франсез, где давали «Карла IX» Шенье, разрешённого не без борьбы.
Это был бурный вечер. Намёки со сцены подхватывались залом, и ими перебрасывались сторонники враждующих политических партий, приверженцы старого и нового режимов. Упорное нежелание некоторых мужчин в партере снять шляпу накалило страсти докрасна. Дело в том, что в Комеди Франсез была королевская ложа, и согласно неписаному закону полагалось обнажать голову в знак почтения к королевскому семейству, даже если ложа была пуста.
Мужчины, решившие остаться в шляпе, сделали это в знак республиканского протеста против бессмысленной традиции. Однако, когда их разоблачили и поднялся такой шум, что не было слышно ни слова со сцены, они поспешно отказались от своего республиканского высокомерия, правда, за одним исключением. Один человек упрямо не желал снять шляпу и, повернув крупную львиную голову к тем, кто этого требовал, смеялся над ними. Его мощный голос гремел на весь театр:
— Неужели вы воображаете, что сможете заставить меня снять шляпу?
Это было последней каплей. В лицо ему полетели угрозы, а он выпрямился и бесстрашно стоял перед ними, демонстрируя атлетическое сложение, обнажённую шею Геркулеса и на редкость безобразное лицо. Смеясь прямо в лицо противникам, он надвинул шляпу на брови.
— Твёрже, чем шляпа Сервандони[116]! — издевался он над ними.
Андре-Луи рассмеялся. В этом огромном человеке, бесстрашно смеявшемся над врагами среди нарастающего гама, было что-то нелепое и одновременно величественно-героическое. Дело могло плохо кончиться, не вмешайся полиция, которая арестовала и увела этого человека. Он явно был не из тех, кто сдаётся.
— Кто он? — спросил Андре-Луи соседа, когда зрители снова стали рассаживаться, успокаиваясь.
— Не знаю, — ответил тот. — Говорят, что его фамилия Дантон[117] и он председатель клуба кордельеров[118]. Конечно, он плохо кончит: это сумасшедший и большой оригинал.
На следующий день об этом происшествии говорил весь Париж, на минуту позабыв о более серьёзных делах. В академии фехтования только и разговору было, что о Комеди Франсез и ссоре между Тальма и Ноде[119], из-за которой заварилась вся каша. Однако вскоре внимание Андре-Луи отвлекли совсем другие дела: в полдень к нему явился Ле Шапелье.
— У меня есть новости, Андре-Луи. Ваш крёстный в Медоне. Он приехал туда два дня тому назад. Вы слышали об этом?
— Конечно, нет. Откуда я мог узнать? А почему он в Медоне? — Он почувствовал лёгкое необъяснимое волнение.
— Не знаю. В Бретани опять беспорядки. Может быть, господин де Керкадью поэтому и уехал.
— Итак, он приехал к брату, ища убежища? — спросил Андре-Луи.
— Не к брату, а в дом брата. Да где же вы живёте, Андре, если никогда не знаете новостей? Этьенн де Гаврийяк эмигрировал несколько месяцев назад. Он — приближённый господина д'Артуа и уехал за границу вместе с ним. Теперь они, несомненно, в Германии и готовят заговор против Франции, ведь именно этим занимаются эмигранты. Эта австриячка в Тюильри в конце концов погубит монархию.
— Да-да, — нетерпеливо ответил Андре-Луи. В то утро его совершенно не интересовала политика. — Ну так как же Гаврийяк?
— Как, разве я не сказал, что Гаврийяк в Медоне, в доме, который покинул его брат? Чёрт возьми! Вы что, не слышите меня? Я полагаю, что Гаврийяк остался на попечении Рабуйе, управляющего. Узнав эту новость, я тотчас же поехал к вам, подумав, что, наверно, вы захотите в Медон.
— О, конечно. Я сразу же поеду — как только смогу. Сегодня не получится, завтра — тоже. Я слишком занят. — Он взмахнул рукой в сторону зала, откуда доносились звон клинков, быстрое шарканье ног и голос учителя Ледюка.
— Как хотите, дело ваше. Я ухожу — не хочу мешать. Давайте пообедаем вместе в кафе де Фуа сегодня вечером. Будет Керсен.
— Минутку! — остановил его на пороге голос Андре-Луи. — Мадемуазель де Керкадью приехала вместе с дядей?
— Откуда я знаю? Поезжайте и узнайте сами!
Он ушёл, а Андре-Луи застыл на месте, погружённый в размышления. Затем он повернулся и пошёл продолжать занятия со своим учеником — виконтом де Вилленьором. Он показывал ему полуцентр Дане, демонстрируя с помощью рапиры преимущества этого приёма.
Андре-Луи фехтовал с виконтом, который в то время, пожалуй, был самым способным из его учеников, а все мысли его были в Медоне. Попутно он вспоминал, какие уроки у него сегодня днём и завтра утром, прикидывая, которые из них можно отложить без ущерба для академии. Уколов виконта три раза подряд, Андре-Луи вернулся в настоящее и поразился точности, которой можно достичь чисто автоматически. Он совершенно не думал о том, что делает, а запястье, рука, колени работали, как точная машина, в которую их превратила постоянная практика в течение года с лишним.
Только в воскресенье смог Андре-Луи сделать то, к чему так страстно стремился, — за это время нетерпение его ещё возросло. И вот, одетый ещё более тщательно, чем обычно, и причёсанный одним из парикмахеров эмигрировавших аристократов, оставшимся без работы, он сел в нанятый экипаж и поехал в Медон.
Между домами младшего Керкадью и старшего было столь же мало сходства, как и между самими братьями. Младший брат был придворным, а старший — человеком сельским. Этьенн де Керкадью построил величественный дом для себя и своей семьи на холме в Медоне. Вокруг дома был миниатюрный парк. Жилище приближённого графа д'Артуа располагалось на полпути между Версалем и Парижем. Господин д'Артуа, любитель игры в мяч, эмигрировал одним из первых. Вместе с Конде, Конти[120], Полиньяками и другими приближёнными королевы, а также вместе с маршалом де Бройлем и принцем де Ламбеском, понимавшими, что сами их имена стали ненавистными народу, он покинул Францию сразу же после падения Бастилии. Он уехал за границу играть в мяч и завершать дело крушения французской монархии, которым вместе с другими занимался во Франции. С графом д'Артуа уехал и Этьенн де Керкадью, захватив с собой жену и четверых детей. Таким образом, случилось так, что сеньор де Гаврийяк, сбежавший из Бретани, охваченной волнениями, — в этой провинции аристократы оказались самыми несговорчивыми во всей Франции — в отсутствие брата расположился в его великолепном доме в Медоне.
Однако у нас нет никаких оснований предполагать, что господин де Керкадью был там счастлив. Человек, привыкший к спартанскому образу жизни и простой пище, чувствовал себя не в своей тарелке в этой сибаритской обстановке, среди мягких ковров, обилия позолоты и батальона прилизанных слуг с неслышной походкой. Дни, которые в Гаврийяке у господина де Керкадью были поглощены хозяйственными заботами, в Медоне тянулись страшно медленно. Он очень много спал, чтобы убить время, и если бы не Алина, которая даже не пыталась скрыть восторг от того, что они совсем рядом с Парижем — центром событий, возможно, почти сразу же удрал бы из непривычной обстановки. Не исключено, что постепенно он привык и смирился бы с бездельем в роскоши, но пока что оно угнетало его. Поэтому, когда в июньское воскресенье около полудня Андре-Луи появился в Медоне, его провели к брюзгливому и заспанному господину де Керкадью.
Его ввели без доклада, как было принято в Гаврийяке, ибо Бенуа, старый сенешаль господина де Керкадью, сопровождал своего сеньора и был назначен дворецким в Медоне — к бесконечному и почти нескрываемому веселью нахальной челяди Этьенна.
От восторга Бенуа приветствовал господина Андре совершенно нечленораздельно. Он разве что не прыгал вокруг него, как верный пёс, провожая в гостиную к сеньору де Гаврийяку, который — по словам Бенуа — счастлив будет вновь увидеть господина Андре.
— Сеньор! Сеньор! — воскликнул он дрожащим голосом, опередив посетителя на пару шагов. — Это господин Андре… Господин Андре, ваш крестник, который спешит поцеловать вам руку. Он здесь… Такой нарядный, что вы его и не узнаете. Он здесь, сударь! Разве он не красавчик?
И старый слуга потирал руки от удовольствия, убеждённый, что принёс господину самую радостную весть.
Андре-Луи переступил порог огромного зала, устланного коврами и ослеплявшего великолепием. Очень высокий потолок, украшенный гирляндами, колонны с каннелюрами и позолоченными капителями. Дверь, в которую он вошёл, и окна, выходившие в сад, были необычайно высоки — почти такой же высоты, как сама комната. Это была гостиная с богатой позолотой и обилием украшений из золочёной бронзы на мебели, которая ничем не отличалась от гостиных людей богатых и знатных. Никогда ещё не употреблялось столько золота в декоративных целях, как в эту эпоху, когда из-за острой нехватки золотых монет в обращение были пущены бумажные деньги. Андре-Луи острил, что, если бы удалось заставить людей оклеивать стены бумагой, а золото класть в карман, финансы королевства скоро были бы в гораздо лучшем состоянии.
Сеньор — принаряженный, в кружевных гофрированных манжетах, чтобы соответствовать обстановке, — поднялся, ошеломлённый неожиданным вторжением и многословием Бенуа, который с приезда в Медон был в таком же унынии, как он сам.
— Что такое? А? — Его бесцветные близорукие глаза вглядывались в посетителя. — Андре! — произнёс он удивлённо и сурово, и на большом розовом лице выступил румянец.
Бенуа, стоявший спиной к хозяину, ободряюще подмигнул и усмехнулся Андре-Луи, чтобы тот не пугался явной неприветливости крёстного. Затем умный старик стушевался.
— Что тебе здесь нужно? — проворчал господин де Керкадью.
— Поцеловать вам руку, как сказал Бенуа, и ничего более, крёстный, — смиренно ответил Андре-Луи, склонив гладкую черноволосую голову.
— Ты прекрасно жил два года, не целуя её.
— Не упрекайте меня моим несчастьем, сударь. Маленький человек стоял очень прямо, откинув назад непропорционально большую голову, и его бесцветные выпуклые глаза смотрели очень сурово.
— Ты считаешь, что загладил свою вину, исчезнув так бессердечно и не подавая о себе вестей?
— Сначала я не мог открыть, где нахожусь, — это было опасно для моей жизни. Затем некоторое время я нуждался, оставшись без средств, и гордость не позволила мне после всего обратиться к вам за помощью. Позже…
— Нуждался? — перебил сеньор. Губы его задрожали, потом, овладев собой, он нахмурился ещё сильнее. Он рассматривал элегантного крестника, который так изменился, и отметил богатый, но неброский наряд, стразовые пряжки на туфлях и красные каблуки, шпагу с эфесом, отделанным серебром с перламутром, тщательно причёсанные волосы, которые раньше свисали прядями. — По крайней мере сейчас незаметно, чтобы ты нуждался, — съязвил он.
— Нет, теперь я преуспеваю, сударь. Этим я отличаюсь от обычного блудного сына, который возвращается только тогда, когда нуждается в помощи. Я же возвращаюсь единственно потому, что люблю вас, сударь, и возвращаюсь, чтобы сказать вам это. Я помчался к вам в тот самый миг, как узнал, что вы здесь. — Он приблизился. — Крёстный! — сказал он и протянул руку.
Но господин де Керкадью был непреклонен, отгородившись от крестника щитом холодного достоинства и обиды.
— Какие бы несчастья ты ни перенёс, они намного меньше тех, которые ты заслужил своим постыдным поведением, — к тому же я заметил, что они ничуть не умерили твою дерзость. Ты полагаешь, что достаточно явиться сюда и сказать: «Крёстный» — и всё сразу будет прощено и забыто. Ты ошибаешься. Ты наделал слишком много зла: оскорбил всё, за что я стою, и меня лично, предав моё доверие к тебе. Ты — один из гнусных негодяев, которые ответственны за эту революцию.
— Увы, сударь, я вижу, что вы разделяете общее заблуждение. Эти гнусные негодяи лишь требовали конституцию, которую им обещали с трона. Откуда им было знать, что обещание было неискренним или что его выполнению будут мешать привилегированные сословия. Сударь, эту революцию вызвали дворяне и прелаты.
— И у тебя хватает дерзости — да ещё в такое время! — стоять здесь и произносить эту гнусную ложь! Как ты смеешь утверждать, что революцию сделали дворяне, когда многие из них, следуя примеру герцога д'Эгийона[121] бросили все свои личные феодальные права на алтарь отечества. Или, может быть, ты станешь это отрицать?
— О нет. Они сами подожгли свой дом, а теперь пытаются потушить пожар водой и, когда это не удаётся, валят всю вину на пламя.
— Я вижу, ты явился сюда, чтобы побеседовать о политике.
— Нет, вовсе не за тем. Я пришёл, чтобы, по возможности, объясниться. Понять всегда значит простить. Это великое изречение Монтеня[122]. Если бы мне удалось сделать так, чтобы вы поняли…
— И не надейся. Я никогда не смогу понять, как тебе удалось приобрести такую дурную славу в Бретани.
— Ах нет, сударь, вовсе не дурную!
— А я повторяю — дурную среди людей достойных. Говорят даже, что ты — Omnes Omnibus, но я не могу, не хочу в это поверить.
— Однако это так.
Господин де Керкадью захлебнулся.
— И ты сознаёшься? Ты смеешь в этом сознаваться?
— Человек должен иметь мужество сознаваться в том, что осмелился сделать, — иначе он трус.
— А ты, конечно, храбрец — ты, каждый раз удирающий после того, как совершил зло. Ты стал комедиантом, чтобы укрыться, и натворил бед в обличье комедианта. Спровоцировав мятеж в Нанте, ты снова удрал и стал теперь Бог знает чем — судя по твоему процветающему виду, ты занимаешься чем-то бесчестным. Боже мой! Говорю тебе, что два года я надеялся, что тебя нет в живых, и теперь глубоко разочарован, что это не так. — Он хлопнул в ладоши и, повысив и без того резкий голос, позвал: — Бенуа! — Затем господин де Керкадью подошёл к камину и встал там, с багровым лицом, весь трясясь от волнения, до которого сам себя довёл. — Мёртвого я мог бы тебя простить, поскольку тогда ты заплатил бы за всё зло и безрассудство, но живого — никогда! Ты зашёл слишком далеко. Бог знает, чем это кончится. Бенуа, проводите господина Андре-Луи Моро до двери.
По тону было ясно, что решение это бесповоротно. Бледный и сдержанный, Андре-Луи выслушал приказ удалиться, испытывая странную боль в сердце, и увидел побелевшее, перепуганное лицо и трясущиеся руки Бенуа. И тут раздался звонкий мальчишеский голос:
— Дядя! — В голосе звучало безмерное негодование и удивление. — Андре! — Теперь в голосе слышались радость и радушие.
Оба обернулись и увидели Алину, входившую из сада, — Алину в чепце молочницы по последней моде, но без трёхцветной кокарды, которая обычно прикреплялась к таким чепцам.
Тонкие губы большого рта Андре сложились в странную улыбку. В памяти его мелькнула сцена их последней встречи. Он увидел себя, исполненного негодования, когда, стоя на тротуаре Нанта, провожал взглядом карету Алины, отъезжавшую по Авеню Жиган.
Сейчас она шла к нему, протянув руки, на щеках горел румянец, на губах была приветливая улыбка. Андре-Луи низко поклонился и молча поцеловал ей руку.
Затем она жестом приказала Бенуа удалиться и с присущей ей властностью встала на защиту Андре, которого выгоняли столь резким тоном.
— Дядя, — сказала она, оставив Андре и направляясь к господину де Керкадью, — мне стыдно за вас! Как, позволить, чтобы чувство раздражения заглушило вашу привязанность к Андре!
— У меня нет к нему привязанности. Была когда-то, но он пожелал убить её. Пусть он убирается ко всем чертям. И заметьте, пожалуйста, что я не позволял вам вмешиваться.
— А если он признает, что поступил дурно…
— Он не признает ничего подобного. Он явился сюда, чтобы спорить об этих проклятых правах человека. Он заявил, что и не думает раскаиваться. Он с гордостью объявил, что он, как говорит Бретань, — тот негодяй, который скрылся под прозвищем Omnes Omnibus. Должен ли я это простить?
Она повернулась, чтобы взглянуть на Андре через большое расстояние, разделявшее их.
— Это действительно так? Разве вы не раскаиваетесь, Андре, даже теперь, когда видите, какой вред причинён?
Она явно уговаривала его сказать, что он раскаивается, и помириться с крёстным. На какую-то минуту Андре-Луи почувствовал себя растроганным, но затем счёл такую увёртку недостойной себя и ответил правдиво, хотя в голосе его звучала боль.
— Раскаяться означает признаться в чудовищном преступлении, — медленно произнёс он. — Как вы этого не видите? О сударь, наберитесь терпения и позвольте мне объясниться. Вы говорите, что в какой-то мере я отвечаю за то, что произошло. Говорят, что мои призывы к народу в Рене и Нанте внесли свой вклад в нынешние события. Возможно, и так. Не в моей власти отрицать это с полной определённостью. Разразилась революция, пролилась кровь. Возможно, прольётся ещё. Раскаяться — значит признать, что я поступил дурно. Но как же я могу признать, что поступил дурно, и таким образом взять на себя долю ответственности за всё кровопролитие? Буду с вами до конца откровенен, чтобы показать, насколько далёк от раскаяния. То, что я совершил в то время, я фактически сделал вопреки всем своим убеждениям. Поскольку во Франции не было справедливости, чтобы наказать убийцу Филиппа де Вильморена, я действовал единственным способом, которым, как мне казалось, можно было обратить совершённое зло против виновного и против тех, у кого была власть, но не хватало духа его наказать. С тех пор я понял, что заблуждался, а прав был Филипп де Вильморен и его единомышленники. У освобождённого человека не может быть несправедливого правительства. Я воображал, что, какому бы классу ни дали власть, он будет ею злоупотреблять. Теперь я понял, что единственная гарантия против злоупотребления властью — определение срока пребывания у власти волей народа.
Поймите, сударь, что я совершенно искренне считаю, что не совершил ничего, в чём должен раскаиваться, — напротив, когда Франция получит это великое благо — конституцию, я смогу гордиться тем, что сыграл свою роль в создании условий, при которых это стало возможным.
Наступила пауза. Лицо господина де Керкадью побагровело.
— Ты кончил? — отрывисто спросил он.
— Если вы меня поняли, сударь.
— О, я тебя понял и… и прошу тебя уйти. Андре-Луи пожал плечами и опустил голову. Как он стремился сюда, как радостно ехал — и только для того, чтобы получить окончательную отставку. Он взглянул на Алину. У неё было бледное и расстроенное лицо. Теперь она не представляла себе, как помочь Андре-Луи. Его чрезмерная честность сожгла все корабли.
— Хорошо, сударь. Но прошу вас помнить одно, когда меня здесь не будет: я не пришёл к вам, гонимый нуждой, просить о помощи, как блудный сын. Нет, я пришёл, ни о чём не прося, как хозяин своей судьбы, и меня привели сюда только привязанность, любовь и благодарность, которые я к вам питаю и всегда буду питать.
— Да-да! — воскликнула Алина, повернувшись к дяде. Вот, по крайней мере, довод в пользу Андре, подумала она. — Это так. Конечно…
Господин де Керкадью что-то невнятно прошипел в ответ, сильно раздражённый.
— Возможно, впоследствии это поможет вам вспоминать обо мне более доброжелательно, сударь.
— Я вообще не вижу оснований вспоминать о вас, сударь. Ещё раз прошу вас удалиться.
Андре-Луи взглянул на Алину, всё ещё колеблясь. Она ответила ему взглядом в сторону своего разгневанного дяди, слегка пожала плечами и подняла брови, и вид у неё был унылый.
Она как бы говорила: «Вы видите, в каком он настроении. Ничего не поделаешь».
Андре-Луи поклонился с той особой грацией, которую приобрёл в фехтовальном зале, и вышел за дверь.
— О, это жестоко! — воскликнула Алина сдавленным голосом и бросилась за ним.
— Алина! — остановил её голос дяди. — Куда вы идёте?
— Но мы же не знаем, где его искать.
— А кто собирается искать этого негодяя?
— Мы никогда больше его не увидим!
— Именно этого я больше всего хочу.
Алина вышла в сад.
Господин де Керкадью звал её, приказывая вернуться, но Алина заткнула уши и поспешила через лужайку к аллее, чтобы перехватить Андре-Луи.
Когда он показался, опечаленный, она вышла из-за дерева ему навстречу.
— Алина! — радостно воскликнул он.
— Я не могла допустить, чтобы вы вот так ушли. Я знаю его лучше, чем вы, и уверена, что скоро его доброе сердце растает. Тогда он будет сожалеть, захочет послать за вами и не будет знать вашего адреса.
— Вы так думаете?
— О, я знаю. Вы появились в самый неудачный момент: он раздражён, бедный, с тех пор, как сюда приехал. Дядя чувствует себя здесь не в своей тарелке. Он тоскует без своего любимого Гаврийяка, охоты и работ в поле и в душе обвиняет вас за эти перемены. В Бретани стало неспокойно. Несколько месяцев назад сожгли дотла замок Латур д'Азира. Если снова начнутся волнения, может прийти черёд Гаврийяка. Во всём этом дядя винит вас и ваших друзей. Но скоро он отойдёт и будет сожалеть, что вот так отослал вас — ведь я знаю, что он вас любит, несмотря ни на что. Когда придёт время, я уговорю его, и тогда нам надо будет знать, где вас искать.
— В доме № 13 на улице Случая. Число несчастливое, да и название подходящее, так что легко запомнить.
Она кивнула.
— Я провожу вас до ворот.
И они не спеша пошли рядом по длинной аллее. Светило июньское солнце, и на аллею падали тени от деревьев, стоявших по бокам.
— Вы хорошо выглядите, Андре. А знаете, вы сильно изменились. Я рада, что у вас всё в порядке. — Не дожидаясь ответа, она сменила тему и заговорила о том, что занимало её больше всего. — Я так хотела увидеть вас все эти месяцы, Андре. Вы — единственный, кто мог мне помочь и сказать правду, и я злилась, что вы так и не написали, где вас искать.
— Вы считаете, что ваше поведение при нашей последней встрече в Нанте должно было вдохновить меня на письмо?
— Как? Вы всё ещё обижены?
— Я никогда не обижаюсь, и вам бы следовало это знать. — Он очень гордился этой чертой характера. Ему нравилось считать себя стоиком. — Но у меня ещё остался шрам от раны, и вы бы пролили на него бальзам, взяв обратно то, что сказали в Нанте.
— Ну что же, в таком случае беру свои слова обратно. А теперь скажите мне, Андре…
— Но вы не бескорыстны: вы уступили лишь для того, чтобы что-то получить взамен. — Он добродушно рассмеялся. — Давайте же, приказывайте.
— Скажите мне, Андре… — Она остановилась в нерешительности, затем продолжила, опустив глаза: — Скажите мне… правду о том, что случилось в Фейдо.
Андре-Луи нахмурился. Он сразу же понял, что именно подсказало эту просьбу. Очень просто и сжато рассказал он Алине свою версию этой истории.
Она внимательно слушала. Когда он закончил, она вздохнула, и лицо её стало задумчивым.
— Это мне уже рассказывали. Правда, добавляли, что господин де Латур д'Азир приехал в театр специально для того, чтобы порвать с мадемуазель Бине. Не знаете, так ли это?
— Не знаю, да и не вижу причин для разрыва. Мадемуазель Бине была для маркиза развлечением, до которого так падки он и ему подобные…
— О, причина была, — перебила Алина. — Этой причиной была я. Я побеседовала с госпожой де Сотрон и сказала ей, что отказываюсь принимать того, кто является ко мне, вывалявшись в грязи. — Она говорила с большим трудом, отвернув вспыхнувшее лицо.
— Если бы вы ко мне прислушались… — начал Андре-Луи, но она вновь перебила его:
— Господин де Сотрон передал маркизу моё решение и рассказал мне потом, что он в отчаянии, полон искреннего раскаяния и готов представить мне любые доказательства преданности. Господин де Латур д'Азир поклялся, что сразу же покончит с этой связью и больше никогда не увидит мадемуазель Бине. И вот буквально на следующий день я узнаю, что он чуть не погиб во время скандала в театре. Сразу же после разговора с господином де Сотроном, после всех торжественных клятв он отправился прямо к этой Бине. Я была возмущена и заявила, что ни при каких обстоятельствах больше не приму господина де Латур д'Азира. И вот тут мне стали докучать с этим объяснением его поступка. Я долго не верила.
— Значит, теперь вы поверили, — быстро сказал Андре. — Почему?
— Я не сказала, что верю. Но… но я не могу и не верить. С тех пор как мы приехали в Медон, господин де Латур д'Азир находится здесь, и он поклялся мне, что это так.
— О, если господин де Латур д'Азир поклялся… — Андре-Луи рассмеялся, и в смехе прозвучала саркастическая нота.
— Разве вам известно, чтобы он когда-нибудь солгал? — резко оборвала она, и это его сдержало. — В конце концов, господин де Латур д'Азир — человек чести, а люди чести никогда не лгут. Вы иронизируете — следовательно, вам известен случай, когда он солгал?
— Нет, — ответил Андре-Луи. Справедливость требовала, чтобы он признал, что его враг обладает по крайней мере этой добродетелью. — Я не слышал, чтобы он лгал, — это верно. Такие, как он, слишком надменны и самоуверенны, чтобы прибегать ко лжи. Но мне известно, что он совершал поступки столь же низкие…
— Нет ничего ниже лжи, — перебила Алина. Она придерживалась принципов, которые ей привило воспитание. — Только у лжецов — а они ближайшая родня воров — нет никакой надежды. Только тот, кто лжёт, действительно теряет честь.
— Мне кажется, вы защищаете этого сатира, — сказал он ледяным тоном.
— Я просто хочу быть справедливой.
— Справедливость может представиться вам совсем в ином свете, когда вы наконец решитесь стать маркизой де Латур д'Азир, — сказал он с горечью.
— Не думаю, чтобы я когда-нибудь приняла такой решение.
— Но вы всё ещё не до конца уверены — несмотря ни на что?
— Разве в этом мире можно быть в чём-нибудь уверенной?
— Да. Можно быть уверенным в том, что совершаешь глупость.
Алина либо не расслышала, либо не обратила внимания на его слова.
— Так вы не знаете наверняка, что в тот вечер в Театре Фейдо дело было не так, как утверждает господин де Латур д'Азир?
— Нет, не знаю, — признал он. — Возможно, это так. Однако какое это имеет значение?
— Это могло бы иметь значение. Скажите, а что в конце концов стало с мадемуазель Бине?
— Не знаю.
— Не знаете? — Она обернулась, чтобы взглянуть на него. — И вы говорите об этом с таким безразличием! Я думала… думала, что вы любите её, Андре.
— Любил — правда, недолго. Я ошибся. Потребовался Латур д'Азир, чтобы открыть мне истину. Да, эти господа иногда могут пригодиться. Они помогают постигать важные истины таким глупцам, как я. К счастью, мне повезло: разоблачение предшествовало женитьбе. Теперь я могу хладнокровно оглянуться на этот эпизод и поблагодарить судьбу за то, что чудом избежал последствий обмана чувств, который часто путают с любовью. Как видите, этот опыт весьма поучителен.
Алина взглянула на него с искренним удивлением.
— Знаете, Андре, иногда мне кажется, что у вас нет сердца.
— Очевидно, потому, что порой я обнаруживаю ум. А вы сами, Алина? А эта история с господином де Латур д'Азиром? Говорит ли она о сердце? Если бы я сказал, о чём она говорит, мы бы снова поссорились, а видит Бог, я не могу ссориться с вами сейчас. Я… я поступлю иначе.
— Что вы имеете в виду?
— В данный момент ничего, поскольку вам не грозит брак с этим животным.
— А если бы грозил?
— О, в таком случае привязанность к вам указала бы мне средство помешать этому, если только… — Он остановился.
— Если только? — спросила она с вызовом, вытянувшись во весь свой небольшой рост. Взгляд её был высокомерен.
— Если только вы бы не признались мне, что любите его, — сказал он просто, и она неожиданно смягчилась. Тогда он добавил, покачав головой: — Но это, конечно, невозможно.
— Почему? — спросила Алина очень тихо.
— Потому что вы такая, как есть, — очень хорошая, чистая и восхитительная. Ангелы не сочетаются с дьяволами. Вы можете стать женой маркиза, но из вас не получится чета — никогда, никогда.
Они дошли до железных ворот в конце аллеи, за которыми виднелся жёлтый экипаж, поджидавший Андре-Луи. Вдруг послышались скрип колёс и стук копыт, и появился другой экипаж, который остановился возле фаэтона, привёзшего Андре-Луи. Это была красивая карета с полированными панелями из красного дерева. Гербы из золота и лазури ослепительно сверкали на солнце. На землю спрыгнул лакей, чтобы распахнуть ворота. Но в этот момент дама, сидевшая в карете, увидела Алину и, помахав ей, отдала приказание лакею.
Форейтор натянул вожжи, лакей отворил дверцу кареты, опустил подножку и подал руку своей госпоже, помогая ей сойти. Должно быть, эта дама когда-то была очень хороша. И теперь, когда ей было за сорок, она ещё обладала той утончённой красотой, которой время одаряет некоторых женщин. Её туалет и осанка говорили о высоком положении.
— Здесь я с вами прощусь, поскольку у вас гостья, — сказал Андре-Луи.
— Но ведь это ваша старая знакомая, Андре. Вы помните графиню де Плугастель?
Он вгляделся в приближавшуюся даму, навстречу которой побежала Алина. Теперь, услышав её имя, он узнал её. Конечно, если бы он сразу взглянул повнимательнее, то узнал бы без всякой подсказки. Он узнал бы её когда угодно и где угодно, несмотря на то, что прошло шестнадцать лет с тех пор, как они виделись в последний раз. При виде её в Андре-Луи пробудились дорогие воспоминания, которые не вытеснили последующие события.
Когда ему было десять лет и его должны были послать в школу в Рен, она приехала с визитом к его крёстному, кузиной которого была. Случилось так, что как раз в это время Рабуйе привёз Андре-Луи в поместье Гаврийяк, где тот был представлен госпоже де Плугастель. Эта великосветская молодая дама во всём блеске красоты, с таким изысканным выговором, что маленькому бретонскому мальчику казалось, будто она говорит на каком-то неведомом языке, сначала слегка напугала его. Но она как-то незаметно развеяла эти страхи, и его покорило её таинственное очарование. Теперь он вспоминал, с каким ужасом позволил заключить себя в объятия и с какой неохотой потом покидал их. Ему также вспоминалось, как приятно пахли сиренью её духи — память удивительно цепко удерживает такие детали.
В течение трёх дней, проведённых в Гаврийяке, он ежедневно бывал в поместье и проводил долгие часы в обществе своей новой знакомой. Эта женщина, у которой не было детей, всем сердцем полюбила не по годам развитого и умного мальчика.
— Отдайте мне его, кузен Кантен, — просила она крёстного Андре-Луи в последний день. — Позвольте мне увезти его с собой в Версаль — он будет моим приёмным сыном.
