157882.fb2
Он не докончил и оглянулся на открытое окно. - Что же делать? -отвечал Гортензий.- Балованный ребенок. Сирота - ни отца, ни матери. Я ведь только опекун и не хочу стеснять ее ни в чем. - Да, да... Адвокат уже не слушал. - Друзья мои, чувствую...
- Что такое? - проговорило несколько голосов озабоченно.
- Чувствую... мне кажется, сквозняк!.. - Хочешь, затворим ставни? - предложил хозяин. - Нет, не надо. Будет душно. Но я так утомил свое горло. Послезавтра у меня опять защита. Дайте нагрудник и коврик под ноги. Я боюсь, что охрипну от ночной свежести.
Гефестион, молодой человек, тот самый, который жил с поэтом Оптатианом, ученик Лампридия и сам Лампридий бросились со всех ног, чтобы подать Мамертину нагрудник.
Это был красиво вышитый кусок пушистой белой шерсти, с которым адвокат никогда не разлучался, чтобы, при малейшей опасности простуды, обертывать им свое драгоценное горло.
Мамертин ухаживал за собою, как любовник за избалованной женщиной. Все к этому привыкли. Он любил себя так простодушно и нежно, что и других людей заставлял любить себя.
- Нагрудник этот вышивала мне матрона Фабиола,-сообщил он с улыбкой. - Жена сенатора? - спросил Гортензий. - Да. Я расскажу вам про нее анекдот. Однажды написал я небольшое письмецо - правда, довольно изящное, но, конечно, пустяк, пять строк по-гречески-другой даме, тоже моей поклоннице, которая прислала мне корзину
с вишнями: благодарил шутливо, подражая слогу Плиния. Представьте же себе, друзья мои: Фабиоле так захотелось поскорее прочесть мое письмо и переписать в свое собрание знаменитых писем, что она отправила двух рабов на дорогу дорожить моего посланного. И вот нападают на него ночью в диком ущелье: он думает - разбойники, но ему не делают никакого зла, дают денег, отнимают письмо,- и Фабиола прочла таки первая и даже выучила его наизусть! - Как же, знаю, знаю! О, это - замечательная женщина,- подхватил Лампридий.- Я видел сам, все твои письма лежат у нее в резной шкатулке из лимонного дерева, как настоящие драгоценности. Она учит их наизусть и уверяет, что они лучше всяких стихов. Фабиола рассуждает справедливо: "Если Александр Великий хранил поэмы Гомера в кедровом ящике, почему же я не могу хранить писем Мамертина в лимонной шкатулке?" - Друзья мои, эта гусиная печенка под шафранным соусом - чудо совершенства! Советую попробовать. Кто ее готовил. Гортензий? - Старший повар, Дедал. - Слава Дедалу! Твой повар-истинный поэт. - Любезный Гаргилиан, можно ли назвать повара поэтом? - усомнился учитель красноречия.- Не оскорбляешь ли ты этим божественных Муз, наших покровительниц? - Музы должны быть польщены, Лампридий. Я полагаю, что гастрономия такое же искусство, как всякое друfoe. Пора оставить предрассудки!
Гаргилиан, римский чиновник из канцелярии префекта, был тучный, упитанный человек, с тройным кадыком, тщательно выбритым и надушенным, с коротко остриженными седыми волосами, сквозь которые просвечивали багровые складки жира, с умным лицом. Он считался уже много лет необходимым участником всех изящных собраний в Афинах. Гаргилиан любил в жизни только две вещи: хороший стол и хороший стиль. Гастрономия и поэзия сливались для него в одно наслаждение. - Положим, я беру устрицу,- говорил он, поднося ко рту раковину своими жирными пальцами, покрытыми громадными аметистами и рубинами. - Я беру устрицу и глотаю... Он проглотил, зажмурив глаза, и слегка причмокнул верхней губой; у губы этой было особенное, лакомое выражение: выдающаяся вперед, заостренная, изогнутая, казалась она чем-то вроде маленького хоботка; оценивая звучный стих Анакреона или Мосха, шевелил он ею так же сладострастно, как за ужином, когда наслаждался соусом из соловьиных язычков.
