157074.fb2
Он уже едва мог сам дойти до туалета, но все еще ругал меня за то, что я не даю ему «заниматься хозяйством». Этот человек, который не умел болеть, «отдыхать», наслаждаться ничегонеделанием, вот так должен прожить зиму? А весной? «Посидит в саду на солнышке…» А летом? Все в том же саду, в тенечке… А я буду надевать ему кислородную маску, переставлять ему ноги и перекладывать руки, чтоб не занемели, ему, который еще не так давно расспрашивал меня с любопытством — как это, когда болит голова.
Крепись, говорили мне добросердечные врачи. Готовься, говорили прямодушные. И я крепилась, а потом начала потихоньку готовиться — готовить себя.
Он ужасно мучается.
Это не жизнь ни для кого, а для него особенно.
Ему не только больно, и тяжко, и страшно, но и безмерно унизительно. В нашей совместной жизни много было криков, обид, обвинений. Но унижать друг друга? Этого мы себе не позволяли.
И кончаются деньги. Положим, денег займу — на сколько хватит? Впрочем, надолго и не понадобится.
Вместе с врачами я продлеваю его муки. Не ради него — ради себя. Чтобы потом не терзала совесть.
Мне изнурительно тяжко смотреть на него. Мне тяжко ухаживать за ним и дышать изо дня в день, из ночи в ночь душным, безнадежным, пропитанным лекарствами воздухом страданий.
Все это напрасно — ему не выжить.
И я отпустила его. Держала, держала — и отпустила.
Ничего не переменилось в нашем обиходе, просто я перестала его держать.
Собака лежит в саду под кустом бугенвиллеи и ждет хозяйку.
Обожженные коротким мартовским снегом ветки бугенвиллеи только-только начали покрываться бледными листочками и не дают тени, хотя солнце уже припекает. Под отцветшим миндальным деревом тени больше, но оттуда видна не вся территория, которую собака по-прежнему охраняет. Она охраняет ее, хотя в доме больше никто не живет.
Собака не знает, что в доме никто не живет. Ей об этом не сказали, или, может быть, хозяйка и сказала, а собака не поняла. Она знает лишь, что хозяина теперь нет, нет совсем, а хозяйка в доме не ночует. Первое не трогает собаку, ибо представляется ей в порядке вещей, а второе сильно удручает ее, но само по себе ничего не значит. Собака привыкла к тому, что хозяйка уходит куда-то, там у нее свои, неизвестные собаке дела — может быть, она ищет там нового хозяина. Важно то, что она каждый день приходит к собаке, и кормит ее, и подолгу сидит на террасе, рассказывая ей о своих переживаниях и делах, иногда плачет, а собака лежит у нее на ногах и с наслаждением слушает непонятные звуки.
Беспокоиться собака начинает, лишь когда хозяйка собирается уходить. О том, что хозяйка намерена скоро уйти, собака узнает задолго до того, как та подымается с места. Хозяйке, видимо, неловко перед собакой, поэтому она всячески старается скрыть от собаки момент своего ухода. Она всегда приносит с собой что-нибудь особенно вкусное, но дает это ей не сразу, вместе с обычной едой, а под самый конец, чтобы собака, занятая лакомством, не просила ее остаться. И собака прекрасно знает, зачем ей дали этот вкусный кусок, и все-таки не может удержаться, опускает голову в миску и почти немедленно слышит щелчок запираемой двери. Тогда, с непроглоченным куском в зубах, она мчится в тот конец сада, откуда видно поспешно уходящую хозяйку. Собака не лает и не скулит ей вслед, а просто стоит и смотрит, выронив кусок на землю. Может быть, хозяйка обернется. Тогда она непременно пойдет назад и побудет еще немного. Но хозяйка оборачивалась только первые дни, а теперь уходит быстро, почти убегает. Вот ее уже не видно. Собака подбирает кусок, съедает его и ложится под куст бугенвиллеи. И принимается ждать хозяйку.
Я убегала от моей собаки, изнывая от жалости и стыда. У меня, разумеется, были серьезные причины, достаточное оправдание для моих действий. Я не могла больше жить в этом чудесном доме с садом, где нам втроем, вместе с собакой, было раньше так хорошо. Не могла жить одна в этом большом наемном доме в восточном Иерусалиме. А там, куда я переселилась, собаке жить невозможно, говорила я себе. Она ведь всю жизнь прожила в саду, на свободе (свобода…), она не сможет жить в тесной городской квартире на четвертом этаже и выходить два или три раза в день на поводке, чтобы в грохочущей сутолоке людей и машин торопливо справить свои надобности на раскаленном грязном асфальте. Она там с ума сойдет. Истоскуется. Зачахнет.
