15768.fb2 Играем Горького - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Играем Горького - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

"Люди живут для лучшего!.. Человек выше сытости... Ложь - религия рабов и хозяев. Правда - бог свободного человека!" И так далее, и так далее. Ну бредятина же! За сто лет (да нет, не за сто, а за последние десять!) все эти максимы утратили свой социальный пафос... и тут же вообще лишились высокого смысла и превратились в банальность. Они уже не могут, как прежде, обозначать идейную вершину спектакля. Но ведь других-то мыслей там нет: читаешь текст - и опереться не на что. Есть, конечно, с десяток реприз, на которых публика будет ржать, однако вся пьеса в целом - как старомодная тяжелая мельница, которая мелет труху, - и ничего, совершенно ничего живого, чтобы слепить современный спектакль. Не ставить же иллюстрацию к школьной хрестоматии по русской литературе, как он положа руку на сердце сделал когда-то в Японии.

Вот и приехали. Шуму-то, шуму! Знаменитый Маг, почти классик, работает с молодежью! И пожалуйста - классически обкакался. А ведь, принимая курс, он строил далеко идущие планы: хотел утвердиться на родине, хотел, чтобы его перестали считать "опальным художником"... Когда-то, почти двадцать лет назад, его, молодого и подающего надежды, попросту лишили работы, запретив театрам иметь дело с "театральным хиппи" - так его походя в каком-то обзоре назвала "Правда". "Он и Чехова ставит, как Беккета, - как пьесы абсурда".

Понятно, что еще до горбачевской перестройки он при первой же возможности уехал за границу. Его приглашали и Стреллер, и Барро, и Питер Брук... Он сразу поставил "Чайку" в "Комеди Франсез" (оглушительный успех!), потом - "Три сестры" в Лондоне (восторженная пресса) - и пошло, и пошло. Пятнадцать лет мотался по свету - то в Германии, то в Штатах, то в Японии. И в новые времена домой в Россию приезжал тоже как гастролирующий режиссер: спектакль во МХАТе, спектакль в БДТ. Изредка, по прихоти, где-нибудь в провинции, впрочем, недалеко от Москвы, например, в любимой Рязани, где когда-то начинал юным выпускником института. Колеся по свету, он, конечно, заработал и имя, и немного денег. Но теперь вдруг понял, что потерял больше. Если взять его ровесников-режиссеров - даже тех, кто сильно уступал ему в известности, - то все они, и московские, и питерские, за последние годы обзавелись своими театрами. Он один остался театральным бомжем. А к пятидесяти человеку ой как хочется иметь свой театр, своих актеров, свой репертуар.

И вот теперь полный провал. Актеры-то, может, и талантливые, да он бездарен. Конечно, можно быстренько предложить какую-то другую пьесу, хоть того же Чехова, хоть ту же до мельчайших мелочей обсосанную "Чайку". Но этих "Чаек" по миру и по России им уже штук пять запущено, и так они уже навязли у всех в зубах, что диплом-то актерам, может, и засчитают, а вот новый театр с таким спектаклем точно не раскрутишь. Работая на Западе, он хорошо усвоил, что искусство - отрасль коммерции и только свежий товар пользуется спросом.

Он было совсем упал духом и стал малодушно соображать, к какому из отложенных или отвергнутых предложений о работе на Западе теперь следует вернуться. Но тут произошло чудо - иначе не назовешь. После бессонной ночи, совершенно разбитый, выпив какую-то звериную дозу кофе, он поехал в институт - на метро, потому что сесть за руль в таком разобранном состоянии было небезопасно. Поехал, чтобы поговорить со студентами, которые ждали, что сегодня состоится назначение на роли, и которым теперь он должен был сказать, что ничего у них не получится. Начал издалека - о способах современного прочтения классики. Чтобы оттянуть последнее объяснение, предложил всем высказаться, в надежде, что кто-то выразит сомнение в возможности такой постановки, и тогда он за это сомнение зацепится... Но первым встал Гриша Базыкин и сказал, что он говорить ничего не будет, а вместо этого - вот тетрадка, сцены из жизни современных бомжей и наркоманов, что-то вроде дневника, - он считает, что поставить современный спектакль "На дне" без знания этой сегодняшней жизни невозможно, - и не захочет ли Мастер взглянуть?

Магорецкий тетрадку взял. Слушая следующего, открыл ее наугад, прочитал одну реплику, вторую, стал читать дальше, дальше, - и перестал слышать. Студенты высказывали свои соображения о Горьком, о Чехове, об Островском, завязался какой-то диспут, но Магорецкий оглох и с головой погрузился в текст: Господи, кажется, это было то, что нужно. Живые ситуации. Живой язык - хоть и жаргон, но живой, живой. За каждой репликой - живой человек. В каждой сцене - живые люди. Точно, живые? Ну, относительно живые. Все еще живые. Пока живые. Бомжи, проститутки, алкоголики, наркоманы.

"Откуда это? Кто автор? - спросил он, невпопад прервав кого-то из студентов и подняв в руке тетрадку. - Чье это?"

"Автор есть, - сказал Базыкин. - Ну, то есть как сказать - автор... Есть бомж один со стажем. Он говорит, а мы записываем. Фольклор".

