159248.fb2
Эли Стар! Эли Стар! — вскрикнул бородатый молодой крепыш, стоя на берегу.
Стар вздрогнул и, спохватившись, двинул рулем. Лодка описала дугу, ткнувшись носом в жирный береговой ил.
— Садись, — сказал Эли бородачу. — Ты закричал так громко, что я подумал, не хватил ли тебя за икры шакал.
— Это потому, что ты не мог отличить меня от дерева.
Род сел к веслам и двумя взмахами их вывел лодку на середину.
— Я не слыхал ни одного твоего выстрела, — сказал Стар.
Род ответил не сразу, а весла в его руках заходили быстрее. Затем, переводя взгляд с линии борта на лицо друга, выпустил град быстрых, сердитых фраз:
— Это идиотская страна, Эли. Здесь можно сгореть от бешенства. Пока ты плавал взад и вперед, я исколесил приличные для моих ног пространства и видел не больше тебя.
— Конечно, ты помирился бы только на антилопе, не меньше, — засмеялся Стар. — И брезговал птицами.
— Какими птицами? — зевая, насмешливо спросил Род. — Здесь нет птиц. Вообще нет ничего. Пусто, Эли. Меня окружала какая-то особенная тишина, от которой делается не по себе. Я не встречал ничего подобного. Послушай, Стар, если мы повернем вниз, будем сменяться в гребле и изредка мочить себе головы этим табачным настоем, — Род показал на воду, — то через два часа, выражаясь литературно, благородные очертания яхты прикуют наше внимание, а соленый, кровожадный океан вытрет наши лица угольщиков своим воздушным полотенцем. Мы сможем тогда, Эли, выкинуть эти омерзительные жестянки с вареным мясом. Мы сможем переодеться, почитать истрепанную алжирскую газету, наконец, просто лечь спать без москитов. Эли, какое блаженство съесть хороший обед!
— Пожалуй, ты прав, — вяло согласился Стар. — Но видел ли ты хоть одно животное?
— Нет. Я тонул в какой-то зеленой каше. А стоило мне взобраться на лысину пригорка — конечно, полнейшая тишина. К тому же болезненный укус какого-то проклятого насекомого.
— Ты не в духе и хочешь вернуться, — перебил Эли. — А я — нет.
— Глупости, — проворчал Род. — Я думал и продолжаю думать, что пустыня привлекательна только для желторотых юнг, бредящих приключениями.
— На палубе мне еще скучнее, — возразил Стар. — Здесь все-таки маленькое разнообразие. Ты посмотри хорошенько на эти странные, свернутые махры листвы, на нездоровую, желто-зеленую пышность болот. А этот сладкий ядовитый дурман солнечной прели!
— Вижу, но не одобряю, — сухо сказал Род. — Что может быть веселее для глаз ложбинки с орешником, где бродят меланхолические куропатки и лани?!.
— Послушай, — нерешительно проговорил Эли, — ступай, если хочешь. Возьми лодку.
— Куда? — Род вытаращил глаза.
— На яхту. — Стар побледнел, тихий приступ тоски оглушил его. — Ступай, я приду к ночи. Спорить бесполезно, дружище, — у меня такое самочувствие, когда лучше остаться одному.
Вопросительное выражение глаз Рода сменилось высокомерным.
— Насколько я понимаю вас, сударь, — проговорил он, свирепо махая веслами, — вы желаете, чтобы я удалился?
— Вот именно.
— А вы будете разгуливать пешком?
— Немного.
— Хм! — задыхаясь от переполнявшей его иронии, выпустил Род. — Так я вам вот что сообщу, сударь: в гневе я могу убить бесчисленное количество людей и животных. Бывали также случаи, что я закатывал пощечину какой-нибудь мало естественной личности только потому, что она не имела чести мне понравиться. Я могу при случае стянуть платок у хорошенькой барышни. Но бросить вас одного на съедение гиппопотамам и людоедам — выше моих сил.
— Я поворачиваю. — сухо сказал Стар.
— Никогда! — вскрикнул Род, стремительно ударяя веслами, причем конечное “да” вылетело из его горла наподобие пушечного салюта.
Стар вспыхнул, — в эту минуту он ненавидел Рода больше, чем свою жизнь, — и круто повернул руль. Через несколько секунд, в полном молчании путешественников, лодка шмыгнула носом в колыхающуюся массу прибрежных водорослей и остановилась. Стар спрыгнул на песок.