Да я ведь и пробовала взять собаку к себе, и убедилась, что это невозможно. Она ни за что не хотела спускаться по лестнице, а когда я, вся взмыленная, сволокла наконец ее вниз, в густую толпу, собака сперва застыла на месте, и я не могла ее сдвинуть, она упиралась всеми четырьмя лапами и хрипела, полузадушенная удавкой. Прохожие натыкались на нее, толкали, ругались, а она лишь ворочала безумными глазами — и ни с места. Потом же вдруг присела и сделала все свое прямо под ноги спешащим людям. Что было дальше, лучше не вспоминать.
К тому же, если я возьму ее к себе, она полностью свяжет мою свободу. Мне тогда ни уйти надолго, ни уехать. Я ведь теперь живу одна. Нет, я не могла позволить собаке жить со мной. Конечно же, я ее не брошу, она моя любимая собака, я буду часто ездить к ней, кормить и ласкать, она и не заметит перемены. Да ведь это и не навсегда, просто я сейчас в тяжелом состоянии, мне нужно время, чтобы прийти в себя и придумать какой-нибудь выход. А пока ей лучше в саду, в привычной обстановке, на воле. Так я себе говорила.
Прошло и лето, и осень, жаркая погода сменилась холодным ветром с короткими угрюмыми дождями, а для собаки ничего не менялось. Она не привыкла к новому положению вещей и по-прежнему все время ждала хозяйку, но уже не надеялась, что та вернется по-настоящему. В доме стал ночевать незнакомый молодой человек, и он давал собаке еду и воду в те дни, когда хозяйка не приходила. Собака ела и пила, но на молодого человека не обращала никакого внимания. И дней таких, когда хозяйка не приходила, становилось все больше. Когда же она приходила, собака теперь не кидалась ей на грудь с радостным визгом, а стояла, опустив голову и вяло покачивая хвостом. Она знала, что хозяйка забежала ненадолго, погладит, поцелует в морду, пошарит по шерсти, нет ли блох и клещей, скажет несколько ласковых слов — и уйдет, кинув на прощанье собаке традиционный вкусный кусок. И собака съедала этот кусок, но уже не прислушивалась к щелканью замка и не бежала провожать хозяйку.
Собака не плакала и не злилась на хозяйку, ей постепенно становилось как-то все равно. Жирные голуби в безлюдном саду сильно обнаглели, загадили все выходившее в сад окно дома, но охотиться собаке хотелось теперь все реже. Сторожить свой сад и дом с прежним рвением она уже не считала нужным. Лишь по ночам, когда молодой человек не приходил ночевать и собаке бывало особенно страшно, она обегала иногда сад и на каждом углу грозно лаяла и рычала. А днем она большую часть времени спала не просыпаясь и не реагируя на шумы, лишь изредка по привычке окидывая взглядом свою территорию.
Но однажды сквозь крепкий дневной сон до собаки донесся давно не слышанный звук — звонили в дверь. Это значило, что там стоит посторонний человек и хочет войти в дом.
Звонок на двери был очень громкий, и звук этот вызвал в спящем мозгу собаки образ хозяина, как он когда-то долго прилаживал этот звонок специально для хозяйки, чтобы она слышала его из сада. Собака продолжала спать, потому что хозяйка никогда не звонила, а остальное ее никак не касалось. Она знала, что молодого человека в доме нет, а звонок все звонил и звонил, и перед закрытыми глазами собаки все маячил призрак хозяина, темный и расплывчатый, и от этого у нее тоскливо тянуло внутри, но и просыпаться ей было жаль, ибо, пока был хозяин, была тут и хозяйка. Все же долго выдерживать это смутное ощущение, не то тягостное, не то радостное, собака не могла. Она дернулась всем телом, пытаясь его стряхнуть, и проснулась.
А тут и звонок замолчал, и собака по привычке поплелась в тот конец сада, откуда видно было приходящих и уходящих людей.
