157480.fb2 Тысяча дней в Тоскане. Приключение с горчинкой - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Тысяча дней в Тоскане. Приключение с горчинкой - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Осень

6. Vendemmiamo — давайте собирать виноград

Мы подъехали к «Палаццо Барлоццо» в семь часов — рановато даже для визита к Князю, однако он вышел к нам из-за дома, шагая, как журавль Ихабода. Встретив нас, он, как заботливый старый папаша, увидевший своих подопечных живыми и здоровыми, сразу успокоился и ласково улыбнулся:

— Buongiorno, ragazzi. Sono venuto a dirvi che la vedem-mia a Palazzone comincera domani all’alba. Io verro a prendervi alle cinque. Доброе утро, ребятки. Я пришел сказать, что завтра на рассвете в Палаццоне начнут сбор урожая. Буду у вас в 5:00. Будьте готовы.

— Здорово, превосходно, замечательно! Конечно, мы будем готовы, — радостно, но чуточку смущенно отвечали мы, стараясь замять провинность.

Он, конечно, знал, что между нами вышла размолвка, и Фернандо, мне кажется, собирался объясниться, когда Князь заговорил:

— Слушай, Чу, в следующий раз, когда тебе нужно будет спустить пар, выбирай дорогу на Челле. Там безопаснее. А то тут вся округа переполошилась.

И этот человек, еще ни разу не пожимавший мне руку, вдруг крепко обнял меня за плечи, поцеловал в обе щеки и повторил, что увидится с нами завтра утром. Я была потрясена. Мало того, что он проведал, какую необычную ночь мы провели, но еще и сумел соединить в нескольких словах и одном жесте выговор, утешение и предупреждение.

— Adesso, io vado a fare in santa calmа. А теперь я пойду завтракать в священном покое, — сообщил он своими зимними губами, глянул на нас глазами убийцы и широко зашагал в сторону курятника.

Мы сдерживали смех, но кто-то из нас все же прыснул, и он, услышав, обернулся к нам и тоже расхохотался.

— Vi voglio ип sacco di bene, ragazzi! Я желаю вам счастья, ребятки! — крикнул он сквозь тихий шелест сентябрьского дождика.

Мы еще с июня начали выспрашивать у Барлоццо, нельзя ли нам помочь в уборке винограда. За свою журналистскую жизнь мне не раз приходилось помогать в vendemmia в разных краях Европы: в Бандоле на юге Франции, на острове Мадейра, а раз даже на севере Тосканы, в Кьянти — собирая материал и впечатления для своих статей. И каждый раз во мне просыпалась вдохновенная крестьянка. Я даже раздумывать не хотела — как можно жить здесь и остаться в стороне! А мания Фернандо превосходила даже мою одержимость. Банкир так или иначе должен что-то собирать. Однако Барлоццо пытался нас остудить. Представляем ли мы, какая это lavoro massacrante, убийственная работа, которая начинается утром, едва просохнет роса, и длится до захода? Он рассказал, что вся округа собирается в одном хозяйстве, собирает весь виноград и переходит к следующему. Он сказал, что в этом узком кругу бывает шесть-семь, а то и больше хозяйств, где собирают виноград для простого вина, необходимого им не меньше пищи.

— А вы кому помогаете собирать виноград? — спрашивала я в надежде, что прямой вопрос удержит его от новых описаний Армагеддона под жестоким сентябрьским солнцем.

— Обычно помогал своим кузенам в Паллацоне, но у них теперь столько детей, зятьев и невесток, что я им, пожалуй, без надобности, — отвечал он.

— Ну, может, мы пригодимся где-то еще. Может, нам покухарить?

— Вы вот чего не понимаете: сбор винограда — «семейная» работа, к ней не допускают зрителей и болельщиков. Но посмотрим. Я поспрашиваю.

После столь внятной отповеди я перестала касаться этой темы. И о том, что нас пригласили участвовать в сборе винограда, мы узнали только этим утром. La vendemmia, сбор винограда, в жизни тосканского крестьянина — самое долгожданное и торжественное событие года. Виноград на полуострове — самая древняя культура, его лозы вплетаются в языческие обряды и священнодействия, в самую жизнь.

Почти у каждого есть виноградник — собственный или принадлежащий землевладельцу, в сотню лоз или крошечный клочок земли среди кустов ежевики или между рядами кормовой кукурузы, или много гектаров пышных фотогеничных виноградников, возделанных искусной рукой. Или, как у кузенов Барлоццо, нечто среднее. Чаще всего, если не говорить о больших участках, где иногда применяют механические устройства, грозди просто срезают одну за другой, и щелканье секаторов создает древний пасторальный ритм.

На лозах, у которых работают сборщики, развешивают необычные плоские плетеные корзины, так что руки остаются свободными, чтобы срезать гроздь и опустить ее в корзину в плавном движении на два такта. Когда корзина наполнится, виноград вываливают в большие пластиковые ведра и в них несут к маленьким грузовикам или фургонам, которые стоят здесь и там среди лоз, ожидая своей очереди доставить ягоды на давильню. В Калифорнии невинные радости винопития часто сводились на нет сложностями — реальными или воображаемыми — научной дегустации. Здесь ничего подобного нет. Здешние крестьяне делают вино в винограднике, а не в лаборатории, как виноделы-коммерсанты. Плоды, как они есть, как бог послал, — основа их вина. И еще страсть к нему. Вся алхимия заключается в их сочетании. Грубые, крепкие, мускулистые вина, вина, которые надо жевать, густые, светящиеся рубином эликсиры, которые, подобно крови, питают усталые жаждущие тела. Никаких ароматов фиалок или ванили, послевкусия варенья или английской кожи — просто сок винограда, зачарованный в бочках.

Выпрыгивая из грузовика Барлоццо на дорогу к винограднику, мы увидели среди груд корзин и ведер человек тридцать. Люди стояли или сидели, и у всех до единого волосы были повязаны банданой или платком. Поля шляпы цепляются за винградные лозы и мешают сборщику. Косынки же если и не защищают от солнца, то мешают поту заливать глаза. Я решила спрятать свою соломенную шляпу в кузов, понадеявшись, что не все сборщики заметили ее неуместные двухфутовые поля. Когда я вернулась к компании, Барлоццо вручил мне отглаженную бело-голубую косынку и отвел глаза, чтобы лучше дать мне прочувствовать презрение. Мне хотелось спросить, почему было не предупредить меня по дороге, но я промолчала. Фернандо не позволил лишить себя черной бейсболки и заслужил молчаливое одобрение Князя.

Еще в одном мы отличались от компании: у нас на поясах не висели большие ножницы. Я вдруг почувствовала себя как повар без ножа, как водопроводчик, которому приходится одалживать гаечный ключ. Впрочем, и еще кое-кто оказался без орудий труда, но vinaiolo, виноградарь, скоро уже раздавал нам, как хлеб в очереди, инструменты и рабочие перчатки.

Праздничное настроение растекалось среди лоз вместе с vinaiolo, распределявшим участки и показывавшим немногочисленным новичкам, как надо работать. Мне невольно вспомнился сбор винограда в Калифорнии. Управляющий и винодел суетливо носились по винограднику, то кивая, то покачивая головами, трогая и обнюхивая ягоды, записывая что-то в блокнотах, и временами стремглав неслись с гроздью в лабораторию, чтобы провести тест. Собирать ли сегодня или отложить до завтра, дожидаясь большей концентрации фруктового сахара? Здесь все по-другому: когда луна идет на убыль, когда виноградины наливаются и чернеют, покрываются густым белым налетом и просыхают от росы — остатки влаги могут разбавить чистый сок, — vinaiolo отламывает гроздь, обтирает пару ягод о рукав рубашки, забрасывает их в рот, жует, глотает, улыбается и говорит: «Vendemmiamo, собираем».

Работа началась, но тут мне понадобилось в туалет. Две женщины в фартуках и ортопедических туфлях с обрезанными задниками засуетились, показали мне, куда идти, спросили потом, все ли хорошо. Я последней вошла в лиственную аллею между лозами. Одного моего партнера звали Антонио, ему было лет тридцать, и он отличался самодовольством, а второй, семидесятилетний Федерико, был учтив, как граф. Увидев, что я умею пользоваться секатором, легко удерживая изогнутые ручки в кулаке, что я ловко пробираюсь в гущу ветвей, обрезаю и сбрасываю гроздья в корзину, почти не отставая от них, они простили мне шляпку.

— Non е la tua prima vendemmia, ты не первый раз на винограднике. Молодец, синьора!

Прошло меньше двух часов, а я уже купалась в поту и виноградном соке. Шатаясь, слабее младенца, я шагнула из влажной тени между лозами на беспощадное солнце.

Первая общая передышка. Едва ли мне прежде случалось так уставать. Ноги у меня подгибались, как у новорожденного жеребенка. Все тело ныло, но возбуждение и острота всех чувств немного напоминали ощущение после соития. Я поискала глазами Фернандо, который работал на другой стороне холма, разделявшего поля. Вот и он, машет, подзывая меня к себе. Лозы так прекрасны, что я поддаюсь искушению пройти, прихрамывая, между рядами, а не по песчаной дорожке вокруг. Среди сочных зеленых листьев здесь и там виднелось тусклое золото высушенных солнцем и скукожившихся листков. Примета осени. Мы подошли к остальным, обступившим бачки минеральной воды без льда, поставленные в тени двух старых дубов. Тут же стояли бочонки вина. Воду никто не пил, разве что в рот случайно попадали несколько капель, когда они поливали себе головы, руки, плечи. Они купались в воде и пили вино — очень разумно. Я последовала их примеру. Рядом оказалась полная корзинка panini, толстых ломтей хлеба с прошутто или с мортаделлой — я жадно ела, а Федерико налил мне в стакан вина. Я осушила стакан как истинное дитя Этрурии. Меня качнуло.

У меня хватило сил вернуться к работе, сгибать и обрезать, пока не послышались звуки аккордеона и поющих голосов. Я решила, что брежу от солнца, и ждала, что приятная галлюцинация отступит, но тут Антонио объявил:

— Е ora di pranzo, пора обедать.

Какое счастье — обед и серенада! Я нашла Фернандо. Он шлепнулся наземь под лозами, где застал его перерыв на обед. Смеясь, он заявил, что здесь и останется навсегда. Мы вслед за остальными подтянулись к тем же дубам, забрались поглубже в тень, где были накрыты длинные узкие столы. На голубых и зеленых скатертях расположились огромные круглые хлебы, миски с салатом панцанелла, головки сыра пекорино и цельные колбасы финккъона — типично тосканские, большие, как обеденные тарелки, сдобренные диким фенхелем. В плоских корзинках лежали кростини, намазанные паштетом из куриной печени. Кто-то вскрыл еще одну большую оплетенную бутыль, и вот все выстраиваются в очередь, подставляя стаканы под пенистую струю. Сидя на плотно утоптанной земле вместе со всеми под синим небом и ярким солнцем, мы становились частью картины извечной деревенской жизни.

На дальней стороне холма женщины, приставив лесенки к фиговым деревьям, собирали плоды. Их сапфическая стайка представлялась живописным полотном. Их смех звучал, как звон разбитого стакана, упавшего на бархат. Они принесли нам в передниках инжир и мягко высыпали на стол. Я взяла одну фигу, горячую от солнца, раскусила, покатала медовый сок в еще влажном от вина рту. Поднесла одну Фернандо, и он съел ее целиком, зажмурив глаза. На полчаса все затихли, спали, подремывали. Аккордеонист пел один.

Vinaiolo расхаживал между рядами, повторяя:

— Per oggi, basta, ragazzi, на сегодня хватит, ребята.

Было всего пять часов, обычно работа заканчивалась двумя часами позже, и сборщики загомонили, спрашивая, в чем дело. Из уст в уста передавалось известие, что мы в рекордный срок собрали больше половины урожая и давильня, хоть и будет работать всю ночь, просто не примет больше. Этот слух встретили шумным восторгом, мужчины обнимались и целовали друг друга, словно шайка латинян-десперадо после удачного набега. Все устремились к машинам и грузовикам, передавая по кругу траппу, мечтая о скромных радостях ванны и постели. Vinaiolo стоял у конца проезда, где мы оставили машины, пожимал каждому руку и, глядя прямо в глаза, благодарил так горячо, будто мы потушили пламя преисподней. Я подумала, как артистично итальянцы соскальзывают от настроения к настроению. Может быть, тут дело в оливковом масле.

С той же командой чемпионов мы работали еще девять дней в четырех виноградниках, пока весь виноград не был собран. Погода держалась теплая, настроение было добродушным и энергичным. В последний день, возвращаясь к дому в грузовике Барлоццо, я сообщила Фернандо, что бедра у меня налились силой, а он ответил, что так и должно быть от работы на земле. А Барлоццо сказал, что мы опять тешимся пафосными обобщениями, как это свойственно людям, перешагнувшим середину жизни. Что мы всего-навсего немножко помогли соседям убрать виноград. Князь — большой поклонник умеренности. Я ущипнула себя за тициановскую ляжку и подумала, что не такая уж она и тугая. Он, наверно, чтобы загладить колкость, спросил, готовы ли мы к вечернему празднику.

— Ждем не дождемся, — сказали мы.

И Фернандо, выскакивая из грузовика, добавил:

— Tutti al bar per gli aperitivi alia setto mezza, va bene? Аперитив в баре в половине восьмого, ладно?

Ритуал аперитива священен и неизменен, но кто-нибудь из нас каждый раз напоминает остальным.

К праздничному ужину накрыли в винограднике, который мы убирали несколько дней назад. Он меньше всех, в которых мы работали, зато, по-моему, самый красивый: поле окаймлено соснами и соседствует с оливковой рощей. Длинные тонкие столы из бочек, накрытых досками, покрыли крахмальными льняными скатертями и установили между рядами лоз. По обе стороны приставили сооруженные на скорую руку скамьи. Все освещалось живым огнем. Факелы воткнули в красную землю, между низкими каменными стенами горел большой костер. По всей длине стола выстроились свечи, а цепочка свечей в бумажных подставках освещала дорогу к дому. Запах свежего хлеба и молодого вина пьянил сумерки и узкий ломтик луны, взбиравшейся на небо.

Я хотела помочь, но группа из тридцати сборщиков разрослась до шести, если не семи десятков. Мне осталось только смотреть. Участок принадлежал старшему из моих партнеров, Федерико. Он подошел со мной поздороваться и направил в широко распахнутую дверь кухни, где спектаклем распоряжались его жена и дочери. Я насчитала девять женщин, впрочем, может, там было и больше — слишком быстро они двигались. Они пели за стряпней. Хор сам собой разделился на сопрано, на чьи лирические вопросы отвечали альты, в свою очередь задававшие вопрос. Оперетта среди муки и пара.

На одном столе женщины раскатывали хлебное тесто в круглые лепешки и выкладывали на них виноградины. Мне рассказали историю этого хлеба: первую гроздь винограда, срезанную vinaiolo в винограднике каждой семьи, несут в особой корзине благословить в церкви. Затем виноградины кладут плавать в миске с оливковым маслом, сдобренным розмарином и молотым диким фенхелем, после чего ягоды по одной или кучками выкладывают на тесто. Женщины горстями посыпали лепешки сахаром — смесью белого и коричневого, и яростно мололи перец. Потом хлеба ставили в дровяную печь на дальнем конце похожей на пещеру кухни.