— Эли, — с тупым изумлением сказал огорченный Род, — куда ты? И где ты будешь?
— Все равно. — Стар тихонько покачивал ружье, висевшее на плече. — Это ничего; дай мне побродить и успокоиться. Я вернусь.
— Постой же, консерв из грусти! — закричал Род, кладя весло. — Солнце идет к закату. Если ты окочуришься, что будет с яхтой?
— Яхта моя, — смеясь, возразил Эли. — А я — свой. Что можешь ты возразить мне, бородатый пачкун?
Он быстро вскарабкался на обрыв берега и исчез. Род изумленно прищурился, подняв одну бровь, другую, криво усмехнулся и выругался.
— Эли, — солидно, увещевательным тоном заговорил он, встревоженный и уже решившийся идти по следам друга, — мы, слава богу, таскаемся три года вместе на твоей проклятой скорлупе, и я достаточно изучил ваши причуды, сударь, но такой подлости не было никогда! Отчего это у меня душа болела только раз в жизни, когда я проиграл карамбольный матч косоглазому молодцу в Нагасаки?
Он ступил на берег, тщательно привязал лодку и продолжал:
— Близится ночь. И эта проклятая, щемящая тишина!
Легли тени. Бесшумный ураган мрака шел с запада. В величественных просветах лесных дебрей вспыхивало зеленое золото.
Стар двинулся к лесу. У него не было иной цели, кроме поисков утомления, той его степени, когда суставы кажутся вывихнутыми. Ему действительно, по-настоящему хотелось остаться одному. Род был всегда весел, что действовало на Эли так же, как патока на голодный желудок.
Высокая, горячая от зноя трава ложилась под его ногами, пестрея венчиками странных цветов. Океан света, блиставший под голубым куполом, схлынул на запад; небо стало задумчивым, как глаз с опущенными ресницами. Над равниной клубились сумерки. Стар внимательно осмотрел штуцер — близился час, когда звери отправляются к водопою. Простор, тишина и тьма грозили неприятными встречами. Впрочем, он боялся их лишь в меру своего самолюбия — быть застигнутым врасплох казалось ему унизительным.
Он вздрогнул и остановился: в траве послышался легкий шум; в тот же момент мима Стара, не замечая его, промчался человек цвета золы, голый, с тонким коротким копьем в руках. Бежал он как бы не торопясь, вприпрыжку, но промелькнул очень быстро, плавным, эластичным прыжком.
Смятая бегущим трава медленно выпрямлялась. Неподвижный, тихо сжимая ружье, Стар мысленно рассматривал мелькнувшее перед ним лицо, удивляясь отсутствию в нем свирепости и тупости — то были обычные человеческие черты, не лишенные своеобразной красоты выражения. Но он не успел хорошенько подумать об этом, потому что снова раздался топот, и в траве пробежал второй, вслед за первым. Он скрылся; за ним вынырнул третий, блеснул рассеянными, не замечающими ничего подозрительного, глазами, исчез, и только тогда Стар лег на землю, опасаясь выдать свое присутствие.
Нахмурившись, потому что неожиданное появление людей лишало его свободы действий, Стар пытливо провожал взглядом ритмически появляющиеся смуглые, мускулистые фигуры. Одна за другой скользили они в траве, прокладывая ясно обозначавшуюся тропинку. На их руках и ногах звенели металлические браслеты, а разукрашенные прически пестрели яркими лоскутками.
“Погоня или охота”, — мысленно произнес Стар.
Стемнело; представление кончилось, но Стар, прислушиваясь, ждал еще чего-то. Разгораясь, вспыхивали на небосклоне звезды; тишина, подчеркнутая отдаленным криком гиен, наполнила путешественника смешанным чувством любопытства и неудовлетворенности, как будто редкая таинственная душа обмолвилась коротким полупризнанием.
Стар поднялся. Ему хотелось двигаться с такой же завидной быстротой, с какой эти смуглые юноши, размахивая копьями, обвеяли его ветром своих движений. Головокружительный дурман мрака тяготил землю; звездный провал ночи напоминал бархатные лапы зверя с их жутким прикосновением. Маленькое сердце человека стучало в большом сердце пустыни; сонные, дышали мириады растений; улыбаясь, мысленно видел Стар их крошечные полураскрытые рты и шел, прислушиваясь к треску стеблей.