Но человек вовсе не уходил, а перелезал через поросшую колючими кустиками каперсов ограду. Он не видел собаки, но она сразу учуяла его запах. Если бы не этот запах, ничего бы, скорее всего, и не произошло. Она отогнала бы человека угрожающими скачками издали, лаем, рычанием, вздыбившейся шерстью. Ей совсем не хотелось драться, и если бы человек влез, например, в дом, она бы, наверное, и не пыталась его прогнать. Это был уже не ее дом. Но человек посягал на место обитания собаки, и к ней мгновенно вернулся сторожевой инстинкт. К тому же этот запах.
Собака никогда не нападала на людей первая, она только не позволяла прикасаться к себе никому, кроме хозяйки. Но было три категории людей, к которым она питала особую неприязнь и страх, и если кто-то из них оказывался вблизи, она теряла голову и жестоко кусалась. Люди эти были арабы, религиозные евреи и полицейские. И вот сейчас от лезшего в сад человека до нее донесся один из этих запахов.
Собака не зарычала и не залаяла. Молча, без всякого предупреждения, она прямо с места взвилась вперед и вверх и впилась зубами в переброшенную через ограду ногу. Человек страшно закричал и затряс ногой, цепляясь руками за колючие сухие побеги каперсов. Он раскачивал ногой и с размаху бил собаку о каменную ограду. Собака могла бы терпеть долго, все крепче сжимая челюсти и с каждым толчком все глубже вгрызаясь в икру, но в этом не было нужды. Человек достаточно напуган и теперь наверняка уйдет. Она разжала зубы и, отхватив налету лоскут от штанины, легко спружинила на землю.
И человек действительно ушел. Да так быстро, что, когда собака, смахнув лапами налипший на морду кусок ткани, взглянула вверх, там уже никого не было.
Собака для верности полаяла ему вслед и побежала к миске. Раздвинув носом нападавшие туда листья, она напилась воды и легла под давно засохший куст олеандра — спать и ждать хозяйку.
К этому времени я уже несколько опомнилась от потери. И, как это часто бывает после шока, траурной эйфории и последующей апатии, бросилась в усиленную деятельность. Чувство вины перед ушедшим грызло меня не переставая, и мне все казалось, что допустила я это оттого, что в жизни моей не было нужного порядка, твердой линии, правильной установки. Слишком широко я истолковала понятие своей свободы, свободы оказывать себе снисхождение, жить, как получится, без чрезмерных усилий. Ну, врачи сказали — сделать ничего нельзя. А я и поверила. Предпочла поверить? Очень уж тяжело было? Себя пожалела? И отпустила. Да как быстро! Несколько месяцев всего.
И я клялась себе, что такое со мной больше не повторится и для этого необходимо навести порядок в себе и в своей жизни. Что сталось, того не переделаешь, но впредь…
Начать новую жизнь. Бросить курить — главнейший признак душевной разболтанности и потакания себе. Следить за давно запущенной внешностью. Разобрать и упорядочить кучи бумаг, оплатить просроченные счета, ответить на письма. Найти побольше работы и работать регулярно. Восстановить повисшие в воздухе связи, выходить на люди. И при этом все время помнить, что жизнь тех, кого ты любишь, полностью зависит от твоей воли, помнить это всегда, всегда. Очень мало таких у тебя осталось. Держать эту волю всегда в напряжении, не отпускать ни на минуту.
И я лихорадочно хваталась то за одно, то за другое. Переехала на другую квартиру. Подстриглась по-новому и даже завилась, купила новую одежду. Покопалась в бумагах, но без курения не могла сосредоточиться как следует. Подгоняемая жестоким никотиновым голодом, бегала по городу, навещая без звонка старых друзей, чтобы сказать им, что я их люблю. Визиты эти и нежные мои слова друзья принимали с недоумением и неловкостью, однако из почтения к трауру сказать ничего не решались. Меня это не смущало, мне казалось, что этим я хоть как-то искупаю свою вину. Я полна была решимости никого больше не отпускать.
К тому же непрерывное движение облегчало немного мои муки — и душевные, и физические. Трудно сказать, от чего я в то время страдала больше — от недавней потери или от некурения. Вероятно, от второго. Иногда мне казалось — только бы закурить, только бы избавиться от этого ужаса, от этого неутолимого ощущения постоянной нехватки, а с той, с первой, главной нехваткой я постепенно как-нибудь справлюсь. Только бы закурить. Да и не иногда мне так казалось, а все время, каждую минуту. Но я говорила себе: а, опять хочешь пожалеть себя? оказать себе снисхождение? И не закуривала. До поры до времени.
