157026.fb2
Дзукаев слушал односложную бесцветную речь Махотки и никак не мог представить, что это говорил бывший учитель, настолько она была невыразительной. Хотя, впрочем, два года плена, каких только смертей не навидался. Да и с кем ему там было особо-то разговаривать?.. Нет, не жалость испытывал сейчас майор к сдавшемуся диверсанту, а непонятное себе самому сожаление, что вот сидит перед ним здоровенный мужик и вроде жалуется на свою судьбу. Да еще и бормочет-то словно не по-людски, а как о постороннем — пришибленно, по-собачьи.
В конце октября сорок второго появился у них в лагере вербовщик. Вызвал он и Махотку. Сесть предложил, дал закурить и начал про Сталинград рассказывать. Говоря об этом, Махотка оживился, будто что-то всколыхнули в нем эти воспоминания.
Сталинград, убеждал его вербовщик, который назвался бывшим командиром Красной Армии, должен был со дня на день пасть, и тогда в войну вступит Япония. Договор, значит, у них такой был, у Германии с Японией, войны на два фронта Россия не выдержит, это и дурак должен понять. Тут надо знать, что после Валги можно было безбоязненно лезть к черту в зубы. А вербовщик предлагал идти в какую-то немецкую школу, которая готовила специалистов для оккупационных областей. Не сразу, конечно, но сумел Махотка усмотреть в его предложении единственную и больше неповторимую возможность бежать к своим. И не просто бежать, а уйти, имея при себе наверняка важные сведения о немецкой школе. Этим и только этим готов был он оправдать свое предательство. Он прямо так и сказал.
“Понимание вины самой вины не снимает, — подумал Дзукаев, — но все-таки…” Он заметил задумчиво-заинтересованный взгляд Рогова и решил, что, вероятно, оба сейчас размышляют об одном и том же: законы войны суровы, и неизвестно, как сложится судьба Махотки. Дай, конечно, бог, чтобы его сведения могли прел ставить интерес для командования.
Махотка вскоре понял, что попал в школу шпионов и диверсантов для заброски в тыл Красной Армии. Выходит, не так уж и удачно складывались дела на фронте и не так скоро предполагали фашисты закончить войну в России.
Первым делом “курсантов”, как их теперь называли, стали усиленно кормить. Хотя и отбирали в лагерях народ в основном внешне здоровый, требовалось определенное время, чтобы люди обрели форму и смогли выдержать те серьезные нагрузки, которые им предстояло испытать во время обучения. Большое внимание немцы уделяли физической подготовке “курсантов”. Ежедневно — тренировки в стрельбе, нередко — в полной темноте, из разных видов оружия, ориентировка в лесистой местности, хождение на лыжах в дневное и ночное время при любой погоде. Помимо физических упражнений — лекции по топографии, радиоделу, минированию, изучению взрывчатых веществ, устройств для подслушивания телефонных разговоров, методов сбора разведывательных сведений, системы маскировки и конспирации, наконец, немалую долю времени забирало и политическое воспитание, куда входило изучение фашистской геополитики, выступлений Гитлера, Геббельса, Розенберга и других нацистских руководителей. Вместе с тем изучалась структура Красной Армии и различных государственных учреждений, а также правила поведения при проверке документов и после выполнения заданий.