Но сеньор только серьёзно покачал головой, молча отказывая, и больше этот вопрос не обсуждался. Сейчас Андре-Луи вспомнилось, что, когда она прощалась с ним, на глазах у неё были слёзы.
— Думайте обо мне иногда, Андре-Луи, — были её последние слова.
Андре-Луи вспомнил, как ему тогда польстило, что за такой короткий срок он завоевал любовь этой светской дамы. Он сам себе казался значительнее, и это ощущение продлилось несколько месяцев, а затем постепенно забылось.
Сейчас, глядя на неё, сильно изменившуюся за шестнадцать лет, исполненную величавого спокойствия и безупречно владеющую собой, он вспомнил всё, и ему показалось, что они где-то ещё встречались.
Алина нежно обняла гостью и в ответ на её вопросительный взгляд, который та обратила на спутника девушки, сказала:
— Это Андре-Луи. Вы помните Андре-Луи, сударыня?
Госпожа де Плугастель остановилась. Андре-Луи заметил, что она побледнела и задохнулась от удивления.
Голос, грудной и мелодичный, который он так хорошо помнил, повторил его имя:
— Андре-Луи!
Она произнесла это имя так, что стало ясно, что оно пробудило в ней воспоминания — возможно, воспоминания об ушедшей молодости. Потом она долго молча рассматривала Андре-Луи, склонившегося перед ней.
— Ну конечно, я его помню, — наконец промолвила она и подошла, протянув руку, которую он покорно поцеловал. — Так вот каким вы стали?! — Андре-Луи покраснел от гордости, так как в её тоне звучало удовлетворение. Казалось, он перенёсся на шестнадцать лет назад, в Гаврийяк, и снова стал маленьким бретонским мальчиком. Она обернулась к Алине. — Как ошибался Кантен! Он был бы рад снова увидеть его, не так ли?
— Так рад, сударыня, что указал мне на дверь, — сказал Андре-Луи.
— Ах! — нахмурилась она, всё ещё не отрывая от него тёмных задумчивых глаз. — Мы должны что-то сделать, Алина. Конечно, он очень сердит, но я буду просить за вас, Андре-Луи, а я — хороший адвокат.
Он поблагодарил и откланялся.
— Я с благодарностью оставляю своё дело в ваших руках. Моё почтение, сударыня.
И получилось так, что, несмотря на недружелюбный приём, оказанный ему крёстным, Андре-Луи насвистывал песенку, в то время как жёлтый экипаж уносил его в Париж, на улицу Случая. Встреча с госпожой де Плугастель ободрила его, а обещание вместе с Алиной выступить в его защиту придало уверенности, что всё обойдётся.
Он не ошибся, так как в четверг около полудня в академии появился господин де Керкадью. Жиль, мальчик-слуга, сообщил Андре-Луи эту новость, и тот, сразу же прервав урок, снял маску и вышел как был — в кожаном нагруднике, застёгнутом до подбородка, с рапирой под мышкой — в скромную гостиную, где его ожидал крёстный.
Маленький сеньор де Гаврийяк встретил его стоя, и вид у него был воинственный.
— Меня замучили просьбами простить тебя, — объявил он вызывающим тоном, желая подчеркнуть, что согласился на это, только чтобы покончить с надоевшими приставаниями.
Однако слова крёстного ничуть не обманули Андре-Луи. Он понял, что сеньор притворяется, чтобы отступить в полном боевом порядке.
— Я благословляю тех, кто за меня просил, — кто бы это ни был. Вы снова делаете меня счастливым, крёстный.
Андре-Луи взял протянутую руку и, повинуясь привычке мальчишеских лет, поцеловал её. Это был символический акт полного подчинения, а также восстановления уз покровителя и покровительствуемого со всеми вытекающими правами и обязанностями. Никакие слова так не помогли бы ему заключить мир с этим человеком, который любил его. Лицо господина де Керкадью ещё больше порозовело, губы задрожали, и он прошептал охрипшим голосом:
— Мой дорогой мальчик! — Затем опомнился, откинул назад крупную голову и нахмурил брови. Голос его вновь стал резким, как обычно. — Надеюсь, ты признаёшь, что вёл себя ужасно и был крайне неблагороден?
— Разве это не зависит от точки зрения? — возразил Андре-Луи, но тон его был примирительным.
— Это зависит от факта, а не от точки зрения. Меня уговорили смотреть на этот факт сквозь пальцы, но я надеюсь, что ты намерен исправиться.
— Я… я обязательно буду воздерживаться от политики, — сказал Андре-Луи, и это было самое большое, что он мог обещать, не кривя душой.
— Это уже кое-что. — Крёстный позволил себе смягчиться теперь, когда была сделана уступка его справедливому негодованию.
— Кресло, сударь?
— Нет, нет. Я заехал, чтобы вместе с тобой нанести визит. Тем, что я согласился снова принять тебя, ты всецело обязан госпоже де Плугастель. Я хочу, чтобы ты съездил поблагодарить её.
— У меня здесь есть дела… — начал было Андре-Луи, затем остановился. — Неважно! Я всё устрою. Минуту. — И он повернулся, чтобы идти в академию.
— А что у тебя за дела? Ты случайно не учитель фехтования? — Господин де Керкадью окинул взглядом кожаный нагрудник и рапиру.
— Я — владелец этой академии, академии покойного Бертрана дез Ами. Сегодня это самая процветающая школа фехтования в Париже.
Господин де Керкадью поднял брови.
— И ты — её владелец?
— Учитель фехтования. Я унаследовал академию после смерти дез Ами.
Он оставил господина де Керкадью размышлять над своими словами и ушёл, чтобы отдать распоряжения и переодеться.
— Итак, вот почему ты теперь носишь шпагу, — заметил господин де Керкадью, когда они садились в поджидавший экипаж.
— Да, а также потому, что в наше время нелишне иметь при себе оружие.
— И ты хочешь сказать, что человек, зарабатывающий на жизнь таким в общем-то благородным ремеслом, которое приносит доходы благодаря дворянству, может якшаться с мелкими адвокатишками и грязными памфлетистами, которые сеют раздор и неповиновение?
— Вы забываете, сударь, что я сам — мелкий адвокатишка, каковым стал согласно вашим желаниям. Господин де Керкадью хмыкнул и понюхал табак.
— Ты говорил, академия процветает? — вскоре спросил он.
— Да. У меня два помощника, и я мог бы нанять третьего. Это тяжёлая работа.
— Но значит, ты хорошо обеспечен.
— Да, не жалуюсь. У меня гораздо больше, чем мне нужно.
— В таком случае ты сможешь внести свой вклад в выплату государственного долга, — съязвил дворянин, очень довольный, что зло, которое Андре-Луи помогал сеять, отзовётся и на нём.
Затем разговор перешёл на госпожу де Плугастель. Насколько понял Андре-Луи, господин де Керкадью весьма неодобрительно относился к предстоящему визиту по причине, неясной Андре-Луи. Однако графиню отличало своеволие, и ей нельзя было ни в чём отказать. Господин де Плугастель находился в Германии, но собирался скоро вернуться. Из этого неосторожного признания легко можно было заключить, что господин де Плугастель — один из тех эмиссаров, которые, ведя интригу, сновали между королевой Франции и её братом, австрийским императором.
Экипаж остановился перед красивым особняком в предместье Сен-Дени, на углу улицы Рая. Вылощенный лакей провёл их в маленький будуар, весь в позолоте и парче, который выходил на террасу над садом, представлявшим собой парк в миниатюре. Здесь их ожидала госпожа де Плугастель. Она встала, отпуская молодую особу, читавшую ей вслух, и пошла им навстречу. Она протянула обе руки, приветствуя кузена Керкадью:
— Я опасалась, что вы не сдержите слово, так как не надеялась, что вам удастся привезти его. — Улыбаясь, она приветливо взглянула на Андре-Луи.
Молодой человек галантно ответил:
— Память о вас, сударыня, столь глубоко запечатлелась в моём сердце, что уговоры были бы излишни.
— О, льстец! — произнесла госпожа де Плугастель и жестом остановила его. — Нам надо немного побеседовать, Андре-Луи, — сказала она с серьёзностью, слегка встревожившей его.
Они сели, и некоторое время разговор вращался вокруг общих тем, которые, впрочем, в основном касались Андре-Луи, его занятий и воззрений. И всё это время хозяйка изучала его добрыми, печальными глазами, пока он снова не почувствовал беспокойство. Интуиция подсказывала Андре-Луи, что его привезли сюда с какой-то иной целью, нежели та, о которой сообщили.
Наконец, как будто об этом заранее сговорились — а неловкий сеньор де Гаврийяк был совершенно не способен притворяться, — крёстный встал и под предлогом, что хочет осмотреть сад, вышел на террасу, белую каменную балюстраду, которую обвивала герань, горевшая алым огнём. Спустившись вниз, он исчез среди листвы.
— Теперь мы можем поговорить более откровенно, — сказала госпожа де Плугастель. — Идите сюда, сядьте рядом со мной. — Она указала место на канапе.
Андре-Луи подошёл, правда с чувством некоторой неловкости.
— Вы знаете, — сказала она мягко, положив на его руку свою, — что очень дурно себя вели и ваш крёстный имеет все основания гневаться?
— Сударыня, будь это так, я был бы самым несчастным из всех смертных. — И он объяснился так же, как в воскресенье перед своим крёстным. — Мой поступок был вызван тем, что в стране, где парализовано правосудие, это был единственный способ объявить войну подлому негодяю, убившему моего лучшего друга. Это жестокое, зверское убийство невозможно было наказать законным путём. Но мало того, позже — простите за откровенность, сударыня, — он обольстил женщину, на которой я собирался жениться.
— Ах, Боже мой! — воскликнула она.
— Простите. Я знаю, что это ужасно. Наверно, вы понимаете, что я пережил. Последняя история, в которой я замешан, — скандал в Театре Фейдо, вызвавший беспорядки в Нанте, — была спровоцирована именно этим.
— Кем она была, эта девушка? Как это похоже на женщин, подумал он. Их всегда интересует несущественное.
— Эта бедная дурочка была актрисой. Её имя — мадемуазель Бине. Я не жалею о ней. В то время я был актёром в труппе её отца, куда попал после того случая в Рене. Я вынужден был скрываться от правосудия — ведь во Франции оно обращено против несчастных, которые незнатны. Итак, у меня было достаточно причин, чтобы спровоцировать скандал в театре.
— Бедный мальчик, — нежно сказала она. — Только женское сердце способно понять, сколько вы выстрадали. Поэтому я легко могу простить вам всё. Но теперь…
— Ах, сударыня, вы не поняли. Если бы сегодня я думал, что только личные мотивы заставляют меня участвовать в святом деле ликвидации привилегий, я, наверно, покончил бы с собой. Моё истинное оправдание — в неискренности тех, кто хотел превратить созыв Генеральных штатов в фарс.
— А может быть, в таком вопросе разумно быть неискренним?
— Разве может неискренность быть разумной?
— О да, может, поверьте мне! Я вдвое старше вас и знаю жизнь.
— Я бы сказал, сударыня, что неразумно то, что осложняет существование, а ничто так не осложняет его, как неискренность.
— Но я уверена, Андре-Луи, что у вас не столь превратные представления, чтобы не понимать необходимость правящего класса в любой стране?
— Ну конечно. Но власть необязательно должна передаваться по наследству.
— А каким же иным способом?
Он ответил ей сентенцией:
— Человека, сударыня, создаёт его работа, и пусть права наследуются только от такого родителя. В таком случае всегда будет преобладать лучшая часть нации, и государство достигнет великих успехов.
— Значит, вы не придаёте происхождению никакого значения?
— Никакого, сударыня, — иначе меня огорчило бы моё собственное.
На лице её выступил яркий румянец, и он испугался, не оскорбил ли её бестактностью. Но вопреки его ожиданиям упрёка не последовало. Госпожа де Плугастель только спросила:
— А оно вас не огорчает? И никогда не огорчало, Андре?
— Никогда, сударыня. Я доволен.
— И вы никогда… никогда не сожалели, что не знали родительской любви?
Он рассмеялся, не принимая её жалость, в которой не нуждался.
— Напротив, сударыня, я содрогаюсь при одной мысли, что бы они из меня сделали, и благодарен судьбе за то, что сам себя сформировал.
Она с минуту грустно смотрела на него, потом улыбнулась и кротко покачала головой.
— Вам не откажешь в самоуверенности. Однако мне хотелось бы, чтобы вы взглянули на вещи под иным углом. Сейчас открываются великие возможности для молодого человека с умом и талантом. Я могла бы вам помочь, и если бы вы согласились, то с моей помощью могли бы пойти очень далеко.
«О да, вы бы помогли мне попасть на виселицу, отправив в Австрию с такой же предательской миссией от имени королевы, с какой там находится господин де Плугастель, — подумал он. — Конечно, таким образом я достиг бы весьма высокого положения».
Вслух он ответил так, как требовала вежливость:
— Я благодарен вам, сударыня. Видите ли, поскольку я — за те идеалы, которые вам изложил, то не смог бы служить делу, препятствующему их воплощению в жизнь.
— Вас вводят в заблуждение предрассудки и личные обиды, Андре-Луи. Неужели вы позволите им встать на пути вашей карьеры?
— Даже если бы то, что я называю идеалами, было бы предрассудками, разве честно с моей стороны идти против них, в то время как я их придерживаюсь?
— Ах, если бы я могла убедить вас, что вы заблуждаетесь! Я могу сделать так много для того, чтобы ваши таланты нашли достойное применение! На службе короля вы бы скоро преуспели. Подумайте об этом, Андре-Луи, а затем как-нибудь ещё побеседуем.
Он ответил с холодной вежливостью:
— Боюсь, сударыня, что это ничего бы не изменило. Тем не менее благодарю вас за весьма лестное для меня участие. К своему несчастью, я ужасно упрям.
— А кто же кривит душой сейчас?
— О, сударыня, неискренность такого рода никого не вводит в заблуждение.
И тут из сада вновь появился господин де Керкадью и с некоторой нервозностью заявил, что ему пора возвращаться в Медон и по пути он завезёт своего крестника на улицу Случая.
— Вы должны снова привезти его, Кантен, — сказала графиня, когда они прощались.
— Возможно, как-нибудь, — туманно ответил господин де Керкадью и увлёк за собой крестника.
В карете он напрямик спросил Андре-Луи, о чём говорила госпожа де Плугастель.
— Она была очень добра — славная женщина, — задумчиво сказал Андре-Луи.
— Чёрт побери, я же не спрашиваю, какое у тебя сложилось мнение о ней. Я спросил, что она тебе сказала.
— Она старалась внушить мне, что мои взгляды ошибочны. Говорила о великих делах, которые я мог бы совершить, и любезно предложила помощь, если я возьмусь за ум. Но поскольку чудес не бывает, я не стал её обнадёживать.
— Понятно. А не говорила ли она что-нибудь ещё? Крёстный сказал это таким повелительным тоном, что Андре-Луи повернулся и взглянул на него.
— А вы ожидали, что она скажет что-нибудь ещё?
— О нет.
— В таком случае она оправдала ваши надежды.
— Как? О, тысяча чертей! Почему ты не можешь говорить по-человечески, чтобы тебя можно было понять, не ломая голову?
Господин де Керкадью ворчал всю дорогу до улицы Случая, или, во всяком случае, так показалось Андре-Луи. Наконец он умолк и сидел теперь в угрюмой задумчивости.
— Ты можешь вскоре заехать к нам в Медон, — сказал он Андре-Луи при расставании. — Но запомни, пожалуйста: если ты хочешь, чтобы мы остались друзьями, — никакой революционной политики!
Как-то утром, в августе, Ле Шапелье появился в академии на улице Случая в сопровождении человека с необычной внешностью. Его исполинское телосложение и обезображенное лицо показались Андре-Луи знакомыми. Этому человеку было слегка за тридцать. Глаза у него были небольшие и ясные, скулы широкие, нос кривой, как будто сломанный ударом, а рот почти бесформенный из-за шрама (в детстве бык боднул его в лицо). Как будто этого было мало, чтобы сделать его наружность отталкивающей, лицо носило следы оспы. Одет он был небрежно: длинный алый камзол, доходивший почти до лодыжек, грязные панталоны из оленьей кожи и сапоги с отворотами. Ворот рубашки, не особенно чистой, распахнут, галстук полуразвязан, мускулистая шея полностью раскрыта и высится на мощных плечах как столб. В левой руке — трость, скорее походившая на дубину, к конусообразной шляпе прикреплена кокарда. У незнакомца был властный вид, крупная голова откинута назад, как будто он постоянно бросал вызов.
Ле Шапелье представил его Андре-Луи с большой серьёзностью:
— Это господин Дантон, наш коллега-адвокат, председатель Клуба кордельеров, о котором вы, вероятно, слышали.
Разумеется, Андре-Луи о нём слышал. Да и кто же в то время не слышал? К тому же он вспомнил, где видел Дантона: это был тот самый человек, который отказался снять шляпу в Комеди Франсез во время представления «Карла IX», проходившего столь бурно.
С интересом рассматривая его теперь, Андре-Луи размышлял о том, отчего так получается, что все или почти все ярые сторонники нововведений переболели оспой. Мирабо, журналист Демулен, филантроп Марат, маленький адвокат из Арраса Робеспьер, этот ужасный Дантон — все они носили на лице следы оспы. А нет ли здесь связи? — пришло ему в голову. Не вызывает ли заболевание оспой последствия морального порядка, приводящие к подобным взглядам?
Андре-Луи стряхнул праздные размышления, точнее, их спугнул громовой голос Дантона:
— Этот… Шапелье рассказал мне о вас. Он говорит, что вы — …патриот.
Андре-Луи поразил тон, но ещё больше — непристойности, которыми гигант, не моргнув глазом, пересыпал свою речь, впервые обращаясь к незнакомому человеку. Он рассмеялся, ибо не оставалось ничего иного.
— Если он вам так сказал, то немного преувеличил. Я действительно патриот, но что до остального, скромность вынуждает меня отрицать это.
— Да вы, кажется, шутник, — загремел гость, однако рассмеялся, и от смеха задрожали стёкла. — Не обижайтесь на меня. Уж таков я.
— Очень жаль, — ответил Андре-Луи. Ответ обескуражил короля рынков.
— Что? Что такое, Шапелье? Он задирает нос, этот твой друг?!
Щеголеватый бретонец, который рядом со своим спутником выглядел настоящим франтом, своей прямотой не уступал грубости Дантона, хотя и обходился без сквернословия. Он пожал плечами, отвечая Дантону:
— Просто ему не нравятся ваши манеры, что вовсе не удивительно: они ужасны.
— Ах, вот как! Все вы одинаковы… бретонцы! Однако перейдём к делу. Вы уже слышали, что произошло в Собрании вчера? Нет? Боже мой! Где же вы живёте? И вы не слышали, что этот негодяй, который называет себя королём Франции, на днях позволил пройти по французской земле австрийским войскам, шедшим уничтожить тех, кто борется за свободу в Бельгии? Вы случайно не слышали об этом?
— Да, — холодно ответил Андре-Луи, с трудом скрывая раздражение, возникшее из-за вызывающего поведения Дантона. — Я слышал об этом.
— О! И что же вы думаете по этому поводу? — Гигант стоял перед ним подбоченясь.
Андре-Луи обернулся к Ле Шапелье:
— Я не совсем понимаю. Вы привели этого господина, чтобы он устраивал мне экзамен?
— Чёрт подери! Да он колючий, как дикобраз! — запротестовал Дантон.
— Нет-нет, — примирительно ответил Шапелье, пытаясь смягчить неприятное впечатление, произведённое его спутником. — Мы нуждаемся в вашей помощи, Андре. Дантон считает, что вы — тот человек, который нам нужен. Послушайте…
— Да скажите ему всё сами, — согласился Дантон. — Вы с ним говорите на одном жеманном… языке. Может быть, вас он поймёт.
Ле Шапелье продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили.
— Таким образом, король нарушил неоспоримые права страны, занятой созданием конституции, которая сделает её свободной. Это вдребезги разбило все филантропические иллюзии, которые мы всё ещё питали. Некоторые заходят так далеко, что объявляют короля врагом Франции. Но, конечно, это уж слишком.
— Кто так говорит? — закипел Дантон и ужасающе выругался в знак полного несогласия.
Ле Шапелье отмахнулся от него и продолжал:
— Во всяком случае, всё это, вместе взятое, снова взбудоражило Собрание. Между третьим сословием и привилегированными — открытая война.
— А разве когда-нибудь было иначе?
— Пожалуй, нет, но теперь эта война приобрела новый характер. Вероятно, вы слышали о дуэли между Ламетом и герцогом де Кастри?
— Пустячное дело.
— По своим результатам. Однако всё могло окончиться совсем иначе. Мирабо задирают и оскорбляют теперь на каждом заседании. Но он хладнокровно занимается своим делом. Другие не столь осмотрительны и отвечают оскорблением на оскорбление, ударом на удар, и на дуэлях проливается кровь. Фехтовальщики-аристрократы превратили дуэли в систему.
Андре-Луи кивнул. Он думал о Филиппе де Вильморене.
— Да, — сказал он, — узнаю их старый трюк, такой же простой и прямой, как они сами. Я удивляюсь только, что они не додумались до этой системы раньше. В первые дни Генеральных штатов, в Версале, она могла бы произвести более сильное впечатление, а теперь они немого опоздали.
— Но они хотят наверстать упущенное время — тысяча чертей! — заорал Дантон. — Эти задиры-фехтовальщики, эти дуэлянты-убийцы так и сыплют вызовами в бедняг адвокатов, которые умеют фехтовать только гусиными перьями. Это настоящее убийство. А вот если бы я проломил своей палкой одну-две аристократические башки и свернул несколько шей этими самыми пальцами, закон послал бы меня болтаться на виселице. И это страна, которая борется за свободу! Да будь я проклят! Мне даже не разрешают в театре оставаться в шляпе! А они — эти!..
— Он прав, — сказал Ле Шапелье. — Такое положение становится невыносимым. Два дня назад господин д'Амбли пригрозил Мирабо тростью перед всем Собранием. Вчера господин де Фоссен обратился к своему сословию, призывая к убийству. «Почему бы нам не напасть на этих мерзавцев со шпагой в руке?» — спросил он. Да, он выразился именно так!
— Это гораздо проще, чем создавать законы, — сказал Андре-Луи.
— Лагрон, депутат от Ансени на Лауре, ответил ему — мы не расслышали, что именно. Когда он покидал Манеж, один из забияк грубо оскорбил его. Лагрон всего-навсего проложил себе дорогу локтями, но какой-то молодчик крикнул, что его ударили, и вызвал Лагрона. Сегодня рано утром они дрались на Елисейских полях[123], и Лагрон был убит: ему спокойно, не спеша воткнули шпагу в живот. Его противник дрался, как учитель фехтования, а у бедного Лагрона даже не было своей собственной шпаги — пришлось одолжить, чтобы пойти на дуэль.
Андре-Луи, думавшего о Вильморене, история которого повторялась вплоть до мельчайших подробностей, охватило волнение. Он сжал кулаки, стиснул зубы. Маленькие глазки Дантона следили за ним пристальным взглядом.
— Итак, что вы думаете? Положение обязывает? Дело в том, что мы тоже должны обязать их, этих… Мы должны отплатить им той же монетой, уничтожить их. Надо столкнуть этих убийц в бездну небытия их же средствами.
— Но как?
— Как? Чёрт подери! Разве я не сказал?
— Для этого-то нам и нужна ваша помощь, — вставил Ле Шапелье.
— У вас, вероятно, есть способные ученики, а среди них — те, которые питают патриотические чувства. Идея Дантона заключается в том, чтобы небольшая группа этих учеников во главе с вами хорошенько проучила задир.
Андре-Луи нахмурился.
— А каким именно образом, полагает господин Дантон, это можно осуществить? Господин Дантон неистово высказался сам:
— А так: мы проведём вас в Манеж в час, когда в Собрании оканчивается заседание, и покажем шесть главных кровопускателей. Тогда вы сможете их оскорбить раньше, чем они успеют оскорбить кого-то из представителей. А на следующее утро самим… кровопускателям пустят кровь secundum artem[124], тогда и остальным будет над чем призадуматься. В случае необходимости лечение можно повторить вплоть до полного выздоровления. Если же вы убьёте этих… тем лучше.
Он остановился, на желтоватом лице выступила краска: он был взволнован своей идеей. Андре-Луи с непроницаемым видом пристально смотрел на него.
— Ну, что вы на это скажете?
— Придумано весьма хорошо. — И Андре-Луи отвернулся и взглянул в окно.
— И это всё, что вы можете сказать?
— Я не скажу вам, что ещё думаю по этому поводу, поскольку вы меня, вероятно, не поймёте. Вас, господин Дантон, в какой-то мере извиняет то, что вы меня не знаете. Но как могли вы, Изаак, привести сюда этого господина с подобным предложением?
Ле Шапелье смутился.
— Признаюсь, я колебался, — начал он оправдываться. — Но господин Дантон не поверил мне на слово, что вам может прийтись не по вкусу такое предложение.
— Не поверил! — завопил Дантон, перебивая его. Он резко повернулся к Ле Шапелье, размахивая большими руками. — Вы сказали мне, что ваш приятель — патриот. Патриотизм не знает угрызений совести. И вы называете этого жеманного учителя танцев патриотом?
— А вы бы, сударь, согласились ради патриотизма стать убийцей?
— Конечно, согласился бы — разве вы не слышали? Я же сказал, что с удовольствием давил бы их своей дубинкой, как… блох!
— Что же вам мешает?
— Что мне мешает? Да то, что меня повесят. Я же говорил!
— Ну и что с того? Вы же патриот! Почему бы вам не прыгнуть в пропасть, подобно Курцию[125], раз вы верите, что ваша смерть принесёт пользу вашей стране?
Господин Дантон начал проявлять признаки раздражения:
— Потому что моей стране принесёт больше пользы моя жизнь.
— Позвольте же и мне, сударь, тешить себя аналогичной тщеславной мыслью.
— А что же вам угрожает? Вы бы сделали своё дело, прикрываясь дуэлью, — как поступают они.
— А вам не приходило в голову, сударь, что закон вряд ли будет считать обычным дуэлянтом учителя фехтования, убившего своего противника, — особенно если будет доказано, что этот учитель сам спровоцировал дуэль?
— Ах, вот оно что! Тысяча чертей! — Господин Дантон надул щёки и произнёс с испепеляющим презрением: — Так вот в чём дело! Вы просто боитесь!
— Можете считать, если угодно, что я боюсь сделать тайком то, что такой хвастливый патриот, как вы, боится сделать открыто. Есть у меня и другие причины, но с вас довольно и этой.
Дантон задохнулся, потом выругался более изощрённо, чем раньше.
— Вы правы!.. — признал он к изумлению Андре-Луи. — Вы правы, а я не прав. Я такой же никудышный патриот, как вы, и к тому же трус. — И он призвал в свидетели весь Пантеон[126]. — Только, видите ли, я кое-что стою, и если меня схватят и повесят — увы! Сударь, мы должны найти какой-то другой выход. Извините за вторжение. Прощайте! — Он протянул свою ручищу.
Ле Шапелье стоял в замешательстве, удручённый.
— Поймите меня, Андре. Простите, что…
— Пожалуйста, ни слова больше. Заходите ко мне поскорее. Я бы уговорил вас остаться, но уже бьёт девять часов и сейчас придёт первый ученик.
— Да я бы и не отпустил его, — сказал Дантон. — Мы с ним ещё должны решить задачу, как уничтожить господина де Латур д'Азира и его друзей.
— Кого? Вопрос прозвучал резко, как выстрел. Дантон уже повернулся к двери, но остановился, удивлённый тоном, которым Андре-Луи произнёс вопрос. Они с Ле Шапелье снова обернулись.
— Я сказал, господина де Латур д'Азира.
— Какое отношение он имеет к вашему предложению?
— Он? Да ведь он — главный кровопускатель.
Ле Шапелье добавил: — Это он убил Лагрона.
— Он не принадлежит к числу ваших друзей, не так ли? — поинтересовался Дантон.
— Так вы хотите, чтобы я убил Латур д'Азира? — очень медленно спросил Андре-Луи, как человек, мысленно что-то взвешивающий.
— Вот именно, — ответил Дантон. — И тут потребуется рука мастера, могу вас уверить.
— Ну что же, это меняет дело, — сказал Андре-Луи, думая вслух. — Весьма соблазнительно.
— Ну так за чем же дело стало?.. — Исполин снова шагнул к нему.
— Погодите! — поднял руку Андре-Луи, затем, опустив голову, отошёл к окну.
Ле Шапелье и Дантон, обменявшись взглядами, стояли в ожидании, пока Андре-Луи размышлял.
Сначала он даже удивился, почему сам не избрал подобный путь, чтобы закончить давнишнюю историю с господином де Латур д'Азиром. Что пользы с того, что он стал искусным фехтовальщиком, если не отомстит за Вильморена и не защитит Алину от её собственного честолюбия. Ведь так легко было разыскать Латур д'Азира, нанести ему смертельное оскорбление и таким образом добиться своего. Сегодня это было бы убийством — убийством столь же коварным, как расправа Латур д'Азира над Филиппом де Вильмореном. Однако теперь роли переменились, и Андре-Луи шёл бы на дуэль, не сомневаясь в её исходе. С моральными препонами он быстро справился, однако оставались юридические. Во Франции всё ещё существовал закон, который Андре-Луи тщетно пытался привести в действие против Латур д'Азира. Однако этот закон моментально сработал бы в аналогичном случае против него самого. И тут внезапно, словно по наитию, он увидел выход, который привёл бы к высшей справедливости. Андре-Луи стало ясно, как добиться, чтобы наглый и самоуверенный враг сам наткнулся на его шпагу и к тому же считался бы зачинщиком дуэли.
Андре-Луи снова повернулся к посетителям. Он был очень бледен, в больших тёмных глазах появился какой-то странный блеск.
— Наверно, трудно будет найти замену бедному Лагрону, — заметил он. — Наши земляки вряд ли поспешат занять это место, чтобы попасть на шпагу Привилегии.
— Да, конечно, — уныло ответил Ле Шапелье, затем, видимо догадавшись, о чём думает друг, воскликнул: — Андре! А ты бы?..
— Именно об этом я думал — ведь таким образом я бы получил законное место в Собрании. Если вашим Латур д'Азирам угодно будет задирать меня — ну что же, их кровь падёт на их собственные головы. Я, разумеется, и не подумаю расхолаживать этих господ. — Он улыбнулся. — Я всего-навсего плут, пытающийся быть честным, — вечный Скарамуш, творение софистики. Так вы думаете, Ансени выставил бы меня своим представителем?
— Выставил бы своим представителем Omnes Omnibus'a? — Ле Шапелье рассмеялся, и на лице его отразилось нетерпение. — Ансени будет вне себя от гордости. Правда, это не Рен или Нант, как могло быть, захоти вы раньше. Однако таким образом вы будете представлять Бретань.
— Мне придётся ехать в Ансени?
— Вовсе не обязательно. Одно письмо от меня муниципалитету — и вы утверждены. Не нужно никуда ехать. Пара недель — самое большее — и дело сделано. Итак, решено?