— Schiacciate con I’uva, виноградные лепешки, — сказала одна из женщин.

В это время вновь появился Федерико с копией большой этрусской урны в руках. Он обвел пальцем узор, указав диск, который держала над собой женщина на вазе.

— Vedi. Sicuramente anche gli Etruschi hanno fatto le schiacciate durante la vendemmia. Queste pane e una cose antichissima. Смотри. Наверняка этруски тоже пекли такой хлеб в честь сбора винограда. Это история, — сказал он.

Хлеб мигом испекся, и Федерико вынул его из печи, переложив на побитую деревянную дверную створку, лежавшую поверх стола. Когда испеклись все хлебы, четыре женщины в косынках и фартуках, каждая упершись одной рукой в бедро, раскрасневшись, как невесты, подняли дверь и понесли по освещенной свечками тропе к винограднику. Люди расступались перед ними с криком: «Brave, bravissime!» Их позы и жесты до странности походили на позы этрусских жрецов с урны Федерико. Красавицы-лепешки с сахарной корочкой водрузили по три на каждый стол. Толпа рукоплескала.

Федерико поспешно потянул меня к новому чуду. Под золой последнего вчерашнего огня в очаге, широком и глубоком, как комната, в круглодонных винных бутылях, оставшихся большей частью со времен его деда, тушились толстые белые бобы с водой, чесноком и розмарином, морской солью, свеженамолотым перцем и оливковым маслом. Бутылки были заткнуты кусочками мокрой фланели, чтобы пар выходил, не разорвав стекла. Бобы провели в очаге всю ночь. Теперь он вывалил остывшие, благоухающие травами бобы в широкую белую миску, спрыснул маслом и встряхнул. Когда все усядутся, они с женой вместе вынесут миску с нежно-сливочными мягкими бобами и пустят ее по столам по дедовскому обычаю.

Так много всего сразу, так много людей хотят что-то мне показать… Я разрывалась между печью и столом, меня угощали с ложек и с вилок, уговаривали, подбадривали, отчего мой голод только разгорался. Еще!

Одна из женщин разминала миску винограда с картофельным пюре, поясняя, что наложит массу на лицо и оставит на всю ночь и маска очистит поры кожи, сделав ее розовой и блестящей. Ей было не больше двадцати пяти, и я решила, что кожа у нее и без маски была бы розовой и блестящей, но все же поблагодарила за совет.

А вот и еще виноград, просто вымытый, оборванный с гроздьев и рассыпанный поверх и между тугих колбасок в большой толстой медной кастрюле. Одна женщина поливает их маслом, руки другой натирают им виноградины и колбаски. Еще и еще одну кастрюлю готовят над очагом тем же способом. Все три оставляют на дне печи, плотно закрыв железную дверку.

— Quaranta minuti е saremo pronti, та adesso venite tutti per il battesimo. Сорок минут, и все готово, а сейчас все идут на крестины, — сказал Федерико. Толпа передвинулась к огороду. Среди побуревшей листвы блестели громадные оранжевые тыквы. Вздрагивающие огни на каменной стене служили фоном яркому зрелищу. Молодой светловолосый мужчина в джинсах и розовой футболке держал на руках сына, крошечного младенца, совсем потерявшегося среди мягких складок белого одеяльца. На маленьком столе стоял деревянный таз, тоже задрапированный белой тканью. Вперед вышла женщина, поправила отцу руки, чтобы лучше поддерживал головку младенца. Другая женщина, наверняка мать малыша, прижала руки к щекам в немом восторге. Все затаили дыхание. Тишина. Отец произнес благодарственную молитву за урожай, за здоровье и благополучие, за любовь и дружбу соседей, за рождение прекрасного мальчугана, которого назвали Филиппоне, Большой Филипп. Быстрым движением развернув и уронив наземь одеяльце, одной рукой поддерживая младенцу головку, а другой спинку, отец погрузил Большого Филиппа, новорожденного отпрыска связанного с землей племени, в чан только что рожденного будущего вина. Я восхитилась этой симметрией. Купание продлилось всего миг, и тут же отец поднял над головой своего спокойного, голого, омытого виноградом шестидневного младенца, и люди закричали:

— Eviva Filippone, eviva Filippone! Долгой жизни Большому Филиппу!

Крошечный сын Вакха. Через несколько дней его отнесут в церковь и отмоют от первородного греха. Языческие обряды, христианские обряды. Большой Филипп будет неуязвим со всех фронтов.

Все уже рассаживались за столами, передавали тарелки, подносы и корзины. Само собой, разливали вино. И ни один тосканский ужин не начинается без тонких ломтиков копченого мяса, кростини с куриной печенью и жареного хлеба, политого маслом. Этот вечер не был исключением. Белые бобы Федерико и колбаски, зарумянившиеся и хрустящие, раскладывали ложками вместе с густыми винными соусами из разбухшего в жару винограда, заедали скьячаттой и ломтиками запекшейся дочерна жареной тыквы, сладкой и чуть присоленной. Гармония этих кушаний, этой ночи среди этих людей — одно из самых радостных воспоминаний моей жизни.

Казалось, ужин уже подходил к концу, со скатертей стряхнули крошки, и тут актеры кухни вынесли новые корзины, на сей раз переполненные biscotti и грудами crostate. Вокруг стола пошли бутылки vin santo, и все принялись за дело: обмакивали хрусткие печенья в вино и ели между глотками янтарной жидкости, а тартинки с джемом разламывали прямо руками.

— Aspettate, aspettate, ragazzi, с’е anche la saba. Погодите, погодите, ребята, будет еще саба, — предупредил Федерико, не отстававший от выносивших бесконечные миски женщин. La saba — это свежее сусло, неперебродивший сок белого винограда, который перегнали на медленном огне в вязкий золотисто-коричневый сироп, чувственный, как дымный старый портвейн. Это лакомство древнее, как само виноделие, и бутылки сабы, сложенные в dispensa, хранят как святыни. В тот вечер тягучими нитями сабы залили большие миски с маскарпоне. La saba, поданная в кофейных чашечках с маленькими ложечками, — холодное и шелковистое прощание с праздником. Никто не встал с места, но все притихли, каждый ушел в себя. Фернандо, похоже, задремал, опустив голову мне на плечо. Все уже отговорили, рассказали все истории, отсмеялись, и остался только сладостный покой под млечным сиянием месяца, по которому то и дело пробегали облачка. На обрезанных лозах дрожали красноватые отблески, кто-то гладил струны мандолины. Мой муж тихонько посвистывал носом в лад бризу. И где-то рядом чмокал губами Большой Филипп.

Виноградарские колбаски, обжаренные с виноградом

6 порций

2/3 чашки оливкового масла «экстра вирджин»;

2 столовые ложки мелко нарубленных листьев свежего розмарина;

2 чайные ложки семени аниса;

2 чайные ложки семян фенхеля; свежемолотый перец;

2 фунта домашних свиных колбасок, приготовленных без чеснока и чили (прекрасно подойдут окорок «Эйдель», колбаски из утятины или крольчатины);

2 фунта смеси из красного, белого и черного столового винограда, вымытого, обсушенного и оборванного со стеблей.

В маленьком соуснике нагрейте на медленном огне масло — осторожно, чтобы не дать ему закипеть, — добавьте травы, семена и щедро приправьте перцем. Перемешайте и закройте соусник, оставив масло на 15 минут вбирать аромат. За это время проколите колбаски кончиком ножа, по одному-два прокола на каждую, положите их в большой котелок и залейте холодной водой так, чтобы они были чуть прикрыты, доведите до слабого кипения и, неплотно прикрыв крышкой, оставьте вариться на пять минут. За это время прогрейте духовку до 200 градусов.

Обсушите отваренные колбаски и положите их на сковороду, пригодную для выпечки. Полейте душистым маслом, добавьте виноград и перемешайте, встряхивая, так, чтобы виноград и колбаски были покрыты пленкой масла. Поставьте сковороду в нагретую духовку и жарьте колбаски с виноградом 25 минут, переворачивая, пока колбаски не покроются хрустящей корочкой, а виноградины не полопаются. Шумовкой снимите колбаски и виноград со сковороды и оставьте в теплом месте. Добавьте на сковороду красного вина и, помешивая, держите на среднем огне, соскребая пригарочки со дна. Увеличьте огонь и дайте вину загустеть почти до густоты сиропа. Залейте колбаски с виноградом винным соусом и быстро разложите на теплые тарелки. Чудесным гарниром для сочных колбасок с виноградом будет картофельное пюре с пореем или полента. А еще можно вместо гарнира — или вместе с ним — подать хрустящие хлебцы.

Бобы, тушенные в бутылках под золой

Тосканцы питают к бобам такую страсть, что уроженцы других частей Италии частенько называют их mangiafagioli, бобоеды. Самый древний рецепт приготовления самых сочных бобов — al fiasco, тушение в винных бутылях с круглым дном. Предварительно отваренные белые бобы смешивают с водой или вином, оливковым маслом, веточкой розмарина, несколькими дольками чеснока и горстью листьев шалфея, затем разливают по бутылкам. Горлышко бутылки неплотно затыкают смоченной тканью, чтобы пар мог свободно выходить, а затем бутылки закапывают в золу потухающего огня. Бобы готовятся всю ночь и готовы к следующему утру — или дню, или вечеру. Их вываливают в глубокие миски поверх корок вчерашнего хлеба, который пропитывается и размягчается душистым соусом. Еще капля масла, несколько оборотов мельницы для перца, рядом фляга красного вина, и тосканец сыт весь день.

На 8–10 порций (или на четверых тосканцев):

1 фунт сухих белых бобов каннеллини, замоченных накануне;

2 чайные ложки грубой морской соли;

1 чашка оливкового масла «экстра вирджин»;

0,5 чашки воды;

1,5 чашки сухого белого вина;

1 большая веточка розмарина;

3–4 толстых зубчика чеснока, очищенных и раздавленных; добрая горсть шалфея;

2 чайные ложки мелкой морской соли.

Обсушите замоченные бобы и положите их в котел, залив холодной водой. Добавьте грубую морскую соль и доведите до кипения на сильном огне. Убавьте пламя и оставьте на час.

Слейте воду и поместите бобы в круглодонную двухлитровую бутылку из-под кьянти или иной подобный сосуд. Добавьте масло, воду, вино, розмарин, чеснок, шалфей и мелкую морскую соль. Встряхните бутыль, чтобы перемешать ингредиенты. Заткните горлышко кусочком мокрой ткани, закопайте бутыль в золу очага и ложитесь спать. Другой вариант: бобы можно готовить на плите, тушить на маленьком огне в толстом котле два часа или пока они не приобретут сливочный цвет, но еще не разварятся.

7. Dolce е Salata, сладкая и соленая — такой кажется мне жизнь

— Потому что времена переменились, вот почему! — чуть ли не рявкнула на меня Флориана сквозь октябрьскую листву. — Я больше двадцати лет с этим не возилась. А знаешь, сколько тонн груш, слив, помидоров, зеленых бобов и красного перца я пересобирала, перечистила и перезакатывала в банки за свою жизнь? И ты хочешь, чтобы я еще этим занималась? Neanche per sogno, даже не мечтай, — заключила она, собирая последние черносливины с дерева на моем дворе.

Мы спешили, потому что подходила гроза.

— Ладно-ладно, я только подумала, не закатать ли эти, — взмолилась я, обводя рукой стоявшие вокруг корзины с урожаем. — Нам всего не съесть, испортятся, а еще я купила сегодня в Сетоне два бушеля томатов и подумала, что мы могли бы несколько часов поработать вместе, чтобы ты мне показала, как это делается. А уж закончила бы я сама. Мне бы только начать, — договорила я, уже понимая, что прошу слишком многого.

Мы уже направлялись к дому, когда она сказала:

— Так никогда не выходит. Закатывать консервы — все равно что целоваться. Одно тянет за собой другое, и не успеешь оглянуться, как вокруг уже сотни банок и бутылок, и ставить их некуда, а у меня — так и есть всю эту красоту некому. Многое из того, чем мы занимались раньше, больше не имеет смысла.

Я молчала, только поглядывала на нее, усевшись на ступеньку террасы, и думала, как же мало я ее знаю. Как мало она мне открыла и почему мне больше и не нужно. Она больше двадцати лет как овдовела, детей нет, она четыре дня в неделю помогает по хозяйству и готовит для семьи в Читта делла Пьеве. Живет в маленькой красивой квартирке — ипа mansarda, под крышей небольшого палаццо у церкви. Родилась, выросла и всю жизнь прожила в деревне, тепло и дружелюбно относится к соседям, но иногда кажется наособицу от них — рыжеволосая незнакомка, добродушно глядящая на милых овечек. Рафаэлевская мадонна, может быть, самая красивая женщина, какую мне приходилось видеть. Лицо — овальный лунный камень, кожа светится изнутри, как крыло бабочки, вспыхивает алым румянцем, превращая ее в юную девушку. Из ее перепалок с Барлоццо я знала, что она лет на десять моложе его, ей, должно быть, за шестьдесят. Он всегда называет ее ипа ragazzina, девочка, а она отвечает ему: vecio mio, мой старик, на местном диалекте.

С самого дня нашего приезда, когда Флориана стояла подбоченившись в этом саду, предлагая помощь новоселам, между нами завязалось что-то прекрасное. Что-то согласное. Я часто вспоминала тот июльский вечер, который мы провели, болтая ногами в теплом источнике и жуя при луне бискотти. С тех пор она в свои свободные дни иногда заходила попозже утром, помогала мне печь или стряпать или оставалась во дворе, помогая Фернандо с граблями или метлой. Она не могла сидеть без дела. Зарабатывала всю свою жизнь, минуту за минутой. Пока мы с Фернандо лениво возились с чем-то в доме, она иной раз присаживалась у окна в маленькой комнатке наверху и занималась штопкой. У стены там стоял большой стол с фотокарточками моих детей, и она всегда подолгу рассматривала их, одну за другой, улыбалась и цокала языком. Говорила, что Лиза похожа на Одри Хепберн, что ей надо бросать университет и отправляться в Голливуд. Ей нравились глаза Эрика, она говорила про него:

— Lui е troppo tenero da vivere tra i volpi. Он слишком нежен, чтобы жить среди лисиц.

Согласно толкованию Фернандо, это означало, что он выглядит добрым. Особенно ей нравился один из наших свадебных снимков: тот, где я спиной к аппарату, а Фернандо помогает мне выйти из гондолы на пристань. Она подносила его к окну, чтобы рассмотреть во всех подробностях. И всегда очень долго засматривалась на этот снимок.