В то время воля его исчезла: он был способен поддаться малейшему толчку впечатления, желания и каприза. Исчезли формы действительности, и нечему было повиноваться в молчании преображенной земли. Беззвучные голоса мысли стали таинственными, потому что жутко-прекрасной была ночь и затерянным чувствовал себя Стар. Один ужас мог бы вернуть его к обычной замкнутой рассудительности, но он не испытывал страха; черный простор был для него музыкой, и в его беззвучной мелодии сладко торжествовала лишь душа Эли.
Тьма мешала идти быстро; он вынул электрический карманный фонарь. Бледный круг света двинулся впереди него, ныряя в траве.
— Эли Стар! Эли Стар!
Это кричал Род. Стар обернулся, вздрогнув всем телом. Крик был совершенно отчетливый, протяжный, но отдаленный; он не повторился, и через минуту Стар был убежден, что ему просто послышалось. Другой звук — глухой и мягкий, с ясным металлическим тембром — повторился три раза и стих, как показалось, в лесу.
— Эли, — сказал себе Стар, пройдя порядочный кусок леса, — кажется, что-то новое.
Он был спрятан со всех сторон лесом; желтый конус карманного фонаря передвигался светлым овалом со ствола на ствол. А с этим светом боролся живой свет гигантского бушующего костра, разложенного посредине лесной лужайки, шагах в сорока от путешественника. Красные тени, вспыхивая озаренными огнем листьями, ложились в глубину чащи, у ног Стара.
Лужайка кипела дикарями; они теснились вокруг костра; там были мужчины, дети и женщины; смуглые тела их, лоснящиеся от огня, двигались ожерельем. Гигантский, освещенный снизу, дымный, мелькающий искрами столб воздуха уходил в поднебесный мрак.
Некоторые сидели кучками, поджав ноги; оружие их лежало тут же — незатейливая смесь шкур, железных шипов и острий. Сидящие ели; большие куски поджаренного мяса переходили из рук в руки. К мужчинам приближались женщины, маленькие, быстрые в движениях существа, с кроткими глазами котят и темными волосами, заплетенными в сеть мелких кос. Женщины держали в руках тыквенные бутыли с горлышками из болотного тростника, и утоливший жажду мгновенно возвращался к еде.
Эли смотрел во все глаза, боясь упустить малейшую подробность ночного пиршества. Слышался визг детей, кудрявыми угольками носившихся из одного уголка поляны в другой. Взрослые хранили молчание; изредка чье-нибудь отдаленное восклицание звучало подобно крику ночной птицы, и опять слышался лишь беглый треск пылающего костра. Голые — все были в то же время одеты; одежда их заключалась в их собственных певучих движениях, лишенных неловкости раздетого европейца.
Стар вздрогнул. Тот же, слышанный им ранее, звучный и веский удар невидимого барабана повторился несколько раз. Пронзительная, сиплая трель дудок сопровождала эти наивно торжественные “бун-бун” унылой мелодией. Ей вторило глухое металлическое бряцание, и, неизвестно почему, Стар вспомнил вихлявых, глупоглазых щенков, прыгающих на цветочных клумбах.
Барабан издал сердитое восклицание, громче завыли дудки; высокие голоса их, перебивая друг друга, сливались в тревожном темпе.
Стремительно зазвенели бесчисленные цимбалы, и все перешло в движение. Толпа теснилась вокруг костра; то было сплошное мятущееся кольцо черных голов на красном фоне огня. Новый звук поразил Стара — жужжащий, как полет шмеля, постепенно усиливающийся, взбирающийся все выше и выше, трубящий, как медный рог, голос дикого человека.
Голос этот достиг высшего напряжения, эхом пролетел в лесу, и тотчас пение стало общим. Огонь взлетел выше, каскад искр рассыпался над черными головами. Это была цветная, пестрая музыка, напоминающая нестройный гул леса. Душа пустынь сосредоточилась в шумном огне поляны, дышавшей жизнью и звуками под золотым градом звезд.
Стар напряженно слушал, пытаясь дать себе отчет в необъяснимом волнении, наполнявшем его смутной тоской. Несложная заунывная мелодия, состоявшая из двух — трех тактов, казалось, носила характер обращения к божеству; ее страстная выразительность усиливалась лесным эхом. Положительно, ее можно было истолковать как угодно.
Стар взволнованно переступал с ноги на ногу; эта музыка действовала на него сильнее наркотика. Древней, страшно древней стала под его ногами земля, тысячелетиями обросли сырые, необхватные стволы деревьев. Стар напоминал человека, мгновенно перенесенного от устья большой реки, где выросли города, к ее скрытому за тысячи миль началу, к маленькому ручью, обмывающему лесной камень.