Так прошло и лето, и жаркая осень, которая, как обычно в здешних местах, без перехода превратилась в ветреную дождливую зиму. А та зима вообще была редкостная. За два дня до Нового года я проснулась среди ночи с тоскливым ощущением, что больше не засну. Лекарство от этого было под рукой: покурить, пожевать что-нибудь из холодильника — и спи дальше. Но я все еще была полна решимости.
Встала, походила, выглянула в окно.
За окном шел снег.
Как-то там моя бедная собака, подумала я, и тут же успокоила себя — у нее конура, да и не боится она такого легкого холода. Схожу к ней с утра пораньше, отнесу печенки.
Утром тротуары покрылись скользкой серой кашицей, транспорт на мостовых сбивался в бесконечные пробки. Придется идти пешком. Я выпила кофе и начала вытаскивать с антресолей зимнюю куртку и резиновые сапоги.
И тут зазвонил телефон. Незнакомый хмурый голос сообщил мне, что он выезжает к моему прежнему дому, забирать мою собаку в карантин.
Снег был для собаки не в новинку, но он выпадал так редко, что она успевала забыть, что это такое, и каждый раз встречала его с недоумением. Он начал идти среди ночи, и собака с некоторой тревогой следила, как светлеет и меняет свой облик знакомый ночной сад.
Холодно ей не было, но было сильно не по себе, и под утро она впервые за много месяцев забралась в свою конуру. Она легла, вытянув вперед лапы и уткнув морду в доски пола. И сквозь резкий, холодный запах снега, втекавший через входное отверстие, почуяла слабый, еле слышный запах пота от рук хозяина, сохранившийся в редко используемой конуре. Этим же запахом, помимо ее собственного, часто пахло от хозяйки, когда хозяин еще был. И опять внутри у собаки больно и сладко колыхнулось от этой призрачной хозяйкиной близости, но перед глазами ее косо летели густые мокрые хлопья, затягивая счастливое воспоминание сонной пеленой, и собака заснула.
Она спала тревожно и просыпалась много раз, снег все шел, забелив сперва вытоптанные собакой тропки в траве, а затем покрыл и траву, и стало слишком светло для предрассветного часа, но затем снег прекратился, в сад прорвались первые горизонтальные солнечные лучи, и все сразу посерело и начало оседать. И собака заснула по-настоящему.
А проснулась она оттого, что к дому приближалась хозяйка. Собака выскочила из конуры, но тут же радость ее сменилась беспокойством, которое возрастало по мере того, как хозяйка подходила ближе.
Еще не видя ее, собака знала, что хозяйка шла не одна. Рядом с нею, отбрасывая на нее густую тень, шел человек, окутанный темным облаком неизвестной, но неумолимой угрозы. Запах его не походил ни на один из ненавистных собаке запахов, тем не менее собака, ни разу в жизни еще не отступавшая перед противником, мгновенно поняла, что надо уходить, и заметалась, ища укрытия. Она отбежала в дальний конец сада, где были свалены остатки камней и ржавых железных прутьев от ограды, и, обдирая бока, забилась вглубь кучи.
Несмотря на свой хмурый вид и голос, человек из городской ветслужбы оказался совсем не злым. На мои просьбы и мольбы он терпеливо объяснил мне, что таков закон: если укушенный пожаловался, ветслужба обязана поместить собаку в карантин, проверить, не бешеная ли. Даже если все прививки сделаны, но укушенный пожаловался… И не проси, и не надейся — закон есть закон. К тому же укушенный — полицейский. Приходил проверять, не выращивают ли в саду марихуану. Травку, значит, растишь? Человек даже заулыбался. Видно, стукнул кто-то, ищи среди знакомых.
Да не огорчайся ты так, говорил он, ничего страшного. Раз собака здоровая, заплатишь за содержание и штраф — и через две недели возьмешь своего зверя обратно. Захочешь — сможешь даже навещать ее в карантине…
Я звала и звала мою собаку, но она не шла. Я обежала весь сад, заглянула в конуру, под все кусты, даже в яму с компостом. Собаки не было.
Пришедший со мной человек нетерпеливо крикнул от ворот:
— Ну долго еще?