157556.fb2 Фасциатус (Ястребиный орел и другие) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

Фасциатус (Ястребиный орел и другие) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

ВАЛЕНТИН

…Сам же до­стал бу­магу и напис­ал шаху ди­вов письмо, в коем уведомл­ял о сво­ем благополучн­ом прибыт­ии на зем­лю лю­дей…

(Хорас­анская сказка)

«14 мая. Дорогой Валентин!

Первым делом поздравляю тебя с юбилеем! Здоровья, счастья, чтобы дела уда­вались и чтобы люди вокруг были хоро­шие! Шестьдесят ― отличный возраст. Осо­бенно когда ручищи еще железные… Небось потешаешься сейчас, вспоминая себя тридцатилетнего? То‑то.

Уверен, что ты немало удивлен моим письмом. Удивлен, удивлен, чего уж там. В жизни тебе не писал, а тут вот, пожа­луйста.

Я ведь сейчас в Туркестане. Гоняю по пустыне своих воробьев. Счастлив этим без­мерно. Может, потому, что я сейчас далеко, показалось особенно важным высказать тебе нахлынувшие на меня вдруг, ни с того ни с сего, воспоминания.

То есть и не очень‑то вдруг. Потому как про Волгу, про Едимново и про все там происходившее постоянно думаю. А вот что действительно вдруг, так это то, что сего­дня утром проснулся не в пять тридцать, как всегда, а на час раньше; подско­чил от неудержимой потребности (как от вспышки какой‑то в голове), не откладывая, сесть и написать тебе.

И еще мне очень важно стало вместе с поздравлениями поблагодарить тебя сей­час за внимание и терпение, которые ты мне уделил в те, уже далекие, солнечные и теплые времена. Извиняй за сантименты, но это важно. Так что не будем отклады­вать: Поздравляю и Спасибо!

Теперь по порядку. Во–первых, мы с тобой виделись после моего детства три раза. Первый ― в августе семьдесят вто­рого, когда мы приехали в Едимново с Мар­кычем. Это было как раз то лето, когда горело все, дым везде, все леса для отдыхаю­щих закрыты были. Слайды у меня есть: в полдень ― как сумерки вечером. Ты по­мнишь, еще ветер был такой, что свалил ночью Вышку.

Елки–палки, вот бывает ведь. Все мое детство прошло под знаком того, что «на Вышку можно будет залезть, когда вы­растешь». Приехав тогда, первое, что сделали, ― влезли на нее. Оказавшуюся на самом деле обычной триангуляционной вышкой (она к тому времени почти вся прогнила ― время), но все же не потерявшую для меня притягательности и остав­шуюся на всю жизнь загадочной Вышкой До Неба.

А когда ночевали на острове, начался ураган с грозой. Сам знаешь, какие грозы в Едимново: молнии шатром одновре­менно со всех сторон. Встаем утром ― Вышки нет! Рухнула от ветра в ту ночь после того, как я влез на нее в свои семна­дцать лет, реализовав заветную детскую мечту, хранимую больше полжизни. Дождалась. Дала возможность почувство­вать вкус достигнутого; дала понять, как это важно ― успеть.

Потом мы виделись с тобой через полгода, когда в январе семьдесят третьего мы приехали с Митяем на зимнюю охоту. Помнишь его? Рожа у него такая веселая и светлые волосы торчат во все стороны, как солома. Мы тогда останавливались у тебя, а потом ушли дальше, к егерям на Завидовский кордон.

Последний раз мы виделись еще через восемнадцать лет, когда после стольких рассказов про Едимново я впервые при­вез туда (на один день!..) Лизу с Васькой. Дое­хали до Мелково, оставили машину для присмотра во дворе крайнего домика у какой‑то бабушки и уселись на берег дожидаться ― авось кто перевезет.

Васька такой воды еще не видел, ему Московское море и вправду как море, ковы­ряется в песке, лазает по мосткам с прилипшей на досках рыбьей чешуей, а у меня дрожит все внутри от каждого крика пролетающей крачки, от сознания того, что я снова здесь. Сидим ждем, порядков новых не знаю, есть ли сейчас перевоз на тот берег, как раньше, или нет.