Пение, усилившись, оборвалось криком, протяжным, пущенным к небу всей силой легких. Крик усиливался, сотни рук, поднятых вверх, дрожали от сладкой ярости возбуждения; хрипло стонали дудки. И разом все смолкло. Толпа рассыпалась, покинув костер; в то же мгновение ночная птица крикнула в глубине леса отчетливо и приятно, голосом, напоминающим часовую кукушку.
Девушка, для которой это было сигналом, условным криком свидания, выделилась из толпы и, оглянувшись несколько раз, медленными шагами подошла к группе деревьев, сзади которых стоял Стар, рассматривавший цветную женщину. Не думая, что она войдет в лес, он спокойно оставался на месте. Девушка остановилась; новый крик птицы заставил Эли насторожиться. Неясная для него, но несомненная связь существовала между этим криком и быстрыми движениями женщины, нырнувшей в кусты; лицо ее улыбнулось. Стар успокоился — эти любовные хитрости были для него неопасны.
Он не успел достаточно насладиться своей догадливостью, как возле него, в пестрой тьме тени и света, послышался осторожный шорох. Встревоженный, он инстинктивно поднял ружье, но тотчас же опустил его. Темная, голая девушка, вытянув шею, медленно шла к нему, далекая от мысли встретить кого-нибудь, кроме возлюбленного, принадлежавшего, вероятно, к другому племени. Ночная птица крикнула в третий раз. Не давая себе отчета в том, что делает, повинуясь лишь безрассудному толчку каприза и забыв о могущих произойти последствиях, Стар нажал пуговку погашенного перед тем фонаря и облил женщину светом.
Если он позабыл прописи, твердящие о позднем раскаянии, то вспомнил их мгновенно и испугался одновременно с девушкой, тоскливо ожидая крика, тревоги и нападения. Но крик застрял в ее горле, изогнув тело, откинувшееся назад резким, судорожным толчком. Миндалевидные, полные ужаса глаза уставились в лицо Стара; таинственный свет в руке белого человека наполнял их безысходным отчаянием. Девушка была очень молода; трепещущее лицо ее собиралось заплакать.
Стар открыл рот, думая улыбнуться или ободрительно щелкнуть языком, как вдруг вытянутые, смуглые руки упали к его ногам вместе с маленьким телом. Комочек, свернувшийся у ног белого человека, напоминал испуганного ежа; всхлипывающий шепот женщины звучал суеверным страхом; возможно, что она принимала Стара за какого-нибудь бога, соскучившегося в небесах.
Эли покачал головой, сунул фонарь в траву, нагнулся и, крепко схватив девушку выше локтей, поставил ее рядом с собой. Она не сопротивлялась, но дрожала всем телом. Боязнь неожиданного припадка вернула Стару самообладание; он мягко, но решительно отвел ее руки от спрятанного в них лица; она пригибалась к земле и вдруг уступила.
— Дурочка, — сказал Стар, рассматривая ее первобытно-хорошенькое лицо, с влажными от внезапного потрясения глазами.
Он не нашел ничего лучшего, как пустить в ход разнообразные улыбки белого племени: умильную, юмористическую, лирическую, добродушную, наконец — несколько ужимок, рассчитанных на внушение доверия. Он проделал все это очень быстро и добросовестно.
Девушка с удивлением следила за ним. Первый испуг прошел; рот ее приоткрылся, блеснув молоком зубов, а дыхание стало ровнее. Эли сказал, указывая на себя пальцем:
— Эли Стар, Эли Стар. — Он повторил это несколько раз, все тише и убедительнее, продолжая сохранять мину веселого оживления. — А ты?
Несколько слов дикого языка, тихих, почти беззвучных, были ему ответом.
— Я ничего не понимаю, — сказал Стар, инстинктивно делаясь педагогом. — Послушай! — Он осмотрелся и протянул руку к дереву. — Дерево, — торжественно произнес он. Затем указал пальцем на электрический свет в траве: — Фонарь!
Женщина механически следила за движением его руки.
— Эли Стар, — повторил он, переводя палец к себе под ложечку. — А ты?
Рука его коснулась голой груди девушки.
— Мун! — отчетливо сказала она, блестя успокоенными глазами, в которых, однако, светилось еще недоверие. — Мун, — повторила она, гладя себя по голове худощавой рукой.