“Ну вот, — отметил Дзукаев, — это уже что-то…”
Несколько раз “курсантов” вывозили на облавы, рассказывал Махотка. Заставляли участвовать в карательных операциях против населения. О последнем Махотка сообщил лишь, что всякий раз старался стрелять выше голов. “Ну конечно, а разве он мог бы сказать иначе? Вот это, разумеется, ложь, — отметил Дзукаев, — и рассказал-то он об этом, наверно, по инерции, от желания выговориться, никто ж за язык его не тянул. Да и фашисты не были простаками: уж коли повязывали набранных отщепенцев кровью, то делали свое дело профессионально… А Махотка-то разговорился. Даже речь вроде стала нормальной, а не тускло односложной…”
Немецкая разведшкола находилась в небольшом эстонском местечке, в Вируском уезде, но выход на улицу был напрочь закрыт для “курсантов”. Они жили в четырехкомнатных финских домиках, каждый отдельно, и друг с другом предпочитали не общаться, это не поощрялось начальством. Территория школы была обнесена высоким каменным забором, а внутри еще и проволочные заграждения, как им объяснили, от любопытства посторонних. Школой руководил круглый, как колобок, рыжий немец, по имени Курт. Вероятно, он имел крупный чин, потому что другие немцы-преподаватели разговаривали с ним почтительно, хотя сам он предпочитал простоту в обращении и даже изредка позволял себе с “курсантами” некое подобие фамильярности. Звания его и фамилии никто из “курсантов” не знал, обращались просто: господин Курт. Этот немец превосходно говорил по-русски, часто приходил на лекции и даже поправлял переводчиков, не знающих, как точнее перевести то или иное выражение. Еще он любил русские песни и иногда, нет, не заставлял, а именно просил “курсантов” спеть ему какую-нибудь старинную русскую песню, чаще всего о Стеньке Разине. И тогда сам подтягивал мужскому хору. “Курсанты”, народ обозленный и потому нелюдимый, не имевшие ни малейшего желания сходиться друг с другом, а тем более делиться своими мыслями, принимали такую “общественную” деятельность рыжего Курта отчужденно, как вынужденную меру подчинения. А Курт, чтобы сплотить “коллектив” — он произносил это слово с издевкой и сам же заразительно хохотал над своей шуткой, — даже устроил несколько общих попоек. “Курсанты” быстро и жадно напивались, но и в этом состоянии сохраняли свою мрачную ожесточенность, подлаживаясь к пьяному хору голосов, выводивших “из-за острова на стрежень…”
И снова изнурительные занятия, бессонные ночи, мины, радиопередатчики, стрельба, а в короткие перерывы — участие в допросах пленных и арестованных. Усиленная подготовка длилась до февраля, то есть четыре месяца. Экзамены принимал специально прибывший из Берлина долговязый, болезненного вида немец с холодными, невыразительными глазами и брезгливо отвисшей нижней губой. Он был близким знакомым рыжего Курта, потому что, несмотря на явную разницу в положении, на людях они выказывали вполне приятельские отношения. Махотка продемонстрировал достаточно высокий уровень знаний, отличное умение в радиоделе, стрельбе, минировании и прочие, необходимые разведчику-диверсанту качества. Рыжий Курт был доволен. Кривая усмешка, долженствующая изображать удовлетворение, скользнула и по отвислой губе немца-экзаменатора.
Прошедший через все круги гитлеровской школы шпионов, Махотка понял — наконец курс занятий окончен и пришла пора оплачивать фашистские счета.
Единственное, что вызывало беспокойство его хозяев, и в первую очередь рыжего Курта, это его кашель. Бывали моменты, когда Махотка едва не падал от слабости, сильно потел, а грудь его буквально раздирал сухой, надрывный кашель. Сам Махотка относил это свое состояние на счет чрезмерных физических перегрузок. Однако однажды, после острого приступа кашля, он обнаружил на платке капельки крови. Боясь, что его сочтут больным и снова, теперь уже окончательно отправят в концлагерь, Махотка скрывал свое состояние от начальства и всех окружающих. И тем не менее немцы обратили внимание и со свойственной им педантичностью решили основательно исследовать его у врачей: не даром ли, как он понял, затрачено на него столько времени и средств.
Его отправили в Таллин и поселили в старой вилле на берегу моря. Было сказано, что здесь ему предстоит отдых после напряженной учебы, а также врачебное освидетельствование. Успешное окончание школы и высокие оценки на экзаменах поставили его в разряд сотрудников, необходимых Германской империи, и теперь долг врачей позаботиться о здоровье своего подопечного.