Андре-Луи на минуту задумался. А что делать с академией? Можно договориться с Ледюком и Галошем, чтобы они продолжали занятия, а он будет только руководить. В конце концов Ледюк теперь прекрасно знает своё дело, и на него вполне можно положиться. В случае необходимости можно нанять третьего помощника.
— Да будет так, — наконец произнёс Андре-Луи.
Ле Шапелье пожал ему руку и принялся пространно поздравлять, пока его не перебил стоявший у двери гигант в алом камзоле.
— А какое отношение это имеет к нашему делу? — спросил он. — Означает ли это, что когда вы будете представителем, то без угрызений совести проткнёте маркиза?
— Если маркиз сам напросится — в чём я не сомневаюсь.
— Да, разница есть, — усмехнулся господин Дантон. — У вас изобретательный ум. — Он обернулся к Ле Шапелье. — Кем, вы говорили, он был сначала? Адвокатом, не так ли?
— Да, я был адвокатом, а затем фигляром.
— И вот результат!
— Пожалуй. А знаете ли, мы с вами не так уж непохожи.
— Что?
— Когда-то, подобно вам, я подстрекал других убить человека, которому желал смерти. Вы, разумеется, скажете, что я был трусом.
Чело гиганта помрачнело, и Ле Шапелье уже приготовился встать между ними. Но тучи рассеялись, и на раскаты оглушительного смеха в длинном зале отозвалось эхо.
— Вы укололи меня второй раз, причём в то же самое место. О, вы здорово фехтуете. Мы станем друзьями. Мой адрес — улица Кордельеров. Любой… негодяй скажет вам, где живёт Дантон. Демулен живёт этажом ниже. Загляните к нам как-нибудь вечером. У нас всегда найдётся бутылка для друга.
Маркиз, отсутствовавший более недели, наконец вернулся на своё место на правой стороне в Национальном собрании. Пожалуй, нам уже следует называть его бывшим маркизом де Латур д'Азиром, так как дело было в сентябре 1790 года, через два месяца после того, как по предложению Ле Шапелье — этого бретонского левеллера[127] — был принят декрет, отменивший институт наследственного дворянства. Было решено, что знатность так же не должна передаваться по наследству, как позор, и что точно так же, как клеймо виселицы не должно позорить потомство преступника, возможно достойное, герб, прославляющий того, кто совершил великое деяние, не должен украшать его потомков, возможно недостойных. Таким образом, фамильные дворянские гербы были выброшены на свалку вместе с прочим хламом, который не желало терпеть просвещённое поколение философов. Граф Лафайет, поддержавший это предложение, вышел из Собрания просто господином Мотье, великий трибун граф Мирабо стал господином Рикетти, а маркиз де Латур д'Азир — господином Лесарком. Это было сделано под горячую руку накануне великого национального праздника Федерации на Марсовом поле, и, несомненно, те, кто поддался общему порыву, горько раскаялись на следующее утро. Итак, появился новый закон, который пока что никто не удосужился провести в жизнь.
Однако это к слову. Итак, как я сказал, был сентябрь, и в тот пасмурный, дождливый день сырость и мрак, казалось, проникли в длинный зал Манежа, где на восьми рядах зелёных скамей, расположенных восходящими ярусами, разместилось около восьмисот-девятисот представителей трёх сословий, составлявшие нацию.
Дебатировался вопрос, должен ли орган, который сменит Учредительное собрание, работать совместно с королём. Обсуждалось также, следует ли этому органу быть постоянным и должен ли он иметь одну или две палаты.
На трибуне был аббат Мори[128], сын сапожника, который в то противоречивое время именно поэтому был главным оратором правой. Он ратовал за принятие двухпалатной системы по английскому образцу. Сегодня он был ещё многословнее и скучнее, чем обычно, и аргументация его всё больше приобретала форму проповеди, а трибуна Национального собрания всё сильнее походила на кафедру проповедника. Однако члены Собрания всё меньше походили на прихожан — они становились всё беспокойнее под этим неиссякаемым потоком выспреннего словоизвержения. Напрасно четыре служителя с тщательно напудренными головами, в чёрных атласных панталонах, с цепью на груди и позолоченными шпагами на боку кружили по залу, хлопая в ладоши и призывая к порядку:
— Тишина! По местам!
Тщетно звонил в колокольчик председатель, сидевший за столом, покрытым зелёной материей, напротив трибуны. Аббат Мори слишком долго говорил, и к нему потеряли интерес. Наконец-то поняв это, он закончил, и гул голосов стал общим, а затем резко оборвался. Воцарилось молчание, все ждали, головы повернулись, а шеи вытянулись. Даже группа секретарей за круглым столом, расположенным ниже помоста председателя, стряхнула обычную апатию, чтобы взглянуть на молодого человека, впервые поднявшегося на трибуну Собрания.
— Господин Андре-Луи Моро, преемник покойного депутата Эмманюэля Лагрона от Ансени в департаменте Луары.
Господин де Латур д'Азир вышел из состояния мрачной рассеянности, в которой пребывал. Преемник депутата, которого он убил, в любом случае заинтересовал бы его. Можете себе представить, как усилился его интерес, когда, услышав знакомое имя, он в самом деле узнал молодого негодяя, который вечно становился ему поперёк пути, так что маркиз уже сожалел, что сохранил ему жизнь два года назад в Гаврийяке. Господину де Латур д'Азиру показалось, что появление молодого человека на месте Лагрона — не простое совпадение, а прямой вызов.
Маркиз взглянул на Андре-Луи скорее с удивлением, чем с гневом, и ощутил какое-то смутное, почти пророческое беспокойство.
И действительно, новый депутат, само появление которого было вызовом, заявил о себе в выражениях, не оставлявших и тени сомнения в его намерениях:
— Я предстаю перед вами как преемник того, кто был убит три недели тому назад.
Такое начало, приковавшее к Андре-Луи всеобщее внимание, сразу же вызвало крик негодования правой. Он сделал паузу и взглянул на них с лёгкой улыбкой — на редкость самоуверенный молодой человек.
— Господин председатель, мне кажется, что депутаты правой не принимают мои слова. Ничего удивительного: господа правой, как известно, не любят правды.
Раздался рёв. Члены левой выли от смеха, а члены правой угрожающе вопили. Служители сновали по залу, взволнованные, вопреки обыкновению, хлопали в ладоши и тщетно призывали к порядку.
Председатель позвонил в колокольчик.
Голос Латур д'Азира привставшего с места, перекрыл шум: — Фигляр! Тут не театр!
— Да, сударь, тут охотничье угодье для задир-фехтовальщиков, — последовал ответ, и шум усилился.
Новый депутат в ожидании тишины озирался по сторонам. Он заметил ободряющую усмешку Ле Шапелье, сидевшего неподалёку, и спокойную одобрительную улыбку Керсена — знакомого бретонского депутата. Несколько поодаль он увидел крупную голову Мирабо, откинутую назад, — тот наблюдал за ним с некоторым удивлением, слегка нахмурясь. Ему бросилось в глаза бледное лицо адвоката из Арраса — Робеспьера, или де Робеспьера, как теперь называл себя маленький сноб, присвоив аристократическое «де» в качестве прерогативы человека, выдающегося в советах страны. Склонив набок тщательно завитую голову, депутат от Арраса внимательно изучал оратора в лорнет, а очки в роговой оправе, в которых он читал, были сдвинуты на лоб. Тонкие губы Робеспьера были растянуты в улыбке тигра, впоследствии столь знаменитой и вызывавшей такой страх.
Постепенно шум замер, так что стали слышны слова председателя, который серьёзно обратился к молодому человеку, стоявшему на трибуне:
— Сударь, если вы хотите, чтобы вас услышали, позвольте посоветовать вам не вести себя вызывающе. — Затем он обратился к залу: — Господа, если мы хотим продолжать, я попросил бы вас сдерживать свои чувства, пока оратор не закончит речь.
— Я попытаюсь подчиниться, господин председатель, предоставив господам правой заниматься провокациями. Я сожалею, если то немногое, что я сказал, прозвучало вызывающе, однако я не мог не упомянуть известного депутата, место которого недостоин занимать, а также умолчать о событии, вызвавшем прискорбную необходимость замены. Депутат Лагрон был человеком редкого благородства и самоотверженности. Его вдохновляла высокая цель — выполнить долг перед своими выборщиками и перед этим Собранием. Он обладал тем, что его противники называли опасным даром красноречия.
Латур д'Азира передёрнуло от этой знакомой фразы — его собственной фразы, которую он употребил, чтобы объяснить свои действия в истории с Филиппом де Вильмореном и которую ему постоянно швыряли в лицо с мрачной угрозой.
И тут раздался голос остроумного Казалеса — самого большого насмешника в партии привилегированных, который воспользовался паузой в речи оратора.
— Господин председатель, — очень серьёзно спросил он, — не совсем ясно, для чего поднялся на трибуну новый депутат: чтобы принять участие в дебатах по поводу структуры законодательного собрания или чтобы произнести надгробную речь над покойным депутатом Лагрону?
На этот раз бурному веселью предались депутаты правой, пока их не остановил Андре-Луи:
— Этот смех непристоен! — В такой истинно галльской манере он бросил перчатку в лицо привилегированным, не желая довольствоваться полумерами. Смех мгновенно смолк, уступив место безмолвной ярости.
Он торжественно продолжал:
— Всем вам известно, как умер Лагрон. Чтобы упомянуть его смерть, требуется мужество, а чтобы смеяться при её упоминании, нужно обладать качествами, которые я затрудняюсь определить. Если я заговорил о его кончине, то лишь в силу необходимости, объясняя своё появление среди вас. Теперь мой черёд нести его ношу. У меня нет ни силы, ни мужества, ни мудрости Лагрона, но я буду нести эту ношу со всей отпущенной мне силой, мужеством и мудростью. Я надеюсь, что те, кто нашёл средство заставить умолкнуть его красноречивый голос, не прибегнут к такому же средству, чтобы заставить замолчать меня.
С левой стороны раздались слабые аплодисменты, а с правой — презрительный смех.
— Родомон! — позвал его кто-то. Андре-Луи взглянул в том направлении, откуда донёсся этот голос, — там сидела группа дуэлянтов-убийц — и улыбнулся. Его губы беззвучно прошептали:
— Нет, мой друг — Скарамуш. Скарамуш, ловкий, опасный малый, идущий к своей цели извилистыми путями. — Вслух он продолжал: — Господин председатель, среди нас есть такие, кто не понимает, что мы собрались затем, чтобы создать законы, с помощью которых Францией можно будет справедливо управлять и вытащить её из болота банкротства, где она может увязнуть. Да, есть такие, кто жаждет крови, а не законов, и я серьёзно предупреждаю их, что они сами захлебнутся в крови, если не откажутся от силы в пользу разума.
Эта фраза тоже пробудила воспоминания у Латур д'Азира. Повернувшись, он обратился к своему кузену Шабрийанну, сидевшему рядом:
— Опасный негодяй этот ублюдок из Гаврийяка.
Шабрийанн, побелевший от гнева, взглянул на него сверкавшими глазами:
— Пусть выговорится. Не думаю, чтобы сегодня его вновь услышали, — предоставьте это мне.
Латур д'Азир вряд ли смог бы объяснить, почему он с чувством облегчения откинулся на сиденье. Он говорил себе, что нужно принять вызов, однако, несмотря на ярость, ощущал какое-то странное нежелание это делать. Да, этот малый умел пробудить в нём неприятные воспоминания о молодом аббате, убитом в саду позади «Вооружённого бретонца» в Гаврийяке. Не то чтобы смерть Филиппа де Вильморена отягощала совесть господина де Латур д'Азира — он считал, что его поступок полностью оправдан. Нет, дело было в том, что память воскрешала перед ним неприятную картину: обезумевший мальчик на коленях возле любимого друга, истекавшего кровью, умолявший убить и его и называвший маркиза убийцей и трусом, чтобы разозлить его.
Между тем, покончив с темой смерти Лагрона, депутат на трибуне наконец подчинился порядку и заговорил на тему, которая дебатировалась. Правда, он не высказал ничего заслуживающего внимания и не предложил ничего определённого. Речь его была очень краткой — ведь она послужила лишь предлогом для того, чтобы подняться на трибуну.
Когда после заседания Андре-Луи покидал зал в сопровождении Ле Шапелье, он обнаружил, что его со всех сторон окружают депутаты, в основном бретонцы. Они, как телохранители, защищали его от провокаций, неизбежных после его вызывающей речи в Собрании. На минуту с ним поравнялся огромный Мирабо.
— Поздравляю вас, господин Моро, — сказал великий человек. — Вы прекрасно держались. Несомненно, они будут жаждать вашей крови. Однако возьму на себя смелость дать вам совет: будьте осторожны, не позволяйте себе руководствоваться ложным чувством донкихотства. Игнорируйте их вызовы — именно так поступаю я сам. Я заношу каждого, кто меня вызвал, — а их уже пятьдесят — в свой список, и там они навсегда останутся. Отказывайте им в том, что они называют сатисфакцией, и всё будет хорошо.
Андре-Луи улыбнулся и вздохнул.
— Для этого требуется мужество.
— Конечно. Но, по-моему, вам его не занимать.
— Возможно, это не так, но сделаю всё, что в моих силах.
Они прошли через вестибюль, и хотя там уже выстроились привилегированные, нетерпеливо поджидавшие молодого человека, который имел наглость оскорбить их с трибуны, телохранители Андре-Луи не подпустили их близко.
Андре-Луи вышел на улицу и остановился под навесом, сооружённым у входа для подъезжавших экипажей. Шёл сильный дождь, и земля покрылась густой грязью, так что Андре-Луи стоял, не решаясь выйти из-под навеса. Рядом с ним был Ле Шапелье, не покидавший его ни на минуту.
Шабрийанн, зорко следивший за Андре-Луи, увидел, что момент самый подходящий, и, сделав ловкий манёвр, оказался под дождём, лицом к лицу с дерзким бретонцем. Он грубо толкнул Андре-Луи, как будто желая освободить себе место под навесом.
Андре-Луи ни на секунду не усомнился относительно цели этого человека, не заблуждались на этот счёт и те, кто стоял поблизости, и сделали запоздалую попытку сомкнуться вокруг нового депутата. Андре-Луи был горько разочарован: он ждал вовсе не Шабрийанна. Разочарование отразилось у него на лице, и самонадеянный Шабрийанн ложно истолковал его.
Ну что же, Шабрийанн так Шабрийанн — он не ударит в грязь лицом.
— Кажется, вы толкнули меня, сударь, — очень вежливо заметил Андре-Луи и так толкнул Шабрийанна плечом, что тот вылетел обратно под дождь.
— Я хочу укрыться от дождя, сударь, — резко сказал шевалье.
— Для этого вам необязательно стоять на моих ногах — мне почему-то не нравится, когда мне наступают на ноги. Они у меня очень чувствительны, сударь. Возможно, вы этого не знали. Пожалуйста, ни слова больше.
— Да я ничего и не говорю, грубиян вы этакий! — воскликнул шевалье, не вполне владея собой.
— Неужели? А я полагал, что вы собираетесь извиниться.
— Извиниться? — засмеялся Шабрийанн. — Перед вами? А знаете, вы просто смешны! — Он снова шагнул под навес и на глазах у всех грубо вытолкнул Андре-Луи.
— Ах! — закричал Андре-Луи с гримасой. — Вы сделали мне больно, сударь. Я же просил не толкать меня! — Он повысил голос, чтобы его все слышали, и ещё раз отправил господина де Шабрийанна под дождь.
Хотя Андре-Луи был худощав, у него была железная рука благодаря ежедневным усердным занятиям со шпагой, к тому же он вложил в толчок всю свою силу. Его противник отлетел на несколько шагов и, зацепившись за бревно, оставленное каким-то рабочим, сел прямо в лужу.
Все свидетели происшествия разразились смехом, а нарядный господин встал, с ног до головы обрызганный грязью, и в ярости подскочил к Андре-Луи.
Этот бретонец сделал его смешным, что было абсолютно непростительно.
— Вы мне за это заплатите, — захлёбывался Шабрийанн. — Я убью вас.
Андре-Луи рассмеялся прямо ему в лицо, и в наступившей тишине прозвучали слова:
— О, так вот чего вы желаете? Почему же вы сразу не сказали? Мне бы не пришлось сбивать вас с ног. Я полагал, что господа вашей профессии справляются с делами подобного рода не без изящества, соблюдая при этом правила хорошего тона. Если бы вы вели себя именно так, не пострадали бы ваши панталоны.
— Когда мы встретимся? — зарычал Шабрийанн, побагровевший от ярости.
— Когда вам угодно, сударь. Решайте сами, когда вам удобнее меня убить. Мне кажется, вы заявили именно об этом намерении, не так ли? — Андре-Луи был сама учтивость.
— Завтра утром в Булонском лесу[129]. Может быть, вы захватите с собой приятеля?
— Разумеется, сударь. Надеюсь, нам повезёт с погодой. Терпеть не могу дождь. Шабрийанн удивлённо взглянул на него. Андре-Луи мило улыбнулся.
— А теперь не смею больше задерживать вас, сударь. Мы вполне поняли друг друга. Я буду в Булонском лесу завтра в девять часов утра.
— Это слишком поздно для меня, сударь.
— А любое другое время — слишком рано для меня. Я не люблю нарушать свои привычки. Итак, девять часов или никогда — как вам угодно.
— Но в девять часов я должен быть на утреннем заседании в Собрании.
— Боюсь, сударь, что сначала вам придётся убить меня, а мне бы не хотелось быть убитым раньше девяти часов.
Поведение Андре-Луи шло настолько в разрез с обычной процедурой, что Шабрийанну трудно было это переварить. В тоне сельского депутата звучала зловещая насмешка — точно так привилегированные разговаривали со своими жертвами из третьего сословия. Чтобы ещё больше раздразнить Шабрийанна, Андре-Луи — актёр Скарамуш во всём — вынул табакерку и твёрдой рукой протянул её Ле Шапелье, а затем угостился сам.
По-видимому, Шабрийанну после всего, что он вытерпел, даже не была предоставлена возможность удалиться с достоинством.
— Хорошо, сударь, — сказал он. — Пусть будет в девять часов. И посмотрим, станете ли вы потом так нагло разговаривать.
И он бросился прочь под презрительными насмешками провинциальных депутатов. Ничуть не умерило его ярость и то, что, пока он шёл домой по улице Дофины, ему всю дорогу улюлюкали мальчишки, потешавшиеся над грязью, капавшей с атласных панталон и фалд элегантного камзола в полоску.
Надо сказать, что за презрительной усмешкой третьего сословия таились негодование и страх. Это уж слишком! Один из этих задир убил Лагрона, и вот вызов получил его преемник в первый же день, как появился, чтобы занять место покойного, и теперь его тоже убьют. Несколько человек подошли к Андре-Луи, уговаривая его не ездить в Булонский лес и не обращать внимания на вызов и на всю эту историю — ведь это умышленная попытка убрать его с дороги. Он серьёзно выслушал советы, угрюмо покачал головой и наконец пообещал обдумать их.
На дневном заседании он как ни в чём не бывало занял своё место, как будто ничего не случилось.
Однако утром, когда началось заседание, места Андре-Луи и Шабрийанна в Собрании были свободны. Уныние и негодование охватило представителей третьего сословия, и в их выступлениях звучала более язвительная нота, чем обычно. Они не одобряли безрассудство своего новичка. Некоторые открыто осуждали его неосмотрительность, и лишь небольшая группа доверенных лиц Ле Шапелье надеялась когда-нибудь увидеть его снова.
Поэтому, когда в начале одиннадцатого появился Андре-Луи, спокойный и сдержанный, и направился к своему месту, депутаты третьего сословия изумились и вздохнули с облегчением. В тот момент на трибуне находился оратор правой. Он резко прервал свою речь и с недоверием и беспокойством уставился на Андре-Луи: уразуметь случившееся было выше его сил. Затем прозвучал голос, презрительно объяснивший изумлённому Собранию, что случилось:
— Они не дрались. В последний момент он увильнул.
Должно быть, это так, подумали все. Тайна разъяснилась, и люди снова начали рассаживаться. Однако Андре-Луи, добравшийся до своего места, услышал объяснение, всех удовлетворившее, и остановился. Он чувствовал, что должен открыть истину.
— Господин председатель, примите мои извинения за опоздание. — Не было никакой необходимости извиняться, но Скарамуш не мог отказать себе в удовольствии прибегнуть к театральному эффекту. — Меня задержало одно срочное дело. Я должен также передать вам извинения господина де Шабрийанна. В дальнейшем он будет постоянно отсутствовать в Собрании.
Воцарилась гробовая тишина. Андре-Луи сел.
Как вы помните, шевалье де Шабрийанн был замешан в чудовищной истории, стоившей жизни Филиппу де Вильморену. Мы знаем достаточно, чтобы предположить, что он был не только секундантом Латур д'Азира в том поединке, но фактически подстрекателем. Поэтому Андре-Луи вполне мог ощущать удовлетворение, предложив жизнь шевалье манам[130] своего убитого друга, и рассматривать это как акт справедливости, которой нельзя было добиться другими средствами. Нельзя забывать и то, что Шабрийанн пошёл на дуэль, уверенный, что ему, опытному фехтовальщику, придётся иметь дело с буржуа, который никогда не держал шпагу в руке. Итак, с моральной точки зрения, он был немногим лучше убийцы, и то, что он сам угодил в яму, которую рыл для Андре-Луи, было высшей справедливостью. Однако, несмотря на всё это, я счёл бы отвратительной циничную нотку, прозвучавшую в сообщении Андре-Луи в Собрании о случившемся, если бы поверил, что она искренна. В таком случае было бы справедливым мнение Алины, которое разделяли с ней многие, близко знавшие Андре-Луи, что он совершенно бессердечен.
Вы усмотрели то же бессердечие в его поведении, когда он обнаружил измену мадемуазель Бине, однако меры, принятые им, чтобы отомстить за себя, доказывают противоположное. Мне кажется, что его презрение к этой женщине родилось из любви, которую он некоторое время к ней питал. Не думаю, чтобы эта любовь была столь глубока, как он вообразил вначале, но не верю и тому, что она была столь поверхностна, как он пытался доказать. Ведь он прямо из кожи вон лез, притворяясь, что вычеркнул мадемуазель Бине из памяти, узнав о её неверности. Да и циничное бесчувствие, с которым он выразил надежду, что убил Бине, — тоже притворство. Правда, он знал, что мир прекрасно обойдётся без таких, как Бине. Как вы помните, Андре-Луи обладал на редкость беспристрастным видением, позволявшим рассматривать вещи в истинном свете, не прислушиваясь к голосу чувства. В то же время совершенно невероятно, чтобы он мог хладнокровно и цинично размышлять об убийстве живого существа.
Вот так же невозможно поверить, что, явившись прямо из Булонского леса, где он только что убил человека, он был искренен, упомянув об этом событии в возмутительно легкомысленных выражениях. Конечно, он был Скарамушем, но не до такой же степени! Однако он был им в достаточной мере, чтобы маскировать истинные чувства эффектным жестом, а истинные мысли — эффектной фразой. Он всегда оставался актёром — человеком, который заранее рассчитывает реакцию зала, боится обнаружить свои чувства и вечно озабочен тем, чтобы скрыть свой истинный характер за вымышленным. Тут было и озорство, и ещё что-то.
Сейчас над легкомысленными словами Андре-Луи никто не рассмеялся, да он и не рассчитывал на это. Он хотел вызвать ужас и знал, что, чем небрежнее будет его тон, тем скорее удастся произвести именно то впечатление, которого он добивался.
Нетрудно догадаться, как развивались события дальше. Когда заседание окончилось, Андре-Луи поджидала в вестибюле дюжина дуэлянтов-убийц. На этот раз люди из его собственной партии не были столь озабочены его охраной — они увидели, что он вполне способен за себя постоять. Он ловко перенёс военные действия на территорию противника и полностью перенял методы вражеского лагеря.
Андре-Луи оглядел враждебную группу, манеры и одежда которой не оставляли сомнений относительно их принадлежности. Он остановился, ища взглядом человека, с которым ему не терпелось столкнуться, однако де Латур д'Азира среди них не было. Это показалось ему странным: ведь маркиз был кузеном и близким другом Шабрийанна и сегодня должен был находиться в первых рядах. Дело же заключалось в том, что Латур д'Азир был изумлён и глубоко опечален совершенно неожиданным поворотом событий, к тому же какое-то странное чувство сдерживало его желание отомстить. Возможно, он тоже помнил роль, которую сыграл Шабрийанн в той истории в Гаврийяке, и видел в безвестном Андре-Луи Моро, упорно преследовавшем его, рокового мстителя. Собственная нерешительность, особенно после провокации, озадачивала маркиза.
Поскольку среди ожидавших Андре-Луи не было Латур д'Азира, ему было всё равно, кто будет следующим. Им оказался молодой виконт де Ламотт-Руайо, один из самых смертоносных клинков в этой компании.
На следующее утро, в среду, Андре-Луи, снова опоздав в Собрание на час, объявил почти в тех же выражениях, как сообщал о смерти Шабрийанна, что господин де Ламотт-Руайо, вероятно, не будет нарушать согласие в Собрании в течение нескольких недель. Он добавил, что, если виконту повезёт, он полностью оправится от последствий неприятного происшествия, совершенно неожиданно случившегося с ним в это утро.
В четверг утром Андре-Луи сделал точно такое заявление относительно де Блавона. В пятницу он объявил, что его задержал господин де Труакантен, и, повернувшись к правой и придав лицу сочувственное выражение, сказал:
— Я рад сообщить вам, господа, что господин де Труакантен в руках очень искусного хирурга, который надеется вернуть его в ваши ряды через несколько недель.
Это было невероятно, фантастично, неслыханно. И друзья, и враги в Собрании с одинаково ошеломлённым видом выслушивали эти ежедневные вежливые сообщения. Четверо самых грозных дуэлянтов-убийц выведено из строя, причём один из них убит, — и всё это проделал с таким равнодушным видом и объявил небрежным тоном этот несчастный провинциальный адвокатишка!
Он начал приобретать в их глазах романтический ореол. Даже группа философов левой, отказывавшаяся поклоняться какой-либо силе, кроме силы разума, поглядывала теперь на него с почтительным вниманием, которого не смог бы привлечь к нему никакой ораторский триумф.
Постепенно слава об Андре-Луи разнеслась по всему Парижу. Демулен посвятил ему панегирик в своей газете «Революции», где назвал его паладином третьего сословия, и эту фразу подхватил народ, который тоже стал его так называть. Его с презрением упомянули в «Деяниях апостолов» — насмешливом органе партии привилегированных, который издавала группа беспечных господ, поражённых редкой близорукостью.
Настала пятница той бурной недели в жизни молодого человека, который впоследствии будет столь упорно напоминать нам, что он никогда не был человеком действия. Выйдя в вестибюль Манежа, Андре-Луи, шедший между Ле Шапелье и Керсеном, обнаружил, что там нет ни души, и даже приостановился от удивления.
— Значит, с них довольно? — спросил он, обращаясь к Ле Шапелье.
— Полагаю, с них довольно вас, — ответил тот. — Они предпочитают заняться тем, кто, в отличие от вас, неспособен постоять за себя.
Андре-Луи был разочарован: ведь он занялся этим делом с весьма определённой целью. Правда, убийство Шабрийанна было недурной закуской и принесло некоторое удовлетворение, но трое других были ему вовсе ни к чему. Он шёл на дуэль с ними неохотно и постарался, чтобы они легко отделались — насколько позволяла его собственная безопасность. Неужели никто больше не клюнет на приманку, и человек, для которого она предназначена, так и не покажется? В таком случае надо принять меры.
Снаружи под навесом стояла группа аристократов, которые о чём-то серьёзно беседовали. Среди них Андре-Луи заметил де Латур д'Азира и сжал губы. Ему не следует провоцировать их — они сами должны втянуть его в ссору. В то утро «Деяния апостолов» уже сорвали с него маску, поведав, что он — учитель фехтования с улицы Случая, преемник Бертрана дез Ами. Для человека такой профессии опасно было участвовать в дуэли, а теперь, после разоблачения, целью которого была апология аристократии, — вдвойне опасно.
Однако надо было что-то предпринять, иначе все его усилия оказались бы напрасными. Подчёркнуто не глядя на группу привилегированных, Андре-Луи повысил голос, чтобы его услышали:
— Кажется, напрасно я опасался, что мне придётся провести остаток своих дней в Булонском лесу.
Наблюдая за ними краем глаза, Андре-Луи заметил в группе движение. Они повернулись, чтобы взглянуть на него, и только. Ну что же, придётся добавить. Медленно шагая между друзьями, Андре-Луи сказал:
— Ну разве не удивительно, что убийца Лагрона не предпринимает никаких шагов против его преемника? Впрочем, ничего удивительного. Возможно, на то есть причины. Скорее всего, этот господин благоразумен.
Андре-Луи уже миновал группу, и его последняя фраза повисла в воздухе, причём он сопроводил её вызывающим смехом.
Долго ждать не пришлось. Позади раздались быстрые шаги, и на плечо легла рука, резко повернувшая его. Он оказался лицом к лицу с господином де Латур д'Азиром, глаза которого сверкали от гнева. Все свидетели этой сцены стояли в замешательстве.
— Полагаю, вы имели в виду меня, — спокойно произнёс маркиз.
— Я имел в виду убийцу — это так, однако я говорил со своими друзьями. — Андре-Луи казался ещё более невозмутимым, чем маркиз, так как был опытным актёром.
— Вы говорили довольно громко, так что невольно можно было услышать.
— Тот, кто желает подслушать, часто ухитряется это сделать.
— Я вижу, что ваша цель — оскорбить.
— О нет, маркиз, вы ошибаетесь, я никого не хочу оскорбить. Однако я терпеть не могу, когда меня хватают руками, особенно если не считаю их чистыми, поэтому от меня вряд ли можно ожидать учтивости.
Веки господина де Латур д'Азира вздрогнули, и он поймал себя на том, что чуть ли не восхищён тем, как держится Андре-Луи. Ему даже показалось, что он сам проигрывает при сравнении, поэтому он потерял самообладание и пришёл в ярость.
— Вы говорили обо мне как об убийце Лагрона. Не буду притворяться, что не понял вас, тем более что вы уже излагали мне свои взгляды раньше.
— О сударь, я весьма польщён!
— Тогда вы назвали меня убийцей за то, что я воспользовался своим искусством, чтобы избавиться от смутьяна, который угрожал моему спокойствию. А чем же лучше вы, учитель фехтования, задирающий тех, кто, естественно, хуже вас владеет шпагой?
Друзья де Латур д'Азира выглядели обеспокоенными. Казалось невероятным, чтобы знатный дворянин настолько забылся, что снизошёл до спора с этим презренным адвокатом-фехтовальщиком, да ещё выставил себя в смешном свете.
— Я их задираю? — с удивлением спросил Андре-Луи. — Но позвольте, господин маркиз, ведь это они задирают меня, да ещё так глупо. Они толкают меня, бьют по щекам, наступают на ноги. Должен ли я на том основании, что я — учитель фехтования, сносить плохое обхождение ваших друзей, не блещущих хорошими манерами? Возможно, если бы они обнаружили раньше, что я — учитель фехтования, их манеры стали бы лучше. Но обвинять меня! Какая несправедливость!
— Комедиант! — презрительно бросил маркиз. — Разве это меняет дело? Разве люди, дравшиеся с вами, живут шпагой, как вы?