- Глотаю и сейчас же чувствую,- продолжал Гаргилиан, не торопясь, глубокомысленно,- чувствую, устрица с берегов Британии, да, а отнюдь, друзья мои, не остийская и не тарентская. Хотите, я закрою глаза и сразу отличу, из какого именно моря устрица или рыба?
- При чем же тут поэзия? - несколько нетерпеливо перебил его Мамертин, которому не нравилось, когда в его присутствии слушали другого.
- Представьте же себе, друзья мои,- продолжал гастроном невозмутимо,- что я давно уже не был на берегу океана и люблю его, и скучаю по нем. Могу вас уверить, у хорошей устрицы есть такой соленый, свежий запах моря, что достаточно проглотить ее, чтобы вообразить себя на берегу океана; закрываю глаза и вижу волны, вижу скалы, чувствую веяние моря "туманного", по выражению Гомера. Нет, вы только скажите мне по совести, ну, какой стих из "Одиссеи" пробудит во мне с такою ясностью воспоминание о море, как запах свежей устрицы? Или, положим, разрезаю персик, пробую благовонный сок. Отчего, скажите мне, запах фиалки и розы лучше вкуса персика? Поэты описывают формы, цвета, звуки. Почему вкус не может быть так же прекрасен, как цвет, звук или форма? Предрассудок, друзья мои, предрассудок! Вкус-величайший и еще не понятый дар богов. Соединение вкусов образует высокую и утонченную гармонию, как соединение звуков. Я утверждаю, что есть десятая Муза - Муза Гастрономии.
- Ну, персики, устрицы, куда ни шло,- возразил учитель красноречия.- Но какая может быть красота в гусиной печенке под шафранным соусом?
- А для тебя ведь есть красота, Лампридий, не только в идиллиях Феокрита, но и в комедиях Плавта, в самых грубых площадных шутках его рабов? - Есть, пожалуй.
- Видишь, друг мой; ну, а для меня есть красота и в гусиной печенке: воистину, готов я венчать за нее повара Дедала лавровым венком так же, как Пиндара за олимпийскую оду!
В дверях появились два новых гостя: то был Юлиан и стихотворец Публий. Гортензий уступил Юлиану почетное место. Голодные глаза Публия загорелись при виде множества лакомых блюд. Поэт был в новой хламиде, которая приходилась ему впору. Должно быть, откупщица умерла и он получил деньги за эпитафию.
Беседа продолжалась. Теперь учитель красноречия, Лампридий, рассказывал, как из любопытства зашел он однажды в Риме послушать христианского проповедника, говорившего "против языческих грамматиков". Грамматики,- уверял христианин,- почитают людей не за добродетель, а за хороший слог. Они думают, что менее преступно убить человека, чем произнести слово homo с неверным придыханием. Лампридий возмущался этими насмешками: он утверждал, что христианские проповедники так ненавидят хороший слог риторов, потому что знают, что у них самих слог варварский; они губят древнее красноречие,- смешивают невежество с добродетелью; для них подозрителен всякий, кто умеет говорить. По мнению Лампридия, в тот день, когда погибнет красноречие,- погибнет Эллада и Рим, люди превратятся в бессловесных животных. И христианские проповедники сделают все, чтобы довести людей до такого бедствия. - Кто знает? - заметил Мамертин в раздумьи.- Может быть, хороший слог важнее добродетели. Добродетельными бывают и рабы, и варвары. Гефестион объяснял соседу своему, Юнию Маврику, что именно значит совет Цицерона: causam mendaciunculis sperger. - Mendaciunculis значит "маленькие лжи". Цицерон дозволяет и даже советует усеивать речь выдумками, medaciunculis. Он допускает ложь, если она украшает слог. Тогда начался спор о том, как следует оратору начинать свою речь, с анапеста или с дактиля.
Юлиану было скучно.
Все обратились к нему, спрашивая его мнения относительно дактилей и анапестов.