Комиссия состояла из нескольких пожилых и совсем молодых врачей, под щегольскими, отутюженными халатами которых угадывались эсэсовские мундиры. Махотке пришлось долго и подробно рассказывать о своей жизни в лагерях, о тех, с кем ему приходилось общаться, спать рядом, есть из одной миски. По мере своего рассказа он сам вспомнил, как в Рославле, где они укладывали тяжеленные бетонные плиты на взлетной полосе аэродрома, вместе с ним работал пожилой мужчина, кажется, имя его было Яков, но все его звали Тубиком, потому что у него был туберкулез. Никого эта болезнь не пугала, потому что люди жили и исчисляли свои жизни временем от рассвета до заката солнца. От перенапряжения Яков нередко заходился в надрывном кашле, после которого на губах его вскипала кровавая слюна. Да, все понимали, что дни Якова сочтены, но особого к нему сожаления не испытывали, поскольку и сами о себе не могли предположить ничего определенного. Постоянный контакт с Яковом, — Махотка, пожалуй, один и жалел его, даже спал с ним рядом, не думая о возможных последствиях, — видимо, не прошел даром и, значит, теперь отрыгнулся. Потом Махотку раздели догола и провели в рентгеновский кабинет, где, освещенные призрачным светом, двое врачей долго вертели его, словно куклу, прижимая к холодному металлу экрана, мяли его грудную клетку, заставляли кашлять, дышать и не дышать, поднимать и опускать руки. Затем препроводили в соседний кабинет, где у него взяли разные анализы, вплоть до плевков, и отправили отдыхать до окончательного решения его судьбы.
Широкое окно комнаты, в которой поселили Махотку, было забрано железной решеткой, а напротив двери, в коридоре, стоял охранник. И Махотка понял: никто с ним церемониться не станет.
Поздно ночью, лежа в постели и испытывая отчаянную слабость, мокрый от пота, Махотка вспоминал отрывистый негромкий разговор немцев в рентгеновском кабинете. Он знал немецкий язык в той степени, чтобы понимать обиходную речь. Но ведь говорили о его жизни, и память сама как бы запечатлевала короткие фразы, даже те, где встречались непонятные медицинские слова. Теперь все это живо всплыло, и Махотка силился понять, что обсуждали врачи. Один, тот кто постарше, сказал, что у пациента туберкулез. Каверна в правом легком. Потом он добавил, что он сторонник паллиативного решения. Следует наложить пневмоторакс. Что это такое, Махотка не знал. Второй же, тот, который был моложе, с презрительной маской на лице и болтающимся на тонком черном шнурке моноклем, настаивал на торопластике. В доказательство своей точки зрения он назвал какого-то доктора Риттеля, готового лично проделать эту операцию. Эксперимент, сказал он, в любом случае оправдывал себя. К чему пришли врачи, Махотка тогда не узнал, потому что его выпроводили из кабинета. Слова вот только запомнились…
— Ну, а кто я был для фашистов? Подопытный кролик. Мышь. Ничто. Получится у этого Риттеля — ладно, не получится — выкинут подыхать. И все…
— Действительно, ситуация… — вздохнул Рогов.
— Ну-ну, — поморщился Дзукаев. Следователю ни при каких обстоятельствах нельзя вслух выражать свои эмоции. Он бросил в сторону Рогова строгий, укоризненный взгляд и снова перевел внимание на Махотку. — Мы слушаем вас, продолжайте.