Лодка пришла с вашей стороны, из нее высадился мужик в очках, а девочка–под­росток (рулевым на моторе) и женщи­на- бабушка остались в лодке, провожали муж­чину. Потом женщина отошла к домам, а я подошел к девчонке ― не переве­зут ли. Она ответила, что надо у бабушки спросить. Женщина скоро вернулась, и я сразу ее узнал. Это оказалась Валя Ка­раванова Валеркина бабушка. Вот ведь! Тридцать лет прошло, а я узнал! А она смотрит на меня пристально так, по–дере­венски строго.

-―Полозов?

― Да, но как же вы меня узнали? Я‑то вас сразу узнал, запомнил с детства, вы и не изменились совсем. Вы ведь Валя Караванова, Валеркина бабушка, так?

― Мама, а не бабушка… Бабушка… Бабушка уж двадцать лет, как на кладбище. Это ведь мы Валерку и привезли. А это ― его дочь. Эх ты, Полозов…

Валеркина дочь смотрела на меня поверх своего обветренного носа с отстранен­ным умеренным интересом, как под­ростки смотрят на что‑то диковинное и тем до­стойное внимания, но при этом не относящееся непосредственно к их реаль­ной дей­ствительности.

Ё–моё… Я настолько погрузился в свои детские ощущения, что всамделишное по­явление передо мной этого узнаваемо­го женского лица, перенесшегося прямо из детства, вытеснило из моего сознания чувство реальности и прошедшие трид­цать лет.

У меня от стыда аж такт сердца проскочил, екнуло.

― О, Господи, ну конечно. Извините. Забыл я про время, отвлекся…

Тебе смешно, поди, это читать?

Интервалы по пятнадцать лет.

Вспоминаю посреди здешних гор и пустынь Едимново без ностальгии, умиротво­ренно, с удовлетворением от того, что все было, как надо. Как можно вспоминать лишь безоговорочно счастливое из детства, те особые моменты, которые предопре­делили впоследствии многое важное, может быть ― главное. Без Едимново я бы биологом не стал, это факт. И свою роль в этом сыграл ты. Сам‑то ты конечно же ни­чего этого не помнишь, но я запечатлел некоторые моменты своим детским восприя­тием крепко–накрепко.

Первый ― когда я тебя месяц доставал бесконечными просьбами взять меня на охоту. Мне было лет пять–шесть, а ты уже несколько лет, как из армии вернулся то­гда.

Короче, договорились в один из дней, что завтра идем. Еле уснул накануне от вол­нения. Утром Мама меня будит, а око­ло кровати ты сидишь в черном флотском бу­шлате, привезенном со службы. Бушлат этот помню на уровне фактуры мате­рии, ца­рапин на желтых металлических пуговицах и особого мужского запаха (махра и еще что‑то).

Вышли из дома и пошли мимо кладбища, у которого редкостный забор: приземи­стые деревянные столбы, а между ними по три круглые толстые жердины одна над другой с интервалом в полметра; шершавые, серые от солнца и ветров, теплые к ве­черу. На них так удобно лазить, как специально сделаны ― и размер удобный, и про­межутки как раз ― ни много, ни мало. И стоять, и сидеть на них хорошо, и даже ле­жать животом, глядя через силуэты крестов на медленный закат. А в за­рослях сире­ни обломки старинных обелисков зарастают ― черный мрамор с непонятными ятя­ми, осколки каких‑то заблуд­ших заморских баронов. Я еще все думал про странные нерусские фамилии ― кто такие? Чего ради это они вдруг к нам в Едимново?..

Потом выходим на поле, где Вышка стоит, а там нам какой‑то мужик встретился (пас коров). Вы присели покурить, разго­варивая о своем. Он еще спросил, кивнув на твою мел- кашку, мол, чего это ты? А ты в ответ, что вот, мол, замучил пацан, веду его «на охоту».

Отчетливо помню, что уже в тот момент я понял, что все это ― устроенная для меня игра, но поддаться этому понима­нию, разочароваться, отказаться от «охоты с винтовкой» не было решительно никаких сил. Поэтому я не только виду не подал, что понимаю, а даже сам от себя оттолкнул подальше это понимание, отгородился от него рассматриванием затво­ра и потертого вороненого ствола, предчувствием столь особого ― стрельнем на охоте!

Затвор‑то с шариком на рукоятке, вроде как детская игрушка, а лежит в глубине настораживающе темнеющего воронено­го замка, как змея под камнем: и не выпячи­вая себя, не на виду, но опасность свою сразу показывая; боязно, уважительно смот­рится.