Стар засмеялся. Он чувствовал себя опущенным в глубокий, теплый родник с лесными цветами по берегам. Быть может, он нравился ей, этот смуглый полубог в костюме из полосатой фланели. В нескольких десятках шагов от горна чужой жизни, освещенный снизу фонариком, безрассудный, как все теряющие равновесие люди, он чувствовал себя отечески сильным по отношению к коричневому подростку, не смевшему пошевелиться, чтобы не вызвать новых, еще более таинственных для нее происшествий.
— Мун! — сказал Стар и взял ее задрожавшую руку. — Мун мне не нравится; будь Мунка. Мунка, — продолжал он в восторге от жалких зародышей понимания, немного освоивших их друг с другом. — А это кто, чей балет я только что наблюдал? — Он показал в сторону красноватых просветов. — Это твои, Мунка?
— Сиург, — сказала девушка. Это странное слово прозвучало в ее произношении, как голубиная воркотня.
Она тревожно посмотрела на Стара и выпустила еще несколько непонятных слов.
— Вот что, — сказал, улыбаясь, Эли, — это, милая, надеюсь, совершенно развеселит тебя.
Он вынул золотые часы, играющие старинную народную песенку, завел их и протянул девушке. Приятный маленький звон шел из его руки; раскачиваясь на цепочке, часы роняли в траву микроскопическую игру звуков, нежных и тонких. Девушка выпрямилась. Изумление и восторг блеснули в ее глазах; сначала, приставив руки к груди, она стояла, не смея пошевелиться, потом быстро выхватила из рук Эли волшебную штуку и, хватая ее то одной, то другой рукой, как будто это было горячее железо, подскочила вверх легким прыжком. Часы звенели. Девушка приложила их к уху, к глазам, к губам, прижала к животу, потерла о голову. Часы, как настоящее живое существо, не обратили на это никакого внимания; они добросовестно заканчивали мелодию, старинные часы работы Крукса и Ко, подарок опекуна.
— Мунка, — сказал Стар, — если бы ты говорила на коем языке, ты услышала бы еще кое-что. Но я могу говорить только жестами.
Он дотронулся до нее рукой и почувствовал, что тело ее приближается к нему, занятое, с одной стороны, часами, с другой — таинственным, прекрасным белым человеком — мужчиной. Повинуясь логике случая, Стар обнял и поцеловал девушку, и еще меньше показалась она ему в задрожавших руках…
Он отскочил с диким криком испуга, потрясения, разрушающего идиллию. Хорошо знакомый, охрипший голос Рода гремел невдалеке, полный чувства опасности и решимости:
— Стар, держись! Бей черных каналий! Стреляй!
Девушка отбежала в сторону. Эли, машинально взводя курки, крикнул:
— Мунка, не надо бежать!
Двойной выстрел разбудил пустыню: огонь его блеснул молнией в темноте. Выстрелив, Род кинулся к Эли, спасать друга. Он отыскал его, бросившись на свет фонаря.
Пронзительный, полный страданий и ужаса вопль огласил лес. Вне себя, Стар бросился в сторону крика. Темный, извивающийся силуэт корчился у его ног. Он опустил на землю фонарь и вскрикнул: смертельно раненная девушка билась у его ног. Стар обернулся к подбежавшему Роду и взмахнул прикладом.
— Я тебя убью, — хрипло сказал он.
— Стой! — закричал Род. — Это я, не дикарь!
Девушка, перестав биться и визжать, вытянулась. В руке ее, замолкшие, как и она, блестели золотые часы.
— Безумец! Безумец! — сказал Эли. — Зачем ты помешал жить мне и ей!
— Эли, клянусь богом!.. Разве они не напали на тебя?! Я видел убегающий, воровской, черный изгиб спины. — Род плюнул. — Хоть убей, не понимаю.
Эли, подняв безжизненное тело, нервно смеялся. Пот выступил на его бледном лице. В лесу, где горел костер, раздавались крики испуга и смятения, костер гас, и щупальца страха ползли к сердцу Рода.
— Эли, бежим! — с тоской вскричал он. — Они окружают нас, Эли!
Стар нежно положил девушку и бросил ружье.
— Да, — сказал он, — ты прав. Бежим, но только отстреливайся ты один, ты, меткий убийца!
— Мне показалось, видишь ли… — торопливо заговорил Род и не кончил: медленный свист стрелы сделал его несообщительным. Он, заряжая на бегу карабин, помчался в сторону реки; за ним Стар.