Быстро свернув занятие, Магорецкий выбежал из института, поймал такси и в машине сразу открыл тетрадку - теперь с самого начала. Он читал, и спектакль начал складываться тут же... Дома, извинившись перед домработницей, у которой был уже готов обед, он закрылся в кабинете. И три недели работал не разгибаясь.

Он перенес действие в наши дни. Из двух десятков обитателей ночлежки оставил лишь половину. И теперь это были не босяки, а актеры, разыгрывающие горьковскую пьесу. И не актеры в театре - какое же тогда "дно"? Пьесу разыгрывали люди, сами оказавшиеся на дне сегодняшней жизни, - алкаши и наркоманы в притоне, "зависшие", месяц уже не просыхающие или не слезающие с иглы, не имеющие ни сил, ни желания выбраться отсюда. Среди них - два-три бывших актера (мало ли какие бывают компании - это нетрудно обосновать) или просто некогда интеллигентные люди, знающие текст пьесы, принимающие на себя роли горьковских персонажей (и не обязательно по одной) и применяющие их к себе, к своему сегодняшнему положению. Пытаясь осмыслить, что с ними происходит, они начинают жить в обстоятельствах горьковской ночлежки, в образах, в идеях... Сегодняшнее отребье общества примеряет на себя жизнь и мысли того отребья, которое Горький показал сто лет назад.

Теперь работать было интересно. За три недели, набрасывая постановочный план, Магорецкий написал, по сути дела, новую пьесу, в которую был вкраплен горьковский текст и использованы некоторые сюжетные линии. Но наравне с каноническим текстом здесь присутствовал и текст из базыкинской голубой тетрадки. Роли он распределил примерно так, как и намечал сначала, только вот текст Луки-утешителя отдал женщине. Точно, точно - в современном притоне именно женщина должна утешать и обнадеживать. И этой женщиной будет Телка Бузони...

Едва начались репетиции, как по городу поползли слухи, что Маг настолько осовременил Горького, что все это сильно смахивает на порнуху: наркоманы, проститутки, групповой секс. Наконец тучи сгустились и грянул гром: неделю назад на рабочей репетиции побывали члены институтского худсовета и вышли из зала, скорбно качая головами и разводя руками. Уже на следующий день стало известно, что на имя ректора поступило письмо, подписанное четырьмя студентами-дипломниками (все из второго состава, и среди них - тот "маленький Грибов", которому так и не досталась роль Луки), где говорилось, что спектакль "На дне" ("Играем Горького...") в постановке мастера их курса Магорецкого Сергея Вениаминовича есть не что иное, как пропаганда наркомании и глумление над русской классикой, и они, молодые русские актеры, отказываются принимать участие в этом блудодействе. Письмо было набрано на компьютере и слово блудодейство было выделено жирным курсивом и подчеркнуто, и это, видимо, означало, что начальство должно обратить внимание на какую-то особенную, чудовищную безнравственность всего, что явлено на сцене...

Приказ ректора "о приостановке репетиций дипломного спектакля "Играем Горького..." с целью пересмотра его нравственных концепций" был издан вчера. Выслушав приглашение траурной секретарши, Магорецкий после репетиции зашел в приемную ректора, и старушка, зябко кутаясь в шаль, молча показала ему уже подписанный экземпляр. Ректор был занят, приема следовало подождать, и Магорецкий, взяв чистый лист бумаги и ручку, тут же присел сбоку к столу и написал заявление об освобождении его, Магорецкого С.В., от обязанностей руководителя курса и об увольнении из училища по собственному желанию. И вышел. О чем разговаривать, если дело уже решено?

Бог с ним, с гэбэшником-ректором, с пуристами из худсовета с их пыльными традициями. Накануне их визита Магорецкий пригласил на репетицию своего давнего приятеля Анатолия Смерновского, признанного старейшину цеха театральных критиков, с ним пришел кто-то из молодых театроведов, и они были в восторге и прочили спектаклю громкую, быть может, даже мировую славу. "До сих пор ничего подобного не было! Слушай, Маг, где ты нашел таких актеров? Или из чего ты их сделал?" - тихо говорил Смерновский, слегка наклонившись к Магорецкому, но не отрывая глаз от сцены, где Базыкин читал монолог Актера, забывшего свои любимые монологи. Магорецкий промолчал: хвалить спектакль до премьеры - плохая примета. И точно: спектакль закрыли всего три дня спустя. Но, когда это произошло, когда слух об этом молниеносно распространился по Москве, Смерновский был первым, кто вечером, нет, даже поздно ночью позвонил Магорецкому: "Ты с Пуго знаком? С Яном Арвидовичем Пуго, с Глиной. Нет? А между тем он твой горячий поклонник. Я только что разговаривал с ним. Нет, я совершенно трезвый. Ты телефон запиши и утром позвони... Впрочем, твой телефон я ему дал... Это очень, очень влиятельный человек. Знаешь, какие бабки он отвалил Марку Сатарнову? Он может всё". Этот звонок разбудил Магорецкого, уже уснувшего было в кабинете на диване, и, повесив трубку, он в раздражении хотел выключить телефон из розетки, но тут аппарат снова запел: молодой человек представился помощником Яна Арвидовича Пуго и, извинившись ("Не разбудил ли?"), спросил, не сможет ли Сергей Вениаминович завтра утром подъехать к Яну Арвидовичу. В восемь тридцать - к завтраку. Сможет? Отлично! "Машина будет ждать вас в восемь у вашего подъезда". Не спросив адреса, он пожелал доброй ночи и повесил трубку.

