158772.fb2
По этой, вероятно, причине Сергей Штерн, принадлежавший к сливкам московской элиты, вместо того чтобы отнести документы в Московский государственный университет, назло своему папаше — профессору-историку марксизма — подался в художники и отнес документы в МАХУ. Папаша-марксист, разумеется, негодовал, но мать была в восторге, потому что Сережа Штерн, выбрав себе жизненное поприще, окончательно подтвердил свой разрыв с отцом.
С Игорем Кортневым все было по-иному. Красавец родом из простой рабочей семьи — так что его внешность маркиза XVIII века ехидные девчонки из училища приписывали греху его прапрабабки в полумраке барской спальни. Зато рисовать он начал с детства и занимался этим с огромным удовольствием — что девочки тоже, отчасти, приписывали генам неизвестного князя или графа с художественными наклонностями. Так или иначе, но для Кортнева с детства существовал только один путь — в художественное училище.
Игорь был самым талантливым графиком на курсе — он умел делать такие гравюры, что его преподаватели выпучивали глаза и говорили, что ему место не в двадцатом, а в шестнадцатом веке — когда жили и работали великие художники-графики Дюрер и Кранах.
Однако в девяностые годы века нынешнего в силу известных обстоятельств многие художники — а тем более графики — почти лишились возможности зарабатывать на жизнь. Живописец, кидавший на холст фунты краски, еще был способен как-то обеспечить себе пропитание — поскольку плоды его творчества могли украсить столовые и спальни обеспеченных людей, но графики популярностью не пользовались.
Серебрякова не удивляло, что Кортнев женился на богатой Шиловой. В то время многие продавали себя — в том или ином смысле, — даже люди с именами, большими именами…
Другое дело, Сережа Штерн… Он мог уехать куда угодно — хотя бы потому, что у него чуть Ли не в любой развитой стране мира имелись достаточно влиятельные родственники — белоэмигранты в прошлом. К примеру, в Австралию. Серебряков узнал, что у Штерна там был дядька-заводчик. Причем не просто заводчик, а заводчик породистых лошадей…
Как ни странно, Серебрякову не составило труда получить все эти сведения в течение нескольких часов. Как художник-график Штерн ничем себя не прославил, но как душа застолий и гулянок был знаменит и пользовался популярностью среди своих приятелей. Серебрякову было достаточно снять трубку и под видом старого знакомого справиться у сокурсников Штерна о его судьбе.
Серебряков перевел взгляд на часы — время, когда в квартиру должна была заглянуть «сладкая парочка», истекало. Во дворе не было уже никого — даже школьников или студентов ближнего колледжа, которые иногда забегали домой перекусить. Обеденный перерыв подходил к концу — это было ясно, но ни Сергей Штерн, ни Игорь Кортнев во дворе до сих пор так и не объявились.
Были ли они гомосексуалистами, как думала о них Шилова? Серебряков сильно в этом сомневался, хотя причин думать обратное у него тоже не было. Порок всегда был силен, но времена изменились и то, что раньше было известно очень узкому кругу людей, становилось нынче всеобщим достоянием, обретая силу скандала, который, казалось, лишь способствовал еще большей популярности всякого рода отклонений от нормы — особенно у людей с так называемым «художественным типом мышления».
Когда Серебряков пришел к выводу, что дольше ждать Кортнева или его приятеля Штерна бессмысленно, он начал действовать.
Прежде всего он совершил прогулку к своим видавшим виды «жигулям» и взял из багажника набор отмычек. Потом он заглянул в салон и добыл оттуда пистолет системы ТТ с глушителем.
Уложив оружие в подмышечную кобуру, Серебряков неторопливо переложил в брючный карман отмычки и, оглядевшись, отправился к подъезду дома № 18 — исследовать квартиру пенсионера Авилова.
До пятого этажа он добрался без всяких проблем.
Грохнула дверь лифта. Серебряков вышел и, увидев композиторшу Катковскую, которая курила возле двери квартиры Авилова, ласково улыбнулся и сказал:
А я ваш сосед и тоже курю. Это вы баночку от кальмаров для курильщиков на подоконник поставили?
Положим, я, — согласилась красивая Катков-ская в джинсах и в «голой кофте» не по сезону, — но только вас я не знаю. Раньше у Авилова другой квартирант жил — Сережа Штерн. Правда, сюда он наезжал редко, но, когда мы встречались, всегда был очень вежлив и предупредителен. Другими словами, умел за женщинами ухаживать, — с намеком добавила она.
Ну, — сказал Серебряков, — вы меня еще не знаете. Внешность у меня, может, и неприметная, но к женщинам я отношусь хорошо, заверяю вас…
Ну и слава Богу, — отозвалась Катковская, — а вообще-то — поживем-увидим, — и ушла к себе в квартиру.