Флориана никогда не гостила долго — не больше часа — и слышать не желала о том, чтобы пообедать с нами, что-нибудь съесть или выпить. Я думаю, ей просто хотелось побыть у нас. Иногда под вечер мы выходили погулять, встречаясь как бы случайно на дороге в Челле. Флориана была молчунья, она больше улыбалась, когда мы шли с ней под руку, подставив лица любой погоде. Мы любили всякую погоду. Иногда я прихватывала с собой мешочек ликерных карамелек, пару спелых груш или апельсинов, но чаще оказывалось, что карманы свитера Флори полны маленьких шоколадок в голубой фольге. Мы делили их поровну, как бриллианты. Я держалась так же, как она, мне и самой не нужны были слова. Если бы мы знали друг о друге только то, что успели разглядеть в первый день, думаю, мы все равно стали бы подругами. Однако обе мы позволяли себе вежливое любопытство и порой задавали довольно смелые вопросы. Ей нравилось слушать об Америке, особенно о Сан-Франциско, где я проработала много лет. Она говорила, что хотела бы когда-нибудь пройти по мосту Золотые Ворота и прокатиться на пароме до Сосалито, стоя на палубе в тумане, как актриса в одном фильме.

Она любила историю о нашем с Фернандо знакомстве и просила рассказывать снова и снова, останавливаясь на каком-нибудь эпизоде. Как-то я спросила, давно ли они с Барлоццо — пара, и она ответила, что «парой» в сентиментальном смысле они никогда не были, но что дружат всю жизнь и всегда будут дружить. В другой раз она обмолвилась, что была impazzita, сходила по нему с ума еще девочкой, а он ее почти не замечал. Сказала, он всегда был lupo solitario, одинокий волк. Я поняла, что когда ответы ее немногословны, это не потому, что вопрос ей неприятен, а скорее от замешательства, когда она сама не знает ответа. Ее то освещало солнце, то набегала тень. Я то видела ее, то теряла из вида. Мы все умеем проделывать этот фокус. А может, у нее и фокуса никакого не было. Может, просто Флори была тосканкой.

— Ох, Чу, я не какая-нибудь кладовая традиций, в которую можно наведываться, как с Барлоццо. Он никогда не признается, но ему и вправду нравится брать вас обоих за руки и уводить назад. Так или иначе, он проделывает это со всеми нашими, кто ему позволяет. Но с вами обоими, и особенно с Фернандо, он, похоже, воображает, что передает наследство, оставляет вам истории и как будто заверяет смысл своей жизни. Вы трое — соучастники, а соучастие — это вроде любви, тебе не кажется? Он, надо сказать, иногда и ведет себя как влюбленный. Просто он так долго прожил со всеми нами. Те из нас, кто старше его, считают, что ему еще учиться и учиться, а те, кто моложе, хотят чего-то большего — или меньшего? — чем прошлое. Вы двое своей свежестью вскружили ему голову.

Она оборвала свои размышления, хитровато заметив:

— Жаль, что нельзя его попросить помочь тебе со сливами и помидорами. Пожалуй, единственное поварское искусство, в котором он не силен, — консервирование. Он сумеет заколоть и разделать свиныо, разрубить кости как раз так, чтобы проскуитто получилась сладкая и плотная. Сумеет сделать salame, и кровяной хлебец, и зельц, засолить хвост и уши, перетопить жир на шкварки. Я видела, как он насадил сердце на ветку шалфея с листьями, поджарил над огнем и съел и назвал это ужином. Lui qualche volta e una bestia, altre volte un principe. Он иногда зверь, а иногда князь. Но он всегда хорош, Чу. Barlozzo е buono соте il рапе. Барлоццо хорош как хлеб.

Она, как могла, старалась меня отвлечь, и напрасно. Я совершенно не нуждалась в рекламе талантов и добродетелей Барлоццо. Давно уже убедилась, что он — падший ангел, побывавший в неолитическом, римском, средневековом и эдвардианском прошлом. Я не сомневалась, что он может все — кроме как закатать в банки сливы и томаты.

— Ciao tesoruccio, devo andare. Ma, sai di che cosa hai bisogno? Un cogelatore, bello grande. Cosi puoi conservare tutto quello che vuoi, anche tutte le prugne toscane. Чао, дорогуша, мне надо идти. А знаешь, что тебе нужно? Холодильник побольше. В нем ты могла бы хранить все сливы Тосканы.

На минуту я поверила, что она это серьезно, и готова была обвинить ее в богохульстве, но заметила, что она тихонько хихикает, и тоже рассмеялась. Она одиноко ушла вниз по холму, оставив меня сиротливо стоять среди гор гниющих плодов.

Фернандо и Барлоццо сидели за обеденным столом, чертили. Вдохновившись ужином в саду Федерико, они задумали огородить стеной место для очага. Им только и нужно, что камни и место на земле, где огонь не будет угрожать деревьям. Получится примитивная печь для барбекю — можно будет жарить мясо на решетке, а Барлоццо устроит приспособления, чтобы подвешивать котел и тушить что угодно — от дичи до бобов. Очаг, в отличие от печи, годится не только для готовки. Он и нас самих обогреет.

— А то вы скоро скажете, что на улице слишком холодно, и пропустите самые прекрасные вечера в году. Придет долгая холодная зима, и тогда уж вам придется греться у камина в доме, но к чему торопить это время? И если вы согласитесь разок отказаться от своих скатертей и свечей, сможете сидеть здесь у огня, стряпать и есть под звездами, как пастухи, — сказал он. Знал заранее, что образ пастушеского костра меня подкупит. Он и в самом деле в нас влюблен, думала я, слушая, как он описывает прекрасные осенние ночи и кусочки ветчины, обливающиеся чесночным соком.

Он то и дело спотыкался на «мы», переходил на «вы», отделяя себя от этих соблазнительных фантазий. Лучше бы он понял, что «мы» тут уместнее. Барлоццо уже очень много значил для нас обоих, но, думается, с Фернандо они были ближе, хоть оба, по обыкновению, и скупились на проявления чувств. Думаю, каждый видел в другом свое отражение. Фернандо видел, что в старости он станет отчасти походить на Барлоццо, который всегда слишком одинок — или был одинок? — и вечно готов взорваться. В визитах Барлоццо для него есть нечто диккенсовское. «Рождественский визит будущего». А Князь, пожалуй, видел в моем муже себя молодого, особенно когда из глубины проступало твердое ядро воли Фернандо. Должно быть, потому он и повторял шесть раз на дню, как хорошо, что Фернандо scappato dalla banca, сбежал из банка. Почему-то мне казалось, что и сам Барлоццо давным-давно хотел от чего-то или от кого-то сбежать. И оттого, что ему это не удалось, он торжествует, видя удавшийся побег Фернандо.

В нескольких километрах по дороге на Пьяццу была cava, каменоломня. Фернандо считал, что камней там хватит, чтобы возвести Колизей, однако Барлоццо возразил, что кто-нибудь непременно увидит, как мы там копаемся, поинтересуется, что это мы строим, и потом обязательно явится объяснять, что мы все делаем не так. Мы поняли, что Барлоццо не желает ни с кем делиться этой радостью.

— Будут слоняться кругом, как слонялись, когда мы клали печь, и нам придется выслушать три десятка советов, как лучше сложить груду камней. Я знаю в Умбре местечко, где вода Тибра в это время года стоит низко. Мы за несколько часов наберем камней на дне русла. И дорога туда красивая, — добавил он. И вот однажды в ясный вечерок мы погрузили наши тачки и мешки с орудиями каменного века, принадлежавшие Барлоццо, в кузов его грузовичка и отправились. Фернандо завел свою арию из репертуара Кола Портера:

— «Что ты творишь со мной, я не могу понять».

Порой, вечером в баре, мы с Фернандо распеваем часами, а Барлоццо и его старики зачарованно внимают, словно мы — не мы, а странствующая труппа Жака Бреля, аплодируют и повторяют: «Bravi, bravi!» — в каждой паузе, даже когда мы останавливаемся припомнить следующую строчку. Князь выучил пару строк и подпевает Фернандо.

— «Скажи мне-е, откуда в тебе-е-е вла-асть чаровать ме-еня?»

Я обернулась к нему. Он суров, как палач, губами проговаривает каждое слово вслед за нами. Фонетический удар. Он произносит все гласные и растягивает слоги, поэтому на три с половиной такта отстает от Фернандо — тосканское эхо венецианца, распевающего американские любовные песни. Получается замечательно.

Барлоццо подтолкнул меня локтем, чтобы я тоже подпевала. Наше пение словно пришпорило старенький грузовик, и он как на крыльях пролетел всю дорогу к Понтичелли по автостраде и дальше, по извилистому проселку к Тоди. Что бы ни пели мы с Фернандо, Барлоццо повторял единственную заученную строчку, перекладывая слова на разные мотивы и каждый раз затягивая последнюю ноту, пока не кончалось дыхание. Кажется, пение воодушевило Князя и разожгло его любопытство.

— И как ты называешь платье, которое носишь? Mi sembra ип avcinzo del ottocento. Мне оно напоминает пережиток 1800-х годов, — обратился он ко мне, движением брови указывая на мой осенний костюм, недавно сменивший платье с розовыми и оранжевыми розами. На мне была длинная широкая юбка из черной шерстяной фланели, видевшая не меньше пятнадцати сентябрей.

— Наверно, ты прав. Мы с моей юбкой — пережитки другой эры.

Барлоццо остановил грузовик у дороги, на мягкой полянке у сосновой рощи. Мы достали инструменты и тачки и пешком пошли к реке. Сапоги я оставила на берегу и подоткнула юбку, завязав ее узлом на бедре. Я босиком вошла в Тибр. Низкое солнце светило мне в спину, ледяная вода обожгла ноги, а я расплескивала ее привычно, словно всю жизнь переходила Тибр вброд. Когда я одолела все восемь метров, отделявшие меня от другого берега, во мне снова воспрянуло маленькое божество, и я подумала, как я люблю эту жизнь. Она представлялась ворованной — или завоеванной, как приз. Первый приз за «не откладывать». За то, что плещемся в реке здесь и сейчас, а не откладываем на «когда-нибудь поплещемся», пока судьба или кто-то иной не объявит, что планы переменились.

Мужчины ломами выворачивали камни, вытаскивали их из мелкой журчащей воды, укладывали в тачку. Один рейс до грузовика, второй. Я не пыталась помогать, только пела для них и подбадривала криками. И развлекала перечислением всего, что мы приготовим на первом огне.

Выжав реку из подола юбки, сполоснув каплями пальцы, я вышла и села на берегу. Посмотрела, как они работают, потом побродила немного среди сосен, срезая ветки с оранжевыми ягодами, напоминавшими сладко-горький паслен. Я разнежилась, как в бархате, но тут они окликнули меня, говоря, что пора ехать. Мы въехали по холму в Тоди и остановились на развилке, прогулялись немного и сели, прихлебывая просекко и рассказывая друг другу, как проголодались. Было всего семь часов, неприлично рано для местного ужина, и потому мы вернулись к грузовику.

— Можно посмотреть на закат, а потом поесть рыбы в придорожном заведении на обратном пути, — предложил Барлоццо.

Мы остановились в другом месте на берегу, помогли друг другу натянуть свитера и жакеты, защищаясь от бриза. Абрикосовые облака обернулись золотой каймой, уходящее солнце окрасило Тибр кровавыми лучами, алой жилой в сердце наступающей ночи. Мы, спотыкаясь, пробрались к воде, сели, и я неожиданно услышала собственный голос:

— По-моему, нам пора искать собственный дом.

— Где? — спросил Барлоццо.

Ответил ему Фернандо:

— Как можно ближе к Сан-Кассиано.

— Я думал, вы просто прохожие. Думал, для вас это интерлюдия, приключение, забава. Я думал, вы со временем вернетесь в Венецию или в Штаты, — сказал он, хотя уже понимал, что мы не забавы ищем, но уколол побольнее: — Чем вы здесь будете заниматься? Могу понять, что вам нужно место, где провести отпуск, — оно каждому нужно. Но у большинства из тех, кто покупает здесь дом, есть жизнь, дом, работа. Где-то еще. О, они любят эти места, еще как, во всяком случае, те места, которые дали себе труд узнать, но в лучшем случае я назову их прохожими: одной ногой здесь, другая прочно стоит где-то еще. Они ничем не рискуют. Но вы оба, кажется, и не думаете о надежности. Чего ради вам здесь жить?

Я молча, кивком указала на реку и сосны.

— Вот ради чего, — сказала я. — И ради всего, что мы каждый день видим там, в Сан-Кассиано. Я хочу жить здесь, в этих розовых холмах с овечьими загонами, с листьями олив, вывернутых ветром серебристой изнанкой наружу, со звоном колокольчиков сквозь туман. Ради всего этого я хочу здесь жить. — И, обернувшись к нему, добавила: — И еще ради тебя.

Он задумался. Я продолжала:

— Я хочу здесь жить ради тебя. Хочу, чтобы ты был моим учителем. Мне хочется, чтобы ты нам передал хоть часть того, что видел, что знаешь, что умеешь. Что чувствуешь.

Слышен был только шум реки, а потом раздалось шарканье чьих-то ног. Кто-то медленно спускался по крутому косогору с несколькими рядами винограда. Света едва хватило, чтобы разглядеть фигуру древней старухи в платке, в мужском пиджаке. Она, как padrona крестьянского дома выше по реке, обходила свои владения. Широко расставив ноги, она прочно утвердилась на деревянных подошвах перед лозами, обирая здесь и там незамеченные сборщиками ягоды. И, как голодная воровка, жадно ела их прямо с горсти. Потом, дожевывая, шелестя ладонями, как раненая птица в кустах, раздвигала сухие листья в поисках следующей порции лакомства. Состарившаяся, опростившаяся Венера, она очаровала меня. Я словно подглядывала в замочную скважину на саму себя, какой стану когда-нибудь. Мы сидели всего в нескольких ярдах, но она нас не замечала. Или не хотела видеть. Она знала истину: что все пустяки, что беды и победы преходящи и по большей части не важны. Она знала, что и беды, и триумфы обманчивы, и если есть между ними разница, то лишь в том, что величайшие наши подвиги тускнеют быстрее, чем залечиваются раны.

— Ей хочется сладкого, пока не погас свет. Не того ли хочется всем нам? — заговорил Барлоццо. — Но пока еще мне сперва хочется соленой и хрустящей жареной рыбки. — Он поднялся и отряхнул пылинки с и без того грязных брюк хаки.

Мы поели жареной latterini в местечке Лучано. Перед нами поставили полную тарелку этой мелкой озерной рыбки, похожей на корюшку. Я решила, что мы не одолеем такой груды, а нам уже несли еще две такие же тарелки и кувшин холодного белого вина. И больше ничего. Я наблюдала за Князем. Он взял одну рыбку, наполовину засунул в рот, вроде как сложил, сделал два движения челюстями и проглотил. Я повторила за ним и распробовала горячую хрусткую сладкую рыбку, но мне захотелось еще, вторую, третью, быстрее, еще быстрее, чтобы наполнить рот богатым полным вкусом. Я хлебала холодное вино и наслаждалась покоем.

Каменный круг возвели за день, и над горячей золой первого огня я испекла метр жирных сарделек — изделия мясника, носившего мясницкий топорик на поясе «Дольче и Габбана».