Глина

Читать книги Глина начал поздно, уже подростком. Он воспитывался в детдоме, и, когда ему исполнилось пятнадцать, его положила к себе в постель старшая пионервожатая, запоздалая красавица с пухлыми, влажными, всегда чуть приоткрытыми губами и в белой блузке с красным галстуком, лежавшим почти горизонтально на ее высокой груди. Пионервожатая выполняла по совместительству обязанности детдомовской библиотекарши, так что мальчик, получив доступ к ее телу, получил свободный доступ и к книгам: она сделала его своим помощником в библиотеке. Любовь-то, по малости лет, его еще не особенно увлекла, а вот читать он начал запоем: на всех уроках, на всех собраниях у него под партой, под столом на коленях всегда лежала раскрытая книга.

Героем его детских мечтаний, его идеалом был граф Монте-Кристо. Однако молодой Эдмон Дантес, влюбленный, простодушный и беспомощный, вызывал его раздражение, а иногда и презрение. Перечитывая роман вновь и вновь, Глина стал пропускать первые полтораста страниц и начинал со слов: "Дантес прошел через все муки, какие только переживают узники, забытые в тюрьме", - здесь кончалась судьба беспомощного страдальца, простодушного "лоха", вызывающего неприязнь, и начиналась жизнь борца и победителя, холодного и расчетливого авантюриста, получившего бесконечную власть над людьми. По крайней мере именно так понимал роман юный Пуго, воспитанник Заболотновского детского дома.

Пионервожатая не только подтолкнула его к чтению, не только причастила к сладкому таинству женского тела, но и дала прилипшую на всю жизнь кликуху - Глина. Саму ее звали Галина Васильевна, но, обращаясь к ней, парень смущался, начинал краснеть, заикаться и произносил ее имя как Г'лина. А она, с любовью глядя ему в лицо, смеясь повторяла: "Ты мой Глина". И весь детдом, знавший, конечно, о "смычке" пионервожатой и воспитанника, произносил их имена рядом, как каламбур: Галина и Глина. Но шутить по этому поводу с самим Глиной никто не решался: в свои пятнадцать он был не по годам силен и в драке становился яростен и неудержим. Однажды, подравшись с детдомовским истопником, бывшим лагерником, синим от татуировок, все еще здоровым, хоть и крепко пьющим мужиком, он его так отделал, что тот попал в больницу, а Глину забрали в районную КПЗ и завели на него уголовное дело "по факту нанесения тяжких телесных повреждений".

В КПЗ его продержали месяца три, но в конце концов освободили, дело закрыли ("учитывая личности обвиняемого и потерпевшего"), а забирать его и сопровождать домой, в родной детдом, как раз и послали пионервожатую. Забрать-то она его забрала, но привезла только через три дня, проведя с ним все это время на квартире у подруги, не вылезая из постели. С этого-то любовь и началась... Директор детдома, хоть и называл Галину Васильевну за глаза отвязанной б..., вынужден был до поры до времени терпеть ее: она была любовницей престарелого первого секретаря обкома, который собственной волей и определил ее сюда на работу. Недалеко от детдома были обкомовские дачи, и когда Сам запирался здесь, чтобы три-четыре дня пить, в детдом приезжала "Чайка", и пионервожатая на несколько дней исчезала - якобы приводить в порядок дачную библиотеку.

При очередной кадровой перетряске первого секретаря отправили на пенсию, и он уехал из области в неизвестном направлении, а пионервожатую директор детдома тут же выгнал. И не просто выгнал, а еще и оттянулся по полной программе: вписал ей в личное дело "моральную неустойчивость до степени половой распущенности", после чего вряд ли кто-нибудь подпустил бы ее близко к работе с детьми. Ну разве что опять через какую-нибудь начальственную постель: баба-то все-таки была хороша!.. Впрочем, Глина обо всем этом узнал позже, поскольку в то время, как и полагается будущему графу Монте-Кристо, снова сидел за решеткой.

Он никогда не испытывал мук, "какие переживают узники, забытые в тюрьме". В неполные шестнадцать лет осужденный по 102-й статье, пункт "б", "убийство, совершенное из хулиганских побуждений", он был принят колонией для несовершеннолетних уже как авторитетный зэк. Юные дегенераты, "бакланьё" и "чмудики", упрятанные в колонию родителями или соседями за детское хулиганство и мелкое воровство, испытывали перед его статьей священный трепет. ("В детскую музыкальную школу поступил победитель международного конкурса виртуозов", - пошутил как-то Протасов, выслушав историю первой Глининой ходки. На самом-то деле Глина никого не убивал и даже не участвовал в драке, во время которой было совершено случайное убийство, но директор детдома, не простивший ему внимания пионервожатой, к месту вспомнил избитого истопника и так все устроил, что срок получил именно Глина.)