А на прикладе царапина глубокая; то есть царапин‑то на нем не счесть, а вот одна особенно глубокая, чернеет рубцом рядом с треугольной вмятиной от какого‑то тупо­го жесткого предмета, наверное, от обуха топора.

Вы разговариваете, а я смотрю по сторонам, на лес, на Вышку, на стоящую рядом с ней Кривую Сосну (неплохо бы за­лезть, но сейчас некогда, ведь идем на охоту с винтовкой); еле сижу от нетерпения.

Как вы докурили, мы дальше, в низину, к лесу. Там еще амбар стоял на отшибе, где года через два под крышей Валерка с Толькой прятали махорку в зеленой железной банке из‑под чая и курили тайком. А я, хоть и был членом стаи, и сидел с ними за компанию, нюхал этот сладковатый дым, но сам не курил (устои родительского вос­питания были незыблемы). Один раз затянул, но панически испугался греха, удо­вольствия не доставило.

Потом прошли через темный осинник вглубь до первых Кузнечих. Кузнечихи эти до сих пор мое воображение теребят. Почему? Поляны как поляны. Специально в при­езд семьдесят второго Маркыча на них водил, убедиться, что все на месте. И не та­кими огромными они оказались на самом деле. А вот загадочность подтвердилась. Наверное, это из‑за названия. Как в детстве был уверен, так и сейчас согласен с тем, что название это ― от сумасшедшего, ничем не заглушаемого стре­кота кузнечиков в полуденном летнем зное.

Словно случилось у этих кузнечиков что‑то особое, что‑то настолько важное, что уже и не до обычных насекомых забот, а лишь стрекочи, стрекочи изо всех сил на восторженно–эйфорическом надрыве. А на следующий день опять так же. Я еще удивлялся: если каждый день у них что‑то такое важное, почему же они не привыкнут никак к этому, все кричат и кри­чат на этих полянах. Среди дрожащего над травой воз­духа; среди разноцветия летних трав; среди моей непреодолимой усталости по­сле утреннего похода за грибами или ягодами, когда бредешь по жаре в нелепых к полудню сапогах, еле во­лоча ноги, обвешанный снятой теплой одеждой, мечтая до­тащиться до дома, сбросить все и, приплясывая от нетерпенья («Мам! Ну скорей!»), броситься босиком по теплой тропинке к берегу, сорвав по пути в огороде шершавый огурец (а у ка­литки, после грядок, где высокий бурьян вдоль забора и тень от него, тропинка еще холодная, влажная от утренней росы, босые ноги этому каждый раз удивляются)… Отвлекаюсь.

Так вот, подходим с тобой к Кузнечихам, а там у опушки здоровая осина повалена. Ты говоришь: «Во, осина, значит, зай­цы должны быть рядом, они ведь осиновую кору больше всего любят, смотри внимательнее… Точно, вон заяц сидит, ви­дишь? На, стреляй, Серега!»

Я, естественно, ничего не вижу, но говорю, мол, вижу, вижу, давай! Ты мне заряжа­ешь мелкашку, кладешь ее себе на ко­лено, говоришь, мол, целься внимательнее, под яблочко и задержи дыхание. А какое уж там дыхание, если я, как до при­клада дотронулся щекой, так и не дышу уже давно. Целюсь изо всех сил, высматривая ме­сто, которое больше всего подхо­дит для зайца, как если бы он и вправду там сидел…

Потом этот хлесткий звук мелкашечного выстрела. Потом ты с сожалением: «Эх, промазал ты, Серега, ускакал заяц‑то! А может, и не ускакал? Ну‑ка, давай, еще разок пальни». Я весь дрожу, трясет меня, дышать начал после выстрела, давай, го­ворю, давай, не убежал он, вон сидит под ветками… И опять нахлыст выстрела. А ты: «Теперь‑то уж он точно убежал! Ну да ничего, не расстраивайся, в следующий раз повезет…»

Посидели еще, посмотрели на темную лесную глушь за поляной и молча идем на­зад, ты ― думая о чем‑то своем, я ― потрясенный и гадая, должно мне быть нелов­ко от того, что все это было игрой, или нет…

Второй запомнившийся момент ― это когда мы плавали на острова и набрали там (во, дураки‑то) полную лодку птенцов крачек (тогда думали ― чаек), штук сорок. Солнце яркое, лилии на воде тысячами промеж островов, пестрые мягкие птен­цы жмутся под их гладкие тяжелые листья, а все вокруг наполнено пронзительно–ис­тошными криками взрослых птиц, пи­кирующих на нас. Потом подплыли назад к дере­венскому берегу и стали этих птенцов по одному выпускать, а они все друг за другом прямиком назад к острову, как пушистые кораблики.