А дальше был страшный ночной сон, когда, кружась во тьме, кланяясь ползущему свисту стрел и падая от изнеможения, два человека, из которых один, сохранивший ружье, бешено стрелял наугад, — пробрались к темной реке и лодке.
Однообразный плеск морских волн помогал капитану сосредоточиться. Он сидел под тентом, рассматривая морскую карту.
Из кают-компании вышел доктор, обмахиваясь брошюркой. Доктору надоело читать, и он бродил по судну, приставая ко всем. Увидев погруженного в занятие капитана, доктор остановился перед ним, сунув руки в карманы, и стал смотреть.
Капитан сердито зашуршал картой и стукнул карандашом по столу.
— Не мешайте, — мрачно сказал он. — Что за манера — прийти, уставиться и смотреть!
— Почему вы в шляпе? — рассеянно спросил доктор. — Ведь жарко.
— Отстаньте.
— Нет, в самом деле, — не смущаясь, продолжал эскулап, — охота вам париться.
— Я брошу в вас стулом, — заявил моряк.
— Согласен. — Доктор зевнул. — А я принесу энциклопедический словарь и поражу вас на месте.
Капитану надоело препираться. Он повернулся к доктору спиной и тяжело засопел, шаря в кармане трубку.
— А где Эли? — спросил доктор.
— У себя. Уйдите.
Доктор, напевая забористую кафешантанную песенку, сделал на каблуках вольт и ушел. Скука томила его. “Хорошо капитану, — подумал доктор, — он занят, скоро подымем якорь; а мне делать нечего, у меня все здоровы”.
Он спустился по трапу вниз и постучал в дверь каюты владельца яхты.
— Войдите! — быстро сказал Эли.
В каюте рокотал и плавно звенел рояль. Доктор, переступив порог, увидел в профиль застывшее лицо Стара. Потряхивая головой, как бы подтверждая самому себе неизвестную другим истину, Эли торопливо нажимал клавиши. Доктор сел в кресло.
Эли играл второй вальс Годара, а впечатлительный доктор, как всегда, слушая музыку, представлял себе что-нибудь. Он видел готический, пустой, холодный и мрачный храм; в стрельчатых у купола окнах ложится, просекая сумрак, пыльный, косой свет, а внизу, где почти темно, белеют колонны. В храме, улыбаясь, топая ножками, расставив руки и подпевая сама себе, танцует маленькая девочка. Она кружится, мелькает в углах, исчезает и появляется, и нет у нее соображения, что сторож, заметив танцовщицу, возьмет ее за ухо.
Неодобрительно смотрит храм.
Эли оборвал такт и встал. Доктор внимательно посмотрел на него.
— Опять бледен, — сказал он. — Вы бы поменьше охотились, вообще сибаритствуйте и бойтесь меня. А где Род?
— Не знаю. — Эли задумчиво тер лоб рукой, смотря вниз. — Сегодня вечером яхта уходит.
— Куда?
— Куда-нибудь. Я думаю — на восток.
Доктор не любил переходов и охотно бы стал уговаривать юношу постоять еще недельку в заливе, но расстроенный вид Эли удержал его.
“Когда человек отравлен сплином, не следует противоречить, — думал доктор, покидая каюту. — Почему люди тоскуют? Может быть, это азбука физиологии, а может быть, здесь дело чистое… Существует ли душа? Неизвестно”.
Ветер, поднявшийся с утра, не стих к вечеру, а усилился, и море, волнуя переливы звездных огней, ленивым плеском качало потонувшую во мраке яхту.
Матросы, ворочая брашпиль, ставя паруса и разматывая концы, оживили палубу резкой суетой отплытия. На шканцах стоял Эли, а Род, начиная сердиться на Стара “за принимание пустяков всерьез”, вызывающе говорил, проходя мимо него с капитаном:
— Дьявольская страна, провались она сквозь землю!
К Эли, неподвижно смотрящему в темноту, подошел доктор, настроенный поэтически и серьезно.
— О ночь! — сказал он. — Посмотрите, друг мой, на это волшебное небо и грозный тихий океан и огни фонарей, — мы живем среди чудес, холодные к их могуществу.
Но Эли ничего не ответил, так как прекрасные земля и небо казались ему суровым храмом, где обижают детей.