Тяжелая статья, по которой упекли Глину, сослужила добрую службу: юного убийцу с крутым и вспыльчивым нравом в колонии побаивались, и он мог позволить себе много читать и даже неплохо учиться, не вызывая явных насмешек над этим сучьим в представлении малолетних уголовников занятием. В шестнадцать он уже хорошо понимал, что в жизни ему никто не поможет и добиваться всего он должен своими силами. И он добивался: на волю вышел с аттестатом зрелости, через год поступил в областной сельхозинститут, тут же закорешился с ребятишками из обкома комсомола и еще до получения диплома ему устроили снятие судимости. Окончив институт, он сразу пошел в обком инструктором, а потом и завотделом. И хотя из обкома комсомола он через несколько лет опять отправился за решетку, никак нельзя сказать, чтобы это было крушением судьбы: курируя в обкоме правоохранительные органы, он к моменту ареста стал уже настолько крутым криминальным авторитетом, что очередная ходка только укрепила его авторитет и возможности для бизнеса.

К тому времени его жизненная позиция уже вполне сформировалась, так что в эпоху хозяйственной и административной разрухи набрать под эту позицию достаточно денег - когда откровенным рэкетом, когда бурной производственной деятельностью, когда изобретательным использованием правовой неразберихи оказалось делом совсем несложным. В конце концов он своего добился: сделался холодным, расчетливым хозяином судьбы - своей и многих чужих. "I am a self-made-man", - любил он пророкотать по-английски, за каким-нибудь ресторанным обедом рассказывая о себе иностранцам, которых хотел привлечь к своему бизнесу. Таковым он себя и видел, но только до 8 марта прошлого года, когда жена попросила сделать ей необычный подарок: сходить с ней на мужской стриптиз. Они поехали в "Ночной дозор". А там он почувствовал вдруг сильное влечение к молодому актеру, почти обнаженному, в тонкой набедренной повязке исполнявшему - к зрителям спиной - какой-то медленный танец и с ленивой пластикой обнимавшему себя за плечи. Эта пластика, эти руки на плечах особенно подействовали на Глину. Влечение было настолько сильным и определенно выраженным, что он, пятидесятилетний мужик, смутился и покраснел. Ему показалось, что жена поняла, что с ним происходит. "Душно здесь, - сказал он. - Душно и скучно. Поехали домой". Он знал, что делает: найти потом этого парня было нетрудно, в пестрой программке рядом с названием номера - "Египетский невольник" - значилось: "исп. Аверкий Балабанов".

Голубые всегда вызывали у него брезгливую неприязнь. Мужика, работавшего истопником в детдоме, он когда-то и отделал до полусмерти только за то, что тот затащил в котельную десятилетнего пацана. Лагерная жизнь, правда, заставила его более терпимо относится к "петухам", "додикам", "женам", но сам он никогда до них не опускался.

И вдруг любовь к Верке - страсть, наваждение... Глина в последнее время все реже бывал в Переделкине, где жена и дети жили постоянно, но Верку обязательно должен был видеть если не каждый день, то по крайней мере три или четыре раза в неделю, разговаривать с ним, слушать рассказы об их институтской тусовке, о замыслах режиссера. Смотреть на него, любоваться. С пресекающимся от волнения дыханием касаться его тела...

Специально для свиданий он купил квартиру на Тверской, но именно для свиданий, потому что жить там Верка отказался. И от предложения купить ему машину - тоже. И из стриптиза уходить не стал. Он так и сказал: "Подождем, папа. Надо отыграть диплом и окончить училище". И сказал он это довольно холодно и отчужденно, давая понять, что, кроме нежных отношений с Глиной, в его жизни есть нечто более существенное: театр.

Парень был актером и на жизнь смотрел, как на благоприятную (или неблагоприятную) среду, в которой должны реализоваться его актерские способности. Высокий, спокойный, несколько даже ленивый красавец, он появлялся на артистических тусовках в черном бархатном пиджаке свободного покроя, в пестром шелковом фулере на шее и сразу привлекал всеобщее внимание - именно тем, что был отчужденно красив, уверен в себе и, как казалось, вполне самодостаточен. Он и на тусовках-то появлялся только затем, чтобы (как, смеясь, говорил Ваське и Грише Базыкину) "познакомить с собой театральную общественность". И знакомил. Он еще и институт не окончил, а уже ходили слухи, что Виктюк, Фоменко, Захаров не прочь посмотреть его... А Глина ему что же - ну приглянулся мужик. "Замечательное лицо у тебя, папа, говорил он, - мужественное, целеустремленное, требующее подчинения... и доброе. Я тебя люблю". (Но такое "люблю" он мог сказать о ком или даже о чем угодно, например: "Я люблю Марка Захарова: он одновременно наглый и робкий". Или: "Я люблю этот сорт кофе".)