— Напротив, господин маркиз, они умирают от шпаги с удивительной лёгкостью. Не думаю, чтобы вы желали присоединиться к их числу.
— А почему это? — вспыхнул Латур д'Азир.
— О! — приподнял брови Андре-Луи и медленно произнёс: — Да потому, сударь, что вы предпочитаете лёгкие жертвы — Лагронов и Вильморенов. Которых вам ничего не стоит прирезать, как овец.
И тут маркиз ударил его.
Андре-Луи отступил назад, и глаза его сверкнули, но он тут же овладел собой и улыбнулся в лицо рослому врагу:
— Ну что же, ничуть не лучше других! Так, так! Прошу вас, заметьте, как повторяется давняя история — правда, с некоторыми нюансами. Поскольку бедный Вильморен не смог вынести низкую ложь, которой вы довели его до бешенства, он вас ударил. Поскольку вы не можете вынести низкую правду, вы убьёте меня. Однако в обоих случаях низость исходит от вас. Сейчас, как и в тот раз, того, кто ударил, ждёт… — Он остановился, — Впрочем, к чему уточнять? Вы знаете, о чём я говорю, — вы же сами написали это слово в тот день остриём своей слишком проворной шпаги. Но довольно! Я готов встретиться с вами, сударь, если вы пожелаете.
— А чего же другого я могу желать? Поболтать?
Андре-Луи со вздохом повернулся к друзьям.
— Итак, мне придётся ещё раз прогуляться в Булонский лес. Изаак, не будете ли вы столь любезны переговорить с одним из друзей господина маркиза и договориться на завтра, как всегда, в девять часов.
— Завтра я не смогу, — отрывисто сказал маркиз, обращаясь к Ле Шапелье. — У меня в деревне дело, которое нельзя отложить.
Ле Шапелье взглянул на Андре-Луи.
— Тогда для удобства маркиза назначим встречу на воскресенье, в то же время.
— Я не дерусь в воскресенье. Я не язычник, чтобы нарушать церковный праздник.
— Но ведь добрый Бог, разумеется, не позволит себе проклясть такого знатного господина, как маркиз, по столь ничтожному поводу? Ну да ладно, Изаак, договоритесь, пожалуйста, на понедельник, если на этот день не приходится праздник и если у господина маркиза нет других неотложных дел. Предоставляю это вам.
Он поклонился с видом человека, утомлённого этими пустяками, и, взяв под руку Керсена, удалился.
— Ах, чёрт побери, ну и здорово же вы навострились! — заметил бретонский депутат, совершенно неискушённый в подобных делах.
— Да, пожалуй. Я учился у них, — рассмеялся Андре-Луи, который был в прекрасном настроении. А Керсен пополнил ряды тех, кто считал Андре-Луи человеком без сердца и совести.
Но если мы заглянем в его «Исповедь» — а именно там обнаруживается сущность человека, свободная от притворства, — то прочтём, что в ту ночь, встав на колени, он беседовал со своим покойным другом Филиппом и призвал его дух в свидетели, что собирается сделать последний шаг, чтобы выполнить клятву, произнесённую над его телом два года тому назад в Гаврийяке.
Неотложным делом, назначенным у господина де Латур д'Азира на воскресенье, была встреча с господином де Керкадью. Он выехал в Медон рано утром, сунув в карман последний выпуск «Деяний апостолов» — листка, остро́ты которого, направленные против сторонников перемен, немало забавляли сеньора де Гаврийяка. Ядовитые насмешки, которыми осыпались эти мошенники, утешали его в изгнании из родных мест, которым он был обязан их деятельности.
За последний месяц господин де Латур д'Азир дважды наносил визиты сеньору де Гаврийяку в Медоне, и вид Алины, такой прелестной и свежей, такой остроумной и живой, заставил загореться пламенем угольки, тлевшие под золой прошлого, которые маркиз считал потухшими. Он желал её так, как желают рая. Думаю, это была самая чистая страсть в его жизни, и, приди она раньше, он мог бы стать совсем другим человеком. Когда после скандала в Фейдо Алина наотрез отказалась принимать его, это был самый жестокий удар в его жизни. Маркиз разом лишился и любовницы, которую высоко ценил, и жены, без которой не мог жить. Низменная страсть к мадемуазель Бине могла бы утешить его за вынужденный отказ от возвышенной любви к Алине, а ради любви к Алине он готов был пожертвовать связью с мадемуазель Бине. Однако события в театре отняли у него обеих. Верный слову, данному Сотрону, он порвал с мадемуазель Бине лишь для того, чтобы обнаружить, что Алина порвала с ним. А к тому моменту, когда он достаточно оправился от горя, чтобы вновь подумать об актрисе, она бесследно исчезла.
Во всех своих бедах он винил Андре-Луи. Этот безродный провинциал преследовал его, как Немезида, — и стал его злым гением. Да, вот именно — злым гением! И скорее всего в понедельник… Ему не хотелось думать про понедельник. Не то чтобы он боялся смерти — он был так же храбр в этом отношении, как подобные ему.
К тому же он был слишком уверен в своём искусстве, чтобы допустить возможность гибели на дуэли. Однако смерть была бы логическим завершением зла, которое умышленно или случайно причинил ему этот Андре-Луи Моро. Маркизу казалось, что он слышит наглый мелодичный голос, небрежно сообщающий эту новость в понедельник утром в Собрании. Он отогнал эти мысли, рассердившись на себя за то, что предавался им. Всё это сантименты. В конце концов, хотя Шабрийанн и Ламотт-Руайо были незаурядными фехтовальщиками, ни один из них не мог с ним сравниться. Он ехал по сельским тропинкам, залитым приветливым сентябрьским солнцем, и настроение его постепенно улучшалось. В нём шевельнулось предчувствие победы, и, поняв, что нет никаких оснований опасаться поединка в понедельник, он уже рвался на него. Дуэль положит конец преследованию, жертвой которого он был. Он раздавит эту нахальную и упрямую блоху, которая кусает его при каждом удобном случае. Приободрившись подобным образом, маркиз с большей надеждой принялся размышлять и о своих шансах у Алины.
Он был с ней предельно откровенен, когда месяц тому назад они впервые встретились после перерыва. Он рассказал ей всю правду о причинах своего появления в Фейдо в тот вечер и заставил понять, что она была к нему несправедлива. Правда, пока дальше он не пошёл.
Для начала этого было вполне достаточно. А при последней встрече две недели тому назад она приняла его с искренним дружелюбием. Правда, она держалась несколько отчуждённо, но этого и следовало ожидать: ведь он ещё не заявил со всей определённостью, что вновь питает надежду завоевать её. Какой же он дурак, что едет туда только сегодня!
Вот в таком приподнятом настроении маркиз приехал в то воскресное утро в Медон. Он оживлённо беседовал с господином де Керкадью в гостиной, ожидая появления Алины. Он с уверенностью высказался о будущем страны — в то утро он смотрел на мир через самые розовые очки. Уже появились признаки, что настроения становятся более умеренными. Нация начинает понимать, куда ведёт её этот адвокатский сброд. Маркиз вынул «Деяния апостолов» и прочёл язвительный абзац. Затем, когда наконец появилась мадемуазель де Керкадью, он передал листок её дяде.
Господин де Керкадью, заботясь о будущем племянницы, ушёл читать газету в сад, где занял такую позицию, чтобы пара была в поле его зрения, как велел ему долг, но вне пределов слышимости.
Маркиз поспешил воспользоваться случаем. Он вполне откровенно объяснился и умолял Алину вернуть ему свою благосклонность и позволить питать надежду на то, что в один прекрасный день она снова подумает о его предложении.
— Мадемуазель, — говорил он голосом, дрожавшим от подлинного чувства, — вы не можете сомневаться в моей искренности. Меня справедливо изгнали, ибо я показал себя недостойным великой чести, к которой стремился. Однако изгнание ни в коей мере не уменьшило мою преданность вам. Только представьте себе, что я вынес, и вы согласитесь, что я полностью искупил свою тяжкую вину.
Она взглянула на него, и её красивое лицо стало задумчивым, а взгляд — мягким.
— Сударь, я сомневаюсь не в вас, а в себе.
— Вы имеете в виду свои чувства ко мне?
— Да.
— Но ведь после того, что произошло, это вполне понятно.
— Нет, сударь, так было всегда, — спокойно перебила она. — Вы говорите так, будто потеряли меня по своей вине, однако это не совсем верно. Позвольте быть с вами откровенной. Сударь, вы не могли меня потерять, так как я никогда не была вашей. Я сознаю, что вы оказываете мне честь, и глубоко уважаю вас…
— Но такое начало… — с надеждой воскликнул он.
— А кто убедит меня в том, что это начало, а не конец? Если бы я питала к вам какие-то чувства, сударь, то послала бы за вами сразу же после того случая, о котором вы упомянули. По крайней мере, я бы не осудила вас, не выслушав ваших объяснений. А так… — Она пожала плечами, улыбаясь кротко и печально. — Вы меня понимаете?
Однако сказанное не обескуражило его, а, напротив, ободрило.
— Ваши слова позволяют мне питать надежду, мадемуазель. Располагая столь многим, я могу рассчитывать добиться большего. Клянусь, я докажу, что достоин. Разве тот, кто удостоен счастья находиться рядом с вами, может не стремиться стать достойным?
Не успела Алина ответить ему, как из сада ворвался взъерошенный господин де Керкадью с пылающим лицом, в очках, сдвинутых на лоб. Он не мог вымолвить ни слова и лишь размахивал листком «Деяний апостолов».
Если бы у маркиза была возможность высказать свои чувства вслух, он бы выругался. Он закусил губу, раздосадованный весьма несвоевременным вторжением.
Алина вскочила, встревоженная состоянием своего дяди.
— Что случилось?
— Случилось? — наконец обрёл он дар речи. — Негодяй! Лжец! Я согласился забыть прошлое при вполне определённом условии, чтобы в будущем он избегал политики. Он принял условие, и теперь, — тут он яростно хлопнул по газете, — он снова надул меня. Он не только опять занялся политикой, он стал членом Собрания и, что ещё хуже, использовал своё искусство учителя фехтования для убийства. Боже мой! Да разве во Франции больше нет закона?
Лишь одно смутно омрачало безмятежное настроение господина де Латур д'Азира — сомнение насчёт этого Моро и его отношений с господином де Керкадью. Он знал, каковы они были когда-то и как изменились впоследствии из-за неблагодарности Моро, выступившего против класса, к которому принадлежал его благодетель. О чём он не знал, так это о состоявшемся примирении. Дело в том, что последний месяц — с тех самых пор, как обстоятельства вынудили Андре-Луи отступить от слова, данного крёстному, — молодой человек не осмеливался приехать в Медон, к тому же случилось так, что имя его ни разу не упоминалось в присутствии Латур д'Азира. Теперь же маркиз узнал сразу и о примирении, и о новом разрыве, благодаря которому пропасть стала ещё шире, чем когда-либо. Поэтому он не преминул заявить о своём собственном мнении.
— Закон есть, — ответил он. — Закон, который утверждает этот безрассудный молодой человек, — закон шпаги. — Он говорил очень серьёзно, чуть ли не грустно, сознавая, что почва всё-таки зыбкая. — Не думайте, что ему удастся бесконечно продолжать карьеру убийцы, — рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Вы, очевидно, заметили, что мой кузен Шабрийанн — в числе жертв. Он был убит в этот четверг.
— Если я не выразил вам соболезнования, Азир, то лишь потому, что негодование заглушило во мне все другие чувства. Негодяй! Вы говорите, что рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Молю Бога, чтобы это случилось поскорее.
Маркиз ответил спокойно, и в голосе его слышалась печаль:
— Я думаю, что ваша молитва будет услышана. У этого несчастного молодого человека завтра свидание, на котором, возможно, с ним расквитаются за всё.
Маркиз говорил с такой спокойной убеждённостью, что его слова прозвучали как смертный приговор. Бурный поток гнева господина де Керкадью внезапно иссяк, кровь отхлынула от горящего лица, а в бесцветных глазах выразился ужас. Это яснее всяких слов сказало господину де Латур д'Азиру, что все грозные слова господина де Керкадью в адрес крестника произнесены в порыве негодования. При известии о том, что возмездие уже ждёт этого негодяя, мягкосердечие и любовь одержали верх, а гнев внезапно утих. Грех Андре-Луи, как бы ужасен он ни был, сделался несущественным по сравнению с тем, что ему грозило.
Господин де Керкадью облизал губы. — А с кем у него свидание? — спросил он, пытаясь придать голосу твёрдость.
Господин де Латур д'Азир наклонил красивую голову, опустив глаза на сверкающий паркет.
— Со мной, — произнёс он спокойно, уже понимав, что эти слова посеют беду, и сердце его сжалось. Он услышал, как слабо вскрикнула Алина, и увидел, как отшатнулся в ужасе господин де Керкадью.
И тогда маркиз очертя голову пустился в объяснения:
— Зная о ваших с ним отношениях, господин де Керкадью, и из глубокого уважения к вам я сделал всё от меня зависящее, чтобы избежать этого, — хотя, как вы понимаете, смерть моего дорогого друга и кузена Шабрийанна призывала меня к действию и я знал, что друзья осуждают мою осторожность. Однако вчера этот молодой человек заставил меня отказаться от сдержанности. Он спровоцировал меня умышленно и публично, грубо оскорбив, — и завтра утром… в Булонском лесу… мы дерёмся.
В конце он слегка запнулся, ощутив враждебную атмосферу, в которой внезапно оказался. Он был готов к враждебности господина де Керкадью, но никак не ожидал её от Алины.
Маркиз начал сознавать, что на пути, который, как ему казалось, он расчистил, возникли новые препятствия. Однако его гордость и чувство справедливости не оставляли места для слабости.
Переводя с дяди на племянницу взгляд, всегда такой смелый и прямой, а сейчас странно уклончивый, он с горечью понял, что даже если завтра убьёт Андре-Луи, тот отомстит ему своей смертью. Нет, он ничуть не преувеличивал, придя к выводу, что этот Андре-Луи Моро — его злой гений. Теперь Латур д'Азир ясно видел, что ему никогда не удастся победить противника, — последнее слово всё равно останется за Андре-Луи. Маркиз осознал это с горечью, яростью и чувством унижения — до сих пор неведомым ему — и ещё яростней стал стремиться к цели, понимая всю тщетность своих попыток.
Внешне он казался спокойным и невозмутимым, как человек, с сожалением принимающий неизбежное. Господин де Керкадью понял, что его невозможно остановить.
— Боже мой! — вот и всё, что он произнёс чуть слышно, вернее, простонал.
Господин де Латур д'Азир, как всегда, сделал то, чего требовали приличия, — он откланялся. Он понимал, что не подобает более оставаться там, где его новость произвела такое впечатление. Итак, он удалился, унося в душе горечь, сравнимую лишь со сладостью надежд, с которыми ехал в Медон. Да, последнее слово, как всегда, осталось за Андре-Луи Моро.
Когда маркиз вышел, дядя и племянница переглянулись, и в глазах обоих был ужас. Алина, бледная как полотно, в отчаянии ломала руки.
— Почему вы не просили его… не умоляли?.. — Она замолчала.
— А зачем? Он прав, и… есть вещи, о которых нельзя просить. Просить о них — напрасное унижение. — Он сел со стоном. — О, бедный мальчик, бедный, запутавшийся мальчик!
Как видите, ни один из них ни на минуту не усомнился в исходе.
На обоих подействовала спокойная уверенность, с которой говорил Латур д'Азир. Он не был хвастуном и считался исключительно искусным фехтовальщиком.
— Что значит унижение, когда речь идёт о жизни Андре!
— Я знаю. Боже мой! Разве я сам этого не знаю? Я бы унизился, если бы мог надеяться, что, унизившись, добьюсь своего. Но Азир — человек твёрдый и неумолимый, и…
Внезапно Алина покинула его.
Она догнала маркиза, когда тот уже садился в карету, и окликнула его. Он обернулся и поклонился.
— Мадемуазель?
Он сразу же догадался, о чём пойдёт речь, и уже предчувствовал страшную боль от того, что вынужден будет ей отказать. Однако, следуя приглашению, он вошёл за Алиной в прохладный зал с мраморным полом в чёрно-белую клетку. Посредине зала стоял резной стол из чёрного дуба, возле которого маркиз остановился и встал, слегка опершись на него. Алина села рядом в большое малиновое кресло.
— Сударь, я не могу позволить вам вот так уехать, — сказала она. — Вы представить себе не можете, каким ударом для дяди будет, если… если с его крестником случится завтра непоправимая беда. То, что дядя говорил вначале…
— Мадемуазель, я всё сразу понял и, поверьте, весьма огорчён сложившимися обстоятельствами. Можете не сомневаться, что это так. Вот всё, что я могу сказать.
— Неужели это всё? Андре очень дорог своему крёстному.
Умоляющая нота резанула его, как ножом, и внезапно у него возникло другое чувство, которое, как он осознавал, было недостойно его, но от которого невозможно было отделаться. Он не решался выразить это чувство словами и признаться самому себе, что в человеке столь низкого происхождения он видел соперника, и тем не менее приступ ревности был сильнее, чем безграничная гордость за свой знатный род.
— А вам он тоже дорог, мадемуазель? Кем является Андре-Луи для вас? Простите мой вопрос, но я хочу понять всё до конца.
Наблюдая за Алиной, он заметил, что лицо её залила краска. Сначала он решил, что это смущение, но её синие глаза сверкнули, и он понял, что это гнев, и успокоился. Раз она оскорблена его предположением, можно не волноваться. Ему и в голову не пришло, что он мог неверно истолковать причину её гнева.
— Мы с Андре вместе играли в детстве, и мне он тоже очень дорог. Я отношусь к нему, как к брату. Если бы я нуждалась в помощи и рядом не оказалось дяди, Андре был бы первым, к кому я обратилась бы. Я ответила на ваш вопрос, сударь? Или вы желаете ещё что-нибудь обо мне узнать?
Он закусил губу. Конечно, сегодня утром он слишком расстроен, иначе ему никогда бы не пришло в голову глупое подозрение, оскорбившее её.
Маркиз очень низко поклонился.
— Мадемуазель, простите, что я задал вам подобный вопрос. Вы дали более полный ответ, чем я смел надеяться.
Он замолчал, ожидая, чтобы она продолжила разговор. Некоторое время Алина сидела молча, в растерянности, на белом лбу обозначилась морщина, пальцы нервно барабанили по столу. Наконец она ринулась в бой:
— Сударь, я пришла, чтобы умолять вас отложить поединок.
Она увидела, что его тёмные брови приподнялись, а красивые губы тронула полная сожаления улыбка, и торопливо продолжала:
— Какую честь может принести вам подобная встреча, сударь?
Это был тонкий удар по фамильной гордости, которая, как она полагала, преобладала у маркиза над всем прочим и которая столь же часто заставляла его совершать ошибки, как и поступать правильно.
— Мадемуазель, я ищу тут не чести, а справедливости. Я уже объяснил, что не я добивался этого поединка. Мне его навязали, и честь не позволяет мне отказаться.
— Но если вы пощадите его, разве это нанесёт урон вашей чести? Сударь, никто не подумает усомниться в вашей храбрости и неверно истолковать ваши мотивы.
— Вы ошибаетесь, мадемуазель. Разумеется, мои мотивы будут превратно истолкованы. Вы забываете, что за прошлую неделю этот молодой человек приобрёл определённую репутацию, из-за которой не каждый отважится на поединок с ним.
Она отмела этот довод чуть ли не с презрением, считая его хитрой увёрткой.
— Да, но к вам это не относится, господин маркиз. Её уверенность польстила ему, но под сладостью таилась горечь.
— Позвольте заверить вас, мадемуазель, что и я — не исключение, но дело не только в этом. Поединок, который навязал мне господин Моро, — лишь кульминация затянувшегося преследования.
— Которое вызвали вы сами, — прервала она. — Будьте справедливы, сударь.
— Надеюсь, мне не дано быть иным.
— Тогда вспомните, что вы убили его друга.
— Тут мне не в чем себя упрекнуть. Меня оправдывают обстоятельства, а последующие события в этой обезумевшей стране подтверждают мою правоту.
— А то, что… — Она запнулась и отвела от него взгляд. — То, что вы… вы… А мадемуазель Бине, на которой он собирался жениться?
С минуту маркиз смотрел на неё в полнейшем изумлении.
— Собирался жениться? — повторил он недоверчиво, даже с испугом.
— Вы не знали?
— А откуда это знаете вы?
— Разве я не сказала, что мы с ним — как брат и сестра? Я пользуюсь его доверием. Он рассказал мне об этом до того… до того, как вы сделали этот брак невозможным.
Он смотрел в сторону, и во взгляде его были волнение и печаль.
— Этим человеком и мной словно играет рок, — произнёс он медленно и задумчиво, — который ставит нас поочерёдно на пути друг у друга. — Он вздохнул, потом снова повернулся к ней: — Мадемуазель, до этого самого момента я ни о чём не подозревал. Но… — Он остановился, подумал и затем пожал плечами. — Если я причинил ему зло, то сделал это неумышленно, и было бы несправедливо обвинять меня. Во всех наших действиях значение имеет лишь намерение.
— Да, но разве это не меняет дела?
— Нисколько, мадемуазель. То, что я узнал сейчас, всё равно не послужит мне оправданием в случае, если я уклонюсь от неизбежного. Да и что могло бы оправдать меня больше, нежели боязнь причинить боль моему доброму другу — вашему дяде и, возможно, вам, мадемуазель.
Внезапно она встала и выпрямилась, глядя маркизу прямо в лицо. Отчаяние вынудило её использовать козырную карту, на которую, как она считала, можно положиться…
— Сударь, — сказала она, — сегодня вы оказали мне честь, выразив определённые… определённые надежды…
Он взглянул на неё чуть ли не с испугом. В молчании, не смея заговорить, он ждал продолжения.
— Я… Я… Пожалуйста, поймите, сударь, что если вы не откажетесь от той встречи… если вы не отмените ваше свидание в Булонском лесу завтра утром, то вы не сможете никогда больше касаться этой темы и видеть меня.
Она сделала всё, что могла, изложив дело подобным образом, — теперь был его черёд, и ему оставалось лишь сделать предложение.
— Мадемуазель, вы не хотите сказать, что…
— Да, сударь, и это окончательное решение.
Он взглянул на неё страдальческими глазами, и никогда ещё его красивое мужественное лицо не было таким смертельно бледным. Протестуя, он поднял руку, которая дрожала, и быстро опустил, чтобы Алина ничего не заметила. Так длилось краткое мгновение, пока в нём шла битва между желаниями и требованиями чести. Он сам не сознавал, какую роль играла в этой борьбе мстительность. Отступление означало позор, а позор был для него немыслим. Она просит слишком многого, не понимая, что это безрассудно и несправедливо. Однако он видел, что разубеждать её бесполезно.
Это был конец. Даже если завтра утром он убьёт Андре-Луи Моро, на что он неистово надеялся, победа всё равно останется за тем даже после смерти.
Он поклонился, и во взгляде его выразилась глубокая печаль, переполнявшая сердце.
— Моё почтение, мадемуазель, — прошептал он и повернулся, чтобы уйти.
Испуганная Алина в смятении отступила назад, прижав руку к груди.
— Но вы же не ответили мне, — в ужасе проговорила она ему вслед.
Остановившись на пороге, маркиз обернулся. Из прохладной полутьмы зала она увидела его изящный чёрный силуэт, который вырисовывался на фоне ослепительного солнечного света, — это воспоминание будет преследовать её, как кошмар, в ужасные часы, которые ей предстоит пережить.
— Что вы хотите, мадемуазель? Я только избавил себя и вас от боли отказа.
Он ушёл, оставив её, подавленную и негодующую. Алина опустилась в огромное малиновое кресло и уткнулась лицом в ладони. Она упала духом, лицо горело от стыда и волнения. С ней случилось невероятное. Ей казалось, что эта унизительная сцена никогда не изгладится из памяти.
Господин де Керкадью написал письмо.
«Крестник! — начал он без всяких эпитетов. — Я с болью и негодованием узнал, что ты вновь опозорил себя, нарушив данное мне обещание воздерживаться от политики. Ещё больше я возмутился, узнав, что всего за несколько дней твоё имя стало притчей во языцех, что ты сменил оружие ложных, коварных доводов, направленных против моего класса, которому ты всем обязан, на шпагу убийцы. Мне стало известно, что на завтра у тебя назначено свидание с моим добрым другом господином де Латур д'Азиром. Происхождение налагает на дворянина определённые обязательства, которые не позволяют ему уклониться от дуэли. Что касается тебя, то человек твоего класса может отказаться от поединка чести, не принося при этом никаких жертв. Твоя ровня, очевидно, сочтёт, что ты проявил похвальное благоразумие. Поэтому я прошу тебя — а если бы считал, что всё ещё имею над тобой власть, на что был бы вправе рассчитывать после своих благодеяний, то приказал бы — не дай зайти этому делу слишком далеко и откажись от завтрашней встречи. Поскольку твоё поведение показало, что мне нечего надеяться на твоё чувство благодарности и ты можешь не выполнить мою настоятельную просьбу, я вынужден добавить, что, если ты завтра останешься в живых, я навсегда забуду о твоём существовании. Если в тебе осталась хоть искра привязанности ко мне, о которой ты заявлял, и если ты хоть немного ценишь чувства, которые продиктовали мне это письмо (несмотря на всё, что ты сделал, чтобы их убить), ты не откажешься выполнить мою просьбу».
Это было бестактное письмо, да господин де Керкадью и не отличался тактом. В этом письме, доставленном в воскресенье утром грумом, специально посланным в Париж, Андре-Луи прочёл лишь беспокойство за господина де Латур д'Азира, которого крёстный назвал своим добрым другом, а также за будущее племянницы.
Андре-Луи задержал грума на целый час, сочиняя ответ, который был краток, но тем не менее стоил ему больших трудов и был написан после нескольких неудачных попыток. В конце концов он написал следующее:
«Господин крёстный!
Обратившись к моему чувству привязанности, Вы сделали отказ крайне затруднительным для меня. Всю жизнь я буду искать возможность доказать вам её, и поэтому я просто в отчаянии, что не могу дать то доказательство, о котором Вы меня сегодня просите. Между господином де Латур д'Азиром и мной стоит слишком многое. Кроме того, Вы не отдаёте должного мне и моему классу, говоря, что для нас необязательно соблюдение правил чести. Я считаю их столь обязательными, что при всём желании не смог бы отступить.
Если в дальнейшем Вы будете настаивать на своём суровом решении, мне придётся перенести его, несомненно, что при этом я буду страдать.
Ваш любящий и благодарный крестник Андре-Луи».
Отправив письмо с грумом господина де Керкадью, он счёл, что на этом дело закончилось. Это причинило ему сильную боль, но он переносил рану с притворным стоицизмом, внешне спокойный.
На следующее утро к Андре-Луи заехал Ле Шапелье, чтобы вместе позавтракать. В четверть девятого, когда они уже вставали из-за стола, чтобы ехать в Булонский лес, экономка, удивила Андре-Луи, доложив о мадемуазель де Керкадью.
Он взглянул на часы. Хотя кабриолет уже ждал у дверей, у него ещё было несколько минут. Извинившись перед Ле Шапелье, Андре-Луи быстро прошёл в приёмную.
Алина подошла к нему, очень взволнованная, в лихорадочном возбуждении.
— Не буду делать вид, что не знаю, зачем вы приехали, — быстро сказал он, чтобы не терять время. — Учтите, что у нас очень мало времени, так что имеет смысл приводить только самые веские доводы.
Алина была удивлена: она ещё не успела произнести ни слова, а то, что сказал Андре-Луи, равносильно категорическому отказу. К тому же он держался, как чужой, и тон его был холоден и официален. Никогда ещё он не говорил с ней так.
Алина была задета, так как, конечно, не догадывалась о причинах его поведения. Дело в том, что Андре-Луи так же ошибся на её счёт, как накануне — относительно крёстного. Он решил, что обоими движет страх за господина де Латур д'Азира, и ему даже в голову не приходило, что они могут бояться за него самого — настолько уверен он был в исходе дуэли.
Если тревога господина де Керкадью за «доброго друга» раздосадовала Андре-Луи, то приезд Алины вызвал у него холодную ярость. Он решил, что она была с ним неискренней и что тщеславие заставило её благосклонно отнестись к ухаживаниям господина де Латур д'Азира. Если что и могло утвердить Андре-Луи в намерении драться с маркизом, так это именно страх Алины за своего поклонника, ибо он считал, что спасти Алину не менее важно, чем отомстить за прошлое.
Она испытующе взглянула на него, и его невозмутимое спокойствие в такой момент изумило её.
— Как вы спокойны, Андре!
— Меня нелегко вывести из равновесия, и это предмет моей гордости.
— Но… Андре, этого поединка не должно быть! — Она подошла к нему вплотную и положила руки на плечи.
— Разумеется, у вас есть убедительный довод, почему он не должен состояться?
— Вас могут убить, — ответила Алина, и глаза её расширились.
Андре-Луи ожидал чего угодно, только не этого, так что с минуту он только пристально смотрел на неё. Итак, всё ясно.
Он рассмеялся, отстраняя её руки, и отступил назад. Это детская хитрость, недостойная её.
— Вы в самом деле рассчитываете добиться своего, пытаясь запугать меня? — спросил он довольно насмешливо.
— О, да вы просто с ума сошли! Господин де Латур д'Азир имеет репутацию самой опасной шпаги во Франции.
— А вы никогда не замечали, что большинство репутаций незаслуженные? Шабрийанн был опасным фехтовальщиком, и он в земле. Ламотт-Руайо был ещё более искусным фехтовальщиком, и он на попечении хирурга. То же самое случилось и с другими дуэлянтами-убийцами, мечтавшими насадить на шпагу бедную овечку — провинциального адвоката. А сегодня мне предстоит встреча с предводителем этих задир. Ему придётся расплатиться по давно просроченным счетам — можете в этом не сомневаться. Итак, если у вас нет других доводов…
Его сарказм был для неё загадкой: неужели он действительно полагает, что сможет победить господина де Латур д'Азира? Поскольку на Алину повлияла твёрдая убеждённость её дяди в противоположном, ей казалось, что Андре-Луи просто играет роль, которую доведёт до самого конца.
Будь что будет, но надо ответить ему.
— Вы получили письмо дяди?
— Да, и ответил на него.
— Я знаю. И он выполнит своё обещание, если только вы не откажетесь от своих ужасных планов.
— Ну что же, этот довод уже лучше. Если что-нибудь в мире способно поколебать меня, так именно этот довод. Однако у нас с Латур д'Азиром старые счёты. Над телом Филиппа де Вильморена я дал клятву и даже не надеялся, что Бог предоставит мне такую великолепную возможность сдержать её.
— Но вы ещё не сдержали её, — предостерегла она. Он улыбнулся ей:
— Верно! Но скоро будет девять часов. Скажите мне, — внезапно спросил он, — почему вы не обратились с подобной просьбой к господину де Латур д'Азиру?
— Обращалась, — ответила она и покраснела, вспомнив вчерашний эпизод. Андре-Луи совершенно превратно истолковал её смущение.
— А он?
— Обязательства господина де Латур д'Азира… — начала она, потом остановилась и коротко ответила: — О, он отказал.