Мы зажарили их до хруста, положили на ломти доброго хлеба и съели, щедро запивая вином, сидя прямо на охряной земле, как велел Барлоццо. Подбросили дров в огонь и смотрели, как пламя прожигает дыру в темноте, а ночь прокатывалась над нами беззвучными сапфировыми волнами.

— Зачем ты села так близко к огню? Хочешь принести себя в жертву? — спросил Фернандо.

— Мне нужно найти правильное место.

Хочу сидеть не слишком близко, но и не слишком далеко. Хотя, пожалуй, лучше ближе, чем дальше, — объяснила я.

— Ты не больше меня доверяешь комфорту, Чу, — вмешался Барлоццо.

— Потому что мне нравится сидеть у самого огня?

— Нет, не так просто. Это только символ того факта, что ты не доверяешь комфорту. Ты больше веришь в риск, чем в комфорт. Я тоже всегда боялся комфорта. Навлекаю на себя боль, потому что когда я ее не вижу и не чувствую, когда мне спокойно, то кажется, что вовсе не спокойно, а просто боль собирается с силами. Лучше пусть боль остается, чтобы я мог за ней приглядывать. В комфорте есть риск. Риск, risque. Он добавляет остроты, вот что. Унимает аппетит. Уступает аппетиту. Стой у самого края. Держись подальше от края.

— Так что же из двух?

— Все. Все в разумных дозах в разумное время. Жизни нужна острота. Иначе человек истлеет до времени.

Князь сегодня ужасен. Фернандо изумленно уставился на него, дивясь, что простой совет мне держаться подальше от огня вызвал все эти рассуждения о риске комфорта, разумных дозах остроты и безвременном тлении. Мы оба сознаем, что тут ничего не поделаешь, остается только слушать.

— Cominciamo dal fondo. Давайте начнем сначала. Святой Августин выразил это яснее. «Мы, каждый из нас, умрем». Тлен — удел всего. Дерева, сыра, сердца, всего человеческого рода. Когда это поймешь, жить становится не так важно, как жить так, как тебе хочется. Вы согласны?

Я оглянулась на Фернандо, мы кивнули друг другу, и он согласно кивнул Барлоццо.

— Итак, жизнь, по определению, не вечна. Мы столько сил тратим, стараясь сохранить ее, сберечь, защитить, что у нас остается чертовски мало времени, чтобы жить. Боль, смерть и другие беды не минуют нас, как бы мы ни были осторожны, как бы ни страховались, даже если, боже сохрани, у нас достаточно денег. Ну, хорошо. Так как же человеку понять, как именно он хочет жить? Как он хочет использовать свое время?

Фернандо, кажется, понимал, к чему ведет эта вспышка красноречия, я же запуталась где-то между святым Августином и тленным сыром. Однако я понимала, что для Барлоццо кратчайшее расстояние между двумя строчками — кривая, и потому меня не застали врасплох его слова:

— Если хотите, я помогу вам подыскать дом.

Флориана не ошиблась. Мы — заговорщики.

Местный бар, с первого нашего вечера в Сан-Кассиано казавшийся еще одной комнатой нашего дома, понемногу стал целым домом. Розеальба, Паоло, Тонина, синьора Вера, целые семьи завсегдатаев приняли нас и украсили нашу жизнь. В углу за механическим бильярдом висит телефон. Когда мы звоним Лизе или Эрику, моим агентам в Ныо-Иорке или в издательство в Калифорнию, синьора Вера цыкает на детей, уверяя их, что мы звоним Биллу Клинтону. Старый факс, всю свою долгую жизнь простоявший под мороженицей, любовно обтерт от пыли и выставлен на столик за стойкой бара, с некоторых пор ставшего центром международной связи, воистину «центральным баром».

Три, четыре, а когда и пять раз в день или за вечер мы оказываемся за столиком на маленькой террасе. Утром склоняемся на стойку, грея руки о чашечки с капучино, вечером орем в телефонную трубку. Стряхиваем капли кофе и винные потеки с принятых за день факсов. Бар сочетает в себе все. Он — Голливуд и Вена, Уолл-стрит и Елисейские Поля. Сюда сходятся все новости, даже неперевранные. Здесь пытают судьбу, в основном за картами, здесь утоляют жажду, заключают мир. Для нас это офис, чайная, зал военного совета, святыня, убежище и второй дом. Есть ли здесь кто-либо, кто бы нуждался в нем больше нас? Я начинаю понимать тех итальянцев, которые говорят, что бар следует выбирать тщательней, чем соседей, что пусть квартира окажется не совсем такой, как мечталось, лишь бы в баре было уютно. Иные скажут, что в баре нынче ищут того, что встарь давала приходская церковь, — утешения.

Так же постоянно, как радости бара, желание Барлоццо их умножать. То, что он считает радостями. Отдавать — в его природе. И по большей части незаметно. Он подбрасывает что-то к дверям или, будто он и вовсе ни при чем, оставляет на нашей обычной лесной тропинке мешок ежевики в лиловых пятнах с охапкой белых цветов или маленькую аккуратную вязанку поленьев, перевязанную травяным жгутом. В ответ на благодарности он уверяет, что ничего не знает ни о букете, ни о дровах. Однажды утром у нашей двери появилась волосатая черная нога с копытом, торчавшим из полиэтиленового мешка. Я, взвизгнув, захлопнула дверь. На шум выполз голый полусонный Фернандо.

— Cosa с’е, что такое?

Я, прижимая дверь спиной, взглядом и слабым наклоном головы показала, что за дверью таится что-то ужасное. Он, поняв мой безмолвный ответ, продолжал:

— Che cosa е sucesso, chi е? Что случилось, кто там?

— Guarda, посмотри сам, — я предпочла переложить ответственность на него.

Он выглянул в щелку двери и прошептал:

— Non se nessuno, никого там нет.

— Guarda in giu, взгляни вниз.

— Cristo! Е solo ипа coscia di chingiale. Это же просто кабанья нога. — Он широко открыл дверь, потянулся всем тонким мальчишеским телом за подарком. «Неужто мой венецианец разбирается в кабанах?» — дивилась я, глядя, как он несет приношение в кухню, кладет в мойку и снимает мешок.

Он протяжно медленно выдохнул второе «Cristo».

— Caspita che grande, какая громадная. — Держа ногу у копыта, он поднял ее, повертел, осматривая со всех сторон. — Килограммов пятнадцать потянет, если не больше.

Меня мало волновало, сколько там килограммов. Я просто не желала видеть ее в своей кухне. Я уже готова была накинуться на Фернандо с требованием убрать ее куда угодно, лишь бы подальше от меня, но тут в дверях показалось ухмыляющееся лицо Князя.

— Buongiorno, ragazzi. Е ипа giornata stupenda, по? Ah, bene, avete trovato quel bel giovane mostro! Доброе утро, ребятки. Чудесный денек, а? Боже, вы нашли это дивное молодое чудовище!

Я заметила, что он старательно смотрит только в лицо, вежливо не замечая отсутствия на Фернандо костюма, но нисколько не удивляясь.

— Permesso, можно войти? — продолжал он, входя, и отвернулся закрыть дверь, тем самым предоставив Фернандо время удрать наверх за брюками.

Однако мой супруг, у которого в голове не удерживалось больше одной мысли зараз, думал только о кабане.

— Come si pulisce? Как его чистить? — спросил он.

Я поспешно и основательно ущипнула его за задницу.

— Ah, mi scusi, простите, — опомнился он, неохотно отвлекаясь.

Он вернулся, застегиваясь на ходу, прежде, чем я успела отчитать Князя за устроенный им переполох. Я осталась стоять, глядя, как они расстилают на террасе газеты, достают ножи и принимаются скрести кабанью ногу. По словам Барлоццо, охотник из Пьяццы заколол кабана три недели назад. Это был самец-двухлетка. Его, почистив, подвесили в столовой деревенского почтальона, а сегодня утром разделали и продали. Князь, издавна имевший долю в добыче этой компании, оставил заказ на левую заднюю ногу…

— Е la parte migliore da stufare in vino roso. Это лучшая часть, чтобы тушить в красном вине, — объяснял он Фернандо, пока я подсыпала муку в хлебную опару.

Закончив свой труд, они вошли в дом уже с анонимной массой мяса и костей. Барлоццо попросил меня отыскать самую большую посудину, какая у меня есть. Мой старый медный сотейник его не устроил.

— Torno subito, скоро вернусь, — сказал он и скоро вернулся с охапкой винных бутылок и терракотовым горшком больше Питтсбурга.

Травы с корнями и землей свисали у него из заднего кармана. Он попросил меня нагреть три бутылки вина, а сам разложил зелень на дне горшка, положил сверху куски кабанятины, посолил и помолол сверху перец. Полил все теплым вином, закрыл горшок крышкой и выставил на террасу. Крышку он прижал тремя кирпичами и велел оставить так на три, четыре, может, на пять дней, только раз в день снимать крышку, чтобы перевернуть мясо. Каждое утро я наблюдала, как Фернандо совершает этот обряд двумя вилками, усердно извлекая из вина каждый кусок, снова погружая и заталкивая в красные глубины. Закрыв крышку и уложив на место кирпичи, он отступал назад и стоял, словно ждал, что горшок заговорит. Барлоццо заходил ближе к вечеру, снимал крышку и тыкал в мясо пальцем, принюхивался, наклонив голову.

— Non ancora, нет еще, — сказал он на шестой день.

А на седьмой объявил, что мясо готово.

Фернандо к тому времени решился готовить, что бы ни сказал Князь. После обеда он развел огонь в уличном очаге. К тому времени огонь прогорел, оставив как раз подходящую смесь красной и белой золы, которая устроила Князя. Но прежде тот попросил меня закипятить мясо с вином на плите. Горшок кипел на медленном огне, казалось, целую вечность, а мы, словно механические игрушки, мотались в кухню и из кухни. Наконец появились первые пузырьки, и Барлоццо вынес горшок к очагу. Он сгреб золу в кучку, поставил горшок, прикопав его со всех сторон почти до крышки. Потом поднял крышку, положил выпуклостью вверх и в прогиб насыпал горячей золы. Завершилось все это указанием ничего не трогать до завтрашнего утра. Фернандо не мог перенести безделья и стоял на посту, подравнивая золу, подсыпая ее на крышку, после чего уходил в конюшню, совершал тур вокруг дивана и возвращался посмотреть, не изменилось ли что. Я опасалась, что ночь покажется ему очень долгой.

Когда Князь, явившись наутро, поднял крышку, мы увидели, что мясо потемнело, напоминая темно-коричневый цвет черного дерева, а соус из вина с травами загустел. От запаха мы глотали слюнки.

— Теперь оставьте до завтра, — приказал Князь.

Нам обоим не верилось, что мясо еще не готово. Послушание не бывает беспредельным. Едва Барлоццо ушел, мы ложками выложили мясо па тарелки, налили вина, взяли вчерашнего хлеба и сели за небывалый завтрак. Мясо стало таким нежным, что его можно было есть ложкой, вкус был слаще и сытнее, чем у ветчины, и оставлял на нёбе ореховый привкус. Я вылила немного соуса из терракотового горшка на маленькую сковородку. Добавила полстакана вина, чтобы разбавить, чайную ложку томатной пасты и смешала над медленным огнем. Несколько крупинок грубой морской соли, и вышло то что надо. Мы взяли еще по нескольку кусков мяса, чтобы попробовать его с новым соусом, и решили, что получилась отличная приправа для пасты.

Так я и подала его на следующий день пришедшему к обеду Князю, прежде чем выложить кабанятину из горшка на обеденную тарелку. Мы наелись и объелись, но, заглянув в горшок, я готова была поклясться, что мясо нарастает заново. Такое изобилие вдохновило нас на новый ритуал.

Мы завели обыкновение по пятницам приходить в бар с ужином в корзинке — каждую пятницу. Обогатив таким образом свою социальную жизнь, мы делились тем, что принесли, с каждым, кто оказывался рядом. Три недели мы угощали тушеной кабанятиной в разных видах, на четвертую уложили в корзину тартинки с картофельным пюре, запеченные под корочкой пекорино, и горшочек с соусом из зеленых оливок, растертых с листьями свежего орегано. Еще была тарелка мелких красных перцев, фаршированных сардельками с фенхелем и поджаренных в хлебной печи, а на сладкое — тарелка хрустящих кукурузных печений в сахарной обсыпке. Вера налила нам вина, принесла хлеб и сама подсела за наш столик. Через пять минут нам казалось, что именно так, именно здесь нам и суждено проводить вечера пятницы. Вера ела совсем немного, очень медленно, и я засомневалась, незнакомая ли еда тому причиной или ее патрицианские манеры. Все же, когда она желала нам доброго вечера и удалялась наверх, в семейную квартиру к телевизору, вид у нее был довольный. Ночную вахту принял Тонино. К каждому, кто заходил в бар на эспрессо или аперитив, он выходил из-за стойки, провожал его или ее к нашему столику и уговаривал попробовать, взять хоть кусочек, приглашал посидеть с нами.

Несколько ужинов прошли наедине с Верой, а потом к нам присоединились и другие, тихая слава наших пятниц стала распространяться — дело было не столько в нашем угощении, сколько в воспоминаниях об общих трапезах санкассианцев. Вскоре и они приносили в бар свой ужин, горшки и миски, увязанные в белую материю, и с ними — свои рассказы. Они поведали нам, как делились пищей в войну, в подробностях вспоминали лучшие блюда бабушек и прабабушек, их самые вкусные сласти. Барлоццо, давая нам насладиться дружбой, свободной от его навязчивого присутствия, заходил попозже, принюхивался к десерту и заказывал граппу. Иногда, если что-то оставалось, мы оставляли ему порцию на тарелке.

— Ма perche i tuoi piatti sono lempere dolce salati? Почему твои кушанья всегда сладкосоленые? — поинтересовался он однажды вечером, подбирая хлебом соус, оставшийся на сковороде от утки в мускате.

— Потому что такой кажется мне жизнь.

Тушеная свинина со вкусом дикого кабана

На 6 порций:

10 ягод можжевельника, 10 цельных зубчиков чеснока и 10 зернышек черного перца;

2 чайные ложки мелкой морской соли;

3 фунта свинины с бедра или плеча; излишки жира срезать, нарезать трехдюймовыми кусочками;

2 столовые ложки оливкового масла «экстра вирджин»;

3 средние желтые луковицы, очищенные и нарубленные;

3 большие дольки чеснока очистить и размять;

1 маленький сухой красный чили размять;

1,5 чайной ложки мелкой морской соли;

2 бутылки крепкого красного вина;

1 чашка густой томатной пасты;

1 чашка красного вина;

2 больших зубчика чеснока, очищенных, размятых и мелко нарубленных;

2 чайные ложки хорошего красного винного уксуса;

1 столовая ложка свежих листьев розмарина, растертых в порошок.

Разомните ягоды можжевельника, чеснок и перец пестиком в ступке и выложите в мисочку. Добавьте морскую соль и хорошо перемешайте. Натрите этой смесью приготовленную свинину со всех сторон. Поместите натертую специями свинину в промежуточную емкость и плотно накройте. Три дня храните в холодильнике, каждый день переворачивая свинину.