Махотка помолчал, словно не решаясь вести свой рассказ, вернее исповедь, дальше. Тоже хрипло вздохнул и продолжил, не поднимая глаз от пола:
— Утром он пришел, этот рыжий Курт. Сел хозяином, развалился вот так в кресле и начал. Здоровье каждого курсанта, говорит, принадлежит не им лично, а Германии. На тебя, говорит, было затрачено столько средств, а потом ты показал такие успехи, что надо думать, как рациональнее получить отдачу. После такого вступления сразу перешел к моему здоровью. Положение, сказал, критическое: начался туберкулез. К счастью, это та стадия, которая лечится. У врачей, говорит, имеется альтернатива: либо использовать метод поддувания, но это долго, хотя и менее болезненно. Ну, а раз долго, то, по его мнению, — неприемлемо. Мы, мол, в армии, а не в благотворительной организации. А второй вариант — операция. Причем немедленная. Хоть и больно, зато быстро. Словом, при операции врачи могут поставить меня на ноги за какие-нибудь три–четыре месяца. И сам он остановился, конечно, на втором варианте, тем более что операцию уже согласился делать известный хирург, который практикует именно такие операции, доктор Риттель. Запомню я его, этого майора Иоахима Риттеля. Мне потом сказали, что он ученик какого-то знаменитого врача Зауэрбруха. Не знаю, может, они и знаменитые, только это все равно фашисты и на человека им наплевать… Хотя какой я для них человек?.. Ну, словом, Курт заявил, что я должен быть благодарен по гроб жизни, а все дальнейшее будет зависеть от моего поведения и той степени отдачи, пользы, которую я смогу показать в работе на благо рейха…
Вот тут уже, рассказывал далее Махотка, он по-настоящему испугался. Попросил дать ему время на размышление, однако сразу понял, что стучится в наглухо запертую дверь: рыжий Курт действительно все давно решил за него, и мнение такой мелкой сошки, как продажная тварь Махотка, его попросту не интересовало.
За Махоткой явились двое дюжих санитаров, и он понял, что всякое сопротивление бесполезно. Фашисты будут делать не то, что лучше, а то, что скорее, что выгоднее им. Их заботило не здоровье человека, а необходимость быстро поставить на ноги нужного агента. Даже если для этой цели пришлось бы изуродовать человека… И может быть, у пожилого врача, который предлагал пневмоторакс, — теперь-то Махотка сообразил, что означало это слово, — еще сохранились остатки человечности, совести, тогда как у его коллеги, равно как и у рыжего Курта, большого ценителя русских песен, эта самая совесть даже не ночевала.
Очнулся он в больничной палате. Грудь была туго перебинтована и сильно болела, он задыхался от этой боли и невозможности вздохнуть, набрать в легкие воздуха. Боль отпускала, лишь когда вводили морфий. Тогда он словно проваливался в темноту, полную кошмарных сновидений.
В палате были и другие больные. Из их отдельных фраз Махотка понял, что это тоже туберкулезники, главным образом, простые солдаты. Разговоры их были неинтересны и касались лишь давних, часто довоенных домашних дел. Обсуждать положение на фронте или действия своего начальства они остерегались.
Недели через две–три, — Махотка давно потерял счет дням, — ею подняли с кровати и, облачив в застиранный серый халат, повели снимать швы. Увидев страшные рубцы у себя на правой стороне груди, Махотка едва не потерял сознание
А вскоре его посетил рыжий Курт. Махотка стоял в тот день возле пыльного госпитального окна, подставив давно небритое лицо ярким лучам мартовского солнца. Курт накатился веселым колобком и сразу же стал поздравлять с удачной операцией, на все лады расхваливая неподражаемое мастерство хирурга. Довольно потирая короткие и толстые, покрытые коричневыми веснушками пальцы, Курт сообщил, что теперь Махотке не угрожает опасная болезнь, которая очень многих до времени свела в могилу, а кроме того, что является немаловажным в его, Махоткиной, профессии, он будет полностью освобожден от строевой службы в армии. Даже ради одного этого стоило пожертвовать несколькими ребрами. После произведенной операции никому и в голову не придет там, за линией фронта, призвать его в Красную Армию, уж Курту-то во всяком случае известны законы, принятые у Советов.