— Так-так. Конечно, он должен был поступить именно так, чего бы это ему ни стоило. Однако на его месте я бы счёл цену ничтожной. Правда, люди разные. — Он вздохнул. — Думаю, что и на вашем месте оставил бы всё как есть.
— Я вас не понимаю, Андре.
— Я не так уж непонятно выражаюсь, как мог бы. Обдумайте мои слова, и, возможно, они помогут вам быстро утешиться. — Он снова взглянул на часы. — Очень прошу вас, располагайтесь в этом доме, как у себя, а мне пора.
Ле Шапелье заглянул в дверь.
— Простите меня, что помешал, но мы опоздаем, Андре, если вы не…
— Иду, — ответил Андре-Луи. — Вы весьма обяжете меня, Алина, если дождётесь моего возвращения. Особенно принимая во внимание обещание вашего дяди.
Алина не ответила ему, так как онемела. Он принял её молчание за знак согласия и, поклонившись, вышел. Она слышала, как они спускались с Ле Шапелье по лестнице, о чём-то беседуя. Голос Андре-Луи был спокойным.
Он просто сошёл с ума! Его ослепили самоуверенность и тщеславие.
Послышался стук колёс отъезжающего экипажа, и она села, ощутив дурноту и изнеможение. Ужас охватил её: она была уверена, что Андре-Луи отправился на верную смерть. Так она сидела некоторое время, потом вскочила, ломая руки. Надо что-то сделать, чтобы не допустить этого кошмара. Но что она может сделать? Если она последует за ним в Булонский лес и вмешается, это вызовет скандал и к тому же не поможет. Условности были непреодолимым барьером. Неужели никто не поможет ей?
Алина стояла в полном отчаянии от собственной беспомощности. Вдруг вновь послышались стук колёс и цоканье копыт по булыжной мостовой. Подъехавший экипаж с грохотом остановился перед академией фехтования.
Неужели вернулся Андре-Луи? Она неистово ухватилась за соломинку надежды. В дверь громко и нетерпеливо постучали. Алина услышала шаги экономки Андре-Луи, спешившей открыть дверь.
Алина бросилась к двери приёмной и, широко распахнув её, прислушалась, затаив дыхание. Но это был не тот голос, который она так отчаянно надеялась услышать. Какая-то женщина настойчиво спрашивала господина Андре-Луи, и голос показался ей знакомым. Это была госпожа де Плугастель.
Взволнованная, она кинулась на площадку лестницы как раз вовремя, чтобы услышать, как госпожа де Плугастель воскликнула в волнении:
— Он уже уехал? Как давно? И по какой дороге? Алина услышала достаточно, чтобы понять, что графиня приехала по тому же делу, что и она сама. Это показалось ей вполне естественным, так как все её помыслы были сосредоточены на одном. Мысли путались, и её ничуть не удивило исключительное внимание госпожи де Плугастель к Андре-Луи.
Не раздумывая, она сбежала по крутой лестнице с криком:
— Сударыня! Сударыня!
Дородная миловидная экономка посторонилась, и две дамы столкнулись на пороге лицом к лицу. У госпожи де Плугастель был измученный вид, в глазах — невыразимый ужас.
— Алина! Вы здесь! — воскликнула она. Затем, отбросив в спешке всё несущественное, спросила: — Вы тоже опоздали?
— Нет, сударыня, я его видела. Я умоляла его, но он не пожелал ничего слушать.
— Какой ужас! — содрогнулась госпожа де Плугастель. — Я услышала об этом всего полчаса назад и сразу же бросилась сюда, чтобы помешать им.
Женщины смотрели друг на друга в немом отчаянии. На залитой солнечным светом улице пара зевак остановилась поглазеть на красивый экипаж, в который были впряжены великолепные гнедые лошади, и на двух нарядных дам, стоявших на пороге академии фехтования.
Госпожа де Плугастель повернулась к экономке:
— Как давно уехал ваш господин?
— Минут десять, не более. — Считая этих знатных дам друзьями последней жертвы своего непобедимого господина, добрая женщина старалась сохранить внешне бесстрастный вид.
Госпожа де Плугастель ломала руки.
— Десять минут! О! — простонала она. — Куда он уехал?
— Встреча назначена на девять часов в Булонском лесу, — сообщила Алина. — А не поехать ли нам вслед? Может быть, нам бы удалось добиться своего?
— Ах, Боже мой! Вопрос в том, успеем ли мы? В девять часов! А на подобные дела нужно всего около четверти часа. Боже мой! А не знаете ли вы, где именно в Булонском лесу они должны встретиться?
— Нет, знаю лишь, что в Булонском лесу.
— В Булонском лесу! — в полном отчаянии воскликнула госпожа де Плугастель. — Но ведь Булонский лес — с пол-Парижа! — Задыхаясь, она устремилась вперёд. — Алина, скорее! Садитесь! Поехали!
Затем она приказала кучеру:
— В Булонский лес через Кур-ла-Рен. Езжайте как можно скорее. Если успеем, получите десять пистолей. Погоняйте!
Она втолкнула Алину в карету и вскочила сама с лёгкостью молодой девушки. Не успела она усесться, как карета, слишком тяжёлая для таких гонок, покатилась, раскачиваясь и кренясь, а вслед ей неслись проклятия прохожих, которых едва не расплющили о стену или не задавили колёсами.
Госпожа де Плугастель прикрыла глаза, губы её тряслись. Она побелела как мел, лицо исказилось. Алина молча наблюдала за ней. Ей казалось, что графиня страдает так же сильно, как она, и так же терзается дурными предчувствиями.
Позднее это удивит Алину, но сейчас она была в смятении и все мысли её сосредоточились на их безнадёжной миссии.
Карета покатила по площади Людовика XV и наконец выехала на Кур-ла-Рен — красивую улицу, обсаженную деревьями, которая проходила между Елисейскими полями и Сеной. По этой широкой улице, которая в то время дня была пустынной, они поехали быстрее, и за каретой оставалось облако пыли.
Но хотя скорость была опасной, она не устраивала женщин, сидевших в карете. Когда они доехали до заставы в конце Кур-ла-Рен, то услышали, как в городе бьёт девять часов, и каждый удар звучал как приговор.
У заставы их ненадолго задержали формальности. Алина спросила у дежурного сержанта, давно ли проехал кабриолет, и описала его. Ей ответили, что минут двадцать тому назад тут проехал экипаж, в котором сидели депутат господин Ле Шапелье и паладин третьего сословия господин Моро. Сержант был прекрасно осведомлён. Усмехнувшись, он сказал, что даже мог угадать, по какому делу господин Моро так рано отправился в ту сторону.
Они поспешили дальше. Теперь они ехали по открытой местности. Дорога по-прежнему шла вдоль реки. Обе женщины ехали молча, с полной безнадёжностью глядя вперёд, и рука госпожи де Плугастель сжимала руку Алины. Справа за лугами уже можно было различить длинную линию, в которую слились деревья Булонского леса. Карета свернула в сторону и покатила по той дороге, которая, удаляясь от реки, вела направо, прямо к лесу.
Наконец мадемуазель де Керкадью нарушила мрачное молчание:
— О, нам не успеть! Это невозможно!
— Не говорите так! Пожалуйста! — воскликнула госпожа де Плугастель.
— Но ведь давно пробило девять, сударыня! Андре всегда пунктуален, а такие… дела занимают немного времени. Сейчас всё… всё уже кончено.
Графиня закрыла глаза. Однако скоро она выглянула в окно.
— Едет какой-то экипаж, — сообщила она, и дрогнувший голос выдал её.
— О нет! Не надо! — Алина выразила словами то, о чём обе думали. Она задыхалась, перед глазами стоял туман.
В облаке пыли со стороны Булонского леса к ним мчалась открытая коляска. Они следили за ней, не решаясь заговорить, — впрочем, Алине так трудно было дышать, что она бы не смогла выговорить ни слова.
Поравнявшись, оба экипажа замедлили скорость, чтобы разминуться на узкой дороге. Алина была у окна вместе с госпожой де Плугастель, и обе испуганными глазами смотрели на открытую коляску.
— Который из них, сударыня? О, который? — спросила Алина, не осмеливаясь взглянуть сама.
С ближней стороны сидел смуглый молодой человек, которого не знала ни одна из них. Улыбаясь, он беседовал со своим спутником. Через мгновение стал виден и второй. Он не улыбался, и лицо у него было бледное и застывшее. Это был маркиз де Латур д'Азир.
Обе женщины пристально смотрели на него в немом ужасе, пока он не заметил их. Неописуемое изумление выразилось на его угрюмом лице.
В этот момент Алина с протяжным вздохом в обмороке опустилась на пол кареты.
Поскольку Андре-Луи доехал быстро, он очутился в условленном месте на несколько минут раньше назначенного времени, хотя и выехал с небольшой задержкой. Там его уже ждали господа де Латур д'Азир и д'Ормессон — смуглый молодой человек в синей форме капитана королевской охраны.
Всю дорогу до Булонского леса Андре-Луи, погружённый в свои мысли, был молчалив. Его взволновала беседа с мадемуазель де Керкадью.
— Несомненно, этого человека надо убить, — сказал он.
Ле Шапелье не ответил ему. Бретонца поражало хладнокровие земляка. В последнее время ему часто приходило в голову, что этот Моро начисто лишён всего человеческого. Ле Шапелье также считал его поведение непоследовательным. Когда ему предложили участвовать в борьбе с дуэлянтами-убийцами, он был надменно презрителен, а взявшись за дело, щеголял легкомыслием и бесстрастностью, которые были отвратительными.
Приготовления к дуэли были проделаны быстро и в молчании, однако без неподобающей спешки. Оба сняли камзолы, жилеты и туфли и, закатав рукава рубашки, встали друг против друга. Они были исполнены мрачной решимости снова расплатиться по длинному счёту. Противник должен быть убит. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них питал опасения относительно исхода боя.
Возле них стояли Ле Шапелье и молодой капитан, внимательные и сосредоточенные.
— Вперёд, господа!
Тонкие, опасно хрупкие клинки со звоном скрестились, и, скользнув друг по другу, замелькали, быстрые и сверкающие, как молния, и столь же неуловимые для глаза.
Маркиз атаковал стремительно и энергично, и Андре-Луи сразу понял, что ему предстоит иметь дело с противником совсем иного уровня, нежели те, с кем приходилось драться за последнюю неделю.
Сейчас перед ним был фехтовальщик, который благодаря постоянной практике приобрёл удивительную скорость и совершенную технику. Кроме того, он превосходил Андре-Луи физической силой и длиной выпада, что делало его весьма опасным противником. К тому же он был хладнокровен и сдержан, бесстрашен и решителен. «Сможет ли что-нибудь нарушить его спокойствие?» — подумал Андре-Луи.
Он желал, чтобы маркиз уплатил долг сполна, а для этого мало было просто убить его, как тот убил Филиппа. Нет, сначала он должен осознать, как Филипп, что не в его силах предотвратить собственную гибель, — на меньшее Андре-Луи был не согласен. Господин маркиз должен испить до дна чашу отчаяния.
Когда Андре-Луи широким взмахом парировал длинный выпад, завершивший первую комбинацию, он даже рассмеялся — радостно, как мальчик, играющий в любимую игру.
Этот странный, неуместный смех явился причиной того, что уход маркиза с выпада был более поспешным и менее горделивым, чем обычно.
Это сильно встревожило его, и так уже расстроенного тем, что удар, безукоризненно рассчитанный и правильно нанесённый, не достиг цели.
Маркиз тоже с самого начала понял, что его противник блестяще владеет шпагой, даже для учителя фехтования, и приложил все силы, чтобы сразу же положить конец поединку.
Однако смех, сопровождавший отражение удара, показал, что поединок только начинается и до конца ещё далеко. И тем не менее это был конец — конец абсолютной уверенности господина де Латур д'Азира в себе. Он понял, что, если хочет победить, должен действовать осмотрительно и фехтовать так, как никогда в жизни.
Они начали снова, и опять атаковал маркиз, на этот раз руководствуясь принципом, что лучшая защита — нападение. Андре-Луи был рад этому, так как хотел, чтобы противник растратил силы. Его великолепной скорости он противопоставил ещё большую, которую дали учителю фехтования ежедневные занятия в течение почти двух лет. Красивым, лёгким движением прижав сильной частью клинка слабую часть клинка противника, Андре-Луи полностью прикрывал себя в этом втором бою, который снова завершился длинным выпадом.
Уже ожидая его, Андре-Луи парировал лёгким касанием и неожиданно шагнул вперёд как раз в пределах стойки противника, так что тот оказался в его власти и, как заворожённый, даже не пытался уйти с выпада.
На этот раз Андре-Луи не рассмеялся — он лишь улыбнулся в лицо господину де Латур д'Азиру и не воспользовался своим преимуществом.
— Ну же, закройтесь, сударь! — резко приказал он. — Не могу же я заколоть открытого противника! — Он нарочно отступил назад, и его потрясённый противник наконец ушёл с выпада.
Господин д'Ормессон, от ужаса затаивший дыхание, наконец выдохнул. Ле Шапелье тихо выругался и пробормотал:
— Тысяча чертей! Он искушает судьбу, валяя дурака!
Андре-Луи заметил, что лицо противника стало мертвенно-бледным.
— Мне кажется, вы начинаете понимать, сударь, что должен был чувствовать в тот день в Гаврийяке Филипп де Вильморен. Мне хотелось, чтобы вы это поняли, а теперь можно закругляться.
Он атаковал, быстрый, как молния, и какое-то мгновение Латур д'Азиру казалось, что остриё шпаги противника находится сразу повсюду. Затем с низкого соединения в шестой позиции Андре-Луи быстро и легко устремился вперёд, чтобы сделать выпад в терции. Он направил остриё шпаги, чтобы пронзить противника, которого серия рассчитанных переводов в темп заставила раскрыться на этой линии. Но к его досаде и удивлению, маркиз парировал удар и, что ещё хуже, сделал это слишком поздно. Если бы он парировал удар полностью, всё бы обошлось. Но маркиз ударил по клинку в последнюю секунду, и остриё, отклонившись от линии его тела, вонзилось в правую руку.
Секундантам не были видны подробности боя. Они увидели только, как замелькали сверкающие клинки, а затем Андре-Луи растянулся, почти касаясь земли, в выпаде, направленном вверх, и пронзил правую руку маркиза чуть пониже плеча.
Шпага выпала из ослабевших пальцев Латур д'Азира, и он стоял, обескураженный, перед противником, который сразу же ушёл с выпада. Маркиз закусил губу, в лице не было ни кровинки, грудь тяжело вздымалась. Касаясь окровавленным остриём шпаги земли, Андре-Луи мрачно смотрел на него, как смотрят на добычу, которую упустили в последний момент из-за собственной неловкости.
В Собрании и в газетах такой исход боя могли бы провозгласить ещё одной победой паладина третьего сословия, и только он сам сознавал всю горечь своей неудачи.
Господин д'Ормессон подскочил к своему дуэлянту.
— Вы ранены?! — глупо воскликнул он.
— Пустяки, — ответил Латур д'Азир. — Царапина. — Но губы его скривились от боли, а правый рукав тонкой батистовой рубашки был весь в крови.
Д'Ормессон, человек опытный в подобных делах, вынул льняной платок, быстро разорвал его и перебинтовал рану.
Андре-Луи продолжал стоять как одурманенный, пока Ле Шапелье не тронул его за руку. Он очнулся от задумчивости, вздохнул и, отвернувшись, принялся одеваться. Больше он ни разу не взглянул в сторону противника и сразу же ушёл.
Когда в сопровождении Ле Шапелье он молча, в подавленном настроении шёл к въезду в Булонский лес, где они оставили свой экипаж, их обогнала коляска с Латур д'Азиром и его секундантом. Эта коляска подъехала к самому месту поединка. Раненая рука маркиза была на импровизированной перевязи, сделанной из портупеи его спутника. Если бы не пустой правый рукав небесно-голубого камзола и не бледность, маркиз выглядел бы как обычно.
Теперь вы понимаете, как случилось, что он вернулся первым, и, увидев его целым и невредимым, обе дамы решили, что оправдались их худшие опасения.
Госпожа де Плугастель попыталась закричать, но голос не слушался её. Она попыталась открыть дверцу кареты, но пальцы не могли справиться с ручкой. А между тем коляска медленно удалялась и мрачный, пристальный взгляд прекрасных глаз маркиза встретился с её взглядом, полным муки. Господин д'Ормессон, так же, как маркиз, поклонившийся графине, выпрямился и показал на пустой рукав спутника. Камзол, застёгнутый на одну пуговицу у горла, приоткрылся справа, и стали видны рука на перевязи и окровавленный батистовый рукав.
Даже теперь госпожа де Плугастель не решалась сделать очевидный вывод — что маркиз, раненный сам, мог нанести противнику смертельную рану.
Наконец она вновь обрела голос и тотчас же приказала остановить коляску.
Господин д'Ормессон вышел из коляски и встретился с госпожой де Плугастель в узком пространстве между двумя экипажами.
— Где господин Моро? — Этим вопросом она удивила его.
— Несомненно, сударыня, он не спеша едет следом за нами.
— Он не ранен?
— К сожалению, это он… — начал господин д'Ормессон, но его решительно перебил господин де Латур д'Азир:
— Графиня, интерес, проявленный вами к господину Моро…
Он остановился, заметив, что она смотрит на него с едва уловимым вызовом. Однако его фраза и не нуждалась в продолжении.
Возникла неловкая пауза. Затем графиня взглянула на господина д'Ормессона, и её поведение изменилось. Она попыталась объяснить, почему её интересует господин Моро:
— Со мной мадемуазель де Керкадью. Бедное дитя в обмороке.
Больше она ничего не сказала, так как её сдерживало присутствие господина д'Ормессона.
В тревоге за мадемуазель де Керкадью господин де Латур д'Азир вскочил, несмотря на рану.
— Я не в состоянии оказать помощь, сударыня, — сказал он с виноватой улыбкой, — но…
Невзирая на протесты д'Ормессона, маркиз с его помощью вышел из коляски, затем она отъехала, чтобы освободить дорогу для экипажа, приближавшегося со стороны Булонского леса.
Таким образом, получилось так, что, когда кабриолет через несколько минут поравнялся с двумя экипажами, Андре-Луи увидел очень трогательную сцену. Привстав, чтобы получше всё рассмотреть, он увидел Алину, в полуобморочном состоянии сидевшую на подножке экипажа. Госпожа де Плугастель поддерживала её, маркиз де Латур д'Азир в тревоге склонился над девушкой, а за ним стояли господин д'Ормессон и лакей графини.
Госпожа де Плугастель заметила Андре-Луи, когда он проезжал мимо. Её лицо просияло, и ему даже казалось, что она собирается окликнуть его. Чтобы избежать неловкости, которую вызвала бы встреча с бывшим противником, он предупредил её, холодно поклонившись, — сцена, которую он наблюдал, ещё усилила его холодность, и сел на место, упорно глядя вперёд.
Могло ли что-нибудь сильнее утвердить его в убеждении, что Алина умоляла его отказаться от дуэли из-за господина де Латур д'Азира? Он собственными глазами увидел даму, охваченную волнением при виде крови милого друга, и милого друга, воскрешающего её заверениями, что рана неопасна. Позже, много позже, он будет проклинать собственную глупость. Пожалуй, он слишком суров к себе, ибо как ещё можно было истолковать подобную сцену?
Прежние подозрения превратились в твёрдую уверенность. Алина была с ним неискренней, отрицая свои чувства к господину де Латур д'Азиру, но женщины скрытны в такого рода делах. Не мог он винить её и за то, что она не устояла перед редкими достоинствами такого человека, как маркиз, — ибо при всей своей враждебности он не мог отказать этому человеку в привлекательности.
— Боже мой! — воскликнул он вслух. — Какие страдания я бы ей принёс, убив его!
Будь она с ним искренней, она бы легко добилась, чтобы он исполнил её просьбу. Если бы она сказала, что любит маркиза, он бы сразу сдался.
Андре-Луи тяжело вздохнул и прошептал молитву, прося прощения у тени Вильморена.
— Возможно, к лучшему, что мой удар не попал в цель, — промолвил он.
— Что вы имеете в виду? — удивился Ле Шапелье.
— Что я должен оставить всякую надежду когда-либо вернуться к этому делу.
Господин де Латур д'Азир больше не появлялся в Манеже, и никто не видел его в Париже все месяцы, пока в Национальном собрании заседали, чтобы закончить работу над конституцией Франции. Хотя рана была незначительной, его гордость была смертельно ранена.
Ходили слухи, что он эмигрировал, но это была часть правды. Вся правда заключалась в том, что он присоединился к группе знатных путешественников, сновавших между Тюильри и штаб-квартирой эмигрантов в Кобленце. Иными словами, он стал одним из тайных агентов королевы, которые в конце концов должны были погубить монархию.
Однако время ещё не пришло. Пока что роялисты продолжали считать сторонников нововведений фиглярами и смеялись над ними. Смеясь, они издавали свою весёлую газету «Деяния апостолов» в Пале-Рояле.
Господин де Латур д'Азир нанёс один визит в Медон. Его хорошо принял господин де Керкадью — ведь они не были в ссоре. Однако Алина не вышла из комнаты, непоколебимая в своём решении никогда не принимать маркиза. На это решение никоим образом не повлияло то, что Андре-Луи не пострадал в поединке. Она предложила себя маркизу за определённую цену, на которую намекнула, а тот отказался купить. Унижение, которое Алина каждый раз испытывала, вспоминая об этом, исключало всякую возможность новой встречи с маркизом.
Это неизменное решение Алины передал ему господин де Керкадью, и, понимая как глубоко она оскорблена, Латур д'Азир удалился и никогда больше не возвращался в Медон.
Что касается Андре-Луи, то, не имея оснований надеяться, что крёстный отступится от слова, данного в письме, он смирился и больше не появлялся в доме господина де Керкадью. Правда, в ту зиму он дважды видел крёстного и Алину: первый, раз — в Деревянной галерее в Пале-Рояле, причём они издали обменялись поклонами, а второй раз — в ложе Французского театра, где они не заметили его. Алину он увидел ещё раз в начале весны — она была в ложе театра вместе с госпожой де Плугастель и снова не заметила его.
Между тем Андре-Луи продолжал выполнять свои обязанности в Собрании и руководил академией фехтования, которая продолжала преуспевать, чему немало способствовали его прогулки в Булонский лес в ту памятную неделю в сентябре. Поскольку он существовал на восемнадцать франков в день — зарплата депутата, — его значительные сбережения ещё возросли, и он предусмотрительно поместил их в Германии. Он продал акции французских компаний и перевёл полученную сумму через немецкого банкира с улицы Дофины. За эти два года он приобрёл значительный земельный участок недалеко от Дрездена. Он бы предпочёл родную страну, но землевладение во Франции не без оснований казалось ему ненадёжным. Сегодня одна часть французов лишила другую собственности, а завтра могли пострадать те, кто купил эту собственность.
А сейчас мы обратимся к той части «Исповеди», которая наиболее объёмиста и интересна, поскольку занимает своё место среди документов эпохи. Он описывает бурную жизнь Парижа и основные события в Собрании. Он рассказывает, что мир и порядок полностью восстановились, промышленность получила толчок, работы хватало на всех. Для Франции настала пора экономического процветания. Революция завершилась, повторяет Андре-Луи слова, сказанные в Собрании Дюпоном. Итак, были созданы условия, чтобы монархия приняла проделанную работу и согласилась стать конституционной, чистосердечно пойдя на то, что власть её будет ограничена и подчинена воле нации и общему благу.
Но пойдёт ли на это корона? Этот вопрос волновал все умы. Люди в тревоге оглядывались на все шаги, предпринятые с момента первого заседания Генеральных штатов в Версале в зале «малых забав» два года назад, и, вспоминая, как часто нарушалось данное слово, сомневались, что его сдержат на этот раз. Особые подозрения вызывали королева и её ближайшее окружение. Было какое-то предчувствие, что нужно ещё немало сделать, прежде чем Франция сможет спокойно насладиться законным равенством, которого она добилась для своих детей. В ту весну 1791 года ни один человек, не исключая экстремистов из Клуба кордельеров — не мог даже отдалённо представить себе, какие препятствия предстояло преодолеть и через какие ужасы пройти.
Эпоха процветания и ложного мира длилась до бегства короля в Варенн в июне, которое явилось результатом тайных поездок между Парижем и Кобленцем. Это предательское бегство уничтожило последние иллюзии. Кончилось мирное время, начались волнения. Позорное возвращение под конвоем его величества, походившего на сбежавшего школьника, которого ведут домой, чтобы высечь розгами, и все последующие события того года, вплоть до роспуска Учредительного собрания, уже описаны другими авторами, к тому же они почти не связаны с нашей историей, так что я избавлю вас от повторения.
В сентябре было распущено Учредительное собрание, поскольку его работа была завершена. Король явился в Манеж, чтобы принять конституцию и подписать её. Революция действительно закончилась.
Последовали выборы в Законодательное собрание, в котором Андре-Луи снова представлял Ансени. Поскольку в Учредительном собрании он был всего лишь преемником депутата, на него не распространялось действие декрета, принятого по предложению Робеспьера и заключавшегося в том, что члены Учредительного собрания не могут быть избраны в Законодательное собрание. Если бы Андре-Луи соблюдал не только букву, но и дух закона, он бы уклонился от переизбрания. Но его так горячо желал Ансени и так уговаривал Ле Шапелье, вынужденный уйти в отставку, что он сдался. Это никого не задело: подвиги паладина третьего сословия сделали его популярным среди всех партий, даже партии прежней правой. Якобинцы, в клубе которых он дважды выступал, приняли его хорошо, и он пользовался у них большим авторитетом. В те дни от него ожидали великих деяний. Пожалуй, и он ожидал от себя того же, ибо честно признаётся, что в те времена разделял общее заблуждение, будто революция закончилась и Франции нужно лишь руководствоваться статьями конституции, которая была ей дана.
Андре-Луи вместе с прочими упустил из виду два момента: во-первых, двор не захочет принять нововведения, а во-вторых, у нового Собрания нет опыта, необходимого, чтобы справиться с интригами двора. Законодательное собрание состояло из молодых людей, лишь немногие из них были старше двадцати пяти лет. Преобладали адвокаты, и в их числе — группа адвокатов из Жиронды[131], вдохновлённых возвышенными республиканскими идеями. Но эти адвокаты были молоды, у них не было опыта ведения дел, и теперь они беспомощно барахтались, поощряя своими ошибками партию двора к возобновлению борьбы.
Сначала это была словесная, газетная битва, в которой участвовали такие газеты, как «Друг короля» и «Друг народа». Последнюю газету недавно с неистовым пылом начал выпускать филантроп Марат.
Нервы общества, которое держали в постоянном напряжении революция и контрреволюция, могли сдать, и тогда разразился бы кризис. А теперь пол-Европы стремилось наброситься на Францию, желая наказать её за французского короля. Этот ужас повлечёт за собой все грядущие ужасы. Ситуация была на руку Маратам, Дантонам, Эберам и всем остальным экстремистам, которые подстрекали толпу.
И вот в то самое время, когда двор занимался интригами, когда якобинцы, возглавляемые Робеспьером, вели войну с жирондистами, которые под предводительством Верньо[132] и Бриссо[133] искали себя, когда фельяны[134] воевали с теми и другими, когда на границе был зажжён факел войны с другими странами, а дома тайно разжигался факел гражданской войны, Андре-Луи пришлось уехать из самого центра событий.
Духовенство раздувало повсюду контрреволюционные беспорядки, и нигде они не были так остры, как в Бретани. Считалось, что Андре-Луи пользуется в своей родной провинции влиянием, и вполне естественно, что комиссия двенадцати в ранние дни жирондистского министерства попросила его, по предложению Ролана[135], поехать в Бретань. Он должен был мирными средствами — насколько это возможно — бороться с вредными влияниями.
Муниципалитеты имели вполне определённые полномочия на этот счёт, но многие из них сами не внушали доверия из-за своей странной инертности, поэтому необходимо было послать представителя с самыми широкими полномочиями, чтобы обратить внимание муниципалитетов на опасность роста реакционных настроений. Желательно было, чтобы Андре-Луи действовал мирными способами, но он был вправе прибегать и к другим мерам, что ясно из приказов, которые, он при себе имел. Эти приказы именем нации предписывали всем французам оказывать ему всяческое содействие и предостерегали тех, кто попытается чинить препятствия.
Итак, Андре-Луи стал одним из пяти полномочных представителей, которые в ту весну 1792 года, когда на площади Карусель было сооружено орудие безболезненной смерти доктора Гильотена, были направлены с одинаковым заданием в провинциальные департаменты. В известном смысле, они были предшественниками тех представителей, которые столь широко распространились при Национальном конвенте.
Учитывая то, что случилось в Бретани впоследствии, нельзя сказать, чтобы миссия Андре-Луи оказалась особенно успешной, однако это не имеет прямого отношения к нашей истории. Он пробыл в Бретани месяца четыре и, задержавшись там ещё, быть может, добился бы больших результатов, если бы в начале августа его не отозвали в Париж. Там назревала беда, более грозная, чем беспорядки в Бретани, и политическое небо над столицей покрыли тучи, более чёрные, чем за всё время с 1789 года.
Дорожный экипаж уносил Андре-Луи на восток, и он видел повсюду признаки надвигавшихся бедствий и внимал слухам о них. В Париж — эту пороховую бочку — был опрометчиво брошен факел. Этим факелом явился манифест их величеств прусского короля и австрийского императора, в котором ответственными за случившееся объявлялись все члены Национального собрания, департаментов, районов, муниципалитетов, мировые судьи и солдаты Национальной гвардии. Далее сообщалось, что Париж будет предан военной экзекуции.
Это было беспрецедентное объявление войны — не всей Франции, а её части. Поразительно, что этот манифест, опубликованный в Кобленце 26 мая, стал известен в Париже уже 28 мая. Это наводит на мысль, что правы те, кто считал его источником не Кобленц, а Тюильри. «Мемуары» госпожи де Кампан[136] с головой выдают королеву, которая имела план военных действий, составленный пруссаками, стоявшими на французской границе в полной боевой готовности. Методичные пруссаки при составлении плана указывали точные даты, и её величество была в курсе всех деталей. В такой-то день прусские солдаты будут под Верденом, такого-то числа — под Шалоном, а тогда-то — под стенами Парижа. Буйе поклялся, что от Парижа камня на камне не останется.
А Париж, получив манифест, понял, что это вызов на бой, брошенный не Пруссией, а старым ненавистным режимом, который, казалось, навсегда смела конституция. Франция наконец-то поняла, что конституцию приняли только для виду и единственный выход — восстание. Нужно опередить иностранные армии, посланные для усмирения. В Париже ещё оставались федераты, приехавшие из провинции на национальный праздник 14 июля, и в их числе — марсельцы, пришедшие с юга маршем под свой новый гимн[137], который вскоре отзовётся таким ужасным эхом. Их задержал в столице Дантон, предупреждённый о том, что готовится.