Все знали, что Верка Балабанов состоит в браке со своей сокурсницей Василисой, способной инженю. На самом деле, конечно, брак был чисто формальным или даже фиктивным: это тоже был шаг к тому, чтобы стать актером. Василиса, понятно, с самого начала знала, на что идет. Они закрутили эту аферу, едва окончив областное училище, зная, что супружеской паре легче найти работу на театральной бирже. Провинциальный театр охотнее берет именно пары. На двоих нужна одна комната в актерском общежитии, а на гастролях один номер в гостинице. А им, зеленым выпускникам областного училища, в тот момент ничего важнее не было, как только приткнуться к какому-нибудь театру. Выходить на сцену, играть. А там видно будет... Но прежде чем пойти на биржу они, приехав в Москву, попробовали сдать экзамены в институт - и вдруг поступили. Причем умиленный старик Громчаров взял их именно как молодых супругов - почему-то они ему особенно нравились как юная пара. Потом он с ними даже поставил этюд: "Утро в спальне Джульетты", и они с этим номером до сих пор успешно выступали в гала-концертах. Может быть, поэтому в вузе на них и теперь еще по инерции смотрели как на сценических любовников. Хотя на деле Васька давно спала с Гришей Базыкиным, а Верка, понятно, кантовался в других компаниях. Иногда по несколько дней он пропадал Бог знает где. Впрочем, все его интимные приключения происходили далеко за пределами институтского круга, о реальном положении вещей знали только они трое, да, пожалуй, еще Телка догадывалась.

Глина, конечно, знал всю эту марьяжную историю, и она ему ужасно нравилась: ради дела ребята готовы идти до конца, плевать они хотели на всякие условности. Глина любил таких упертых и азартных. Он и сам был таким - игроком, одержимым потребностью бесконечно делать ставки, играть и выигрывать, только выигрывать... Впрочем, в последнее время он начал все больше понимать, что в бизнесе (да и в жизни вообще) при всем захватывающем азарте игры есть и другое, без которого далеко не продвинешься. "Спокойствие, уверенность, надежность" - эти три слова были девизом его банковской группы, рекламный ролик которой ежедневно крутили по всем телеканалам. Азарт с годами уступал место трезвому, холодному расчету: его деловая империя довольно разрослась, пора было остановить эту экспансию и всерьез заняться наилучшим обустройством того, что уже нажито.

И все-таки один новый проектик он одобрил - небольшой, но заманчивый. Привязанность к молодому актеру (как он слышал от людей совершенно посторонних, Верка и впрямь был актером от Бога) его, Глину, сделала театралом. Он и раньше считал своим долгом изредка хаживать в театр, но теперь посмотрел в Москве все спектакли, о которых говорил его молодой друг. Довольно быстро научился понимать, что такое хорошо и что такое плохо на сцене. Мало того, организовал щедрое пожертвование в театр великого Марка Сатарнова, что сразу ввело его в круг московских театральных деятелей, увидевших в нем крупного мецената. Вообще-то он и Магорецкому хотел дать денег, но Верка остановил его: "Папа, милый, не гони картину. Всему свое время. Не хочу зависеть от твоих денег. Может, доживем до этого, но не теперь".

До чего доживем? Когда доживем? Этот косвенный посыл в будущее заставил Глину иначе взглянуть на арбатский гостиничный проект. Года два назад он чисто дружески согласился войти в это дело - именно дружески, поскольку выгода была пустяковая. Хотя уже тогда его люди настойчиво докладывали, что существует другой проект, участие в котором для их компании более перспективно: речь шла о строительстве культурно-развлекательного центра. Тогда Глина только поморщился: он всегда симпатизировал Маркизу, помогал ему поставить издательское дело, и если теперь тот строит гостиницу, пусть строит, не будем мешать. "Прибыль в деньгах - это хорошо, но только без убыли в корешах", - сидя во главе большого овального стола, говорил он на совете директоров, и большинство из тех, кто слушал его, никак не могли врубиться, о чем Глина толкует: какие же это кореша, если они не понимают, где прибыль? Но спорить с Глиной здесь не было принято.

Теперь же, через год после того как он встретил Верку, ситуация виделась ему совсем иначе. Он построит именно культурный центр, и там будет небольшая, но хорошо оборудованная театральная сцена. Театр. И основным актером этого театра будет Аверкий Балабанов. Яркая звезда ХХI века. Словом, Глина совсем спятил от любви и понимал это, но сопротивляться чувству не хотел - да вряд ли бы и смог...

Услышав от Верки по телефону, что диплом закрывают, он понял, что нужно действовать. Первым делом он позвонил Толе Смерновскому (Смерновский всегда подчеркивал, что его фамилия пишется через "е", от корня "мер" - мера, мерить), ведущему театральному критику, с которым успел не только познакомиться, но и пару раз отобедать в подвале "Под театром" и даже перейти на "ты". "Толя, это ты мне звонил насчет Магорецкого? Что-то мне секретарша невразумительное передала. Что-то там закрывают... Или закрыли?" Это был простодушный ход, но Смерновский клюнул. "Да, да!.." - взволнованно откликнулся он, хотя не звонил, а лишь прикидывал, кто бы мог помочь. Смерновский стал подробно описывать ситуацию, а Глина, словно ничего не знал, молча, не перебивая, выслушал его, помолчал, раздумывая, и сказал: "Понятно. Ладно, позвони ему и скажи, что я жду его завтра утром. Что-нибудь придумаем".