И словно в насмешку, Курт предложил Махотке кличку “Легкий”. Говоря об этом и словно окончательно добивая своего агента, демонстрируя ему свое знание людской породы и доказывая бесполезность всякого протеста, рыжий Курт достиг тем не менее обратного эффекта. Если раньше у Махотки только теплилась мысль о сдаче в НКВД, то после этого разговора он понял, что никогда не простит фашистам, рыжему Курту своего увечья, и что бы ни грозило ему за предательство Родины, он придет к своим и все расскажет, и будет на коленях умолять дать ему возможность отомстить гитлеровским палачам…
Рогов что-то коротко написал на обрывке бумаги и протянул майору. Дзукаев прочитал: “А что, если повторить его рассказ для Тарантаева?” Он взглянул на Сашу, и тог показал глазами на соседнюю комнату. Дзукаев понял знак по-своему: вызвав Одинцова, он приказал принести задержанному чего-нибудь поесть и предложил сделать для этого короткий перерыв. Оставив Махотку с бойцом, принесшим котелок макарон с мясом, следователи вышли в коридор.
— Думаешь, Сандро, подействует? — усомнился Дзукаев.
— Если он сумеет вот так же все повторить — несомненно! — горячо подтвердил Рогов. — Даже такой, извините, дуб, как Тарантаев… Я серьезно! — воскликнул он потому, что ему показалось, будто Дубинский скептически усмехнулся. — Да, даже непробиваемый дуб не останется спокойным.
Но Виктор Дубинский и не думал насмехаться над горячностью своего младшего коллеги.
— А ведь есть в этом резон, черт возьми, — задумчиво сказал он. — Уж на что мы — тертый народ, битый, я в том смысле, что приходится постоянно рыться во всяком дерьме, и то мне, честно говоря, не по себе… Только тут неясны две позиции: правда ли то, о чем он рассказал? Это, конечно, врачи установят. А во-вторых, пусть вам не покажется странным мое предположение: даже если все рассказанное правда и была действительно операция, то ведь операция-то, простите, была все-таки по делу? Так вот, не игра ли это? Тонкая и точно рассчитанная игра? Мы же его, как уже пострадавшего, казнить не станем, у меня, например, просто рука не повернется… Не могли ли и они продумать такой вариант?
— Задачка… — вздохнул Дзукаев. — Ну что ж, давайте сложим наши предположения. Махотка пусть повторит рассказ. Тарантаева посадим в соседней комнате, и ты, Виктор, не своди с него глаз. А тебе, Сандро, дорогой, такое задание… — Дзукаев посмотрел на часы. — А, черт возьми! Время! Про время совсем забыли! Ночь ведь на дворе!.. Тогда так: задание до утра отменяется, а сейчас допрос продолжаем. Допрос среди ночи будет для Тарантаева очень неприятным. Всякое, понимаешь, полезет в голову. А ты, Виктор, зорко наблюдай. Махотку сразу после допроса — к врачам, и чтоб к утру мы имели о нем полную картину…
Ночью Тарантаев не спал. Он чувствовал, что затягивать время становится все труднее. Его обложили, как волка, со всех сторон. Дальше отмалчиваться бесполезно, да и опасно. Как ни крути, с рацией получается хреново, хоть доказательств, что он сам вел передачи, у них, похоже, пока нет. Ну, взят с оружием, стрелял в офицера. Но ведь с испугу. Ночь была. Может пройти. Опознан целой улицей. Многие, оказывается, видели, как он с немцами за девкой той приезжал, связной партизанской. Не удержался тогда, дурак, самому отличиться захотелось. А все эта чертова бабка. Жаль, не обращал тогда внимания на нее и сопляка, — были бы они сейчас тут!.. Еще одна мысль стала теперь беспокоить: чего эти-то тянут с ним, чего добиваются? Насчет девки отговорка имеется: немцы силком заставили. А его, Гришкиной, личной вины в ее гибели никакой нет. За такое к стенке не ставят. Ну, срок светит — все не вышка… Что еще? Труп этот? Но тут сержантик просчитался. Не так прост он, Гришка-то, чтоб завязать на себе петлю. Правда, слышал он, что вроде есть какой-то способ: если достать из трупа пулю и чего-то там поварганить, можно узнать, из какого ствола она вылетела. Но кто сейчас будет этим заниматься?.. А кавказец все тянет, все переспрашивает по сто раз одно и то же, ловит его, Гришку. Нет, ничего не выйдет у них. Главное нынче — выжить… Конечно, законы военного времени суровы, но ведь раз следователи тянут, выходит, нет у них ничего. Нет. Главное, чтоб не вышка. А в тюрьме жить можно…
В двери лязгнул ключ. Тарантаев посмотрел на конвоира: цыпленок. Шею одним пальцем перешибить можно. Кабы не автомат. Ишь как он им играет-поигрывает. Сам, поди, боится. Ладно, и это дело надо обдумать, решил про себя Тарантаев и, повинуясь движению ствола автомата, поднялся с пола.