И теперь, на виду друг у друга, обе стороны начали открыто вооружаться. Наёмники-швейцарцы были переведены из Курбевуа в Тюильри, а «рыцари кинжала» — сотня аристократов, поклялись до конца защищать трон. В их рядах был и господин де Латур д'Азир, недавно вернувшийся из-за границы из лагеря эмигрантов. Этот отряд собрался в королевском дворце, хотя им, как французам, следовало бы находиться вместе с армией на севере. В секциях опять ковали пики, из земли откапывали мушкеты, раздавали патроны. В Законодательное собрание приходили петиции с требованием начать военные действия. Париж понял, что приближается развязка долгой борьбы Равенства с Привилегией. Такова была обстановка в городе, куда спешил сейчас Андре-Луи с запада, к развязке собственной карьеры.
В эти первые августовские дни мадемуазель де Керкадью гостила в Париже у кузины и дражайшего друга дяди — госпожи де Плугастель. И хотя бурлившие волнения предвещали взрыв, игривая атмосфера весёлости и шутливый тон при дворе, где они бывали почти ежедневно, успокаивали обеих. Господин де Плугастель приезжал из Кобленца и снова уезжал туда по тому тайному делу, которое теперь постоянно принуждало его находиться в разлуке с женой. Но когда он бывал вместе с ней, то заверял, что принимаются все меры и восстание следует приветствовать, так как оно окончится полным разгромом революции во внутреннем дворе Тюильрийского дворца. Вот почему, добавлял он, король находится в Тюильри — иначе он бы покинул столицу под охраной своих швейцарцев и «рыцарей кинжала», которые проложили бы для него дорогу, если бы это понадобилось.
Однако в начале августа воздействие ободряющих речей вновь уехавшего господина де Плугастеля всё слабело, чему способствовали последние события. Наконец, 9 августа, в особняк Плугастель прибыл гонец из Медона с запиской от господина де Керкадью, в которой он настоятельно просил племянницу немедленно выехать к нему и советовал госпоже де Плугастель составить ей компанию. Наверно, вы уже поняли, что господин де Керкадью был из числа тех, у кого есть друзья среди людей разных классов. Благодаря своей родословной он был на равной ноге с аристократами, а благодаря простому обхождению, грубоватым манерам и добродушию прекрасно ладил с людьми, которые были ниже его по происхождению. В Медоне его знали и уважали простые люди, и поэтому Руган — мэр, с которым он был в дружеских отношениях, 9 августа предупредил его о буре, которая разразится завтра. Зная, что племянница господина де Керкадью в Париже, он посоветовал забрать её оттуда, так как в следующие сутки там будет небезопасно находиться знатным особам, особенно тем, которые подозреваются в связях с партией двора.
Относительно же связи господина де Плугастеля с двором не возникало никаких сомнений. Ясно было и то — скоро это подтвердилось, — что бдительные и вездесущие тайные общества, бодрствовавшие у колыбели молодой революции, были прекрасно осведомлены о частых поездках господина де Плугастеля в Кобленц и не питали никаких иллюзий насчёт их цели. Поэтому в случае поражения партии двора в готовящейся битве госпоже де Плугастель угрожала бы в Париже опасность. Небезопасно было находиться в её особняке и любому гостю знатного происхождения.
Любовь господина де Керкадью к обеим женщинам ещё усилила его страх, вызванный предостережением Ругана, поэтому он поспешил отправить им записку с просьбой немедленно выехать в Медон.
Мэр, дружески расположенный к господину де Керкадью, любезно отправил его послание в Париж с собственным сыном, сообразительным юношей девятнадцати лет. Прекрасный августовский день клонился к закату, когда молодой Руган появился в особняке Плугастель.
Госпожа де Плугастель приветливо приняла его в гостиной, роскошь которой в сочетании с величественным видом самой хозяйки произвела ошеломляющее впечатление на простодушного парня. Госпожа де Плугастель решила немедленно отправиться в путь, поскольку срочная депеша друга подтвердила её собственные опасения.
— Вот и хорошо, сударыня, — сказал молодой Руган, — в таком случае честь имею откланяться.
Но она не отпустила его. Сначала он должен подкрепиться на кухне, пока они с мадемуазель де Керкадью соберутся, а потом поедет в Медон в её карете вместе с ними. Она не могла допустить, чтобы юноша, пришедший сюда пешком, таким же образом вернулся домой.
Хотя молодой человек заслужил такую любезность, доброта, проявившаяся в заботе о другом в такой момент, вскоре была вознаграждена. Если бы госпожа де Плугастель поступила иначе, ей бы пришлось изведать ещё большие муки, чем было суждено.
До заката оставалось каких-нибудь полчаса, когда они сели в экипаж и направились в сторону Сен-Мартенских ворот, через которые собирались выехать из Парижа. На запятках стоял всего один лакей. Руган, сидевший в карете вместе с дамами — редкая милость, — начинал влюбляться в мадемуазель де Керкадью, которую считал красивее всех на свете и которая беседовала с ним просто и непринуждённо, как с равным. Всё это вскружило голову и несколько поколебало республиканские идеи, которые, как ему казалось, он вполне усвоил.
Карета подъехала к заставе, где её остановил пикет Национальной гвардии, пост которого находился у самых железных ворот. Начальник караула шагнул к Двери экипажа, и графиня выглянула в окно кареты.
— Застава закрыта, сударыня, — отрывисто сказал он.
— Закрыта? — переспросила она. Это просто невероятно. — Но… вы хотите сказать, что мы не можем проехать?
— Да, если у вас нет пропуска, сударыня. — Сержант небрежно опёрся о пику. — Есть приказ никого не впускать и не выпускать без соответствующих документов.
— Чей приказ?
— Приказ Коммуны Парижа.
— Но мне необходимо сегодня вечером уехать за город. — В голосе госпожи де Плугастель звучало нетерпение. — Меня ждут.
— В таком случае, сударыня, нужно получить пропуск.
— А где его можно получить?
— В ратуше или в комитете вашей секции.
С минуту она размышляла.
— Тогда в секцию. Не откажите в любезности сказать моему кучеру, чтобы он ехал в секцию Бонди. Он отдал ей честь и отступил назад.
— Секция Бонди, улица Мёртвых.
Госпожа де Плугастель откинулась назад. Они с Алиной были взволнованы, и Руган принялся их успокаивать. В секции уладят этот вопрос и непременно выдадут пропуск. С какой стати им могут отказать? Это простая формальность, не более!
Он так убеждённо говорил, что дамы приободрились. Однако вскоре они впали в ещё более глубокое уныние, получив категорический отказ от комиссара секции, который принял графиню.
— Ваша фамилия, сударыня? — резко спросил он. Этот грубиян самого последнего республиканского образца даже не встал, когда вошли дамы. Он заявил им, что находится здесь не для того, чтобы давать уроки танцев, а чтобы выполнять свои обязанности. — Плугастель, — повторил он, отбросив титул, как будто это была фамилия какого-нибудь мясника или булочника. Сняв с полки тяжёлый том, он раскрыл его и принялся перелистывать. Это был справочник секции. Наконец комиссар нашёл то, что искал. — Граф де Плугастель, особняк Плугастель, улица Рая. Так?
— Верно, сударь, — ответила графиня со всей вежливостью, на какую была способна после оскорбительного поведения этого малого.
Наступило долгое молчание, пока он изучал карандашные пометы против этой фамилии. В последнее время секции работали гораздо более чётко, чем от них можно было ожидать.
— Ваш муж с вами, сударыня? — резко спросил он, всё ещё не отрывая взгляда от страницы.
— Господина графа нет со мной, — ответила госпожа де Плугастель, делая ударение на титуле.
— Нет с вами? — Он вдруг оторвался от чтения и взглянул на неё насмешливо и подозрительно. — А где же он?
— Его нет сейчас в Париже, сударь.
— Ах, вот как! Вы думаете, он в Кобленце?
Графиня похолодела. В словах комиссара было что-то зловещее. Почему секции так подробно осведомлены об отъездах и приездах своих обитателей? Что готовится? У неё было такое чувство, будто она попала в ловушку или на неё незаметно накинули сеть.
— Не знаю, сударь, — ответила она неверным голосом.
— Конечно, не знаете. — Кажется, он издевается. — Ладно, оставим это. Вы тоже хотите уехать из Парижа? Куда вы собираетесь?
— В Медон.
— По какому делу?
Кровь бросилась ей в лицо. Его наглость была невыносима для женщины, к которой относились с величайшим почтением и те, кто был ниже её по положению, и те, кто был равен. Однако она понимала, что сейчас столкнулась с совершенно новыми силами, и потому, овладев собой и справившись с раздражением, твёрдо ответила:
— Я хочу доставить эту даму, мадемуазель де Керкадью, к её дяде, который там проживает.
— И это всё? Вы можете поехать туда в другой день, дело не такое уж срочное.
— Простите, сударь, но для нас это дело весьма срочное.
— Вы не убедите меня в этом, а заставы закрыты для всех, кто не может убедительно доказать, что им необходимо срочно уехать. Вам придётся подождать, сударыня, пока не снимут запрет. Прощайте.
— Но, сударь…
— Прощайте, сударыня, — повторил он многозначительно, и сам король не смог бы закончить аудиенцию более высокомерно. — Можете идти.
Графиня вышла вместе с Алиной, и обе они дрожали от гнева, сдерживать который заставило их благоразумие. Они снова сели в карету, желая поскорее оказаться дома.
Изумление Ругана превратилось в тревогу, когда они рассказали ему о случившемся.
— А почему бы не попытаться съездить в ратушу? — предложил он.
— Это бесполезно. Нужно смириться с тем, что нам придётся остаться в Париже, пока не откроют заставы.
— Возможно, тогда это уже не будет иметь для нас никакого значения, — заметила Алина.
— Алина! — в ужасе воскликнула графиня.
— Мадемуазель! — вскричал Руган с той же интонацией. Теперь ему стало ясно, что людям, которых задерживают подобным образом, должна угрожать какая-то опасность, неопределённая, но от этого ещё более ужасная. Он ломал голову, ища выход из положения. Когда они снова подъехали к особняку Плугастель, он объявил, что знает, что делать.
— Пропуск, полученный не в Париже, тоже годится. А теперь послушайте и доверьтесь мне. Я немедленно возвращаюсь в Медон. Отец даёт мне два пропуска: один — на меня, второй — на три лица. По этим пропускам можно будет попасть из Медона в Париж и обратно. Я возвращаюсь в Париж по своему пропуску, который потом уничтожу, и мы уезжаем все вместе, втроём, по второму пропуску, сказав, что приехали из Медона сегодня. Это же совсем просто! Если я выеду тотчас же, то успею вернуться сегодня.
— Но как же вас выпустят? — спросила Алина.
— Меня? Псс! Об этом не беспокойтесь. Мой отец — мэр Медона, его многие знают. Я пойду в ратушу и скажу правду — что задержался в Париже до закрытия застав и что отец ждёт меня домой сегодня вечером. Меня, конечно, пропустят. Всё проще пареной репы.
Его уверенность вновь подбодрила их. Им действительно показалось, что всё так просто, как он рисует.
— Тогда пусть пропуск будет на четверых, мой друг, — попросила графиня. — Для Жака, — объяснила она, указав на лакея, который сейчас помогал им выйти.
Руган уехал, уверенный в скором возвращении, и они, разделяя его уверенность, остались ждать. Однако шли часы, наступила ночь, а его всё не было.
Они ждали до полуночи, и каждая из них ради другой делала вид, будто абсолютно уверена, что всё в порядке, между тем как у обеих кошки на сердце скребли. Они коротали время, играя в триктрак в большой гостиной, как будто их ничто не тревожило.
Наконец пробило полночь, и графиня со вздохом поднялась.
— Он приедет завтра утром, — сказала она, сама не веря.
— Конечно, — согласилась Алина. — Он и не мог вернуться сегодня. К тому же лучше ехать завтра: ведь поездка в столь поздний час утомила бы вас.
Рано утром их разбудил колокольный звон — сигнал тревоги для секций. Затем донёсся барабанный бой и топот множества марширующих ног. Париж поднимался. Вдали зазвучала перестрелка, загрохотала пушка.
Завязался бой между двором и секциями. Вооружённый народ штурмовал дворец Тюильри. По городу носились самые дикие слухи, проникли они и в особняк Плугастель через слуг. Говорили об ужасной битве за дворец, которая закончится бессмысленной резнёй тех, кого безвольный монарх бросил на произвол судьбы, отдав себя и свою семью под защиту Законодательного собрания. Ступив на путь, указанный ему плохими советчиками, он плыл по течению и, как только возникла необходимость оказать сопротивление, отдал приказ сдаться, оставив тех, кто стоял за него до конца, на милость разъярённой толпы.
Вот так разворачивались события в Тюильри, а в это время две женщины в особняке Плугастель всё ещё ждали возвращения Ругана, теперь уже не особенно на это надеясь. А Руган всё не возвращался. Отцу дело не показалось таким простым, как сыну, и он не без оснований боялся прибегнуть к подобному обману.
Руган-старший вместе с сыном пошёл к господину де Керкадью, чтобы сообщить, что случилось, и честно рассказал о предложении сына, принять которое не решался.
Господин де Керкадью попытался тронуть его мольбами и даже попробовал подкупить, но всё было бесполезно.
— Сударь, если всё раскроется — а это неизбежно, — меня повесят. Кроме того, хотя я очень хочу сделать для вас всё, что в моих силах, это будет нарушением долга. Вы не должны просить меня, сударь.
— Как вы полагаете, что может случиться? — спросил потерявший голову господин де Керкадью.
— Война, — ответил Руган, который, как видите, был хорошо осведомлён. — Война между народом и двором. Я в отчаянии, что предупредил вас слишком поздно. Но в конце концов, я думаю, что вам нечего волноваться. С женщинами не станут воевать.
Господин де Керкадью ухватился за это соображение и, когда мэр с сыном ушли, попытался успокоиться. Однако в глубине души он сомневался, памятуя о поездках господина де Плугастеля. Что, если революционеры столь же хорошо осведомлены на этот счёт? Скорее всего, так оно и есть. Жёны политических преступников, как известно, в былые времена страдали за грехи своих мужей. При народном восстании всё возможно, и Алина будет в опасности вместе с госпожой де Плугастель.
Поздно ночью, когда господин де Керкадью уныло сидел в библиотеке с погасшей трубкой, в которой искал утешения, раздался сильный стук в дверь.
Старый сенешаль Гаврийяка, открывший дверь, увидел на пороге стройного молодого человека в тёмно-оливковом рединготе, доходившем ему до икр. На нём были панталоны из оленьей кожи и сапоги, на боку — шпага. Он был опоясан трёхцветным шарфом, на шляпе красовалась трёхцветная кокарда, придававшая ему зловеще-официальный вид в глазах старого слуги феодализма, полностью разделявшего опасения господина.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он почтительно, но не без опаски.
И тут его поразил решительный голос незнакомца:
— Что с вами, Бенуа? Чёрт возьми! Вы совсем забыли меня?
Трясущейся рукой старик поднял фонарь повыше и осветил худое лицо с большим ртом.
— Господин Андре! — воскликнул Бенуа. — Господин Андре! — Затем бросил взгляд на шарф и кокарду и умолк, совсем растерявшись.
Но Андре-Луи прошёл мимо него в широкую приёмную с мраморным полом в чёрно-белую клетку.
— Если крёстный ещё не удалился на покой, проведите меня к нему. Если он уже лёг, всё равно проведите.
— О, конечно, господин Андре! Я уверен, он будет счастлив вас увидеть. Он ещё не лёг. Пожалуйста, сюда, господин Андре.
Андре-Луи, следуя из Бретани, полчаса назад въехал в Медон и сразу же отправился к мэру, чтобы узнать что-нибудь определённое о событиях в Париже. По мере его приближения к столице ужасные слухи всё усиливались. Руган сообщил ему, что восстание неизбежно, что секции уже завладели заставами и что никому, кроме лиц, имеющих официальные полномочия, не удастся ни въехать, ни выехать из Парижа.
Андре-Луи кивнул, и мысли у него были самые серьёзные. Он и раньше предвидел опасность второй революции, зреющей в недрах первой. Эта вторая революция может разрушить всё, чего добились, и отдать бразды правления низкой клике, которая ввергнет страну в анархию. Вероятность того, что случится то, чего он опасался, возросла, как никогда. Он поедет сейчас же, прямо ночью, чтобы узнать самому, что происходит. Уже стоя на пороге, он обернулся, чтобы спросить Ругана, в Медоне ли ещё господин де Керкадью.
— А вы знаете его, сударь?
— Он — мой крёстный.
— Ваш крёстный! А вы — представитель! Да ведь вы тот самый человек, который ему нужен! — И Руган рассказал Андре-Луи о поездке своего сына в Париж с поручением и обо всех последующих событиях.
Этого было достаточно. То, что два года назад крёстный на определённых условиях отказал ему от дома, сейчас не имело никакого значения. Оставив свой экипаж у маленькой гостиницы, Андре-Луи направился прямо к крёстному.
А господин де Керкадью, ошеломлённый неожиданным появлением в столь поздний час того, на кого он затаил горькую обиду, приветствовал его примерно в тех же выражениях, как когда-то в этой самой комнате при аналогичных обстоятельствах.
— Что вам здесь угодно, сударь?
— Служить вам, чем могу, крёстный, — таков был обезоруживающий ответ.
Но он отнюдь не обезоружил господина де Керкадью.
— Тебя так долго не было, что я уже начал надеяться, что ты больше не побеспокоишь меня.
— Я и теперь не рискнул бы ослушаться вас, если бы не надежда, что могу быть вам полезен. Я видел Ругана, мэра…
— Что это ты там говорил насчёт того, что не осмеливался ослушаться меня?
— Сударь, вы запретили мне появляться в вашем доме.
Господин де Керкадью в растерянности уставился на него.
— И поэтому ты не появлялся у меня всё это время?
— Конечно. А почему же ещё?
Господин де Керкадью долго смотрел на него, потом неслышно выругался. Как трудно иметь дело с человеком, который понимает твои слова так буквально! Он ожидал, что Андре-Луи появится в раскаянии, чтобы признать вину и просить крёстного вернуть ему своё расположение. Господин де Керкадью сейчас так и сказал крестнику.
— Но разве я мог надеяться, что вы отступите от своего слова, сударь? Вы же выразили своё намерение вполне определённо. Да и какие слова раскаяния помогли бы мне, даже если бы я собирался исправиться? А я не имел ни малейшего желания исправляться. Возможно, мы ещё поблагодарим Бога за то, что это так.
— Поблагодарим Бога?
— Я — представитель и располагаю некоторой властью. Я очень вовремя возвращаюсь в Париж и, вероятно, могу сделать для вас то, чего не смог Руган. Сударь, это необходимо, если хотя бы наполовину верно то, что я подозреваю. Я сделаю так, что Алина будет в безопасности.
Господин де Керкадью безоговорочно капитулировал. Он подошёл и взял Андре-Луи за руку.
— Мой мальчик, — сказал он, явно растроганный, — в тебе есть благородство. Если порой казалось, что я резок с тобой, это было оттого, что я боролся с твоими дурными наклонностями. Я хочу, чтобы ты держался подальше от политики, которая довела эту несчастную страну до такого ужасного положения. На границе — враг, а в само́м отечестве вот-вот вспыхнет гражданская война. Вот что наделали твои революционеры.
Андре-Луи не стал спорить и заговорил о другом:
— Алину нужно немедленно увезти из Парижа, пока город не превратился в бойню — а это может случиться, если страсти, бурлившие все эти месяцы, вырвутся наружу. План Ругана-младшего хорош — во всяком случае, я не могу придумать лучше.
— Но Руган-старший и слышать об этом не хочет.
— Вы имеете в виду, что он не станет делать это под свою ответственность. Но я оставил ему расписку за своей подписью, что пропуск в Париж и обратно в Медон для мадемуазель де Керкадью выдан им по моему приказу. Мои полномочия, которые я предъявил ему, снимают с него ответственность за то, что он мне повиновался. Этой распиской он должен воспользоваться только в крайнем случае, для своей защиты. Взамен он выдал мне этот пропуск.
— Он уже у тебя?
Господин де Керкадью взял листок бумаги, протянутый Андре-Луи, и рука его дрожала. Он приблизил листок к свечам и, прищурив близорукие глаза, принялся читать.
— Если вы пошлёте этот пропуск утром с Руганом-младшим, Алина будет здесь к полудню, — сказал Андре Луи. — Сегодня, к сожалению, уже ничего нельзя сделать, не вызвав подозрений: час слишком поздний. Итак, крёстный, теперь вы знаете, почему я явился к вам, нарушив ваш приказ. Если я могу быть ещё чем-нибудь вам полезен, вам стоит лишь приказать, пока я здесь.
— Но разве, Андре… разве Руган не сказал тебе, что там есть и другие…
— Он упомянул госпожу де Плугастель и её слугу.
— Тогда почему же?.. — Господин де Керкадью остановился и вопросительно взглянул на Андре-Луи. Тот с очень серьёзным видом покачал головой.
— Это невозможно, — ответил он. Господин де Керкадью даже рот открыл от изумления.
— Невозможно? — переспросил он. — Но почему?
— Сударь, то, что я делаю для Алины, не вынуждает меня идти на сделку с совестью — правда, ради Алины я бы пошёл против совести. Но госпожа де Плугастель — совсем другое дело. Ни Алина, ни её родные не замешаны в контрреволюционном заговоре, который является истинным источником катастрофы, угрожающей нам. С чистой совестью я могу помочь ей уехать из Парижа. Но госпожа де Плугастель — жена графа де Плугастеля, о котором всем известно, что он — агент, осуществляющий связь между двором и эмигрантами.
— Тут нет её вины, — в ужасе воскликнул господин де Керкадью.
— Согласен. Но её в любой момент могут вызвать, чтобы установить, принимает ли она участие в интригах мужа. Известно, что сегодня она была в Париже. Если завтра её начнут разыскивать и откроется, что она уехала, начнётся расследование. Обнаружится, что я нарушил свой долг и воспользовался своими полномочиями для личных целей. Надеюсь, сударь, вы понимаете, что на такой риск не идут ради постороннего человека.
— Постороннего? — с упрёком переспросил сеньор.
— Да, постороннего для меня.
— Но для меня она не посторонняя, Андре. Она моя кузина и друг, которым я дорожу. Ах, Боже мой, то, что ты сказал, доказывает, что её необходимо срочно увезти из Парижа. Её нужно спасти, Андре, — любой ценой! У неё гораздо более опасное положение, чем у Алины!
Он стоял — проситель перед своим крестником, непохожий на сурового человека, приветствовавшего Андре-Луи, когда тот вошёл. Лицо господина де Керкадью было бледным, руки дрожали, на лбу выступили капли пота.
— Крёстный, я бы сделал всё, что можно, но это не в моих силах. Спасти её — значит погубить Алину и вас, а также и меня.
— Мы должны рискнуть.
— Конечно, у вас есть право говорить за себя.
— О, и за тебя, поверь мне, Андре! — Он приблизился к молодому человеку. — Андре, умоляю тебя поверить на слово и получить пропуск для госпожи де Плугастель.
Андре взглянул на него, заинтригованный.
— Это странно. Я сохранил благодарную память о том, что она заинтересовалась мной на несколько дней, когда я был ребёнком, а также проявила ко мне интерес недавно в Париже, когда пыталась обратить меня в то, что считает истинной политической верой. Но я не стану рисковать за неё своей шеей или вами с Алиной…
— Ах! Но послушай, Андре…
— Это моё последнее слово, сударь. Уже поздно, а я хочу ночевать в Париже.
— Нет, нет! Подожди! — Сеньор де Гаврийяк пришёл в неописуемое отчаяние. — Андре, ты должен!
В этой настойчивости и неистовом упорстве было что-то странное, заставлявшее предположить, что тут кроется какой-то таинственный мотив.
— Должен? — переспросил Андре-Луи. — Но почему? Ваши доводы, сударь?
— Андре, у меня достаточно веские доводы.
— Прошу вас, позвольте мне самому судить об этом, — безапелляционным тоном произнёс Андре-Луи.
По-видимому, его требование привело господина де Керкадью в отчаяние. Он шагал по комнате, заложив руки за спину. Наконец он остановился перед крестником.
— Ты не можешь поверить мне на слово, что такие доводы существуют? — спросил он с сокрушённым видом.
— В таком деле, как это, — деле, которое может меня погубить? О, сударь, разве это было бы разумно?
— Но если я скажу тебе, то нарушу слово чести и свою клятву. — Господин де Керкадью отвернулся, ломая руки, и состояние его было достойно сожаления. Затем он вновь повернулся к Андре-Луи. — Положение безвыходное, и поскольку ты столь невеликодушен, что настаиваешь, я вынужден открыть тебе правду. Она поймёт, когда узнает: у меня нет выбора. Андре, мой мальчик… — Он снова замолк в испуге, потом положил руку на плечо крестнику, и тот к своему изумлению увидел, что бесцветные близорукие глаза полны слёз. — Госпожа де Плугастель — твоя мать.
Последовало долгое молчание. То, что услышал Андре-Луи, трудно было сразу осознать. Когда до него наконец дошли слова крёстного, первым его побуждением было вскрикнуть. Но он овладел собой и сыграл стоика — он вечно должен был кого-то играть и был верен себе даже в такой момент. Он молчал до тех пор, пока актёрское чутьё не подсказало, что он сможет говорить спокойно.
— Понятно, — сказал он абсолютно невозмутимо. Он окинул взглядом прошлое, перебирая воспоминания о госпоже де Плугастель. Наконец-то он понял её странный интерес к себе и нежность, смешанную с печалью, которые до сих пор интриговали его.
— Понятно, — повторил он и добавил: — Конечно, только дурак мог не догадаться об этом давным-давно.
На этот раз вскрикнул господин де Керкадью, отпрянувший, как от удара.
— Боже мой, Андре, из чего ты сделан? Как ты можешь подобным образом принимать такое известие?
— А как я должен его принимать? Разве меня должно удивить открытие, что у меня была мать? В конце концов, ещё никому не удавалось появиться на свет без участия матери.
Внезапно Андре-Луи сел, чтобы скрыть предательскую дрожь. Он вынул из кармана платок, чтобы вытереть лоб, ставший влажным, и неожиданно для себя разрыдался.
При виде этих слёз, катившихся по побледневшему лицу, господин де Керкадью быстро подошёл к нему, сел рядом и ласково обнял за плечи.
— Андре, мой бедный мальчик, — шептал он. — Я… я был дураком, когда думал, что у тебя нет сердца. Меня обмануло твоё дьявольское притворство, а теперь я вижу… вижу… — Он не знал, что именно видит, или же не решался выразить это словами.
— Пустяки, сударь. Я ужасно устал, и… у меня насморк. — Затем, поняв, что эта роль ему не по силам, он отказался от всякого притворства. — Но… но почему из этого сделали такую тайну? Хотели, чтобы я никогда об этом не узнал?
— Да, хотели… Это… это следовало сделать из осторожности.
— Но почему же? Раскройте мне тайну до конца, сударь. Рассказав мне так много, вы должны рассказать всё.
— Причина в том, мой мальчик, что ты появился на свет года через три после того, как твоя мать вышла за господина де Плугастеля, года через полтора после отъезда её мужа в армию и месяца за четыре до его возвращения. Господин де Плугастель никогда ничего не подозревал и по важнейшим семейным причинам не должен ничего заподозрить. Вот почему всё хранилось в строжайшей тайне. Вот почему никто не должен был ничего знать. Когда пришло время, твоя мать уехала в Бретань и под вымышленным именем провела несколько месяцев в деревне Моро. Там ты и появился на свет.
Андре-Луи осушил слёзы и теперь сидел, сдержанный и собранный, что-то обдумывая.
— Когда вы говорите, что никто не должен был ничего знать, то, конечно, хотите сказать, что вы, сударь…
— О, Боже мой, нет! — Вспыхнув, господин де Керкадью вскочил на ноги. Казалось, само предположение наполнило его ужасом. — Да, я один из тех двоих, кто знал тайну, но всё не так, как ты думаешь, Андре. Неужели ты полагаешь, что я лгу тебе? Разве стал бы я отрицать, если бы ты был моим сыном?
— Довольно того, что вы сказали, что это не так.
— Да, это не так. Я — кузен Терезы и самый верный друг, как хорошо ей известно. Она знала, что может мне довериться, и когда попала в отчаянное положение, то пришла за помощью ко мне. Когда-то, задолго до того, я хотел на ней жениться. Но я не из тех, кого могла бы полюбить женщина. Однако она доверилась моей любви, и я не предал её доверия.
— Так кто же мой отец?
— Не знаю. Она никогда не говорила мне. Это была её тайна, и я не спрашивал. Это не в моём характере, Андре.
Андре-Луи молча стоял перед господином де Керкадью.
— Ты мне веришь, Андре?
— Конечно, сударь, и мне жаль — жаль, что я не ваш сын.
Господин де Керкадью судорожно схватил крестника за руку и держал, не говоря ни слова. Затем выпустил её и спросил:
— Как ты собираешься поступить, Андре? Теперь ты знаешь всё.
Андре-Луи постоял, размышляя, потом рассмеялся. Положение имело свои комические стороны, и он пояснил:
— А что изменилось от того, что я посвящён в тайну? Разве сыновнее почтение может возникнуть внезапно, не успел я узнать новость? Должен ли я, забыв осторожность, рисковать своей шеей ради матери, которая настолько осторожна, что и не собиралась объявиться? То, что тайна раскрыта, — дело случая. Просто так легли игральные карты Судьбы.
— Решение за тобой, Андре.
— Нет, оно мне не под силу. Пусть решает, кто может, а я не могу.
— Значит, даже теперь ты отказываешься?
— Нет, я согласен. Поскольку я не могу решить, что делать, мне остаётся сделать то, что положено сыну. Это нелепо, но жизнь вообще нелепа.
— Ты никогда не пожалеешь об этом.
— Надеюсь, что это так. Однако мне представляется весьма вероятным, что пожалею. А теперь мне нужно снова повидаться с Руганом и получить у него ещё два пропуска. Пожалуй, при сложившихся обстоятельствах будет лучше, если я сам отвезу их утром в Париж. Буду признателен, если вы позволите мне у вас заночевать, сударь. Я… я должен сознаться, что сегодня уже ни на что не способен.
Давно миновал полдень того бесконечного дня ужасов, с постоянным тревожным набатом, перестрелкой, барабанным боем и отдалённым ворчанием рассерженных масс. Госпожа де Плугастель и Алина сидели в ожидании в красивом особняке на улице Рая. Ругана они перестали ждать, так как понимали, что по какой-либо причине, а сейчас, несомненно, таких причин могло быть много — этот дружески расположенный к ним гонец не вернётся. Они ждали сами не зная чего. Сразу после полудня шум боя стал нарастать, приближаться, и с каждой минутой становился всё ужаснее. Это были выкрики разъярённой толпы, которая опьянела от крови и жажды всё рушить.
Яростная человеческая волна остановилась совсем рядом. Послышались удары в дверь и требования отворить, затем — треск дерева, звон разбитого стекла, возгласы ужаса, гневные выкрики и грубый смех.
Охотились за двумя несчастными швейцарскими гвардейцами, тщетно пытавшимися спастись. Их настигла в доме по соседству озверевшая толпа и жестоко расправилась с ними. Затем охотники мужского и женского пола, образовавшие батальон, зашагали по улице Рая, распевая «Марсельезу» — песню, в те дни новую для Парижа:
Эта ужасная песня, которую выкрикивали резкие голоса, становилась всё громче. Госпожа де Плугастель и Алина невольно прижались друг к другу. Они слышали, как грабят соседний дом. Что, если сейчас настанет черёд особняка Плугастель? Для подобных опасений не было реальных причин, но в такой неразберихе, неверно истолкованной и поэтому ещё более устрашающей, всегда ожидают худшего.