Он откровенно признался, что об этом никогда не думал и полагает, что оратору следует более заботиться о содержании речи, чем о таких мелочах. Мамертин, Лампридий, Гефестион вознегодовали: по их мнению, содержание речи безразлично; оратору должно быть все равно, говорить за или против; не только смысл имеет мало значения, но даже сочетание слов - второстепенное дело, главное - звуки, музыка речи, новые сладкогласные сочетания букв; надо, чтобы и варвар, который ни слова не понимает по-гречески, чувствовал прелесть речи.
- Вот два стиха Проперция,-сказал Гаргилиан,-вы Увидите, что значат звуки в поэзии и как ничтожен смысл. Слушайте: Et Veneris dominae volucres, mea turba, columbae Tinguunt gorgoneo punica rostra lacu.
венеры владычицы голуби, милая стая, Мочат в Горгонском ключе тут же свой пурпурный клюв. Пропорций. Элегии, 3-я элегия. Перевод с лат. А. А. Фета.
Какое очарование! Какое пение! Что мне за дело до смысла? Вся красота - в звуках, в подборе гласных и согласных. За эти звуки я отдал бы добродетель Ювенала, мудрость Лукреция. Нет, вы только обратите внимание, какая сладость, какое журчание: Et Veneris dominae volucres, mea turba, columbae!
И он причмокнул верхней губой от удовольствия. Все повторяли два стиха Пропервдя, не могли насытиться их прелестью. Глаза у них загорелись. Они друг друга возбуждали к словесной оргии.
- Вы только послушайте,-шептал Мамертин своим мягким, замирающим голосом, похожим на Эолову арфу: Tinguunt Gorgoneo.
- Tinguunt Gorgoneo!-повторял чиновник префекта.-Клянусь Палладой, самому небу приятно: точно глотаешь струю густого, теплого вина, смешанного с аттическим медом: Tinguunt Gorgoneo
- Заметьте, сколько подряд букв g,- это воркование горлицы. И дальше: punica rostra lacu
- Удивительно, неподражаемо! - шептал Лампридий, закрывая глаза от наслаждения.
Юлиану было совестно и вместе с тем забавно смотреть на это сладострастное опьянение звуками.
- Надо, чтобы слова были слегка бессмысленны,-заключил Лампридий с важностью,-чтобы они текли, журчали, пели, не задевая ни слуха, ни сердца,- тогда только возможно полное наслаждение звуками.
В дверях, на которые все время смотрел Юлиан, словно ожидая кого-то,- неслышно, никем не замеченный, появился, как тень, белый и стройный человеческий облик.
Ставни были широко открыты; в комнату падал чистый лунный свет и смешивался с красным отблеском светильников на мозаике пола, блестевшего, как зеркало, на стенах с живописью, изображавшей сонного Эндимиона под лаской ЛунЫ. Белое видение не двигалось, как изваяние; Древнеафиннский пеплум из мягкой серебристой шерсти падал длинными прямыми складками, удержанный под грудью тонким поясом; лунный свет озарял пеплум; лицо оставалось в полумраке. Вошедшая смотрела на Юлиана; Юлиан смотрел на нее. Они улыбались друг другу, зная, что эта улыбка не замечена никем. Она положила палец на губы и прислушивалась к тому, что говорили за столом.
Вдруг Мамертин, который оживленно рассуждал с Лампридием о грамматических отличиях первого и второго аориста, воскликнул:
- Арсиноя! Наконец-то! Ты решилась для нас покинуть физический прибор и статуи?
Она вошла и с простою улыбкой приветствовала всех. Это была та самая метательница диска, которую, месяц назад, Юлиан видел в покинутой палестре. Стихотворец Публий Оптатиан, знавший все и всех в Афинах, познакомился с Гортензием и Арсиноей и ввел Юлиана в их дом.
Отец Арсинои, старый римский сенатор Гельвидий Приск умер в последние годы царствования Константина Великого. Двух дочерей от одной германской пленницы, Арсиною и Мирру, Гельвидий, умирая, оставил на попечение старому другу Квинту Гортензию, уважаемому им за любовь к древнему Риму и ненависть к христианству. Дальний родственник Арсинои, обладатель огромных заводов пурпура в Сидоне, завещал ей несметные богатства.