Серебряков, достав отмычки, за какую-нибудь минуту открыл дверь квартиры Авилова и вошел, плотно притворив ее за собой. Он не испытывал никакого волнения, во-первых, потому что не волновался никогда, а во-вторых — потому что долго задерживаться здесь не собирался. Вошел — и ничего не увидел. Вернее, он увидел дешевую мебель польского производства, несколько книг, стоявших на полках, — да и все остальное, что составляло небогатое достояние проживавшего здесь раньше старика. Он не увидел главного — вещей, принадлежавших Сергею Штерну — художнику-графику.
Квартира была тщательно убрана и вычищена и выглядела обжитой, но никаких следов проживания художника у пенсионера Авилова Серебряков не обнаружил. Это было странно: времени с того момента, как в доме № 18 в последний раз появился Кортнев, прошло не более полусуток, а Серебряков знал, что одна из комнат захламлена до крайности. Он походил по комнатам, заглянул даже во встроенный платяной шкаф, но ни одного предмета, имевшего хотя бы отдаленное отношение к быту художника, не обнаружил. Окончательно убедившись в том, что Сергей Штерн съехал с квартиры Авилова, Серебряков выдвинул в центр первой комнаты кресло и уселся так, чтобы ему была видна прихожая и входная дверь. Тимофею предстояло дать ответы на несколько непростых вопросов, прежде чем отправляться с докладом к Шиловой. И главный из них был — отчего так поспешно бежал из квартиры № 14 приятель Кортнева Сергей Штерн, если они с вице-президентом ничем предосудительным там не занимались, а всего только мило проводили время, к примеру, пили пиво и болтали?
У Гвоздя имелся приятель — инвалид афганской войны, у которого он и позаимствовал кресло на колесиках для Мансура. Обрядив последнего, как положено — то есть напялив на него камуфляжную форму, кепку с длинным козырьком, — Мансур должен был наблюдать сам, а вот видеть его лицо посторонним необязательно — а главное, утвердив повыше его скованную гипсовой повязкой ногу как свидетельство геройства на неизвестно какой войне, — Гвоздь повез Мансура на Измайловский рынок.
Куда едем, э? — поинтересовался Мансур. Время от времени он снимал свою фуражку с длинным козырьком и принимал в нее лепту, которой сердобольные граждане награждали его за полученную рану. Никто из них и представить себе не мог, что тот, кто катил Мансура на тележке, перед этим всадил ему в ногу пулю.
Куда, куда? К художникам, конечно, — ответил Гвоздь, похлопывая Мансура по плечу и давая ему тем самым понять, чтобы тот не слишком часто снимал перед публикой кепку. Существовала вероятность, что дичь могла заметить охотника раньше, чем тот — свою жертву. — Есть соображение, что Цитрус — или Иголька, как ты его называешь, — художник. И вообще — говорить буду я, а твое дело — молчать и вращать глазами, — добавил Гвоздь с мрачной ухмылкой. — Какой из тебя, к черту, «афганец»? Ты только на себя посмотри — типичный мусульманин-моджахед!
Гвоздь вырулил тележку с Мансуром на линию, уставленную палатками и подобиями домиков в стиле «рюс» — времянками, где торговали всевозможными кустарными изделиями, батиком, матрешками и прочим товаром в таком же роде, включая и живописные полотна в позолоченных рамах, которые только с большой натяжкой можно было назвать произведениями искусства.
Гвоздь плохо разбирался в искусстве. Вернее, не разбирался в нем вообще. Зато у него была интуиция разведчика, который много раз ходил за линию фронта и одним только чутьем умел выявлять вражеские огневые точки и расположение противника.
Выбрав ничем на первый взгляд не отличавшуюся от прочих палатку, Гвоздь подкатил к ней тележку с Мансуром и обратился к румяной красавице в платке с петухами — образчике своего товара.
Здорово, Машуня, может, скажешь, где мне найти Цитруса? Тут его кореш приехал — с фронта, понимаешь? — Гвоздь многозначительно ей подмигнул и ткнул пальцем в Мансура, который, будто марионетка в итальянском театре, в тот же момент задергал руками и ногами и радостно заулыбался — но не потому, что ощутил важность минуты, а потому, что Гвоздь весьма болезненно его ущипнул.
Ты ошибся, солдатик, — в столь же непосредственной манере ответила десантнику «Машуня» в платке с петухами. — Никакого Цитруса я не знаю. Кстати, и тебя тоже, парень.
Гвоздь радостно осклабился. Во-первых, «Машуня» ему весьма приглянулась — своими телесными достоинствами, а во-вторых — он приметил в ее ларьке несколько крохотных картинок в рамочках, которые никак не походили на образчики основного товара, выставленного «Машуней» на прилавок. Это навело Гвоздя на мысль, что она, возможно, знакома с кем-нибудь из художников или, по крайней мере, берет у них товар на реализацию.
Ты чего это так разволновалась? Ну не Цитрус его звали — так Иголка — или, может, еще как-то. Какая разница? Главное, к нему приятель вернулся — оттуда, — снова подмигнул Гвоздь и коснулся краем большого пальца своего десантного берета. — Там свои настоящие имена мало кто называл, понятно?