Я читал Понсон-дю-Террайля, Конан-Дойля, Буагобэ, Уилки Коллинза и многих других. Замечательные похождения сыщиков произвели на меня сильное впечатление. Из них я впервые узнал, что настоящий человек — это сыщик. В это время я жил на очень глухой улице, в седьмом этаже. Моя пища, подобно пище Эмиля Золя во дни бедствий, состояла из хлеба и масла, а костюм, как у Беранже, из старого фрака и солдатских штанов с лампасами. Из моего окна виднелось туманное море крыш.
Однажды, переходя мост, я решил сделаться сыщиком. Как раз на этих днях из конюшни графа Соливари была уведена лошадь ценой в пятьдесят тысяч рублей. Это был белый, как молоко, жеребец. Никто не мог напасть на след похитителей, и граф Соливари объявил путем газет премию в 10 000 рублей тому, кто отыщет знаменитого скакуна. Зная, что я, Эхма, не обделен от природы умом, я решил на свой риск и страх осчастливить себя и графа.
Чтобы не ошибиться в методе розыска, я еще раз внимательно перечитал всего Конан-Дойля. Знаменитый бытописатель рекомендовал дедуктивное умозаключение. Но я рассуждал так: жеребец не иголка, не какая-нибудь Джиоконда, которую можно свернуть в трубку и сунуть в валторну, а также не Гейсмар и Далматов, требующие почтительного наблюдения. Жеребец — это лошадь, которую не так-то легко спрятать, а если ее не нашли, то лишь потому, что за дело взялись глупцы.
Очень долго все мои старания были напрасны. Недели три я посещал цирки, конные заводы и цыганские таборы, но безрезультатно. Наконец, в один прекрасный день, я, проходя окраиной города, увидел в стороне от шоссе огороженное забором место. Забор был сделан из ровных, поставленных вертикально, высоких досок; доска от доски отделялась очень узкой, как шнурок, щелью, что произошло, вероятно, вследствие высыхания дерева. И вот за этим забором я услышал голоса людей, шаги, топот и ржание.
Думая только о лошади, я инстинктивно вздрогнул. Первой моей мыслью было влезть на забор и посмотреть, что там делается, но я тотчас сообразил, что злоумышленники, если они действительно находятся за забором, увидев меня, примут нежелательные и враждебные меры. Но увидеть, что делается в огороженном месте, не было никакой возможности. Напрасно я искал дырок, их не было, и не было инструмента, чтобы просверлить дыру, а в узкие щели почти ничего не было видно. Что-то происходило не далее десяти шагов от забора. Наконец, в одну из щелей я увидел белую шерсть лошади. Желая осмотреть ее всю, хотя бы по частям, я посмотрел в другую щель, досок через десять от первой щели, но тут, к величайшему изумлению, увидел черную шерсть. Тогда меня осенила мысль, достойная Галилея. Я применил принцип кинематографа. Отойдя от забора шагов на шесть, я принялся быстро бегать взад и вперед с удивительной скоростью, смотря на забор неподвижными глазами; отдельные перспективы щелей слились и получилась следующая мелькающая картина: жеребец Соливари стоял, как вкопанный, а два вора красили его в черный цвет из ведра с краской: весь зад жеребца был черный, а перед — белый…
Я вызвал по телефону полицию и арестовал конокрадов, а граф Соливари, плача от радости, вручил мне десять тысяч рублей.
Разбогатев, я захотел жениться. Неподалеку от меня жила артистка театра “Веселый дом”, очень своенравная и красивая женщина. Она презирала мужчин и никогда не имела любовников. Я влюбился по уши и стал размышлять, как овладеть неприступным сердцем.
Заметив, когда обольстительная Виолетта уходит из дому, я подобрал ключ к ее двери и вечером, пока артистка была в театре, проник в ее спальню, залез под кровать и стал ждать возвращения прелестной хозяйки. Она вернулась довольно поздно, так что от неудобного положения я успел отлежать ногу. Виолетта, позвав горничную, разделась и осталась одна; сидя перед зеркалом, красавица с улыбкой рассматривала свое полуобнаженное отражение, а я скрипел зубами от страсти; наконец, набравшись решимости, я выполз из-под кровати и упал к ногам обнаженной Виолетты.
— О боже! — вскричала она, дрожа от страха, — кто вы, милостивый государь, и как попали сюда?
— Не бойтесь… — сказал я. — Вы видите перед собою несчастного, которому одна дорога — самоубийство. Моя фамилия Эхма. Давно, пылко и пламенно я люблю вас, и если вы откажетесь быть моей женой, я пробью себе грудь вот этим кинжалом.