Все уже было придумано. В необъятном кабинете завтрак был сервирован на небольшом столике в углу, на стенах висели образцы народной керамики и между ними - несколько филоновских рисунков. Сообщив, что в свое время Магорецкий потряс его "Чайкой", Глина перешел к делу. Он, конечно, слышал об интересном замысле горьковского спектакля. Особенно восторженно отзывается о нем его, Глины, друг Толик Смерновский. Он-то и сообщил, что спектакль закрывают. Это беспредел. Тут уже дело идет на принцип. Всем этим бывшим советским нельзя подчиняться, нельзя давать им волю, иначе они всех будут иметь, как хотят. Как говорил Толстой, союзу людей плохих должен противостоять союз людей хороших. Поэтому он, Глина, предлагает Магорецкому ни в коем случае не прекращать репетиции, но пока перенести их в небольшой зал - такой зал есть в его, Глины, собственной квартире в одном из арбатских переулков. Квартира большая, занимает целый этаж и сейчас пустует. Зал, конечно, невелик, но как репетиционный, кажется, вполне годится. ("Меньше этого кабинета?" - спросил Магорецкий, оглядываясь вокруг и не скрывая иронии. Глина тоже огляделся. "Примерно такой же", - сказал он спокойно.) Когда же спектакль будет готов, он обещает найти площадку для регулярных представлений... Да, кстати, этот дом в арбатском переулке скоро снесут и на его месте уже через год будет построен новый культурный центр, и там будет театральная сцена с небольшим, но уютным залом. Вот эскиз - сцена и общий вид зала... Тут вот еще какое дело: в компании, которая будет осуществлять этот проект и одним из учредителей которой является он, Глина, среди руководителей нет ни одного специалиста по театральному делу. Не согласится ли Сергей Вениаминович участвовать в деле как консультант? Или даже одним из директоров?..

Входя в этот кабинет, Магорецкий настраивался на иронический лад: ирония была защитой от унижения, какое испытывает любой нищий проситель, входя к меценату. Но хозяин кабинета или не заметил иронии, или посчитал ниже своего достоинства обращать на нее внимание. Между тем, слушая мягкое рокотание Глининого баса (церковный тембр, чистый дьякон), поглядывая при этом на картинки Филонова (неужели подлинники?), неторопливо поглощая яичницу с ветчиной и жареные тосты, Магорецкий перестал чувствовать себя просителем и понял, что хозяин действительно всерьез заинтересован в сотрудничестве. Сам он больше молчал - не потому, что был подавлен напором речи и содержанием предложений, но скорее сильно озадачен. Помощь была куда более щедрой, чем он ожидал. Да и вообще, похоже, это была не помощь, а равноправная сделка, хотя Магорецкий еще не вполне понимал, в чем именно заключается интерес хозяина. Когда был выпит кофе (от коньяка и ликера гость отказался: ему еще сегодня ездить за рулем, - и сам Глина пить не стал), Магорецкий, понимая, что аудиенция идет к концу, попросил день-другой на размышления.

"Какой разговор! - согласился Глина ("Какой базар!" - послышалось Магорецкому). - Только я бы посоветовал вам переговорить еще с одним человеком. Он автор проекта и лучше меня поможет вам определиться. Я его предупрежу". Он набрал номер телефона Протасова, который в это время, расставшись с Телкой и попав в автомобильную пробку, пешком направлялся к своему офису.

Ляпа

За четыре года бомжевания Ляпа хорошо усвоил, что в незнакомых подъездах ночевать опасно. Увидев бомжа, спящего где-нибудь в углу на картонке, жильцы поднимают хипеж, звонят в милицию, приезжают менты - с радостью являются, с шуточками, оживленные, возбужденные возможностью до полусмерти отмудохать беззащитного и безответного: вдвоем, втроем будут бить, по очереди, и каждый с удовольствием врежет, с расстановкой, с оттяжкой. Да еще норовят сапогом в лицо, в зубы, чтобы кровь пошла. Кайф у них такой: молодые, крепкие, жизнерадостные, любят посмотреть, как человек захлебывается кровью, корчится на асфальте, на снегу - посмеяться любят. И благо, если в конце концов отвезут в обезьянник, в милицию, там хоть тепло, а то выбросят на улицу, зимой - на мороз, ползи на карачках, хорошо, если найдешь какой-нибудь неплотно закрытый канализационный колодец, какую-нибудь незапертую дверь в подвал. А нет - и замерзнешь насмерть. Утром твой окостеневший труп кинут в машину, которая собирает помойку, и отвезут к городским печам, где сжигают мусор. А тут уж мусор не сортируют - огонь все слопает... Таких случаев Ляпа знал предостаточно и такого конца боялся больше всего.

Последние месяцы выдались особенно трудными. От трех вокзалов и до Сокольников, где в прежние годы ему и в магазинах на подхвате удавалось подработать, и бутылок в парке нагрести, и милостыню у метро или на паперти насобирать, и по мелочам что-нибудь стырить, - теперь усилилась конкуренция, и на каждый ящик в магазине, на каждую бутылку в парке, на каждую ступеньку на паперти претендовали по три-четыре охотника. Всюду появились какие-то южные люди, беженцы: то ли таджики, то ли узбеки - с огромными семьями, их неумытые и нечесаные бабы с младенцами, сосущими обвислые груди, с множеством грязных пронырливых и наглых ребятишек, после которых и за милостыней, и за бутылками ходить было бесполезно.