Ее окружала толпа поклонников. По тому, как она одевалась, причесывалась, держала себя с безукоризненной простотой, можно было принять ее за настоящую гречанку, каких оставалось уже немного. Но в неправильных чертах ее лица видна была новая северная кровь.
Одно время Арсиноя увлекалась науками, работала в Александрийском музее у знаменитых ученых; ее пленяла физика Эпикура, Демокрита, Лукреция; ей нравилось это учение, освобождавшее душу "от страха богов". Потом с такой же почти болезненной и торопливой страстностью отдалась она ваянию. В Афины приехала, чтобы изучать лучшие древние образцы Фидия, Скопаса и Праксителя.
-А вы все о грамматике? - с усмешкой обратилась дочь Гельвидия Приска к собеседникам, входя в залу.- Не стесняйтесь, продолжайте. Я не буду спорить - хочу есть. Целый день работала. Мальчик, налей вина!
- Друзья мои,- продолжала Арсиноя,- вы несчастные люди со всеми вашими цитатами Демосфена, правилами Квинтиллиана. Берегитесь: красноречие погубит вас. Хотелось бы мне увидеть, наконец, человека, которому дела нет до Гомера и Цицерона, который говорит, не думая о придыханиях и аористах. Юлиан, пойдем после ужина к морю: я сегодня не могу слушать споров о дактилях и анапестах...
- Ты угадала мою мысль, Арсиноя,-пробормотал Гаргилиан, злоупотребивший гусиной печенкой под шафранным соусом: почти всегда к самому концу ужина вместе с тяжестью в желудке чувствовал он возмущение против словесности.
- Literrarum intemporantia laboramus, как выразился учитель Нерона, хитрый Сенека. Да,"да, вот наше горе! Мы страдаем от словесной невоздержанности. Мы сами себя отравляем...
И впадая в задумчивость, он вынул зубочистку мастикового дерева. На жирном умном лице его выражались отвращение и скука.
Юлиан и Арсиноя спустились по кипарисовой аллее к морю. Серебряный лунный путь уходил до края неба. Слышался прибой о меловые глыбы прибрежья. Здесь была полукруглая скамья. Над нею Артемида-Охотница, в короткой тунике, с полумесяцем в кудрях, с луком и колчаном, с двумя остромордыми псами, казалась живой в лунном сиянии. Они сели.
Она указала ему на холм Акрополя, с едва белевшими столбами Парфенона, и возобновила разговор, который уже не раз бывал у них прежде:
- Посмотри, как хорошо! И ты хотел бы все это разрушить, Юлиан? Не отвечая, он потупил взор.
- Я много думала о том, что ты мне говорил в прошлый раз,- о нашем смирении,- продолжала Арсиноя тихо, как будто про себя.- Был ли Александр, сын Филиппов, смиренным? А разве в нем нет добродетели? Юлиан молчал.
- А Брут, Брут, убийца Юлия Цезаря? Если бы Брут подставлял левую щеку, когда его ударяли по правой,думаешь ли ты, он был бы прекраснее? Или считаете вы Брута злодеем, галилеяне?-Отчего мне кажется порою, что ты лицемеришь, Юлиан, что эта темная одежда не пристала тебе?..
Она вдруг обернула к нему свое лицо, озаренное луною, и посмотрела ему прямо в глаза пристальным взором. - Чего ты хочешь, Арсиноя?-произнес он, бледнея. - Хочу, чтобы ты был моим врагом! - воскликнула девушка страстно.-Ты не можешь так пройти, не сказав, кто ты. Знаешь, я иногда думаю: уж пусть бы лучше Афины и Рим лежали в развалинах; лучше сжечь труп, чем оставить непогребенным. А все эти друзья наши, грамматики, риторы, стихотворцы, сочинители панегириков императорам - тлеющий труп Эллады и Рима. Страшно с ними, как с мертвыми. О да, вы можете торжествовать, галилеяне! Скоро на земле ничего не останется, кроме мертвых костей и развалин. И ты, Юлиан... Нет, нет! Не может быть. Я не верю, что ты с ними-против меня, против Эллады!..