Нагрейте масло в большом тяжелом котле на среднем огне. Тщательно обсушите пропитавшуюся специями свинину на кухонном полотенце и добавьте в масло — за один раз столько, чтобы кусочкам не было тесно. Дайте свинине схватиться корочкой, прежде чем переворачивать, дайте корочке образоваться со всех сторон. Обжаренную свинину выложите временно на тарелку и продолжайте процесс, добавляя понемногу масла по мере высыхания дна, пока все мясо не обжарится.

Выложите на сковородку лук, чеснок, чили и соль и помешивайте на среднем огне, пока лук не станет прозрачным, но не дайте луку и чесноку потемнеть. Добавьте одну бутылку вина и, когда оно нагреется, соскребите пригарки со дна сковородки. Добавьте томатную пасту и оставьте смесь тихо кипеть. Добавьте обжаренную свинину и вино из второй бутылки по мере необходимости, так чтобы вино почти покрыло свинину. Снова нагрейте массу до медленного кипения, закройте котел, оставив небольшую щель, и тушите очень осторожно на малом огне. Время от времени помешивайте, чтобы свинина оставалась влажной, и продолжайте тушение 2 часа. Проверьте, стало ли мясо нежным. Продолжайте тушить, пока мясо не станет чрезвычайно мягким и не будет разваливаться от прикосновения вилки.

Шумовкой переложите мясо в отдельную посуду, добавьте в оставшийся соус последнюю чашку вина и доведите до кипения. Добавьте чеснок, уксус и розмарин, чтобы придать соусу свежесть; верните мясо в соус, хорошо перемешайте, накройте и оставьте постоять несколько минут. Подавайте соус с пастой как первое блюдо и мясо — как основное блюдо, дополнив его только хлебом, несколькими листьями салата и таким же хорошим красным вином, в котором оно готовилось.

8. Вот это — каштаны!

— Sono buoni, propria ипа delizia quest’anno! Хороши, просто объедение в этом году! — приговаривал себе под нос Князь, хлеща тростью по нижним веткам одного из каштанов, обступивших извилистую дорогу к деревне. Сапогом он расколол несколько штук, понюхал одно ядро, пожевал. Мы возвращались домой после завтрака в баре и решили подкрасться к нему незаметно и хорошенько напугать. Подкрались на цыпочках, не потревожив ни одного из кучи бронзовых листьев, в которых он стоял.

— Domani, завтра! — крикнул он не оборачиваясь.

С самого начала нас видел! Повернувшись к нам, не скрывая уже ухмылки вредного мальчишки, он отдал честь, тронув двумя пальцами старый голубой берет, и зашагал от нас к Пьяцце. Он то заговаривал нас до седьмого пота, то из него слова было не выжать. Впрочем, мы хорошо поняли его «domani». Каштаны созрели. Он нам говорил, предупреждал заранее, что, как только они созреют, он поведет нас в лес обобрать самые старые, самые урожайные деревья.

— Первое дело, когда собираешь каштаны, — это подготовить землю под деревом, — сказал он нам на следующий день, когда мы вышли из дома.

Мы оставили позади все придорожные деревья. Мы несли с собой грабли, лопату, приспособление, чтобы отряхивать деревья — оно походило на выбивалку для ковров, — большую круглодонную корзину с кожаными наплечными ремнями и три пятикилограммовых джутовых мешка, выклянченных у пекаря. Мы один за другим свернули к лесу на повороте у Ла Крочетта и углубились в лес, минуя прекрасные на вид каштаны. Наконец Барлоццо остановился перед огромными деревьями с толстой корой и тихо, благоговейно провозгласил:

— Вот это каштаны!

Мы сложили инструменты и принялись граблями очищать землю вокруг дерева от сухой листвы и веток. Мы расчистили широкую площадку вокруг ствола, откладывая и собирая в мешок новые, недавно упавшие каштаны. То же самое мы общими усилиями проделали у остальных деревьев. Затем Барлоццо вручил Фернандо выбивалку и велел стукнуть как можно выше и сильнее, сбивая каштаны на очищенную землю.

Фернандо, с трудом сдерживая ухмылку, подошел к дереву. Подтянулся, сосредоточился, ударил. Каштаны посыпались градом. Он бил еще и еще, воинственно взмахивая битой и вопя, чтобы мы держались подальше. Барлоццо, понаблюдав за созданным им же монстром, отобрал выбивалку, привел друга в чувство, и мы принялись за сбор урожая.

— Выбирайте только самые большие и блестящие, — наставлял Барлоццо, — а меньшие оставьте зверью. Столько возни с чисткой этих малявок. И собирайте по одному, а не горстями. Каждый осматривайте и отбрасывайте те, в которых не уверены. Незачем брать то, что вы есть не станете. Помните: надо собрать достаточно, но лишнее ни к чему.

«Для Князя все в жизни — повод для урока», — подумала я, сидя на куче листьев и углубившись в созерцание больших сверкающих каштанов. Впрочем, мне всегда нравилось учиться — даже если учитель перебирал с наставлениями.

— А почему нельзя разложить под деревьями мешковину или сетку, с которой каштаны можно ссыпать прямо в мешки? Так кое-где собирают оливки, верно?

— Может, и так, но это не оливки, и мы здесь не ловим каштаны в сеть, — отрезал он.

На земле уже набралось столько каштанов, что я пропускала их между пальцев, бормоча по-английски что-то нелестное в адрес Князя. Фернандо, лишившись своего оружия, влезал на деревья, набивал карманы каштанами с самых верхних ветвей, а когда места не оставалось, сбрасывал остальное вниз, на участок, который застолбил для себя. Он снова стал мальчишкой, и мне это нравилось.

Очень скоро руки у меня застыли на октябрьском холоде, но перчатки мои слишком толстые, и в них пальцы не удерживают каштанов. Барлоццо молча остановился передо мной, снял свои необычные перчатки с обрезанными по последней фаланге пальцами, отдал мне и вернулся к прежнему занятию. Мне редко приходилось видеть его без этих перчаток, такие же, только полотняные, он носил даже в разгар лета. Я сунула руки в еще теплые княжеские перчатки. Они оказались сильно велики, но рукам стало хорошо. Несмотря на то что кончики моих пальцев в них утонули и что их никак нельзя было назвать чистыми, на них засохла грязь и бог весть что еще, все равно они мне понравились, мне понравилось чувствовать их на себе. Может, они меня заколдуют и я превращусь в Князя. Или я заколдую перчатки, и Князь примется танцевать танго. Когда мешки наполнились почти доверху, мы отволокли их к дороге, туда, где остался грузовик Барлоццо, и отправились разгружаться к нашему дому. Начался дождь, поэтому Фернандо развел огонь не в уличном очаге, а в salotto. Барлоццо снова ушел на улицу, точить инструменты, а я отскребла его сковороду для жарки каштанов — тяжелую кованую красавицу с метровой длины ручкой из дерева оливы и с продырявленным дном. А вот и мой нож для чистки — короткий, кривой и опасный на вид. Барлоццо взял свой нож и показал, как надо класть каштан на твердую поверхность плоской стороной вниз и вырезать крест на круглой щечке.

— Только не X, — предупредил он. — Именно крест. X — это знак отказа. Этому я тоже научу, если захотите. Нам всем надо уметь отказывать — мыслям, человеку или духу человека. Но это оставим до другого раза. Научиться выводить большое твердое X — обряд, требующий времени.

Когда рев огня унялся до ровного гула, Барлоццо велел мне подбросить немного розмарина и добавил:

— Тебе приятно, а каштанам не повредит.

Фернандо высыпал первую порцию на сковороду и пристроил ее между углями и пламенем.

— Каштаны такие свежие, что через несколько минут будут готовы. Только сковородку все время встряхивай, — посоветовал Барлоццо.

Он взял дело в свои умелые руки, легким движением кисти подбросил каштаны на сковороде и снова поймал, выронив всего один. Потребовал красного вина, и я поспешила налить ему стакан, но ему нужна была целая бутылка. Получив ее, он, прикрыв горлышко большим пальцем, спрыснул каштаны, осенил их крестным знамением в облачке влажного винного пара.

— Так нежнее получатся, — сказал он.

Мы сидели перед огнем, поставив перед собой две миски. Одна — для обжаренных каштанов, другая для шелухи и кожуры, которая снималась легко, как пижамка с младенца. Мы продолжали надрезать крестом и жарить новые каштаны, и крестили их вином, и ели, и пили. Я завернулась в два слоя пухового одеяла, подложила под голову, на очажную приступку, подушку, а Фернандо с Барлоццо изображали заставки на книжной странице, сидя по обе стороны чайного столика. Барлоццо рассказывал:

— Во время больших войн люди иногда одними каштанами и питались. Да и в другое время часто бывало. В здешних местах еще лет пятьдесят назад сбор каштанов был такой же непременной частью сельской жизни, как виноградарство и откорм свиней. Со времен Средневековья, а может, и много дольше, каштаны — основная еда. Листьями кормили свиней и кур, скорлупа шла на растопку — кроме самых трудных времен, когда из нее делали заварку для питья, — а когда деревья приносили в жертву, из их толстых прочных стволов плотники мастерили примитивную мебель. Из чего, по-вашему, сделан ваш madia? — Он указал на средневековый сундук, на откинутой крышке которого я оставила подходить хлебное тесто.

— Люди еще помнят, как всю зиму жили на pane d’albero, древесном хлебе. Молотые каштаны с водой и щепотка дрожжей. Он был тверже камня, и его приходилось размачивать, чтобы откусить. Некоторые называли его pane di legno, деревянный хлеб, и, по-моему, это название подходит лучше.

Мой отец пришел домой с войны в России зимой 1943 года. Он три месяца шел пешком от Украины через Польшу, Германию и Австрию и потом через Италию с одним мешочком каштанов на поясе. И пополнялся этот мешочек не так уж часто. Он рассказывал, что в феврале трудно было найти каштаны: большую часть уже подобрали, а оставшиеся наполовину сгнили. Если день-другой светило солнце, там, где снег был тоньше, пробивалось несколько отважных травинок, и тогда он садился на такую прогалинку, раскинув ноги, срывал их и отправлял в рот, как крупинки самой жизни.

Еще печальнее, что когда такие не желавшие воевать солдаты, как мой отец, наконец доползали до родного порога в надежде на домашнее тепло, они находили семью сидящей вокруг потухшего очага, такой же голодной, как они. Ни тучного ягненка, зажаренного на вертеле, ни хлеба в печи. Ни кувшина согревающего вина. Никакого пира в честь возвращения героев. Пока мой отец откапывал из-под снега каштаны на Украине, мы с матерью ползали на четвереньках в лесу, жадно откапывая их в палой листве. Те дни глубоко врезались в память мальчика. Это та рана, которая не заживает. Она до сих пор отзывается криком, стоит задеть это место. Помнится, едва каштаны созревали, мы раз за разом уходили в лес, наполняя корзины и карманы свитера, мой берет, материнский передник. Вернувшись домой, ссыпали их в старый baule, ящик в подвале, закрытый от мышей. Других зверей мало осталось вокруг дома, большая часть давно отправилась в котел. Мы немного передыхали, грели руки над прогоревшим очагом и снова отправлялись на поиски. И так день за днем, пока не кончался урожай. Под конец мы забирались на деревья, стряхивали каштаны, дразнившие нас с верхних ветвей. Еще мы собирали сосновые шишки, большие и толстые, в которых пряталась горсточка крошечных белых орешков. Pinoli. Я нес их, прижимая к груди. Первым, что я научился ценить, были эти шишки. Мне помнилось, что так носила меня мать. Что до каштанов, часть мы жарили сразу себе в награду, спрыскивая несколькими каплями разведенного вина. Другие варили, шелуху снимали и откладывали, чтобы, когда высохнет, измолоть на кофе, а мякоть еще доваривали, теперь уже с несколькими листьями дикого латука, с луковицей и травами, пока не получалась мягкая густая каша. Мы ели ее горячей на ужин и приговаривали, как вкусно было бы, будь у нас хоть капелька оливкового масла, или хоть кусочек сливочного, или несколько крупинок сахара.

Потом мы выкладывали остаток каши на кухонном столе аккуратным прямоугольником в два дюйма толщиной и оставляли на ночь сохнуть. Потом дважды в день мы отрезали от него ниткой «пирожки» и жарили над огнем, иногда положив между двумя листьями каштана. Они сворачивались в жару и превращались в обертку для нашего пирожка, который мы съедали тут же, еще горячим.

Но большую часть мы рассыпали в essiccatoio, сушилке. Это было хитроумное приспособление. Посреди лестницы, ведущей на верхний этаж, в те времена почти в каждом крестьянском доме было что-то вроде балкона — его назвали supalco. Та часть, что ближе к лестнице, складывалась из толстых половиц, а остальная часть была веревочной сеткой, висевшей в нескольких метрах над дровяной плитой. Мы раскладывали каштаны на сетке, дым и жар от плиты пропитывали их и медленно высушивали, а потом выходили в приоткрытое окошко. В нашем доме — в вашем доме — essiccatoio располагалось там, где теперь вход. Мы день и ночь поддерживали огонь, чтобы каштаны не остывали, иначе бы они просохли неравномерно и испортились бы.

Весь процесс занимал около шести недель. Существовал научный способ определить, готовы ли каштаны: стукнуть две штуки друг о друга, как колокольчиками. Если звенят, значит, высохли. Это вроде как постучать по корочке испеченного хлеба, проверяя, издает ли она полый звук. Каштаны высыхали, и тут-то начиналась настоящая работа. Мы еще теплыми ссыпали их в наволочки и колотили пестиками и камнями, чтобы отбить скорлупу и кожуру. Тогда я начал узнавать, как отделять одно от другого, как отбросить ненужное, — добавил он, сверля меня взглядом. — Очищенные каштаны мы снова запихивали в наволочки, и я тащил наше скудное богатство к мельнику Тамбурино. Тот молол их в грубую бурую муку. Он делал это для каждой семьи. Потом снова вверх по холму, остановившись на полсекунды, чтобы помахать Тамбурино. Я бежал к дому, к крыльцу, где стояла мать, спрятав под фартуком кулаки. Но, когда мука была готова, оставшаяся работа была просто игрой. В ту же миску, где всегда делали пасту, мы отмеряли железной чашкой две или три порции каштановой муки. Она перемешивала муку, а я тонкой ровной струйкой подливал воду. Я наизусть знал рецепт. Когда тесто становилось жидким и однородным, она переливала его в мелкую сковороду. Моим делом было подсыпать сосновых орешков из моих личных запасов — сколько не жалко. Потом мать ставила сковороду на угли, прикрывала перевернутой крышкой от старой кастрюли и засыпала вогнутость углями. Мы ждали castagnaccio как новостей с фронта, в лихорадочной тревоге. Когда лепешка была почти готова, мать поднимала крышку и, растирая между пальцами несколько сухих иголочек, посыпала ее розмарином. Она всегда приправляла castagnaccio розмарином. Я уже говорил тебе, как ты на нее похожа? Она надевала свитер, закутывала голову платком, а сковороду чистой straccio, кухонной скатертью, и шла в бар, а я, нетерпеливый от голода, бежал за ней. Мы ели вместе с теми, кого заставали там. Еще горячая лепешка, похожая на пудинг, наполняла наши ноздри дымным запахом, утешала, насыщала, как не насыщал с тех пор даже полный горшок мяса. Мы могли продержаться еще немного. Тогда было в обычае приносить свою еду в бар. Нас было так мало. Маленькое племя детей, женщин и мужчин, слишком старых для войны. Все же мне кажется, моя мать первой начала так делать, а уж за ней остальные. Но после войны все переменилось. Все держались сами по себе, собирались только по праздникам — то есть пока ты не начала приносить свои оригинальные блюда, пристыдив нас за лень, а может, и за жадность, напомнив, почему мы все живем вместе на этой нелепой горушке. И как тебе в голову взбрело? Я хочу сказать, как ты додумалась приносить туда суп и хлеб, чтобы разделить их с чужими людьми? Какие-то воспоминания детства?