Некоторое время его спасало знание стихов, особенно Есенина, и песен блатных и Высоцкого: среди бомжей и мелких уголовников у него даже была кликуха "Поэт", его приглашали читать стихи, а когда находилась гитара, то и петь - и за это поили, снабжали дурью. Но в последнее время его приглашали все реже и реже, а если он сам подходил к компании, бухающей где-нибудь у костерка в парке или в полосе отчуждения у железной дороги, и в надежде на глоток водки начинал читать стихи, то ему советовали заткнуться или вообще кто-нибудь норовил засветить в голову пустой бутылкой. Не до стихов людям стало. Между бомжами пошли крутые разборки, и каждый день можно было услышать, что кого-то сбросили в Яузу, в канализационный люк или просто в бак с помойкой - одного с проломленной головой, другого с перерезанным горлом.

Но хуже всего было, что позакрывались самые спокойные ночевки - в подвалах и на чердаках: двери стали обивать листовым железом и навешивать на них амбарные замки. Разруха начала девяностых уходила в прошлое. Всюду утверждались новые владельцы. "Ответственные собственники" приводили в порядок доставшееся им хозяйство. Прежние дыры, надежные лазы в заборах и в стенах, через которые всегда можно было даже не пролезть, а во весь рост пройти на какую-нибудь заводскую территорию к теплой трубе позади котельной или к узлу теплотрассы, теперь оказывались прочно забиты досками, заложены кирпичом, залиты бетоном. А в подъездах... но в подъезды лучше было не соваться.

Словом, еще в декабре Ляпа понял, что если и дальше так дело пойдет, то этой зимой он обязательно подохнет. С год назад он подсел на героин: закентовался ненадолго с одним воровским шитвисом, пел у них на хате, ходил с ними в баню, а у них порошка хоть ложкой кушай. И теперь потребность вмазаться стала более тяжелой, более мучительной, чем прежде была потребность забухать. А где такие деньги найдешь? В результате он почти совсем перестал есть и сильно ослаб за последние месяцы, а однажды, будучи приглашен компанией своих давних поклонников в баню, с ужасом увидел в зеркале, что мяса на костях совсем не осталось - один скелет. А тут еще оказалось, что он обовшивел, и, увидев это, "давние поклонники" молча взяли его голого за руки-за ноги, вынесли на крыльцо, раскачали и выбросили в сугроб. А вслед и одежонку бросили на ступени...

И тогда он позвонил Протасову. Какое-то тупое отчаяние на него нашло, притупление чувств: не должен, никак не должен он был звонить. Пятнадцать лет назад, освободившись из лагеря на полгода раньше Маркиза, Ляпа первым делом навестил его жену... и переспал с ней. И не просто переспал, а жил у нее почти неделю. Как-то так само получилось: выпили, хорошо выпили, совершенно расслабились, ну и проснулись утром в одной постели. Потом долго не могли оторваться друг от друга, она, кажется, даже на работу не ходила, отпуск взяла за свой счет. Тихая такая женщина, вроде богомолка, дом полон икон, а в постели ну просто неудержимая... Он очнулся через неделю - и ужаснулся: друг тянет срок, а он тут с его бабой... Ушел и больше ее никогда не видел.

Когда Маркиз освободился, и позже, когда Ляпа уже выпустил книгу своих стихов ("Основной мотив - пронзительная ностальгия по комсомольской романтике", - писал критик в газете "Литературная Россия"), вступил в Союз писателей (в тот, патриотический, на Комсомольском), был женат и жил благополучной семейной жизнью, их дружба так и не возобновилась. Маркиз стал известным издателем и одним из лидеров демократов. Они встречались на каких-то литературных тусовках, первое время обнимались, потом только раскланивались... и расставались, не испытывая потребности встретиться. Каждая новая встреча была все более холодной. Ляпа, понятно, неловко чувствовал себя из-за той истории с Маркизовой женой, но главное было не это. На какой-то презентации Маркиз, выпив полстакана коньяку и вдруг перейдя на "ты", впрямую сказал, что Ляпины стихи вызывают у него омерзение: "Что ж ты, Ляпа, все врешь и врешь? Какая там комсомольская юность? Ведь ты же сидел по хулиганке - вот и писал бы о романтике пивных забегаловок. Патриот..." В конце концов они едва приветствовали друг друга издалека. И когда Ляпа, похоронив жену, ушел в глубокий запой, продал за гроши квартиру (да и с грошами-то этими его кинули) и, как сам он, выпив, любил объяснять, "исчез с литературного горизонта", Протасов, должно быть, его исчезновения просто не заметил...

Ляпа позвонил в "Семейные новости", через секретаршу добрался до Протасова, и тот, не выразив особой радости, холодно, но по-деловому, словно они заранее договаривались о звонке, назначил свидание - через час в редакции: через полтора он уезжал в командировку. "Хрен с ним, - подумал Ляпа, - пусть катится". Не пойдет же он туда в своих вонючих вшивых обносках. Да его и не пустят. Но к редакционному подъезду все же зачем-то прибрел и, увидев выходящего Протасова, сделал было движение навстречу, но тот, глядя в лицо невидящим взглядом, быстро прошел мимо, сел в машину и уехал - не узнал...