Ужасная песня и топот ног, обутых в тяжёлые башмаки, по грубым булыжникам стали затихать, удаляясь. Женщины с облегчением вздохнули, как будто их спасло чудо, но через минуту снова встревожились, когда в комнату влетел, позабыв об этикете, Жак — молодой лакей, которому графиня доверяла больше, чем остальным слугам. С напуганным видом он сообщил, что через ограду сада только что перелез какой-то человек, заявивший, что он — друг графини, и пожелавший, чтобы его немедленно провели к ней.
— Но он выглядит как санкюлот[138], сударыня, — предостерёг преданный малый.
Сердце графини забилось в надежде, что это Руган.
— Введите его, — приказала она, задыхаясь.
Жак вышел и вскоре вернулся вместе с высоким человеком в длинном, потрёпанном и очень просторном пальто и широкополой шляпе с огромной трёхцветной кокардой. Войдя, он снял шляпу.
Жак, стоявший за спиной посетителя, заметил, что, хотя сейчас его волосы растрёпаны, они сохранили следы тщательной причёски и пудры. Молодой лакей недоумевал, что за лицо должно быть у этого человека, если при виде него госпожа вскрикнула и отпрянула. Затем Жаку жестом приказали удалиться.
Посетитель дошёл до середины гостиной, еле волоча ноги и тяжело дыша. Опершись о стол, он стоял лицом к лицу с госпожой де Плугастель, которая в ужасе смотрела на него.
В дальнем конце комнаты сидела Алина. Она в замешательстве всматривалась в лицо, которое показалось ей знакомым, хотя его трудно было узнать под маской из крови и грязи. Он заговорил, и Алина сразу же узнала по голосу маркиза де Латур д'Азира.
— Мой дорогой друг, — говорил он, — простите, если напугал вас. Простите, что вторгаюсь сюда без разрешения, в такое время и подобным образом. Но… вы видите, в каком я положении. Я скрываюсь. Не зная, где укрыться, я подумал о вас и сказал себе, что, если удастся добраться до вашего дома, я мог бы найти у вас убежище.
— Вы в опасности?
— В опасности! — Этот вопрос вызвал у него беззвучный смех. — Если я выйду сейчас на улицу и мне повезёт, проживу ещё минут пять! Мой друг, это была настоящая бойня! Некоторые из нас в конце концов сбежали из Тюильри, но их преследовали на улице и убивали. Не думаю, чтобы сейчас остался в живых хоть один швейцарец. Бедняги, им больше всех досталось. Что до нас — Боже мой! Нас они ненавидят ещё сильнее, чем швейцарцев. Поэтому мне пришлось прибегнуть к этому отвратительному маскараду.
Он сбросил лохмотья и, отшвырнув их, шагнул вперёд. На нём был чёрный костюм из атласа — форма сотни «рыцарей кинжала», которые в то утро в Тюильри встали на защиту своего короля. Его камзол был распорот на спине, шейный платок и кружевные манжеты разорваны и запачканы кровью, лицо вымазано, причёска в беспорядке — на него страшно было смотреть. Однако он, как всегда, держался с непринуждённой уверенностью и не забыл поцеловать дрожавшую руку, которую ему протянула графиня.
— Вы правильно сделали, что пришли ко мне, Жерве, — сказала она. — Да, пока тут можно укрыться, и вы в полной безопасности — по крайней мере, пока мы сами в безопасности. На моих слуг вполне можно положиться. Садитесь и рассказывайте всё.
Маркиз повиновался, рухнув в кресло, которое она придвинула ему. Он совершенно обессилел от усталости и нервного напряжения. Он вынул из кармана платок и вытер с лица кровь и грязь.
— Рассказывать особенно нечего. — В тоне его звучала горечь отчаяния. — Дорогая моя, это конец для всех нас. Плугастелю повезло, что он сейчас за границей. Впрочем, ему всегда везло. Если бы я не был так глуп, чтобы поверить тем, кто, как сегодня выяснилось, совершенно не заслуживают доверия, то и сам был бы за границей. То, что я остался в Париже, — безумство, венчающее жизнь, полную безумств и ошибок. А то, что я в свой отчаянный час явился к вам, ещё усугубляет всё это. — Он горько рассмеялся.
Госпожа де Плугастель облизала сухие губы.
— А… дальше?
— Остаётся только как можно скорее уехать, если ещё не поздно. Во Франции для нас больше нет места — разве что под землёй. Сегодня это стало ясно. — Он взглянул на неё, такую бледную и робкую, и, улыбнувшись, погладил прекрасную руку, лежавшую на спинке кресла. — Моя дорогая Тереза, если вы из милосердия не напоите меня, я умру на ваших глазах ещё до того, как черни представится возможность прикончить меня.
Она вздрогнула.
— Мне следовало самой об этом подумать, — упрекнула она себя и, быстро обернувшись, попросила: — Алина, скажите Жаку, чтобы он принёс…
— Алина! — повторил он, перебив графиню, и в свою очередь резко обернулся. Алина встала, и он наконец увидел её и, усилием воли снова поднявшись, склонился в церемонном поклоне. — Мадемуазель, я не подозревал, что вы здесь, — сказал он, чувствуя себя крайне неловко, как будто застигнутый за чем-то недостойным.
— Я это поняла, сударь, — ответила Алина, которая, отправившись выполнять поручение графини, остановилась перед господином де Латур д'Азиром. — Я от всего сердца сожалею, что мы встретились при столь прискорбных обстоятельствах.
Они не виделись после его дуэли с Андре-Луи — с того самого дня, как маркиз похоронил надежду завоевать её.
Он остановился, как будто собираясь ответить ей, но, взглянув на госпожу де Плугастель, лишь молча поклонился со сдержанностью, странной для того, кто бывал таким бойким на язык.
— Прошу вас, сударь, сядьте, вы совсем измучены.
— Вы очень любезны, что заметили это. С вашего разрешения, я сяду. — И он снова сел. Алина направилась к двери и вышла.
Когда она вернулась, маркиз и госпожа де Плугастель по непонятной причине поменялись местами. Теперь она сидела в кресле с позолотой, обитом парчой, а он, несмотря на усталость, опёрся о спинку и, судя по позе, о чём-то серьёзном просил её. Когда вошла Алина, он сразу же умолк и отодвинулся, так что у неё возникло чувство, будто она помешала. Она заметила, что графиня в слезах.
Вскоре явился Жак с подносом, уставленным яствами и винами. Графиня налила гостю бургундского, и он залпом выпил, затем, показав грязные руки, попросил разрешения привести себя в порядок прежде чем приняться за еду.
Жак проводил маркиза и помог ему, и, когда тот вернулся, он выглядел как обычно и незаметно было следов жестокой переделки, в которую он попал. Он держался спокойно, с достоинством, однако был очень бледен и измучен. Казалось, он внезапно постарел, так что теперь ему можно было дать его возраст.
Пока маркиз с большим аппетитом угощался — по его словам, у него с утра не было во рту маковой росинки, — он рассказывал подробности ужасных событий этого дня. Ему удалось сбежать из Тюильри, когда стало ясно, что всё потеряно и началось массовое истребление швейцарцев, израсходовавших последние патроны.
— Да, всё было сделано не так, — заключил он. — Мы были робки, когда следовало быть решительными, и решительны, когда стало слишком поздно. Нам всё время недоставало правильного руководства, а теперь — как я уже говорил — нам пришёл конец. Остаётся только бежать, как только выяснится, как нам это сделать.
Госпожа де Плугастель рассказала о надеждах, которые возлагала на Ругана.
Это вывело маркиза из уныния. Он склонен был смотреть на вещи оптимистически.
— Вы напрасно оставили всякую надежду, — уверял он. — Если этот мэр настроен дружески, он поступит как обещал его сын. Вчера ночью было слишком поздно сюда ехать, а сегодня — если только он уже в Париже — с той стороны города невозможно пробраться. Скорее всего, он ещё приедет. Молюсь, чтобы он появился: сознание, что вы и мадемуазель де Керкадью вдали от этого ужаса, будет для меня большим утешением.
— Мы должны взять вас с собой, — сказала госпожа де Плугастель.
— Ах! Но каким образом?
— Молодой Руган должен привезти пропуск на три лица — Алину, меня и моего лакея Жака. Вы бы могли занять его место.
— Клянусь честью, сударыня, я бы занял место любого человека, чтобы уехать из Парижа, — рассмеялся маркиз.
У дам тоже поднялось настроение и ожили угасшие надежды. Но когда на город вновь спустились сумерки, а спаситель всё не появлялся, надежда вновь стала слабеть.
Наконец господин де Латур д'Азир, сославшись на усталость, попросил разрешения удалиться, чтобы немного отдохнуть перед тем, что, возможно, вскоре предстоит. Когда он вышел, графиня убедила Алину пойти прилечь.
— Я позову вас, дорогая, как только он появится, — пообещала она, мужественно делая вид, что уверена в этом.
Алина нежно поцеловала её и ушла, настолько спокойная внешне, что графиня даже начала сомневаться, понимает ли она, какая опасность грозит им теперь, когда в доме человек, хорошо известный и вызывающий такую ненависть, человек, которого, вероятно, уже разыскивают.
Оставшись в одиночестве, госпожа де Плугастель прилегла на кушетку в гостиной. Была жаркая летняя ночь, стеклянные двери были открыты в прекрасный сад. Откуда-то издали доносились звуки, говорившие, что толпа продолжает вершить расправы, которыми начался этот кровавый день.
Госпожа де Плугастель прислушивалась к этим звукам, благодаря небеса за то, что события разворачиваются далеко отсюда, в секциях, расположенных к югу и западу, и опасаясь, как бы секция Бонди, где находился её особняк, в свою очередь не стала сценой ужасов.
Кушетка, на которой лежала графиня, была в тени, так как свет в гостиной был погашен. Горели лишь свечи в массивном серебряном канделябре, который стоял на круглом столике с инкрустацией, находившемся в середине комнаты, — островок света в сумерках.
Часы над камином мелодично пробили десять, и тут в доме раздался другой звук, неожиданно нарушивший тишину и заставивший графиню вскочить на ноги, задыхаясь от страха и надежды. Кто-то сильно стучал в дверь внизу. Последовали минуты напряжённого ожидания, и в комнату ворвался Жак. Он огляделся, не сразу заметив свою госпожу.
— Сударыня! Сударыня! — выпалил он, задыхаясь.
— Что там, Жак? — Графиня овладела собой, и голос её был твёрд. Она вышла из тени в островок света, к столику.
— Внизу какой-то человек. Он спрашивает… он хочет немедленно видеть вас.
— Какой-то человек? — переспросила она.
— Он… кажется, это должностное лицо. По крайней мере, у него трёхцветный шарф. Он отказывается назвать своё имя — говорит, что оно вам ничего не скажет и что он должен увидеть вас сию же минуту.
— Должностное лицо? — переспросила графиня.
— Должностное лицо, — повторил Жак. — Я бы не впустил его, но он потребовал отворить именем нации. Сударыня, приказывайте, что нам делать. Со мной Робер. Если вы пожелаете… что бы ни случилось…
— Нет-нет, мой добрый Жак. — Она великолепно владела собой. — Если бы у него были дурные намерения, он, разумеется, пришёл бы не один. Проводите его ко мне, а потом попросите мадемуазель де Керкадью присоединиться к нам, если она не спит.
Жак вышел, несколько успокоенный. Графиня села в кресло у столика со свечами. Она машинально разгладила платье. Если напрасны её надежды, напрасны и мимолётные страхи.
Дверь отворилась, и снова появился Жак. За ним, быстро шагая, вошёл стройный молодой человек в широкополой шляпе с трёхцветной кокардой. Оливковый редингот был перехвачен в талии трёхцветным шарфом. На боку висела шпага.
Он раскланялся, сняв шляпу, и в её стальной пряжке отразилось пламя свечей. У него было худое смуглое лицо, а взгляд больших тёмных глаз был пристальный и испытующий. Графиня подалась вперёд, не веря своим глазам. Потом глаза у неё загорелись, бледные щёки окрасились румянцем. Вдруг она встала, вся дрожа, и воскликнула:
— Андре-Луи!
Его дар смеха, кажется, окончательно иссяк. Он продолжал рассматривать графиню странным испытующим взглядом, и его тёмные глаза, вопреки обыкновению, не светились юмором. Однако мрачным был его взгляд, но не мысли. Благодаря беспощадной остроте видения и способности к беспристрастному анализу он видел всю нелепость и искусственность чувств, которые сейчас испытывал, не позволяя им завладеть собой. Источником этих чувств было сознание, что она — его мать (как будто та случайность, что она произвела его на свет, могла теперь, спустя столько времени, установить между ними реальную связь). Мать, которая бросает своего ребёнка, не достойна этого звания — и зверь так не поступит.
Он пришёл к выводу, что согласие спасти её в такой момент — сентиментальное донкихотство чистой воды. Расписка, без которой мэр Медона не соглашался выдать пропуск, поставила под угрозу всё его будущее и, возможно, саму жизнь. Он пошёл на это не ради реальности, а из уважения к идее — он, который всю жизнь избегал пустой сентиментальности!
Так думал Андре-Луи, рассматривая графиню внимательно и с обострённым интересом, вполне естественным для того, кто впервые увидел свою мать, когда ему исполнилось двадцать восемь лет.
Наконец он перевёл взгляд на Жака, всё ещё стоявшего в открытых дверях.
— Сударыня, не могли бы мы поговорить наедине? — спросил Андре-Луи.
Она отослала лакея, и дверь за ним закрылась. Она ждала, чтобы он объяснил свой визит в столь необычное время.
— Руган не смог вернуться, — коротко пояснил он. — По просьбе господина де Керкадью вместо него приехал я.
— Вы! Вас прислали спасти нас! — Нота изумления в её голосе звучала сильнее, чем облегчение.
— Да, а также для того, чтобы познакомиться с вами, сударыня.
— Познакомиться со мной? Что вы хотите этим сказать, Андре-Луи?
— В этом письме господина де Керкадью сказано всё.
Заинтригованная его странными словами и ещё более странным поведением, она взяла сложенный лист, дрожащими руками сломала печать и поднесла письмо к свету. Она читала, и глаза её стали тревожными. Наконец она застонала и бросила взгляд, исполненный ужаса, на молодого человека, сильного и стройного, который стоял перед ней с таким бесстрастным видом. Она попыталась читать дальше, но не смогла: неразборчивые буквы господина де Керкадью плыли перед глазами. Да и какое это имело значение? Она прочла достаточно. Листок затрепетал в её руках и упал на стол. Лицо у неё стало белее мела. С невыразимой грустью смотрела она на Андре-Луи.
— Итак, вы знаете всё, дитя моё? — Её голос перешёл на шёпот.
— Знаю, матушка.
Она вскрикнула при этом новом для неё слове, и от неё ускользнула тонкая насмешка, смешанная с упрёком, с которой это слово было произнесено. Для неё время остановилось. Она совершенно забыла о гибели, которая грозила ей как жене тайного агента, и обо всём остальном — её сознание заполнила лишь одна мысль, что она стоит перед своим сыном, рождённым от адюльтера, в тайне и стыде, в далёкой бретонской деревне двадцать восемь лет тому назад. В этот момент ей даже не пришло в голову, что секрет её раскрыт и могут быть последствия.
Она сделала один-два неверных шага и открыла объятия. Рыдания душили её.
— Вы не подойдёте ко мне, Андре-Луи? С минуту он стоял, колеблясь, потрясённый этим призывом и чуть ли не рассерженный тем, что сердце его откликнулось вопреки разуму. Горькое чувство, которое испытывали они оба, было странным и нереальным, однако он подошёл, и её руки обняли его, а мокрая щека прижалась к его щеке.
— О Андре-Луи, дитя моё, если бы вы только знали, как я мечтала вот так прижать вас! Если бы вы знали, как я страдала, отказывая себе в этом! Керкадью не должен был вам говорить — даже сейчас. Он должен был молчать ради вас и предоставить меня моей судьбе. И однако сейчас, когда я могу вот так обнять вас и услышать, как вы называете меня матушкой, — о Андре-Луи, я рада, что так случилось. Сейчас я ни о чём не жалею.
— А стоит ли беспокоиться, сударыня? — спросил Андре-Луи, стоицизм которого был сильно поколеблен. — Ни к чему поверять нашу тайну другим. Сегодня мы — мать и сын, а завтра вернёмся на свои места и всё забудем — по крайней мере внешне.
— Забудем? У вас нет сердца, Андре-Луи? Её вопрос странным образом воскресил его актёрский взгляд на жизнь, который он считал истинной философией. Он также вспомнил о предстоящих испытаниях и понял, что должен овладеть собой и помочь ей сделать то же самое, иначе они погибли.
— Этот вопрос так часто предлагался мне на рассмотрение, что, должно быть, в нём содержится истина, — сказал он. — Ну что же, в этом следует винить моё воспитание.
Она ещё сильнее обхватила его за шею, как будто он попытался высвободиться из объятий.
— Вы не вините меня в своём воспитании? Теперь, когда вы знаете всё, вы не можете обвинять меня! Вы должны быть милосердны! Вы должны простить меня. Должны! У меня не было выбора.
— Когда мы знаем всё о чём бы то ни было, мы не можем не простить. Это глубочайшая религиозная истина. Фактически в ней заключена вся религия — самая благородная религия, какой когда-либо руководствовался человек. Я говорю это вам в утешение, матушка.
Она отскочила от него с испуганным возгласом: за ним в сумраке у двери мерцала призрачная белая фигура. Она приблизилась к свету и превратилась в Алину, которая явилась по просьбе графини, переданной Жаком. Войдя незамеченной, она увидела Андре-Луи в объятиях женщины, которую тот назвал матушкой. Алина сразу же узнала его по голосу. Она вряд ли могла бы сказать, что больше поразило её: появление Андре-Луи или то, что она случайно подслушала.
— Вы слышали, Алина? — воскликнула госпожа де Плугастель.
— Да, сударыня, невольно. Вы посылали за мной. Простите, если я… — Она остановилась и долго с любопытством смотрела на Андре-Луи. Девушка была бледна, но совершенно спокойна. — Итак, наконец вы пришли, Андре, — сказала она, протянув ему руку. — Вы могли бы прийти раньше.
— Я прихожу, когда нужен, — ответил он, — ибо только в такое время можно быть уверенным, что тебя примут. — Он сказал это с горечью и, наклонившись, поцеловал ей руку.
— Надеюсь, вы можете простить мне прошлое, так как мне не удалось достичь своей цели, — сказал он мягко. — Я не могу притворяться, что неудача была намеренной, — это не так. Однако, кажется, моё невезение не принесло вам удачи: вы ещё не замужем.
— Есть вещи, которых вам никогда не понять, — холодно ответила Алина.
— Например, жизнь, — согласился он. — Сознаюсь, что порой она ставит в тупик. Те самые объяснения, которые должны бы упрощать её, только усложняют дело. — И он взглянул на госпожу де Плугастель.
— Полагаю, вы хотите этим что-то сказать.
— Алина! — заговорила графиня. Она знала, как опасны полуправды. — Уверена, что могу довериться вам и что Андре-Луи не станет возражать. — Она взяла письмо, чтобы показать Алине, предварительно испросив взглядом согласия Андре-Луи.
— Ну конечно, сударыня. Это исключительно ваше дело.
Алина переводила встревоженный взгляд с одного на другого, не решаясь взять письмо. Прочитав его до конца, она положила его на стол и стояла, в задумчивости склонив голову. Потом она подбежала к графине и обняла её.
— Алина! — Это был радостный крик удивления. — Вы совсем не питаете ко мне отвращения!
— Моя дорогая! — сказала Алина и поцеловала залитое слезами лицо, которое, казалось, за эти несколько последних часов постарело на целые годы.
Андре-Луи, изо всех сил старавшийся не поддаваться чувствительности, заговорил голосом Скарамуша:
— Сударыня, было бы неплохо отложить все порывы чувств до тех пор, пока им можно будет предаться в более подходящее время и в более безопасном месте. Уже поздно. Если мы хотим убраться подальше от этой бойни, разумнее было бы, не задерживаясь, отправиться в путь.
Средство подействовало безотказно: дамы сразу же вспомнили, как обстоят дела, и отправились собираться.
Их не было около четверти часа, и он в одиночестве шагал по длинной комнате, причём нетерпение его умерялось лишь полной неразберихой в мыслях. Когда они наконец вернулись, с ними был высокий мужчина в обтрёпанном пальто с широкими полами и шляпе с загнутыми вниз полями. Он остановился в тени у двери.
Так было условлено заранее, когда Алина предупредила графиню, что Андре-Луи испытывает непримиримую вражду к маркизу и исключено, чтобы он пальцем пошевелил ради спасения последнего.
Надо сказать, что, несмотря на близкую дружбу, связывавшую господина де Керкадью и его племянницу с госпожой де Плугастель, графиня была посвящена не во все их дела. Так, она была в неведении относительно предполагаемого брака Алины с маркизом де Латур д'Азиром. Алина никогда не говорила об этом, да и господин де Керкадью не касался этой темы с приезда в Медон, поняв, что этим планам не суждено осуществиться.
Волнение господина де Латур д'Азира в то утро, когда после дуэли он увидел Алину в обмороке в экипаже графини, выглядело вполне естественным для человека, который считал себя виновным в этом. Госпожа де Плугастель не догадывалась также, что вражда между двумя мужчинами была вызвана вовсе не политическими мотивами и ссора их была иного рода, нежели те, из-за которых Андре-Луи регулярно совершал прогулки в Булонский лес. Однако графиня понимала, что незавершённая дуэль является достаточным основанием для страхов Алины.
Поэтому она предложила пойти на обман, и Алина согласилась быть в нём пассивной стороной. Они сделали ошибку, не предупредив маркиза де Латур д'Азира, так как всецело положились на его страстное желание бежать из Парижа. Они недооценили чувство чести, которое движет такими людьми, как маркиз, воспитанными на ложных принципах.
Андре-Луи обернулся, чтобы взглянуть на эту закутанную фигуру, вышел из глубины гостиной, погружённой в сумрак, и свет упал на его бледное худое лицо. Псевдолакей вздрогнул, тоже шагнул вперёд, к свету, и сдёрнул широкополую шляпу. Андре-Луи заметил, что рука у него белая, красивой формы, а на пальце сверкнул камень. Затем он задохнулся, и каждая жилка в нём напряглась, когда он узнал открывшееся ему лицо.
— Сударь, я не могу воспользоваться вашим неведением, — сказал этот несгибаемый, гордый человек. — Если дамы смогут убедить вас спасти меня, вы, по крайней мере, вправе знать, кого спасаете.
Маркиз стоял у стола очень прямой и полный достоинства, готовый погибнуть так, как жил, — без страха и обмана.
Андре-Луи подошёл к столу с другой стороны, и тут наконец мускулы его напряжённого лица расслабились и он рассмеялся.
— Вы смеётесь? — нахмурился оскорблённый господин де Латур д'Азир.
— Это чертовски забавно.
— У вас своеобразное чувство юмора, господин Моро.
— Да, пожалуй. Неожиданности всегда действуют на меня подобным образом. За время нашего знакомства вы проявили себя с разных сторон, а сегодня обнаружилась ещё одна, которой я не ожидал в вас встретить: вы честный человек.
Господина де Латур д'Азира начало трясти, но он не отвечал.
— Поэтому, сударь, я расположен быть милосердным. Вероятно, это глупо с моей стороны, но вы меня удивили, так что даю вам три минуты, чтобы покинуть этот дом и принять меры для собственной безопасности. То, что произойдёт с вами после этого, меня не касается.
— Ах, нет! Андре, послушайте… — начала графиня, сокрушаясь.
— Простите, сударыня. Это самое большое, что я могу сделать, причём я и так нарушаю свой долг. Если господин де Латур д'Азир останется, он погубит себя и навлечёт опасность на вас. Если он не уйдёт сию же минуту, то отправится вместе со мной в штаб секции и не пройдёт часа, как его голова будет красоваться на пике. Он — известный контрреволюционер, «рыцарь кинжала», один из тех, кого народ жаждет уничтожить. Итак, вы знаете, сударь, что вас ожидает. Решайте, и поторопитесь ради дам.
— Но вы же не знаете, Андре-Луи! — Госпожа де Плугастель испытывала невыносимые муки. Она подошла к нему и схватила за руку. — Ради всего святого, Андре-Луи, будьте к нему милосердны! Вы должны!
— Но я и так проявил милосердие, сударыня, — больше, чем он заслуживает, и он это знает. Судьба вмешалась самым причудливым образом, чтобы свести нас вместе сегодня вечером. Похоже на то, что наконец-то она заставит его расплатиться. Однако ради вас я не воспользуюсь случаем, при условии, что он поступит так, как я сказал.
Маркиз ответил ледяным тоном, в то время как его правая рука что-то искала под широкими складками пальто:
— Я рад, господин Моро, что вы заговорили со мной таким тоном, — это избавляет меня от всех сомнений. Вы только что говорили о Судьбе, и должен с вами согласиться, что она вмешалась самым странным образом, — хотя, возможно, вы даже не представляете себе, до какой степени вы правы. Годами вы стояли у меня на пути, постоянно угрожая. Вы постоянно хотели отнять у меня жизнь — вначале косвенно, а затем и прямо. Из-за вас рухнули самые высокие надежды в моей жизни. Вы всё время были моим злым гением. К тому же вы — один из тех, кто спровоцировал сегодняшнюю развязку, принёсшую мне отчаяние.
— Подождите! Послушайте! — задыхаясь, молила графиня. Она бросилась от Андре-Луи к маркизу, как будто предчувствуя, что сейчас произойдёт. — Жерве! Это ужасно!
— Наверно, ужасно, но неизбежно. Он сам виноват в этом. Я — отчаявшийся человек, сбежавший после проигранного дела. У этого человека в руках ключи к спасению, к тому же у нас с ним старые счёты.
Наконец его рука показалась из-под полы пальто, и в ней был пистолет.
Госпожа де Плугастель с воплем отчаяния бросилась перед ним на колени и изо всех сил вцепилась в руку.
Тщетно пытался маркиз высвободиться. Он воскликнул:
— Тереза! Вы сошли с ума? Вы хотите погубить меня и себя? У него пропуск, в котором наше спасение!
Тут заговорила Алина, охваченная ужасом свидетельница этой сцены, — быстрый ум которой мгновенно нашёл выход:
— Сожги пропуск, Андре! Сожги немедленно — рядом с тобой свечи!
Но Андре-Луи воспользовался минутным замешательством графа, чтобы в свою очередь вытащить пистолет.
— Я думаю, лучше сжечь ему мозги, — ответил он. — Сударыня, отойдите от него.
Но госпожа де Плугастель поднялась на ноги, чтобы прикрыть маркиза своим телом. Однако она всё ещё цеплялась за его руку с такой неожиданной силой, что он не мог воспользоваться пистолетом.
— Андре! Ради Бога, Андре! — повторяла она охрипшим голосом.
— Отойдите, сударыня, — снова приказал Андре-Луи ещё более суровым тоном, — и пусть этот убийца получит по заслугам. Он подвергает наши жизни опасности. Отойдите! — Он кинулся вперёд, собираясь выстрелить через плечо графини, и Алина слишком поздно сделала движение, чтобы помешать ему.
— Андре! Андре!
Обезумев, с исказившимся лицом, находясь на грани истерики, графиня наконец воздвигла ужасный барьер между этими мужчинами, которые ненавидели и жаждали убить друг друга:
— Он ваш отец, Андре! Жерве, это ваш сын — наш сын. Письмо там… на столе… О Боже мой! — И она, обессиленная, соскользнула на землю и зарыдала у ног маркиза де Латур д'Азира.
Над этой женщиной, тело которой сотрясали рыдания, — матерью одного и любовницей другого — скрестились взгляды двух смертельных врагов. В этих взглядах были потрясение и интерес, которые не могли бы выразить никакие слова.
Возле стола застыла окаменевшая Алина.
Первым опомнился господин де Латур д'Азир. Он вспомнил, что графиня сказала что-то о письме на столе. Нетвёрдой походкой он прошёл мимо внезапно обретённого сына и взял листок, лежавший возле канделябра. Он долго читал, и никто не обращал на него внимания. Алина не отрывала от Андре-Луи взгляда, полного сострадания и удивления, а он, как зачарованный, смотрел на свою мать.
Господин де Латур д'Азир медленно дочитал письмо до конца, потом очень спокойно положил его обратно. Поскольку он, как подлинное дитя своего века, умел подавлять чувства, следующей его заботой было овладеть собой. Затем он шагнул к госпоже де Плугастель и наклонился, чтобы поднять её.
— Тереза, — сказал он.
Инстинктивно подчинившись приказу, звучавшему в его голосе, она попыталась встать и успокоиться. Маркиз вёл, вернее, нёс её к креслу у стола.
Андре-Луи наблюдал за ними, не пытаясь помочь. Он всё ещё безмолвствовал, сбитый с толку. Словно во сне он увидел, как маркиз склонился над госпожой де Плугастель, и услышал его вопрос:
— Как давно вы об этом узнали, Тереза?
— Я… я всегда знала. Я поручила его заботам Керкадью. Один раз я видела его ребёнком… Ах, какое это имеет значение?
— Почему вы мне не рассказали? Почему вы обманули меня? Почему сказали, что ребёнок умер через несколько дней после рождения? Почему, Тереза? Почему?
— Я боялась. Я… я думала, так будет лучше — чтобы никто, никто, даже вы, ничего не знал. И до сегодняшней ночи никто не знал, кроме Кантена, который вынужден был всё рассказать Андре-Луи, чтобы заставить его приехать сюда и спасти меня.
— А я, Тереза? — настаивал маркиз. — Я имел право знать.
— Право! А что вы могли сделать? Признать его? И что же дальше? Ха! — То был смех отчаяния. — Был Плугастель, была моя семья, и были вы… переставший любить, — страх разоблачения задушил вашу любовь. Для чего мне было говорить вам? Зачем? Я бы и сейчас ничего не сказала, если бы можно было иначе спасти вас обоих. Один раз мне уже пришлось пережить подобное, когда вы дрались в Булонском лесу. Я ехала помешать дуэли, когда вы встретили меня. Я бы разгласила свой секрет, если бы не удалось другим способом предотвратить этот кошмар. Но Бог милостиво избавил меня от этого.
Им и прежде не приходило в голову сомневаться в её словах, но теперь, когда она упомянула о дуэли, объяснилось многое из того, что до сих пор оставалось неясным её слушателям.
Господин де Латур д'Азир, лишившись последних сил, тяжело опустился в кресло и закрыл лицо руками.
Через окна, выходившие в сад, до них долетел издалека приглушённый звук барабанного боя, напоминая, что происходит в городе. Но они не обратили на это ни малейшего внимания. Каждому из них, наверно, казалось, что здесь они столкнулись с ещё большим ужасом, чем тот, который терзал Париж. Наконец заговорил Андре-Луи, и тон его был ровный и невероятно холодный.
— Господин де Латур д'Азир, я полагаю, что это открытие, которое вряд ли может быть для вас более неприятным, нежели для меня, ничего не меняет, так как не может уничтожить того, что стоит между нами, — разве что ещё увеличивает счёт. И всё же… Но что толку в разговорах? Вот пропуск, выписанный для лакея госпожи де Плугастель. Взамен я настоятельно прошу вас, сударь, об одной услуге: чтобы я больше никогда вас не видел и не слышал.