— Нет, — ответила я. — Во всяком случае, я не помню. Наверное, нам с Фернандо было немножко одиноко. Наверно, мне просто нравится готовить для многих, сколько я могу собрать. Должно быть, это потому, что каждый раз, садясь за стол, я радуюсь первому глотку вина, первому куску хлеба — и не так уж важно, что стоит на столе, главное — кто сидит за столом. А еще нам нравишься ты, и Флори, и…

Мое признание в любви заглушил смех Барлоццо. Его серебристые глаза искрились звездным светом.

В тот вечер Фернандо лежал в постели, заложив руки за голову, устремив открытые глаза внутрь себя.

— Барлоццо, когда рассказывает, уводит меня с собой в прошлое. В его словах сила, которая передается моему телу. И я задыхаюсь, будто бежал или лез в гору. Ты меня понимаешь?

— Да, да, по-моему, понимаю. Мало того, что мы чувствуем то, что чувствует он. Его сила отчасти в том, что он может передать нам, что он чувствовал.

— Надеюсь только, ночью мне не приснятся каштаны, — сказал он, поворачиваясь ко мне и обнимая меня ногами.

На следующий день я выстирала перчатки Князя и высушила их у огня, но, когда хотела вернуть, он сказал, что я их погубила. Я догадалась, что он просто хотел оставить их мне, и оставила, передарив Фернандо. Он натянул одну, подтянул пальцы, высунув кончики в прорезы, сжал и разжал кулак, чтобы перчатка села поудобнее. Теперь другую.

— Удивительно! — воскликнул он, с хрустом расправив плечи и вытянув руки перед собой, залюбовался, поворачивая кисти, — Говорю тебе, честное слово, я думаю, мне на роду написано быть крестьянином!

Как-то вечером в пятницу мы принесли в бар ужин из тыквы. Я высмотрела красавицу на рынке в Аквапенденте за неделю до того. Она возлежала в кузове грузовика среди курчавых кочанов. Не так уж велика, зато идеально кругла, с плотной медно-красной кожурой и зелеными полосками — замечательное осеннее украшение для дверей нашей конюшни, подумалось мне. Но в то утро у меня не нашлось, что поставить в печь после выпечки хлеба. Взглянув на тыкву, я решила, что, пожалуй, могу пожертвовать ею ради ужина. Я срезала верхушку, как для фонаря, выскребла мякоть, отделила волокна и разложила семечки сушиться на противне. Быстрый обыск шкафов и холодильника дал лук, обрезки разных сыров, утреннюю пару яиц и полбутылки белого вина. Я обжарила луковицы в оливковом масле, размяла горгонзолу с кусочками эмменталера и пармезана, добавила в смесь примерно столовую ложку маскарпоне и яйца. Последними туда же отправились длинные стружки мускатного ореха, немного белого перца, морская соль и вино. Пастой я набила тыкву, поставила макушку на место и оставила в печи, пока тыквенная мякоть не стала нежной и начинка не запахла добрым луковым супом. Семечки я обжарила и слегка присолила. Этот шедевр мы отнесли в бар в хлебной миске, чтобы тыква не опрокинулась, потом ложкой разложили начинку по суповым тарелкам и присыпали каждую семечками. Хлеб и вино — вот и ужин. Не хватает только десерта. Я через тюбик для теста намотала на тарелку холм приправленного темным коричневым сахаром и коньяком каштанового пюре. Сквозь трещины сочились слегка взбитые сливки, а сверху я посыпала все горьким какао.

— И как это называть, Чу? — осведомился Барлоццо таким тоном, словно какао было не какао, а горький пепел и он заранее не одобрял все блюдо, независимо от его названия и вкуса.

— «Монблан». Французское блюдо из репертуара самой изысканной кухни, — объявила я голосом шеф-повара.

Он попробовал, ничего не сказал, попробовал еще раз, стал зачерпывать полной ложкой с почти непроницаемым выражением лица и, закончив, сказал:

— Очень мило, но мы не во Франции, и, сдается мне, делать лакомство из каштанов — похоже на издевательство. Это как экспериментировать с рецептом обычного хлеба. Слишком похоже на забывчивость. Не могла бы ты к следующей пятнице испечь castagnaccio с сосновыми орешками и розмарином? — попросил тосканский Князь чуть дрогнувшим голосом, каким, может быть, говорил в одиннадцать лет.

— Обязательно испеку. Но к чему такие строгости? Сидишь здесь, закинув ногу на ногу, и изрыгаешь проклятия, как Мефистофель. Фернандо это блюдо очень любит, и, думаю, запрещать его всем нам — это уж слишком.

Фернандо в ужасе от моей дерзости покачал головой. Глаза его говорили: «Stai tranquilla, спокойно» — вечная итальянская молитва, долженствующая свести на нет все неловкости и поддержать священное bella figura — хорошее впечатление. Но Барлоццо, кажется, не обиделся. Князь — как дикая мята. Чем больше ее мнешь, тем слаще запах.

— Va bene, но все же сделай мне castagnaccio. И мы съедим его с ложкой рикотты и запьем стаканом vin santo.

Его смех лился, как теплый мед, когда он договорил:

— Вот увидите, как я запою, предвкушая этот ужин!

Наши походы за каштанами продолжались неделю. Мы чередовали или совмещали их со сбором порчини. После ночных дождей, надев резиновые сапоги и вооружившись палками от змей, мы вслед за Барлоццо углублялись в чащу в поисках грибов.

Мы с Фернандо пели.

— Вам обязательно нужен аккомпанемент? — шипел он. — Помолчите, будьте добры.

Он — единственная гадюка в этом лесу, решила я.

— С чего бы нам молчать? Кого разбудит наше пение?

— Еще немного, и проснутся истлевшие мертвецы. Вы не даете сосредоточиться. Я начинаю вас слушать, запоминать слова, и мысли у меня путаются.

Мы с Фернандо переходим от дуэта в полный голос на таинственный полушепот, и с «Я схожу от тебя с ума» устремляемся за победителем дальше в лес.

Если в отношении каштанов собственнические чувства Барлоццо едва проявлялись, то в сохранении тайны и охране своих грязных владений, изобилующих грибами, он переходит все границы. Пробирается по ложбинам, заглядывает в каждую впадинку, приподнимает старый дерн, ищет под узловатыми корнями, и все это в заговорщицком молчании. Слышно только его хриплое неровное дыхание. Грибы, которые он выкапывает, называются porcini — так же, как толстенькие новорожденные поросята. Между делом Барлоццо прихватывает горстку ягод с ветки можжевельника или сосновую шишку, полную мягких белых самоцветов его детства.

Мы относим добычу домой, бережно обтираем «поросят» мягкой тряпочкой и нарезаем толстыми неровными ломтиками. Теперь они готовы для сотейника. Ростки menluccia, дикой мяты, шесть, ровно шесть ягод можжевельника на кило porcini, чеснок в кожуре, размятый ударом черной чугунной сковороды, плеснуть белого вина, от которого пар начинает пахнуть землей и мускусом, пригоршню жареных сосновых орешков, и обед готов. Барлоццо разливает вино, Фернандо ломает хлеб. Виоп appetite.

— Как ты думаешь, сколько килограммов каштанов мы слопали вместе с Барлоццо за последний месяц? — спросила я у Фернандо однажды вечером в постели, ужаснувшись куполу своего разбухшего от каштанов брюха, подобного животику Будды и блестевшего в свете свечей. — И сколько килограммов порчини? — добавила я, озирая свои объемы.

Я располнела, разжирела от осенней диеты из каштанов и грибов. Как бы я ни наслаждалась сбором и стряпней, теперь настала пора прописать себе неделю на крепком прозрачном бульоне и остатках говядины с вываренной в нем косточкой. Ночью ко мне подкрадывается тоска по чаю с бутербродами.

Фернандо, стараясь свести на нет наше обжорство, уверил:

— Не так уж много. Может, полкило каштанов в день и столько же грибов. — Я смотрела, как он подсчитывает на пальцах. — Ну, с теми, что мы жарили или добавляли в суп и поленту, может, и больше.

Я вношу поправку: неделю на бульоне без говядины. И хлеб без масла.

Я уже полтора дня худела, когда Барлоццо предложил новую авантюру.

— Поехали на каштановую ярмарку на дороге к Монте-Амиата. Там живут лучшие повара в Тоскане, и места красивые, — незатейливо соблазнял он.

Я всегда соблюдаю наложенные на себя ограничения, однако слова Князя еще висели в воздухе, выбирая место для посадки, когда моя рука, проворно, как ящерица, скользнула за пояс юбки и убедила меня, что там еще есть место на несколько дней невоздержанности.

— Когда едем? — только и спросила я.

Высота Монте-Амиата 1738 метров, и это самая высокая вершина в Тоскане. Давно потухший вулкан покрыт жирной тучной почвой, удобренной древними извержениями, и на его крутых черных склонах произрастают более 2000 окультуренных каштанов, с которых в год собирают до 60 миллионов фунтов. Туда мы и ехали.

Опять в грузовик, и на Кассиеву дорогу, а с нее на горную дорогу к хребту, где мы устроились на ночлег в rifugio, приюте — бревенчатом доме, где в основном ночуют лыжники. Дом был разделен на маленькие спальни, в каждой одна или две походные койки и дровяная плита. Для будущих чемпионов. И еще три дня и ночи мы — пилигримы на тропе castagne i porcini. Мы побывали в деревнях у подножия Амиаты, следуя рукописным указателям к раю дегустатора. Аббадья Сан-Сальваторе, Виво д’Орча, Кампилья д’Орча, Баньи Сан-Филиппо, Баньоло, Арчидоччо — и в каждой свое особое блюдо: ризотто с каштанами и лесными грибами, грибы, поджаренные на гриле в каштановых листьях, скатанная вручную каштановая паста с жареными грибами, тушеная говядина с каштанами и сушеными апельсинами. И, конечно, каштановое gelati, и кукурузные хрустящие тартинки с каштановым джемом, и горячие, румяные каштановые пончики с медом — разумеется, каштановым.

На обратном пути Барлоццо притормозил и свернул на дорожку чуть побольше козьей тропы. Выйдя из грузовика, мы прошли за ним к развалюхе на холме, со стенами, высохшими на вид и осыпающимися в бурьян. Вздохи припахивавшего гнильцой ветра и блеяние далеких овец нарушали тишину. Вокруг расхаживали крестьяне. Дым, тучей валивший из трубы, окутывал домик и людей вокруг туманами Элизиума. За оградой мы увидели, что крестьяне трудятся над огромной грудой фиг. Они готовили их для сушки в essiccatoio, такой же, о какой рассказывал нам Барлоццо. Несколько человек надрезали плоды и запихивали внутрь миндалины с несколькими зернышками фенхеля и аниса, а потом выкладывали фиги на подносы. Другие стояли наготове, чтобы унести заполненные подносы в дом, вверх по лестнице, к сеткам над дымящей печью.

Часть фиг уже стала гладкой, как яшмовые бусины. Их, просохшие вместе с начинкой и остуженные, выкладывали перед последней работницей, вооруженной деревянной иглой и мясницкой бечевкой. Руки ее сновали над плодами, прокалывая, нанизывая, перемежая свежим лавровым листом и укладывая готовые ожерелья в плоскую корзину.

Мы с Барлоццо и Фернандо смотрели. Заговорили с ними, и нам предложили вина с хлебом, остатки трудовой трапезы. Когда мы спросили, нельзя ли купить несколько связок, наш собеседник замялся: это поздний урожай, последние плоды сезона, и не лучшие. Мы уверили, что они выглядят замечательно, и он предложил нам фиги из еще не нанизанных. Я приняла плоды из его жестких шершавых рук, похожих на лапы химеры. Мы жевали, жмурясь и приговаривая:

— Quanto buono, как вкусно!

Теперь все дружно заулыбались нам. Искусная составительница ожерелий поднялась с места и повесила на плечи каждому из нас свои произведения, трижды поцеловав в щеки.

— Dio vi benedica. Благослови вас Бог.

Фернандо полез в карман за деньгами, но она добавила:

— Un regalo, в подарок.

Я побежала к грузовику, достала мешочек сухих грибов, другой — с каштановой мукой и ветку с красными ягодами с придорожного куста, срезанную для меня Фернандо.

— В подарок, — сказала я, возвратившись к ней.

И все мы засмеялись, понимая каждый по-своему, что жизнь в эту минуту такова, какой должна быть.

9. Неужели тосканцы все запивают вином?

Проливной ноябрьский дождь украсил оливковые деревья стеклярусом и вычернил утреннее небо. Я из-за желтой парчовой занавески на двери террасы смотрела, как мой муж карабкается на холм мимо курятника, мимо овечьего загона в наш сад. На дороге, должно быть, суше, но он выбрал более живописный путь и любовался разбухшими полями, не замечая воды, струившейся по его волосам, гладким и темным, как бобровый мех. Он ходил в деревню за покупками, пока я писала. Шляпу, как видно, засунул в карман, зонтик забыл у стены в баре. Сейчас он вовсе не думал о том, как выглядит со стороны. Таким я любила его больше всего. Теперь мне чаще выпадало такое счастье, потому что он и в обществе держался свободно, новая жизнь на иссохшей земле немного ослабила деспотическую власть bella figura. Он расцветал в своем спокойном risorgimento. Думаю, он даже начал осознавать собственную красоту — такого, какой он есть, а не того, каким стремится быть.

— Ciao, bambino, — сказал он, обняв меня и выжимая воду из своего свитера в мой.

Утренние впечатления выплескивались из Фернандо, пока он снимал сапоги, поправлял огонь, грел руки. Он расхаживал по комнате, присел на полминуты на диван, снова метнулся к очагу, каждый раз, проходя мимо меня и моего компьютера, целовал в волосы или в плечо.

— Я как раз собиралась заканчивать. Сделать чай? — спросила я.

— Не надо, скоро обедать. Кроме того, я по дороге выпил два капучино и эспрессо. Я хотел тебе кое-что показать.

Он так рванул дверцу шкафа, что зазвенели все стаканы. Выдвинул ящик и вынул бумаги, над которыми сидел вечерами в последнее время.