И как раз Красолым на берегу, вышел к лодкам с веслами на плече. Датый, как всегда, водянистые глаза слезятся под красными веками, но при должности: взгляд строгий, зеленая фуражка с кокардой, в диковинных японских высоких сапогах (бога­тый столичный охотник подарил) и с ножом на поясе.

Я этот нож уже года три каждое лето издалека рассматривал. Рукоятка костяная, потертая на коричневых волнистых изгибах, белеет обточкой у железного набалдаш­ника. А кожаные ножны пристегнуты карабином к кольцу на поясе, кла­цают, качаясь, при ходьбе.

Я тогда еще подумал, не миновать нам за птенцов егерской расправы, но вы о чем‑то совсем другом перемолвились, и все, а нас, пацанов, он и не замечал.

Кстати, как там Красолым и что? Я ведь видел его мельком в последний свой при­езд. Поразило, что смотрелся он трид­цать лет спустя с того солнечного утра на бере­гу уже не великаном, у которого сначала высоко вверх поднимались ред­костные са­поги, потом висел на поясе нож, и уже где‑то совсем в поднебесье сверкала на фу­ражке кокарда, а выглядел су­ховатым стариком, в меру усталым, в меру пропитым, спокойно смотревшим на меня из окна, явно узнав и словно говоря со скрытой усмешкой: «Вот так, Серега…» Помер уже, поди?

Третий раз ― когда ты брал меня с собой на покосы. Телега жестко качается на неровной лесной дороге; гордо держу затертые руками вожжи; перед глазами ― ши­рокий лошадиный зад со светло–рыжим хвостом; по сторонам ― куртины вы­сокой калины с просвечивающими насквозь алыми бесполезными гроздьями (это не ряби­на, которую можно раскусить, за­жмурившись от желанно–страшной горечи, или ки­дать горстями жесткой картечью в визжащих девчонок); коса; запах ско­шенного дуд­ника, и я плююсь бузиной через его пахучие трубки, пока ты косишь.

А на обратном пути: копна сена на телеге (стягивающую ее заскорузлую брезенто­вую стропу ладонью до сих пор помню на ощупь); сижу высоко; качает, боюсь упасть.

Видишь, как бывает: для взрослого ― незаметная мелочь, обычный день, даже часть дня, для ребенка ― важное на всю жизнь. Вот так.

Ну, ладно, Валентин, заканчиваю. И так получилось длинно. Утешаюсь тем, что это первый раз, когда я тебе пишу, причем пишу издалека, поэтому надеюсь, что и тебе будет отрадно вспомнить те времена.

И уговор, что, как вернусь домой, приеду к тебе в гости. Расскажу тебе про мои здешние пустынные дела и узнаю про твои. Я ведь слышал, тебя окрестный народ единогласно депутатом потребовал, а старушки, как и в былые времена, мо­лятся там на тебя.

Да и просто так хочу посидеть с тобой, посмотреть на нас нынешних в продолже­ние нас тех ― из моего детства и твоей юности. Все.

Еще раз с юбилеем тебя!

Желаю здоровья и счастья! Увидимся.

Твой Сережа».

Это письмо я не отправил. Чувствуя его важность и особенность, решил передать для надежности с оказией, полагая, что время у меня до Валюшкиного дня рождения еще есть. Но оказия отложилась, а приехав в Москву в июне, я узнал, что день ро­ждения у него не шестнадцатою июня, как я думал, а шестнадцатого мая. И что он неожиданно умер за два дня до своего шестидесятилетия, что совпало (секунда в секунду?) с тем мгновением, когда я неожиданно проснулся раньше обычного со столь отчетливой потребностью немедленно ему написать…

«P. S.

Дорогой Валюшка!

Прости, что не успел поблагодарить тебя в этой жизни. А если позже увидимся, извинения, наверное, и не понадобятся. Просто вспомним, как все это с нами было. Присядем на солнечном волжском берегу на край лодки, опустив ноги в мелкую воду и баламутя песок на дне пальцами. И вот тогда я и поблагодарю тебя за то, что ты был мне хорошим человеком… А ты скажешь, бросив окурок в воду и отталкивая лодку от берега: «Да перестань ты, Сереж… Поехали!»