— Андре! — резко повернулась к нему мать, и снова прозвучал тот вопрос: — Разве у вас нет сердца? Что он вам сделал, чтобы питать к нему такую жгучую ненависть?
— Сейчас вы услышите, сударыня. Два года назад в этой самой комнате я рассказал вам о человеке, который жестоко убил моего любимого друга и обольстил девушку, на которой я собирался жениться. Этот человек — господин де Латур д'Азир.
Она застонала в ответ и закрыла лицо руками.
Маркиз вновь поднялся на ноги и медленно подошёл, не отрывая взгляда от лица сына.
— Вы непреклонны, — мрачно сказал он. — Но я узнаю эту непреклонность. Она в крови, которая течёт в ваших жилах.
— Избавьте меня от этих разговоров, — сказал Андре-Луи.
Маркиз кивнул:
— Я не буду касаться этой темы. Но я хочу, чтобы вы поняли меня — и вы, Тереза, тоже. Сударь, вы обвиняете меня в убийстве своего любимого друга. Признаю, что, возможно, я использовал недостойные средства. Но что же мне оставалось? Каждый день я убеждаюсь, что был прав. Господин де Вильморен был революционером, человеком новых убеждений, который хотел переделать общество в соответствии со своими убеждениями. Я же принадлежу к сословию, которое, естественно, желало, чтобы общество оставалось прежним, и вам ещё придётся доказать, что прав ваш друг, а не я. Каждое общество неизбежно должно состоять из нескольких слоёв. Такая революция, как эта, может на время превратить его в нечто хаотичное, но скоро из хаоса должен возродиться порядок, иначе жизнь погибнет. С восстановлением порядка восстановятся и различные слои, необходимые в организованном обществе. Те, что вчера были наверху, при новом порядке могут лишиться собственности, причём никто от этого не выиграет. Я боролся с этой идеей всеми средствами. Господин де Вильморен был подстрекателем самого опасного типа — красноречивый, проповедующий ложные идеалы, он сбивал с толку бедных невежественных людей, заставляя их поверить, что от предлагаемой им перемены мир станет лучше. Вы — умный человек, и я уверен, что вы знаете, насколько пагубна эта доктрина. В устах господина де Вильморена она была тем опаснее, что он был человеком искренним, к тому же наделённым даром красноречия. Необходимо было заставить его замолчать, и я сделал это из самозащиты, хотя и не имел ничего лично против господина де Вильморена. Он был человеком моего класса, приятным, способным и достойным уважения.
Вы считаете, что я убил его, потому что жаждал крови, как дикий зверь, набрасывающийся на свою добычу. Вот тут вы ошиблись с самого начала. Я сделал это с тяжёлым сердцем — о, избавьте меня от вашей усмешки! Я не лгу и никогда не лгал. Клянусь всем святым, что это правда. Мой поступок отвратителен мне самому, но я пошёл на него ради себя и своего сословия. Спросите себя — заколебался бы хоть на минуту господин де Вильморен, если бы ценой моей смерти мог приблизить осуществление своей утопии?
Затем вы решили, что самая сладкая месть — расстроить мои планы, воскресив голос, который я заставил умолкнуть, и, став апостолом равенства, заменить господина де Вильморена. Однако сегодня вы можете убедиться, что Бог не создал людей равными и, следовательно, прав был я. Вы видите, что происходит в Париже. Отвратительный призрак анархии шествует по стране, охваченной беспорядками. Вероятно, у вас хватит воображения, чтобы представить, что за этим последует. Неужели вам не ясно, что из этой грязи и разрухи не может возникнуть идеальная форма общества?
Но к чему продолжать? Полагаю, что сказал довольно, чтобы заставить вас понять единственное, что действительно имеет значение: я убил господина де Вильморена, выполняя долг перед своим сословием. Истина, которая может вас оскорбить, но в то же время должна убедить, заключается в том, что я могу оглянуться на этот поступок спокойно, ни о чём не жалея — разве только о том, что он разверз между нами пропасть.
Если бы я был кровожадным зверем, как вы считаете, то должен был бы убить вас в тот день в Гаврийяке, когда, стоя на коленях над телом друга, вы оскорбляли и провоцировали меня. Как вы знаете, я вспыльчив. Однако я сдержался, так как могу простить оскорбление, но не могу смотреть сквозь пальцы, как нападают на моё сословие.
Маркиз сделал паузу, затем продолжил менее уверенно:
— Что касается мадемуазель Бине, вышло не очень удачно. Я причинил вам зло. Правда, я не знал о ваших отношениях.
Андре-Луи резко прервал его:
— А если бы вы знали, это изменило бы что-нибудь?
— Нет, — честно ответил маркиз. — У меня все недостатки моего класса, и не стану притворяться, что это не так. Но можете ли вы — если способны быть беспристрастным — осуждать меня за это?
— Сударь, я вынужден признать, что в этом мире никого невозможно осуждать, что бы он ни сделал, ибо все мы — игрушки судьбы. Только взгляните на эту семейную встречу — здесь, в эту ночь, тогда как где-то там, на улицах… О Боже мой, давайте кончать. Пусть каждый идёт своей дорогой, и напишем слово «конец» в этой ужасной главе нашей жизни.
Господин де Латур д'Азир с минуту помолчал, глядя на Андре-Луи серьёзно и печально.
— Ну что же, наверно, так будет лучше, — наконец сказал он вполголоса и повернулся к госпоже де Плугастель. — Если я причинил в своей жизни зло, о котором горше всего сожалею, то это зло, причинённое вам, моя дорогая.
— Не надо, Жерве! Не теперь! — пробормотала она, перебивая маркиза.
— Нет, теперь — в первый и последний раз. Я ухожу и вряд ли ещё увижу кого-нибудь из вас, которые должны были бы стать самыми близкими и дорогими для меня людьми. Он говорит, что все мы — игрушки судьбы, но это не совсем так. Судьба — умная сила, и мы платим за то зло, которое совершили в жизни. Этот урок я выучил сегодня. Встав на путь предательства, я приобрёл сына, который, так же как я, не догадывался о нашем родстве. Он стал моим злым гением, срывал все мои планы и, наконец, способствовал моей окончательной гибели. Всё так просто — ведь это высшая справедливость. Моё безоговорочное признание этого факта — единственная компенсация, которую я могу вам предложить.
Он остановился и взял руку графини, безвольно лежавшую у неё на коленях.
— Прощайте, Тереза! — Голос его дрогнул. Железное самообладание отказало ему.
Она встала и припала к нему, никого не стесняясь. Пепел давней любовной истории разворошили в эту ночь, и под ним обнаружились тлеющие угольки, которые ярко вспыхнули напоследок, перед тем как угаснуть навсегда. Однако она не пыталась удержать его, понимая, что их сын указал единственно возможный и разумный выход, и была благодарна маркизу, который принял его.
— Храни вас Бог, Жерве, — прошептала она. — Вы возьмёте пропуск и… и вы дадите мне знать, когда будете в безопасности?
Маркиз взял её лицо в ладони и очень нежно поцеловал, затем легонько оттолкнул её от себя. Он выпрямился и, наружно спокойный, взглянул на Андре-Луи, протягивавшего ему листок бумаги.
— Это пропуск. Возьмите его. Это мой первый и последний дар, который я меньше всего рассчитывал вам преподнести, — дар жизни. Таким образом в известном смысле мы квиты. Это не моя ирония, а ирония судьбы. Возьмите пропуск, сударь, и идите с миром.
Господин де Латур д'Азир взял пропуск. Его глаза жадно всматривались в худое лицо, сурово застывшее. Он спрятал бумагу на груди и вдруг судорожно протянул руку. Сын вопросительно взглянул на него.
— Пусть между нами будет мир, во имя Бога, — сказал маркиз, запинаясь.
В Андре-Луи наконец зашевелилась жалость. Лицо его стало менее суровым, и он вздохнул.
— Прощайте, сударь, — ответил он.
— Вы тверды, — печально сказал ему отец. — Впрочем, возможно, вы правы. При других обстоятельствах я бы гордился, что у меня такой сын. А теперь… — Внезапно он прервал речь и отрывисто проговорил: — Прощайте.
Он выпустил руку сына и отступил назад. Они официально поклонились друг другу.
Затем господин де Латур д'Азир поклонился мадемуазель де Керкадью в полном молчании, и в этом поклоне были отречение и завершённость.
После этого маркиз повернулся и твёрдым шагом вышел из комнаты и из их жизни. Спустя несколько месяцев они услышали, что он на службе у австрийского императора.
На следующее утро Андре-Луи прогуливался по террасе в Медоне. Было очень рано, и только что взошедшее солнце превращало в бриллианты росинки на лужайке. Внизу, за пять миль отсюда, над Парижем поднимался утренний туман. Несмотря на ранний час, в доме на холме все уже были на ногах и в суматохе готовились к отъезду.
Вчера ночью Андре-Луи благополучно выбрался из Парижа вместе с матерью и Алиной, и сегодня они должны были уехать в Кобленц.
Андре-Луи прохаживался, заложив руки за спину, погружённый в свои мысли — никогда ещё жизнь не давала ему такого богатого материала для размышлений. Вскоре из библиотеки через стеклянную дверь на террасу вышла Алина.
— Вы рано поднялись, — приветствовала она его.
— Да, пожалуй! Честно говоря, я вообще не ложился. Я провёл ночь, вернее её остаток, размышляя у окна.
— Мой бедный Андре!
— Вы верно охарактеризовали меня. Я действительно бедный, поскольку ничего не знаю и не понимаю. Это состояние не так уж удручает, пока его не осозна́ешь. А тогда… — Он развёл руками. Алина заметила, что у него измученный вид.
Она пошла рядом с ним вдоль старой гранитной балюстрады, над которой герань разметала свой зелёно-алый шлейф.
— Вы уже решили, что будете делать? — спросила Алина.
— Я решил, что у меня нет выбора. Я тоже должен эмигрировать. Мне повезло, что я имею такую возможность, повезло, что вчера в Париже я не нашёл в этом хаосе никого, перед кем мог бы отчитаться. Если бы я сделал эту глупость, то сегодня уже не был бы вооружён вот этим. — Он вынул из кармана всемогущий документ комиссии двенадцати, предписывающий всем французам оказывать представителю любую помощь, которую он потребует, и предостерегающий тех, кто вздумает ему мешать, и развернул перед Алиной. — С его помощью я в сохранности довезу вас всех до границы, а дальше господину де Керкадью и госпоже де Плугастель придётся везти меня. Таким образом мы будем квиты.
— Квиты? — повторила она. — Но вы же не сможете вернуться!
— Вы, конечно, понимаете, как мне не терпится это сделать! Алина, через день-два начнут наводить справки, что со мной случилось. Всё выяснится, а когда начнётся погоня, мы будем уже далеко. Вы же не думаете, что я смог бы дать правительству удовлетворительное объяснение по поводу своего отсутствия — если только останется какое-нибудь правительство, которому пришлось бы давать отчёт?
— Вы хотите сказать, что пожертвуете своим будущим, своей карьерой, которая только начинается? — У неё дух захватило от изумления.
— При нынешнем положении дел для меня не может быть карьеры — по крайней мере, честной, а вы, надеюсь, не считаете, что я бесчестен. Пришёл день Дантонов и Маратов, день сброда. Бразды правления будут брошены толпе, или она захватит их сама, пьяная от тщеславия, которое возбудили в ней Дантоны и Мараты. Последуют хаос, деспотия грубых скотов, управление целого его недостойными элементами. Это не может долго продолжаться, так как если нацией не будут управлять её лучшие представители, она неминуемо задохнётся и придёт в упадок.
— А я думала, что вы республиканец.
— Да, это так, и я говорю, как республиканец. Я хочу, чтобы во Франции было общество, которое выбирает своё правительство из лучших представителей всех классов и отрицает право какого-либо из классов на захват власти — будь это дворянство, духовенство, буржуазия или пролетариат, поскольку власть, сосредоточенная в руках одного класса, пагубна для всеобщего блага. Два года тому назад казалось, что наш идеал стал реальностью. Монополия власти была отнята у класса, который слишком долго правил, передавая власть по наследству, что несправедливо. Власть равномерно распределили по всему государству, и если бы на этом остановились, всё было бы хорошо. Но мы зашли слишком далеко, увлечённые порывом и подхлёстываемые сопротивлением привилегированных сословий, и в результате — ужасные события, которые мы наблюдали вчера и которые только начинают разворачиваться. Нет, нет, — заключил он. — Там могут делать карьеру только продажные пройдохи, но не человек, который хочет себя уважать. Пришло время удалиться, и, уходя, я ничем не жертвую.
— Но куда вы пойдёте? Что будете делать?
— Что-нибудь подвернётся. За четыре года я успел побывать адвокатом, политиком, учителем фехтования, актёром — да, особенно последним. В мире всегда найдётся место для Скарамуша. А знаете, в отличие от Скарамуша я, как ни странно, проявил предусмотрительность и теперь — владелец маленькой фермы в Саксонии. Думаю, мне бы подошло сельское хозяйство. Это занятие располагает к созерцанию, а я, в конце концов, никогда не был человеком действия и не подхожу на эту роль.
Алина взглянула ему в лицо, и в синих глазах её была задумчивая улыбка.
— Интересно, существует ли роль, на которую вы не подходите?
— Вы так думаете? Однако нельзя сказать, чтобы я добился успеха хоть в одной из тех ролей, которые играл. Я всегда кончал тем, что удирал, — вот и теперь удираю, оставляя процветающую академию фехтования, которая, вероятно, достанется Ледюку. Виной этому — политика, от которой я также удираю. Вот что я действительно умею. Это тоже отличительная черта Скарамуша.
— Почему вы всегда подтруниваете над собой?
— Наверно, потому, что считаю себя частью этого безумного мира, который нельзя принимать всерьёз. Если бы я принимал его всерьёз, то лишился бы рассудка — особенно после того, как объявились мои родители.
— Не надо, Андре! — попросила она. — Вы же знаете, что сейчас неискренни.
— Конечно. Как вы можете ожидать от человека искренности, когда в основе человеческой природы лежит лицемерие? Мы воспитаны в лицемерии, живём им и редко осознаём его. Вы видели, как оно свирепствует во Франции последние четыре года: лицемерят революционеры, лицемерят сторонники старого режима — и в конце концов лицемерие породило хаос. И сам я, критикующий всё подряд в это прекрасное, Богом данное утро, — самый отъявленный лицемер. Именно осознание этой истины не давало мне спать всю ночь. Два года я преследовал всеми возможными средствами… господина де Латур д'Азира.
Он запнулся, как бы не решаясь произнести это имя.
— Два года я обманывал себя относительно мотивов, подстёгивавших меня. Вчера ночью он назвал меня своим злым гением и признал, что это высшая справедливость. Возможно, так оно и есть, и даже если бы он не убил Филиппа де Вильморена, это ничего бы не изменило. Да нет, теперь я точно знаю, что это так, и вот почему я называю себя лицемером, бедным лицемером, занимающимся самообманом.
— Но почему, Андре?
Он спокойно смотрел на неё.
— Потому что он добивался вас, Алина, и из-за этого я был непримирим к нему. Я напряг все силы, чтобы сокрушить его — и таким образом спасти вас, чтобы вы не стали жертвой собственного тщеславия.
Мне не хочется о нём говорить, но я должен сказать несколько слов — надеюсь, в последний раз. До того как пересеклись линии наших жизней, я слышал, что о нём говорили в деревне. Вчера ночью он упомянул несчастную мадемуазель Бине и, пытаясь оправдаться, ссылался на своё воспитание и образ жизни. Что тут можно сказать? Он, вероятно, не может быть иным. Но довольно! Для меня он был воплощением зла, как вы — воплощением добра; он олицетворял грех, вы — чистоту. Я возвёл вас на самый высокий трон, и вы его заслужили. Мог ли я допустить, чтобы вас увлекло вниз ваше тщеславие, чтобы зло сочеталось браком с добром? Что, кроме горя, могло это вам принести? Так я вам и сказал в тот день в Гаврийяке. И я решил спасти вас любой ценой от этой ужасной участи, а моя неприязнь к нему приобрела личный оттенок. Если бы вы сказали мне, что любите его, всё было бы иначе. Я бы мог надеяться, что в союзе, освящённом любовью, вы поднимаете его до себя. Но сочетаться с ним без любви — о, это было отвратительно! И я сражался с ним — крыса против льва, — сражался упорно, пока не увидел, что любовь вытеснила в вашем сердце тщеславие. И тогда я прекратил борьбу.
— Любовь вытеснила тщеславие! — На глазах её закипали слёзы, пока она слушала его, но сейчас волнение уступило место изумлению. — Когда же вы это заметили? Когда?
— Я… я ошибся. Теперь я знаю. Однако в то время… да, в то утро, когда вы, Алина, пришли просить меня отказаться от дуэли с ним, вами двигал страх за него?
— За него! Это был страх за вас, — воскликнула она, не сознавая, что говорит. Но это не убедило его.
— За меня? Но вы же знали — все знали, — чем я занимался ежедневно и чем кончались мои прогулки в Булонский лес.
— Да, но он отличался от тех, с кем вы дрались, — у него была репутация очень искусного фехтовальщика. Дядя считал его непобедимым и убедил меня, что, если вы встретитесь, ничто не спасёт вас.
Он смотрел на неё нахмурившись.
— Зачем вы так, Алина? — спросил он строго. — Я понимаю, что, изменившись с тех пор, вы хотите сейчас отречься от прежних чувств. Наверно, таковы женщины.
— О чём вы говорите, Андре? Как вы не правы! Я сказала вам правду.
— Значит, это из страха за меня вы упали в обморок, увидев, что он возвращается с поединка раненый? Вот что тогда открыло мне глаза.
— Раненый? Я не заметила его раны. Я увидела, что он сидит в коляске живой и невредимый, и решила, что он вас убил, как обещал. Какой ещё вывод я могла сделать?
Андре-Луи увидел ослепительный свет и испугался. Он отступил, прижав руку ко лбу.
— Так вот почему вы упали в обморок? — спросил он недоверчиво.
Алина смотрела на него, не отвечая. Она поняла, что увлеклась и, желая убедить его, сказала лишнее. В глазах её появился страх.
Андре-Луи протянул к ней руки.
— Алина! Алина! — Его голос дрогнул. — Так это из-за меня…
— О, Андре, слепой Андре, конечно, из-за вас! Только из-за вас! Никогда, никогда он меня не интересовал — и о браке с ним я подумала лишь один раз, когда… когда в вашу жизнь вошла та актриса и я… — Она замолчала и, пожав плечами, отвернулась. — Я решила жить ради тщеславия, так как больше не для чего было жить.
Он дрожал.
— Я грежу или же сошёл с ума.
— Вы слепы, Андре, просто слепы.
— Слеп лишь в том случае, когда увидеть означало бы быть самонадеянным.
— И тем не менее прежде я не замечала, чтобы вам недоставало самоуверенности, — ответила она задорно, став прежней Алиной.
Когда минуту спустя господин де Керкадью вышел из библиотеки на террасу, он увидел, что они держатся за руки, не сводя друг с друга глаз, словно в блаженном райском сне.
Эпикте́т (ок. 50 — ок. 140) — римский философ-стоик, раб, позднее вольноотпущенник. «Беседы» Эпиктета, содержащие моральную проповедь (центральная их тема — внутренняя свобода человека), записаны его учеником Аррианом.
Стоик — последователь и приверженец философии стоицизма, проповедовавшей сдержанность, суровость и стойкость в несчастье.
Немези́да — в греческой мифологии — богиня возмездия, карающая за нарушение общественных и моральных норм. Синоним неизбежной кары.
Геральдические лилии — эмблема французского королевского дома.
Ассоциации с рыцарским духом имеют исторический характер: видимо, Андре-Луи вспомнил знаменитого провансальского трубадура Бертрана де Борна (1140—1225), певца любви и рыцарских подвигов. Ассоциации с дружбой носят смысловой характер: ами (ami) по-французски значит «друг».
«Пусть мантия уступит оружию» (лат.) — переиначенный стих из утраченной поэмы Цицерона «О своём консульстве», цитируемый в трактате «Об обязанностях» (1, 22, 77): «Пусть оружие уступит мантии».
Синдик — в феодальных государствах Западной Европы — старшина, избиравшийся для защиты интересов корпорации, которую он представлял.
«Кого Бог хочет погубить…» (лат.) — начало цитаты из трагедии Еврипида «Антигона». Продолжение её звучит следующим образом: «…того он лишает рассудка».
Имеется в виду супруга Людовика XVI Мария-Антуанетта (1755—1793), дочь австрийской императрицы Марии Терезии и сестра австрийского императора Франца-Иосифа.
Имеется в виду ближайшее окружение Иоланды-Маронны Габриэль де Пластрон, супруги герцога Полиньяка, ближайшей подруги Марии-Антуанетты и воспитательницы «детей Франции».
Аббат Сийес Эмманюэль Жозеф (1748—1836) — деятель Великой французской революции, один из основателей Якобинского клуба, с 1791 г. член клуба фельянов. Сийес участвовал в выработке Декларации прав человека и гражданина. В 1799 г. вошёл в Директорию. После переворота 18 брюмера 1799 г. — один из консулов.
Учредительное собрание — в Генеральных штатах, созванных Людовиком XVI в мае 1789 г., депутаты третьего сословия объявили себя 17 июня 1789 г. Национальным, а 9 июля — Учредительным собранием.
Граф Д'Артуа (1757—1836) — младший брат Людовика XVI, будущий король Франции Карл Х (1824—1830).
Людовик Святой (Людовик IX) (1214—1270), французский король с 1226 г.
Дофи́н — титул наследника французского престола.
Байи Жан Сильвен (1736—1793) — известный французский писатель и учёный, член Французской Академии (1784). Во время революции занялся политической деятельностью: в 1789 г. парижские избиратели выбрали его депутатом в Генеральные штаты, а затем депутаты выбрали его председателем (президентом) Генеральных штатов. 16 июля 1789 г. его избрали мэром Парижа. В 1793 г. революционный трибунал приговорил его к смерти.
Мирабо Габриэль-Оноре Рикетти граф де (1749—1791) — знаменитый деятель первых лет Великой французской революции, блестящий оратор. В молодости он вёл чрезвычайно распущенную жизнь, за что не раз подвергался тюремному заключению.
Герцог Орлеанский Луи-Филипп-Жозеф де Бурбон (1747—1793) — единственный принц из дома Бурбонов, перешедший на сторону революции, во время которой он принял фамилию Эгалите (по-французски «равенство»). Переход этот был продиктован не убеждениями, а честолюбием; и за контрреволюционные происки герцог Орлеанский был обезглавлен.
Бройль Виктор Франсуа герцог де (1718—1804) — маршал Франции с 1759 г.
Семилетняя война (1756—1763) — война между Пруссией, Великобританией (в унии с Ганновером) и Португалией, с одной стороны, и Австрией, Францией, Испанией, Саксонией и Швецией — с другой. Вызвана обострением англо-французской борьбы за колонии и столкновением агрессивной политики Пруссии с интересами Австрии, Франции и России.
Гильотен Жозеф-Иньяс (1738—1814) — французский врач, профессор анатомии в Парижском университете. В 1789 г. он изобрёл инструмент для обезглавливания осуждённых на смертную казнь, названный его именем (гильотина).
Марат Жан-Поль (1743—1793) — в период Великой французской революции один из вождей якобинцев. С сентября 1789 г. издавал газету «Друг народа», в которой разоблачал происки жирондистов. Вместе с Робеспьером руководил подготовкой народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., отнявшего власть у жирондистов. Убит Шарлоттой Корде.
Марсово поле — обширная местность в Париже, расположенная между северным фасадом Военной школы и левым берегом Сены. Марсово поле предназначалось для военных манёвров и смотров войск.
Демулен Камиль (1760—1794) — деятель Великой французской революции, журналист. Единомышленник Дантона, вместе с ним казнён.
Тюильрийский сад (и дворец) — старинная резиденция королей Франции в Париже. Расположен на месте старого черепичного завода, откуда и происходит это название. После революции Тюильрийский дворец стал местопребыванием исполнительной власти. Сад разбит знаменитым архитектором Ле Нотром; является популярным местом прогулок.
Принц де Ламбеск Шарль-Эжен (1751—1825) — один из самых страстных контрреволюционеров и одна из крупнейших фигур эмиграции. Родился в Версале, умер в Вене. Людовик XVIII сделал его пэром Франции.
Пер-Лашез — большое парижское кладбище в Менильмонтане, расположенное на территории бывшей резиденции отца Ла Шеза, исповедника Людовика XIV. Здесь Сабатини допускает ошибку, поскольку оно было открыто только в 1804 г.
Пасси — западное предместье Парижа, расположенное между городом и Булонским лесом. В 1657 г. здесь были открыты целебные источники. С середины XVIII в. светские врачи посылали больных на этот модный курорт; здесь лечились Ж.-Ж. Руссо, Б. Франклин и др.
Бастилия — крепость в Париже, построенная в 1370—1382 гг.; с XV в. — государственная тюрьма. Штурм Бастилии (14 июля 1789 г.) явился началом Великой французской революции. В 1790 г. Бастилия была срыта.
Дом инвалидов — убежище для ветеранов, один из самых замечательных архитектурных памятников Парижа, построенный в 1670—1677 гг. Накануне революции там содержались не столько увечные солдаты, сколько слуги вельмож.
Намёк на исторический факт: королю Генриху IV были вручены ключи от города Парижа после того, как он отрёкся от протестантизма и принял католическое вероисповедание (1593).
Лафайет Мари Жозеф (1757—1834) — маркиз, французский политический деятель. Участник Войны за независимость в Северной Америке в звании генерала американской армии. В начале Великой французской революции командовал Национальной гвардией. Будучи сторонником конституционной монархии, перешёл после народного восстания 10 августа 1792 г. на сторону контрреволюции.
«Te Deum» — название и начальные слова торжественного католического гимна; соответствует русскому «Тебя, Бога, хвалим».
Якобинский клуб — политический клуб периода Великой французской революции. Назван по месту заседаний в Париже в бывшем помещении доминиканцев (во Франции именовались якобинцами). Имел много филиалов в провинциях; бретонский клуб — один из филиалов Якобинского клуба в провинции Бретань.
Робеспьер Максимилиан (1758—1794) — деятель Великой французской революции, один из руководителей якобинцев. Фактически возглавив в 1793 г. революционное правительство, сыграл огромную роль в разгроме внутренней и внешней контрреволюции. Казнён термидорианцами.
Гревская площадь — площадь в Париже, расположенная на правом берегу Сены перед городской ратушей; начиная со средних веков до 1830 г. была местом публичных казней.
Сервандони Жан-Жером (1695—1766) — итальянский архитектор и художник. Работал в основном во Франции; являлся театральным художником-декоратором.
Дантон Жорж-Жак (1759—1794) — один из виднейших деятелей Великой французской революции, талантливый оратор. Сыграл выдающуюся роль в 1792 г. в борьбе против нашествия австро-прусских интервентов. Был членом Конвента. Впоследствии возглавил правое крыло якобинцев, выражавшее интересы «новых богачей». Казнён по приговору революционного трибунала.
Клуб кордельеров — политический клуб времён революции, получивший своё название по месту заседаний в стенах бывшего монастыря кордельеров (францисканцев).
Ноде Жозеф (1786—1878) — французский историк, автор «Истории го́тов в Италии».
Конде Луи-Жозеф, принц де (1736—1818) — французский государственный и военный деятель.Конти Луи Франсуа Жозеф де Бурбон, принц де (1734—1814). Конти — близкие родственники правящей династии — считались принцами крови.
Д'Эгийон Арман Виньеро дю Плесси-Ришелье, герцог де (1720—1788) — министр иностранных дел в 1771—1774 гг., весьма посредственный дипломат, но ловкий интриган.
Монтень Мишель Эйкем (1533—1592) — французский философ и писатель-моралист, автор «Опытов».
Елисейские поля — знаменитое место гуляний в Париже между площадью Согласия и Триумфальной аркой Этуаль, длиною 1880 м.
по всем правилам искусства (лат.)
По преданию, на римском Форуме в древности разверзлась бездна, и жрецы объявили, что она закроется лишь в том случае, если Рим пожертвует самым для него дорогим. Тогда юноша по имени Марк Курций, воскликнув, что самое дорогое для Рима — доблесть, в полном вооружении и верхом на коне бросился в бездну, которая тут же закрылась.
Пантеон — усыпальница выдающихся людей в Париже.
Левеллер — член радикальной политической партии в период Английской буржуазной революции XVII в. (до 1647 г. левое крыло индепендентов), объединявшей главным образом мелкобуржуазные городские слои.
Аббат Мори (1746—1817) — французский кардинал, происходивший из бедной семьи. Он начал проповедовать в юности и имел большой успех; в 1785 г. вступил во Французскую Академию, в 1789 г. избран депутатом от духовного сословия в Генеральные штаты. В своих выступлениях защищал церковь и духовенство. После того как окончилась сессия Конституционной ассамблеи, он покинул Францию и скрылся в Италии.
Булонский лес — парк на западной окраине Парижа, традиционное место гуляний парижан.
Маны — в римской мифологии души умерших, почитавшиеся как божества.
Жирондисты — политическая группировка периода Великой французской революции, представлявшая преимущественно республиканскую торгово-промышленную и земледельческую буржуазию. Название «жирондисты» дано историками позднее — по департаменту Жиронда, откуда были родом многие депутаты группировки.
Верньо Пьер Виктюрньен (1753—1793) — деятель Великой французской революции, один из руководителей жирондистов. По приговору революционного трибунала казнён.
Бриссо Жак Пьер (1754—1793) — деятель Великой французской революции, лидер жирондистов. В Конвенте с 1789 г. возглавлял борьбу против якобинцев. По приговору революционного трибунала казнён.
Фельяны — политическая группировка, в значительной мере определявшая политику Учредительного и Законодательного собраний во время Великой французской революции. Названа по месту заседаний своего клуба в бывшем монастыре ордена фельянов в Париже. Состояла из представителей крупной буржуазии и либерального дворянства, выступавших за конституционную монархию.
Ролан де Ла Платьер Жан Мари (1734—1792) — французский политический деятель. В 1792 г. министр внутренних дел, друг жирондистов. Предпринял попытку спасти Людовика XVI. Вёл борьбу против возвышения Робеспьера. Покончил с собой, узнав о казни жены.
Госпожа де Кампан Жанна Луиза Жане (1752—1822) — директриса нескольких популярных воспитательных учреждений в Париже, чтица дочерей Людовика XV, приятельница Марии-Антуанетты. Оставила мемуары, являющиеся ценнейшим документом своего времени.
Новый гимн — имеется в виду «Марсельеза», французская революционная песня, впоследствии государственный гимн Франции. Слова и музыка (1792) К. Ж. Руже де Лиля.
Санкюлот — прозвище крайних революционеров, наиболее активных элементов городской бедноты. Слово происходит от французских слов: sans (без) и culottes (короткие, доходящие до колен штаны). Короткие штаны — кюлот — обычно носили аристократы и крупная буржуазия. Беднейшие и мелкие буржуа и полупролетарии носили длинные штаны до пят.