Среди планов, которые мы обсуждали в последние месяцы, была идея принимать маленькие группы туристов и проводить экскурсии по округе. Мы говорили об этом ночами, начиная с того места, где прервались утром. Проштудировали множество глянцевых путеводителей, найденных в Риме и Флоренции. И тогда Барлоццо отвел нас в гости к господину из Сиены, к ученому, у которого работал много лет назад, когда тот содержал сельский пансион близ Сан-Кассиано. Он охотно одолжил нам книги из обширной коллекции книг по истории кулинарии и искусства. С тех пор мы с Фернандо и Барлоццо, а иногда и с Флори, завели обыкновение читать по очереди вслух по вечерам. Барлоццо терпеливее всех переносил, когда я спотыкалась на трудном месте или прерывалась с просьбой что-то объяснить. Мы медленно, но упорно пробирались сквозь эти тексты. Самой щедрой наградой за наши усилия стало понимание, что то, о чем мы читаем, лежит прямо у нас за дверью. Мы не мечтали о путешествиях, мы не готовились к поездке — мы здесь жили!

Мы намечали маршруты, договаривались о сотрудничестве с виноделами, поварами и мелкими фабриками. Нам случалось обрести сокровище в самых крошечных borgos. Пекарь, который молол муку на старой водяной мельнице, упрямая сыроделша, у которой сын сам пас овец. Министерство здравоохранения не одобряло ее деятельности, и ей приходилось продавать товар с грузовика, приткнув его за деревенской церковью, или передавать мягкие маслянистые килограммовые круги, завернутые в кухонные полотенца, по скамьям, где сидели пришедшие послушать одиннадцатичасовую мессу. Ей так же молча передавали в ответ маленькие конвертики. Приходские священники, получавшие в благодарность превосходный marzolino — свежий овечий сыр, — снисходительно закрывали глаза на эту коммерцию.

Мы чуть ли не поселились в музее этрусской культуры в Кыози, и в другом, в Тарквине, на самой границе с Лацио, и еще в одном, в умбрийском Орвието. Мы изучали произведения искусства в церквях, в переулках, на каждом шагу. Часть бережно охранялась, другие, такие как остатки фресок десятого века на стене двора дантиста, принимались как должное, как привычное домашнее наследство.

Мы договорились, что будем принимать не больше шести гостей на недельную программу и что каждая программа будет звучать в унисон сезону. В сентябре будем собирать виноград и пировать за укрытыми белой скатертью столами в освещенном факелами винограднике Федерико. В октябре станем ходить по дороге Амиата за каштанами и порчини, обедать у Адели и Изилины — старых знакомых Барлоццо, у которых побывали во время вылазок за каштанами, и, может быть, пригласим туристов вместе с нами стряпать на кухне у Адели. В декабре будем лазать на деревья за оливками или охотиться с натасканными на трюфели собаками за черными бриллиантами, согреваясь фляжками граппы в предрассветных лесах над Норчей. Мы сознавали, как мало знаем. Нас утешали груды книг, которые еще предстояло прочесть, и собственное любопытство, жажда учиться у разрастающегося войска экспертов, которых мы уже числили своими сотрудниками. Преподаватели истории искусств из Перуджи, Флоренции, Сиены и даже из Урбино в холмах над Ла Маршем. Кураторы музеев, деревенские летописцы, церковные ризничие. Повара, пекари и виноделы. Наш замысел собирал круг sivipatici, сочувствующих, и каждый жаждал по-своему прославить свою землю. Мы понимали, что самое поверхностное изучение этого края и его истории займет тридцать жизней. Но мы начали — главное, мы начали.

Я сангвиник, мне трудности нипочем. Будь я одна, может, и рискнула бы зарабатывать на жизнь книгами. Или завела бы что-то вроде сельской osteria, где бы каждый день пекла и готовила для маленькой компании местных жителей и пилигримов. Но нас было двое, а Фернандо не способен питаться лунным светом. Поэтому наша подготовка была не зря. Это было то, что надо. Однако минутами она представлялась мыльным пузырем, тосканским римейком «Детей из товарного вагона». Мне вспоминались люди, проходившие через мою жизнь: те, с кем было легко, и те, кто топтал ее ногами. Кое-кто из последних, пожалуй, смахнул бы наши планы, как сигарный пепел с квадратного плеча костюма от Цегны или каплю воды с кончика туфли от Хогана ручной работы. Они бы сказали, что мы покупаем пожизненный абонемент в театр абсурда. Но это пустяки. А пока у меня оставалась работа консультанта, предстоящее издание первой кулинарной книги и вторая, которую я еще не написала. Банкир, живущий в Фернандо, вел скрупулезный подсчет каждой истраченной нами лиры и время от времени объявлял, что жизнь здесь — жизнь, какой мы жили, — стоит впятеро меньше, чем наша жизнь в Венеции. Не то чтобы у нас полно было лишних денег, но мы могли позволить себе немного свободного времени.

— Ну, покажи, — поддразнила я, пожалуй, слишком легкомысленно.

— Сядь и сосредоточься, — строго велел он, раскладывая бумаги.

Проследил пальцем маршруты, составленные для трех недельных туров. Обвел городки, которые можно посетить, trattorie, enoteche и osterie, где будем обедать, виллы и сельские особняки, где остановимся на ночлег. Он обдумал и отмерил расстояния, которые можно преодолеть за день, уравновесил культурные радости гастрономическими, гармонично расположил события сельской жизни и земледельческие праздники, указал, где к кому можно обратиться за консультацией. Фернандо уже не дожидался, пока тропу проложит турецкая ярмарка, а справлялся сам.

Глядя на продуманную, принявшую четкие формы программу, выгоды которой просвечивали ясно, как косточки сквозь виноградину, я сказала:

— Браво, Фернандо.

Я знала, что других слов не нужно. Мы остаток дня просидели за пустым столом, даже не думая готовить обед. Мы обсуждали, по каким каналам рекламировать программу. Поскольку мы собирались составлять индивидуальный тур для каждой группы, мы могли принять весьма ограниченное число групп. Для начала десять недель в год. Но на кого мы рассчитываем, для кого приезд к нам станет отдыхом и вдохновением? Пожалуй, это скорее авантюристы, чем туристы, вечно следующие по исхоженным тропам. Это люди, которые хотят пожить в Италии, а не пронестись по ней галопом. Увидим.

Позже мы поехали через горы к Сартеано. Ради удовольствия полюбоваться, как меняется небо в конце дня. Прямо за дорожным столбиком я заметила куст ежевики с отмытыми дождем, блестящими в гаснущем свете ягодами.

— Нельзя ли остановиться пособирать? — спросила я.

Мы спустились в кювет. От запаха ягод кружилась голова. Ветви и усики сплетались и переплетались, цепляясь шипами, переспелые ягоды источали сок при самом легком прикосновении. Сперва мы собирали бережно, по одной складывая ягоды в ведро, которое возили в багажнике для такого случая, а потом попробовали одну, и она оказалась такой сладкой, опьяняюще сладкой, как ни одна ежевичина прежде, и мы забыли о ведре и стали есть прямо с куста, все быстрее и быстрее, и к черту шипы, и смеялись так, что у нас сок тек по губам и подбородкам и смешивался с кровью на исколотых пальцах.

Гром. Оглушительный раскат. Капли дождя. Большие шлепающие капли, исцеляющие царапины, как ласка. Выбравшись из канавы, бросившись к машине, мы вполне могли успеть до грозы. Но мне не хотелось забираться в сухую машину. Мне хотелось дождя. Хотелось купаться под струями, пахнувшими травой, землей и надеждой. Я хотела промокнуть насквозь, пропитаться дождем, как сухой плод в красном вине. Хотела стоять там, пока всем телом, всем сердцем не запомню счастье этой жизни. И пусть холодно, пусть мы промокли до нитки — мы шлепали по лужам под грозой, и я который раз думала, как мне хочется того, что я уже получила. Я заорала: «Я люблю тебя!» — Фернандо, собирающему ягоды в соседней канаве, но мой голос потерялся за его фальцетом, распевающим: «Чай на троих и трое к чаю!» Он прекрасно знал, что надо «на двоих», но считал, что «трое» звучит лучше.

«Oggi sono belligerante. Lasciatemi in расе». «Я сегодня зол. Оставьте меня в покое». С таким объявлением, крупно написанным на листке толстой бумаги, приколотой к рубахе, с утра явился в бар Барлоццо. Синьора Вера покачала головой, закатила глаза, так что устрицы почти скрылись из виду.

— Prescio come ип orologio svizzero, lui ha ипа crisi due volti all’anno. Точен, как швейцарские часы, кризисы два раза в год, — сказала Вера.

В ее словах звучало восхищение. Мы еще не сталкивались с этой особенностью Князя, поэтому мирно стояли рядом с ним, прихлебывая и посылая через водораздел робкие улыбки в надежде, что одна из них проникнет в его отгороженное поместье. Как бы не так! Я украдкой бросила на него взгляд и внимательно уставилась на своего мужа. Пожалуй, в этом Барлоццо очень похож на Фернандо, только последний обходится без таких полезных предостережений. Мы помялись, заказали еще один капучино, дожидаясь, пока momentaccio, дурная минута, пройдет, начиная думать, что это какая-то глупая игра. Однако momentaccio не кончалась. И потом, днем, когда мы разошлись с ним на дороге, предупреждение было на месте, и он прошел мимо нас, даже не задержав быстрого шага. На следующий день мы вовсе его не видели, и на следующий тоже. Только к концу недели он в четыре часа постучал в дверь конюшни и вошел. Он выглядел потрепанным и побитым. Мне захотелось его приласкать и накормить. И отмыть. Он подсел к столу, и я поставила перед ним крошечную рюмку бренди, а сама встала поодаль. Мы оба молчали.

— Люди, особенно если они живут так тесно, как мы, склонны составлять что-то вроде хора. Все поют одну песню, хоть и на разные голоса. И все думают одними мыслями. От этого по большей части у человека не остается надежды встретиться с самим собой, тем более побыть с собой наедине, а без этого нечего и думать удовлетворить собственный голод. Единственный способ убить свое страдание, отвязаться от него — это свести близкое знакомство с его причиной. Это — самое трудное. И это каждый должен сделать для себя сам. Наша боль в основном происходит оттого, что мы упорно не желаем признавать ее. Бывают времена, когда мне просто необходимо побыть одному, когда я просто ни минуты больше не могу вынести, что рядом кто-то болтает, тем более разглагольствует с важным видом, — с важным видом разглагольствовал он, теребя недельную щетину на своем подбородке.

Барлоццо говорит как рисует. Готовит холст, смешивает краски, наносит мазок, другой, добивается густоты цвета. Вот и сейчас…

— Последние несколько дней я гулял по прошлому, как по проселочной дороге, и по кусочкам разглядывал собственную историю.

— И?..

— И вот я здесь, беззащитный и голый, будто потерял свой мешок с уловками, словно очнулся после долгого сна. Но, думаю, мне снилась моя собственная жизнь. Это как уснуть в поезде и проснуться на конечной станции, не увидев дороги. Внутри у меня по-прежнему все воет, но я уже не уверен, чувствую ли что-нибудь. Скажешь, сумасшедший старик?

— Конечно, ты сумасшедший старик, притом ты страдаешь от очередного осеннего кризиса — так Вера сказала. Ты сумасшедший старик, и князь, и учитель, и дитя, и сатир. Зачем тебе отнимать у себя то, что ты есть?

Он не ответил. Барлоццо отвечает только на те вопросы, которые ему нравятся. Он поерзал, словно думал, не станет ли в другом положении менее прозрачен для меня. Он знал: я чувствую, вижу, что он не все высказал. Но закончить ему хотелось больше, чем продолжать. Он пригубил бренди.

Я выглянула наружу и посмотрела, как день на огромном костре пережигает себя в ночь. Это зрелище внушило мне отвагу. Я рискнула на вторжение:

— Что еще тебя сейчас тревожит?

— Не что, а кто. Время. Время — разбойник, Чу. Я даже не замечал, как состарился, пока мы не принялись понемножку воскрешать прошлое. Когда вы соберетесь и уедете — а вы непременно соберетесь и уедете, — неужто я снова буду проводить вечера за картами с пастухом? Сколько лет я уже не вспоминал, как вкусен castagnaccio, и еще дольше не сидел в поле, просто глядя в ночное небо. Я не знал, что отдам чуть ли не все свои тайны и все свое непокорство. Ты знаешь, что именно непокорность делает человека оптимистом? Без своих секретов, своего мятежа, собственной маленькой вендетты против другого человека или какого-нибудь зайца, который удирал от него три дня подряд, против голода, против самого времени — теряя все это, он теряет собственный голос. Я вылинял и протерся, но я еще молод и жаден. Или это только воспоминание? Я родился, я создан для жизни, которой больше нет. О, я не хочу сказать, что все исчезло. Отчасти жажда жизни, какой она была когда-то, еще сохранилась, но она уже не та. И не может быть той. Это пустота, которая приходит с изобилием. Это та sprezzatura, та беззаботность, о которой мы уже говорили. Я большей частью чувствую себя пустым и тусклым, как будто могу отыскать себя только в прошлом. Я — свой собственный предок. Я полон истории, но во мне нет настоящего. Я чувствую, что прожил слишком долго, а другие слишком мало.

Я не знала, кто эти другие, прожившие слишком мало. Но знала, что ему нужно все это высказать, вытащить на свет из темной дыры, хотя бы на минуту. Однако что-то, самое жестокое, он оставил в себе. Князь сидел на чем-то, словно сардинец — на камне, прикрывающем очаг, на котором готовится его ужин. Я поняла, что пока разговор окончен.

— Что вы натворили за то время, пока меня не было? Не перечертили границы Тосканы? — спросил он с широкой фальшивой улыбкой.

Фернандо вынес свою папку и вручил ее Барлоццо. Тот медленно читал, не комментируя, аккуратно возвращая на место каждый листок. Закрыл папку. Взглянул на Фернандо, на меня, снова на Фернандо. Теперь улыбались и его глаза, но он молчал и только покачивал головой.

— Allora? Ну? — спросил Фернандо.

Этот вопрос его тоже не устроил. Я попробовала новый заход:

— Послушай, не съездишь ли с нами на следующей неделе в Вал д’Орча? Мы хотим опробовать одну из программ, пройти ее день за днем, проверить, как все сходится.

— А вы не заставите меня надевать белые тапочки, в каких ходят американцы? Я звонил Пупе, она жарит фазанов. Я здорово проголодался. А вы не голодные, ребятки? — спросил он, словно хлеб, вино и мясо могли заполнить пустоту внутри. — Aperitivi в баре? В 7:30?