— Иди давай! — по-петушиному приказал конвоир. — Руки за спину!
Тарантаев покорно сцепил пальцы за спиной и, косо глядя на конвоира, пошел из кладовки. Длинный узкий коридор, лестница, снова коридор. Гришка шел медленно. Понял, что это, наверно, новый допрос. Если б чего окончательно решили, одного бы за ним не прислали. Прикинул: окно возле лестницы. Низко. Если с ходу вышибить, можно уйти. Но — автомат сзади. Полоснет — пополам перепилит. Нет, подождать маленько надо. Ладно, видно будет…
Его ввели в небольшую комнату, рядом с той, где все время допрашивали. Велели сесть. Он сел, поджав под стул босые ступни. Прислушался. Там, за закрытой дверью, шел разговор. Второй следователь, тот, который обыскивал и потом вел протокол, подошел к двери, прислушался и обернулся к Тарантаеву.
— Вы будете сидеть здесь и слушать допрос одного очень вам, Тарантаев, интересного человека. Сидеть молча и не перебивать. А потом будет видно, может, мы устроим вам с ним очную ставку.
Открыв дверь в другую комнату, следователь уселся за столом напротив Гришки. У двери в коридор после его кивка сел на стул этот цыпленок-автоматчик.
— Продолжим нашу беседу, — услышал Тарантаев гортанный голос кавказца. — Итак, попрошу еще раз о вашем задании.
Гришка поднял глаза на сидящего напротив. Вспомнил: Дубинский его фамилия. Называл этот кавказец. Крепко ему тогда, наверно, влетело за сапоги-то. Ишь как уставился… “Ничего, многого вы от меня не добьетесь…”
— Задание это было у меня первое, — произнес незнакомый хрипловатый голос в соседней комнате. — Не знаю, может, просто проверяли. Курт приказал доставить рацию и батарейки сюда, в этот город. Адрес такой: Красноармейская, девять. Обратиться к хозяйке дома: “Не сдается ли комната?” Она должна ответить: “Сдается, но без кухни”. Вот пока и все. Если она скажет после этого, что ей нужен радист, то я должен вступить в ее подчинение. Она сама укажет, где мне жить. Ну, где прятаться. Если же радист ей не нужен, она просто передаст сведения, которые я обязан взять с собой и вернуться в Смоленск. Переходить линию фронта велено в районе Борска. Если надо, покажу по карте.
— Да, но это позже, — сказал кавказец. — А как зовут женщину, вы знаете?
— Нет. Только пароль. Она блондинка. Красивая такая женщина.
— Значит, Анну Ивановну Баринову вы в лицо или по фотографии не знаете?
— Почему? Курт мне перед полетом показал ее фото. Действительно, красивая баба. Это чтоб я не спутал, на всякий случай.
Тарантаев вздрогнул и увидел нацеленный в упор взгляд Дубинского. Спохватившись, опустил голову. То, что он услыхал сейчас, потрясло его. “Вот же гад, все выложил! И откуда он свалился на голову?..”