Не Маркиз ему помог, а Глина, Ян Арвидович Пуго, президент инвестиционной компании "Дети солнца", чье красочное фото за большим столом в роскошном (не хуже, чем у президента России) кабинете Ляпа как-то случайно увидел на обложке глянцевого журнала, извлеченного из помойки вместе с двумя пустыми бутылками. В журнале была и статья о выдающемся предпринимателе: "Лидер по призванию". О лагерном прошлом - лишь вскользь, да и то с пиететом: мол, в те времена многие достойные люди были несправедливо осуждены и впоследствии реабилитированы... Неделю Ляпа дозванивался и все-таки дозвонился, правда, не до самого, а до референта. Подробно представился: поэт, член Союза писателей, давний товарищ Яна Арвидовича - о том, что они вместе отбывали срок в лагере, он на всякий случай говорить не стал. Референт сухо попросил позвонить через неделю. Через неделю, уже с совершенно другими, мягкими, дружелюбными интонациями, обратившись к Ляпе на "ты" и назвав "братком", референт попросил записать, а лучше - запомнить номер телефона: Ляпа должен был позвонить и сказать, что он от Глины, именно от Глины. "Да, кстати, - спросил вдруг референт, - а ты, браток, Маркиза давно видел?" "Нет, лет десять не видел", - соврал Ляпа. "Ну и лады, позвони по этому номеру, там помогут", - сказал референт, откуда-то уже знавший или догадавшийся, что нужна именно помощь.

В результате нескольких беглых встреч с молчаливыми людьми, которые охотнее объяснялись знаками, чем словами, и чьи лица совершенно невозможно было запомнить, Ляпа вдруг, как в восточной сказке, получил ключи от тяжелой бронированной двери в необъятную - во весь этаж размером - пустую квартиру в Кривоконюшенном переулке, в доме, где почти все жильцы были выселены. "Повезло тебе, бомж, - каким-то странным, не то каркающим, не то крякающим голосом сказал очередной безликий тип, передавая ключи. - Но будь осторожен: это квартира Глины. Никаких посторонних. И еще совет: поменяй обначку. От тебя трупом несет". Ляпа промолчал.

Как ему повезло, он и сам знал. Понимал, что меняется образ жизни, а значит, нужно и помыться, и найти какую-то более-менее приличную одежду. Но вот в чем он должен быть осторожен, так и не понял: пусть бы эта квартира и принадлежала Глине, но жить-то здесь давно уже никто не жил. Если вообще кто-нибудь когда-нибудь жил после того, как две или три коммунальные квартиры были соединены и перестроены в одну, огромную. Здесь был просторный зал, в котором хоть дворянские балы устраивай. Раздвижная витражная перегородка отделяла его от комнаты несколько меньшей, площадью метров пятьдесят, видимо, предназначенной быть столовой. У дальней стены ее голубым сиянием светилась большая изразцовая печь. Было здесь и пять-шесть других комнат, две ванные в разных концах квартиры, ну и, понятно, просторная кухня, посреди которой располагалась необъятная электрическая плита, какие бывают в кухнях больших ресторанов. Ляпа решил, что на кухне он и будет жить: если врубить плиту на полную мощность, в любой мороз будет жарко. Сюда он и приволок из зала, вернее, не без усилий передвинул, царапая лакированный пол, низкое и глубокое кожаное кресло - единственную мебель во всей квартире.

Помощь Глины, конечно, не была благотворительной - на это он и не рассчитывал. Раз в неделю, а когда раз в десять дней глухонемые курьеры (вот откуда крякающий голос!) доставляли ему товар для реализации. В основном траву, но иногда и "геру", и даже экзотический кокаин. Словом, он стал барыгой, это произошло как-то само собой, без специального его намерения, даже без его согласия, которого, впрочем, никто и не спрашивал. Просто в первый же день, через полчаса после того как он большим сейфовым ключом впервые открыл дверь квартиры, раздался телефонный звонок. Он не сразу понял, где это звенит, но телефон звонил долго, настойчиво, и Ляпа в конце концов нашел его в дальней пустой комнате. Знакомый скрипучий голос сообщил, что сейчас доставят "партию" и что через неделю приедут за деньгами. "И не вздумай бодяжить - клизму поставим. У нас бизнес без понта", - и гудки, Ляпа даже рта не раскрыл.

Он, конечно, первым делом вмазался сам - даже удовольствие полежать в горячей ванне отложил на потом, - хорошо вмазался, чистейшим порошком, какого прежде никогда не видывал, и в ожидании прихода утопая в мягком кресле, с удовольствием подумал, что теперь ему не надо будет в мороз бегать по городу в поисках, чем бы погасить гнетущий кумар. Он даже не стал прятать свой "баян", замечательный старинный стеклянный пятиграммовый шприц, найденный позапрошлым летом на загородной свалке недалеко от правительственного санатория в Барвихе, - шприц как из магазина, с двумя иглами, прямо в железной ванночке с крышечкой. Произведение искусства, теперь таких не выпускают, всюду одноразовая пластмасса. Эту свою драгоценность Ляпа обычно старался никому не показывать, чтобы не отняли, но тут никого не было, он был единственным хозяином всего окружающего пространства, и коробочку со шприцем можно было открыто оставить на подоконнике.