Так вот, значит, где барон фон Штерн все это время пропадал, — радостно потерла руки «Машуня» и широко ухмыльнулась Гвоздю. — А мы все думали, куда он делся?…
Давай-ка, Машуня, по этому поводу выпьем, — мгновенно вторгся в эту паузу Гвоздь, уже доставая из-за сиденья коляски Мансура бутылку коньяка «Курвуазье», стоившего по нынешним временам целое состояние. — За возвращение, так сказать, его друга. — Гвоздь намеренно никак не называл Цитруса. Во-первых, он только что узнал еще одно его прозвище — ну и конечно, опасался совершить ошибку. Сейчас самое главное было для него выяснить, являлись ли «Цитрус», «Иголка» и «барон фон Штерн» одним и тем же лицом — или это было просто случайным совпадением — как случайным было имя Машуня, которым он назвал женщину в ярком платке и как будто бы попал в цель… Или не попал?
«Машуня» заколебалась.
Сейчас самая торговля… — неуверенно произнесла она, не отрывая, однако, взгляда от бутылки с французским коньяком. Погода стояла промозглая, и было ясно, что молодая женщина была не прочь согреться, так сказать, изнутри — тем более таким качественным напитком.
Гвоздь вытащил из кармана несколько измятых долларов.
Хватит, чтобы твоя палатка закрылась на обеденный перерыв?
Перед таким искушением молодая женщина в петухах устоять не смогла.
Ну ладно, — сказала она, — раз такое дело, тогда я закрываюсь. На полчаса! — громко провозгласила она, будто бы объясняя окружающим причину своего такого некоммерческого поведения.
В следующую минуту тканевые створки палатки запахнулись, и пространство Измайловского парка вокруг «Машуни», Гвоздя и Мансура разом сузилось до размеров небольшого павильончика.
Гвоздь мигом разлил коньяк. Он прекрасно знал, что объявленные «Машуией» полчаса являются, так сказать, чисто символическими временными рамками — дальше уж как пойдет, — а потому решил извлечь из общения с торговкой максимум полезной информации. При всей своей нечуткости и душевной глухоте, Гвоздь, как начальник группы захвата в прошлом, хорошо знал, что для того, чтобы разговорить человека, необходимо подвигнуть его на беседу о собственных трудностях. В том, что они имелись, Гвоздь не сомневался — за то время, пока они с Мансуром находились у палатки «Машуни», к ее платкам не подошел и не приценился ни один человек.
«Машуня» разом вытянула грамм сто «Курвуазье». Гвоздь тоже пригубил коньяк, но Мансуру ничего не дал, сказав, что его приятелю доктор запретил и говорить, и пить.
У него особой формы гангрена, — не моргнув глазом, сообщил он. — Болтовня и алкоголь для него все равно что яд.
«Машуня» не возражала. Гвоздь временами воздействовал на людей, как удав — холодный, оловянный взгляд «десантника» будто завораживал человека и заставлю! смотреть прямо в его похожие на пули гляделки — и соответственно выполнять его команды. Кроме того, Гвоздь, в определенном смысле, обладал обыкновенным человеческим обаянием и был мастером посудачить на житейские темы… Вызубренное за годы службы Гвоздь помнил свято — человеку всегда более всего интересен он сам и разговор о его судьбе и жизни.
Ты — из Строгановки? — наобум спросил он, когда «Машуня» хлопнула еще грамм пятьдесят из пластмассового стаканчика. Строгановское высшее художественное училище было единственным учреждением такого рода, которое он знал — да и то потому, что жил неподалеку. — Я это к тому, что наш приятель закончил какое-то художественное учебное заведение. Скорее всего, отделение графики.
Куда мне, — сказала «Машуня», — я только ЦХШ — центральную художественную школу смогла закончить. Пошла бы дальше учиться, но тут в стране начались разные изменения… Ну я и подалась в торговлю… Сейчас, чтобы учиться, деньги нужны…
Нужны, Машуня, нужны, — сочувственно сказал Гвоздь и выложил ей на прилавок еще одну кучку мятых долларов. Не много, так — около двадцати — мелкими купюрами. — Но еще больше мне нашего друга найти нужно — видишь, его приятель в каком состоянии? Каждую минуту может коньки отбросить. Хотелось бы ему хотя бы перед смертью с товарищем обняться. — Гвоздь смахнул с оловянного глаза воображаемую слезу и даже вытер рукавом куртки абсолютно сухую глазницу.
Господи, да Серегу Штерна раньше найти было — плёвое дело! Он ведь из МАХУ — чуть ли не каждый день здесь ошивался, — сказала Машуня. — А вот с некоторых пор пропал, бедняга. Говорили, на войну какую-то уехал… В Абхазию, что ли?.. Я разве знаю?
Гвоздь почувствовал, что его выстрел лег рядом с целью. Не в яблочко, конечно, но близко. Но с него и того было довольно.
А кто здесь его хорошо знает — по-настоящему хорошо? — спросил он и налил «Машуне» полный стаканчик «Курвуазье». В нем было как минимум грамм сто пятьдесят. Закусывать в палатке было нечем, и Гвоздь надеялся, что эта доза основательно развяжет «Машуне» язычок.