В тот вечер я не оделась, а задрапировалась: надела новую юбку, сшитую из остатков обивки дома в Калифорнии. Юбка красная, сказочно красная, бархатная, темная, бордовый на грани коричневого. Полоски, оставшиеся от подрезки краев, оказались не шире восемнадцати дюймов, поэтому юбка получилась многослойная: широкие, накладывающиеся друг на друга бархатные складки нашиты на подкладку из тафты. Она тяжелая, теплая и хорошо смотрится с тонким свитером цвета ржавчины. Сапоги, шаль и «Опиум» завершили мой зимний костюм, и вот мы сидим за длинным столом у Пупы, плечом к плечу с голландскими туристами. Те рассказали нам, что уже двадцать лет каждый ноябрь снимают крестьянский дом в Палаццоне, но я и так поняла, что мы хорошо сойдемся. Мы управились с большущей горой bruschette и с огромным графином acquacotta, «вареной воды» — роскошного супа из порчини с томатами и дикими травами. Джанджакомо разливал его по тарелкам, где уже лежали кусочки поджаренного хлеба и идеально сваренные яйца пашот. Сквозь тонкий аромат грибов и аромат простого красного вина пробился густой гуннский акцент одного из голландцев:

— Неужели тосканцы все запивают вином?

В этот самый миг, держа на весу два гигантских блюда, вошел Джанджакомо, а за ним по пятам следовала победно раскрасневшаяся Пупа, пронзительно клявшаяся, что не пожалеет собственного внука, пролей он хоть каплю соуса. Толпа разразилась криками. И мы тоже завопили, вскочив на ноги и аплодируя вместе с остальными. Один Князь остался сидеть, посмеиваясь себе под нос. Голландцы разбираются в кулинарии. Они подробно расспросили Пупу о секретах приготовления фазанов. Она отвечала, что зажарила птиц в капустных листьях, вложив в каждую толстый ломтик панчетты и поливая собственным густым соком. Однако под фазанами мы обнаружили яблоки, поджаренные целиком, полопавшиеся и пропитавшие воздух волшебным ароматом своей сочной мякоти.

— Капуста и яблоки, — объяснила Пупа, — не дают мясу птицы пересыхать при жарке. Е ип vechio trucco, старый трюк для жарки кроликов, куропаток и другой дичи. Сладкий сок яблок обогащает вкус дичины, а сверху мясо пропитывается каплями жира от продымленной ветчины. Виопо, по?

— Виопо, si, — в один голос согласились голландцы.

Когда весь стол занялся фазанами, Барлоццо, чья страсть порассуждать превосходила аппетит, повторил заданный недавно вопрос:

— Так вы хотели узнать, всякую ли еду тосканцы запивают вином? Ну-ка, послушаем, как ответит на этот вопрос Чу, — он через стол указал на меня, — Она ведь тоже straniera, иностранка.

Со стороны Князя было невероятно великодушно уступить мне слово в присутствии столь благодарной аудитории, и я с удовольствием приняла вызов.

— Я бы сказала, трудно говорить о том, как тосканцы пьют, не упомянув, как они едят.

Вступление понравилось голландцам и дало им повод для новых приветственных кликов и звона бокалов. Я продолжала:

— Днем и вечером обычно едят и пьют так: на восходе человек заправляется caffe ristretto corretto con grappa — то есть он левой рукой держит бутылку спиртного над маленькой чашечкой, в которую налито не больше двух столовых ложек густого, как сироп, эспрессо, а правой рукой крестит напиток. Этот жест позволяет отмерить точно нужную дозу граппы, а заодно заменяет утреннюю молитву. Завтрак завершает горячее молоко, хлеб или ватрушка с джемом. Потом, около девяти, после трех часов работы в поле, стакан красного вина поднимает настроение и составляет прекрасную компанию хрустящим рогаликам с мортаделлой. Затем еще чашка эспрессо. И дальше — ничего до самого полудня, когда человеку требуется легкий aperitive — кампари-сода, аперол с белым вином или даже проссеко. В час дня садятся за стол, поставив поближе к себе литр местного красного. Главная дневная трапеза длится долго, разнообразна, но не слишком обременительна. Тарелка кростини или salame, большая охлажденная дыня или корзина фиг, немного тушеного фенхеля, лука или баклажанов. Потом густой суп или тарелка сдобренных шалфеем бобов, а иногда и то и другое, и жаркое из кролика с оливками, или говядина с артишоками, или porchetlo по четвергам. Без жареной картошки со шпинатом или свекольной ботвой, сотированной с чесноком и чили, не обходится. Затем ипа grappina — буквально «капелька граппы», но тосканцы — не формалисты, они пьют траппу стаканами, наполняя их до краев — для лучшего пищеварения. А затем il sacro pisolino, священный дневной сон. В полчетвертого или в четыре пьют эспрессо и возвращаются в поле или в амбар, занимаются стройкой или починкой до семи. Наскоро умыться, ип colo di peltine — провести гребешком по волосам, и на грузовике обратно в бар за парой стаканов простого белого с блюдечком отличных мясистых оливок, фокаччей, хрустящей кристалликами морской соли и кувшином оливкового масла для приправы. Очаровательная прелюдия к ужину. Однако, вернувшись за стол, берутся снова за красное, хотя пьют меньше, потому что ужин очень легкий в сравнении с дневной трапезой. Теперь их ожидают несколько ломтиков прошутто, тут же отрезанной от окорока, мандолиной висящего в кладовке. Может, жалкие десять сантиметров сухой колбасы. С хлебом, понятно. Потом суп из farro или чечевицы или ceci с толстыми, грубо нарезанными полосками пасты — maltaglianti. Они называют этот суп leggera — легким. Потом ипа bislecca, зажаренный на каминной решетке в конце комнаты, или грудка цыпленка, тушившаяся в кухне с красным и желтым перцем и горстью листьев шалфея. Несколько пучков дикого салата. Крошечный клинышек пекорино. Груша, очищенная от кожуры, полупрозрачная мякоть нарезана клинышками, которые подносят ко рту на кончике ножа. Одно-два твердых сладких печенья с рюмочкой vin santo. Для бодрости плеснуть немного из бутылки граппы в последнюю чашку эспрессо. Вот и вся скромная трапеза.

Моя речь была лишь бледным отражением истины, но меня вознаградили вежливыми рукоплесканиями и многочисленными возгласами «Невероятно!» по-голландски. Думаю, Князь получил удовольствие, слушая, как я выкладываю свои впечатления на итальянском, на котором голландцы говорили, как он выражался, «sopravvivenza» — чтобы выжить, хотя мне проще было бы говорить по-английски — этим языком все они владели свободно. Конечно, он воспринял это как знак почтения к нему, совсем не думая, что мне может быть приятно говорить по-итальянски. Голландцы, убаюканные и вволю напившиеся, тихонько разговаривали между собой, сравнивая свою кухню с тосканской. Пупа вышла из кухни, вытерла руки о передник, устроилась между двумя голландцами и попросила Джанджакомо открыть еще вина. Она указала на откровенно выстроившиеся на конце стола бутылки и рассмеялась. Сказала, что любит слышать, как хлопает вытащенная пробка, вылетая на свободу. Мать когда-то сказала ей, что открыть вино — все равно что родить ребенка. Эта метафора пришлась по вкусу всем, кроме одной величественно беременной женщины с волосами, заплетенными в тугие светлые косы. Та спрятала гримасу под улыбкой.

Фернандо кивком позвал нас с Барлоццо и, дав попрощаться, направил к грузовику. Луну затягивала оловянная дымка. Лаяли и подвывали собаки, сухие листья кружились в ноябрьской ночи. Князь, словно заканчивая начатую минуту назад фразу, сказал:

— Тебе надо заниматься тем, чем ты сейчас занимаешься. Стряпать для людей, как Пупа. Куда лучше, чем бродить по округе, водя за собой цепочку чужаков, рассказывая им то, чего они не запомнят, и показывая места, которые сотрутся в памяти после поездки в Козумел или посещения Диснейленда. Тот, у кого цельная душа и хоть какой-то вкус к приключениям, сам найдет дорогу в Тоскану. Пиши. Стряпай. Ведь тебе это нравится.

— Мы думали, не купить ли собственный домик, мы все время об этом думаем, — сказал Фернандо.

— Могу помочь вам договориться с Луччи насчет перестройки одного из флигелей. Можно устроить там кухню и освободить место для нескольких столов. И с лицензией не будет затруднений, поскольку дом уже имеет лицензию на agriturismo. Все очень легко устроить.

— Как получилось, что наш дом зарегистрирован для agriturismo? — удивился Фернандо.

— Очередная любезность местных властей по отношению к знати. Синьора Луччи подала прошение о субсидии, покрывающей реконструкцию вашего дома, подписала бумаги, утверждающие, что его используют для привлечения туристов и обеспечения культурной активности. Так она получила ссуду от государства под меньшие проценты. Эта система называется i patti territoriali а fondo perduto, территориальное развитие, ссуда, требующая лишь частичного возмещения. Вы не задумывались, почему она просит вас каждый месяц подписывать бумаги об аренде другим именем? Это прикрытие на случай проверки. Официально вы живете в сельской гостинице. Но заниматься содержанием гостиницы или устраивать концерты в саду — слишком большая морока, поэтому она просто берет с вас арендную плату — наличными и неофициально — за заброшенное здание, ремонт которого частично финансировало государство. Если это можно назвать ремонтом. В здешних местах это обычное дело.

Тут мне вспомнилось, как в свой первый визит к нам он говорил, что синьора Луччи сэкономила за счет правительства.

— И ты хочешь, чтобы такая дама была не только нашей домохозяйкой, но и главной в бизнесе? — спросил Фернандо.

— Ее благородная мораль не позволит вмешиваться в ваш не столь корыстный бизнес. Вы могли бы вести дело как считаете нужным, лишь бы каждый месяц вносили плату на ее условиях. В толстом запечатанном конвертике без адреса. Я просто хочу, чтобы вы вложили силы во что-то стоящее, от чего будете получать удовольствие. Маленькое скромное дело, которое, скорее всего, не прогорит. Я хочу, чтобы вы здесь остались и здесь преуспели. Разве вы не хотите того же? Я не хочу, чтобы меня отправили опять играть в карты. Я просто прошу вас об этом подумать.

Подхваченный ветром сухой листок коротко прошуршал по ветровому стеклу.

Подумать? Я уже видела все это, чувствовала запахи. Таверна, маленькая комната в каком-нибудь маленьком селении. Стены шершавые, штукатурка цвета спелой хурмы. Все освещено огромным чугунным канделябром на сорок свечей и пламенем камина. Перед очагом один длинный стол. Двенадцать стульев, может, пятнадцать. И все. Я буду подавать ужин — один ужин каждый вечер, из тех продуктов, которые в это время хороши и свежи. Да, суп и хлеб, дичь или барашек, тушенный в вине, приправленный дикими травами и моей радостью.

Я поставлю на стол пастуший сыр и нарезанный ломтями пирог — с ягодами или с сочными темными грушами. Еще теплый сок будет стекать по желтой кукурузной корочке и смешиваться со взбитыми сливками. Подумать? Еще как подумаю! Но сейчас нам с Фернандо время изобрести что-то на двоих. Таверна — моя мечта. Туристский проект принадлежит нам обоим.

Мы попросили Барлоццо высадить нас у бара, чтобы пешком пройтись на холм. Расцеловали его на прощание и просили не волноваться так из-за того, чем нам заниматься и чем не заниматься. В свое время мы сами решим. Он помахал нам, глядя полными горя глазами, и отъехал. Мы с Фернандо чувствовали горе старого Князя, понимали, что, при всей искренности, заботы о нашем будущем за ночь развеются как дым. А его боль пустила глубокие корни, как трава между камнями.

Раз уж Барлоццо не согласился ехать с нами, мы решили не откладывать пробный тур до следующей недели. На следующее утро поднялись с рассветом, упаковали свитера, книги и еще кое-что. Оба мы с волнением предвкушали путешествие. Закрыв дом, мы поехали по самой дивной в Тоскане дороге. Первая остановка была назначена в деревне у термальных источников, Баньи Виньони, потом в Пиенце и в Монтичелло, в Сан-Квирисо д’Орча, в Монтальсино и в Монтепульчано. Сразу за Пиенцей начался крутой серпантин вверх. По сторонам дороги выстроились на парад деревья-солдаты. Женские растения кипарисов с возрастом полнеют, становятся гуще и округляются в средней части. Мужские остаются подтянутыми и стройными. Те и другие несли свою вахту. Миллионы рук приручили и покорили дикую землю Тосканы. Здесь царствуют шелк и бархат, зеленая, розовая, коричневатая ткань облекает изгибы земли туго, как молодая кожа, которая перекатывается, морщится, ныряет в укрытые от солнца складки и вдруг успокаивается на склоне, поросшем дикими розами. Там и здесь холмы, даже зимой хранящие зелень, разрезаны меловыми утесами и расщелинами. Нежный тосканский свет играет на листьях олив, и они танцуют. Летом они танцуют, как танцуют маки, как колышется спелая пшеница, в ритм ветру и хлопанью птичьих крыльев. Но в тот день спелые плоды обременяли ветви, и листья двигались в медленном танце под песню декабря. Мы выходили в каждой деревне, запивали солдатскую трапезу простыми винами, потрясающими винами. Мы спали.

Каждый вечер около семи мы звонили в бар, узнать, кто собрался на aperitivi. Они толпились у телефона, по очереди выкрикивали в трубку новости дня, словно мы звонили не из соседней деревни, а из Патагонии. Чаще всего нам рассказывали, кто что готовит, кто подхватил грипп и какое холодное было утро. Нас постоянно спрашивали, есть ли приличная еда так далеко от дома. Предупреждали, чтобы мы были осторожнее. Полученные факсы всегда зачитывала Вера. Четким официальным тоном она произносила английские слова по своему усмотрению, делая паузы на знаках препинания и вставляя комментарии от себя. Я так и слышала, как прямо она держит спину, как высоко вздернула подбородок. Мы ничего не понимали, но слушали, как признание в любви. Она расшифровывала послания двум заблудшим овечкам в пустыне, которая начиналась в двух шагах от ее двери.

Однажды вечером трубку снял Князь и, не тратя времени на приветствия, проговорил в непривычной тишине:

— Torna subito. La raccolta е coinciara. Быстро возвращайтесь. Начался сбор оливок.

Кастаньяччо

1 фунт каштановой муки (продается в специальных магазинах и в любой итальянской бакалее);

1 чайная ложка мелкой морской соли; холодная вода;

0,5 чайной ложки морской соли;

1 столовая ложка оливкового масла «экстра вирджин»;

0,5 чашки сосновых орешков (по вкусу);

2 чайные ложки растертых в порошок листьев розмарина.

Предварительно прогрейте духовку до 400 градусов. Смажьте маслом 10-дюймовую форму для выпечки. Высыпьте муку и морскую соль в большую миску и, подливая воду тонкой струйкой, замешивайте вилкой или деревянной ложкой, пока тесто не достигнет консистенции густых сливок. Добавьте масло и взбивайте еще полминуты. Если хотите добавить орешки и розмарин, всыпьте их одновременно с маслом. Вылейте тесто в форму и запекайте 30 минут или пока оно не станет похожим на растрескавшийся шоколадный кекс. Подайте теплым, нарезав клиньями, как есть, или с ложкой рикотты и с поджаренными грецкими орехами. В любом случае с этим блюдом хорошо пойдет стаканчик vin santo.