Виолетта, заметив, что я действительно размахиваю дамасским кинжалом, вскочила и звонко расхохоталась.
— Кто бы вы ни были, — сказала она, — и как бы вы ни страдали, я могу лишь вас попросить выйти отсюда. Убивая себя, вы будете десятым по счету сумасшедшим, а я держала пари, что набью десяток. Ну, режьтесь!
Видя, что угрозы не действуют, я переменил тактику.
— Я сделаю, — воскликнул я, — сделаю вас очень богатой женщиной! Я засыплю вас золотом, бриллиантами и жемчугом! Ваш каприз будет для меня законом!
— Я честная девушка, — сказала розовая прелестница, — и не продаюсь. А любить мужчину я не могу, они мне противны.
— Сокровище мое, — возразил я, уступая, как всегда в критических случаях, непосредственному вдохновению, — если я сделаюсь вашим мужем, то это будет самый необыкновенный на свете муж. Вы будете гордиться мной. Вы не подозреваете даже, каков я…
— А! — сказала заинтересованная Виолетта, кушая персик. — А что именно?
— Вы не поверите.
— Говорите, я вам приказываю!
— Но…
— Он еще разговаривает! Вы же сами твердили, что мой каприз — закон!
— Я…
— Ну?!
— У меня, — надменно и торжественно сказал я. — кожа полосатая, как у зебры, поэтому я вправе считать себя необыкновенным человеком.
Красавица рассердилась. Затем удивилась и долго смотрела на меня пылающими от любопытства глазами, а я, подбоченясь, не спускал с нее глаз.
Разумеется, ей было неловко просить меня показать кожу, и она, чтобы видеть занятную игру природы, вышла в скором времени за меня замуж. К моему великому удивлению, она заплатила мне за обман тем, что родила в первый же год мулата.
— Обман за обман, — сказала она, и я проглотил пилюлю.
Лет через десять произошло событие, окончательно упрочившее мою карьеру. Я стал инспектором тайной полиции. Это случилось таким образом.
Министр иностранных дел вскоре после своего назначения искал популярности и стал поощрять искусства, спорт, садоводство и все, чем интересуется широкая публика. Желая часто видеть свои фотографии в газетах и журналах, министр подымался на воздушном шаре, плавал на подводной лодке, а однажды захотел полетать на аэроплане.
Авиатор Клермон, бравый красавец, с орлиным взглядом и начинающими уже расти на голове вместо волос перьями, выкатил при огромном стечении публики свой победоносный Фарман и усадил меня с министром (я сопровождал министра на случай крушения).
Когда мы поднялись и полетели, я, к ужасу своему, заметил, что Клермон пьян. Он громко распевал неприличные песни, клевал носом и поносил республику, а кроме того, управлял аппаратом так, что нам ежеминутно грозила опасность ринуться с высоты тысячи метров вниз.
Министр, бледный как смерть, нюхал английскую соль.
Однако моя находчивость спасла всех. Выждав, когда Клермон начал делать отчаянные крутые виражи, я крикнул:
— Клермон!
Он повернулся, а я, сорвав с груди орден Почетного Легиона, помахал им перед носом пьяного авиатора; он протрезвился и кивнул головой. Некоторое время все шло прекрасно.
Тогда, не желая ослаблять впечатления, я спрятал орден, показывая его Клермону лишь в критические минуты, и мы таким образом благополучно спустились на землю.
За свои заслуги, как я уже сказал, я был сделан инспектором тайной полиции, а Клермон получил от министра орден.
Расскажу еще, как (это было в августе) я имел случай наглядно вспомнить о всех этих моих самых выдающихся приключениях.
Я шел по Сен-Антуанскому предместью. Мне нужно было накрыть шайку апашей.
Вдруг я увидел чудесного белого жеребца Соливари под персидским бирюзовым седлом; на жеребце сидел граф, рядом с ним, тоже верхом, на гнедой кобыле, ехала моя жена, нежно улыбаясь величественному лицу графа, а сзади на велосипеде перебирал ногами авиатор Клермон с ленточкой Почетного Легиона в петлице.
— Мой милый, — сказала Виолетта Клермону, — я назначаю вам среду и пятницу, а вам, граф, понедельник и четверг.
— Куда же вы девали, — хмуро сказал граф, — воскресенье, вторник и субботу?
— Суббота, пожалуй, мужу, а вторник и воскресенье — моему бедному негру.
После этого я долго стоял на углу, кормил голубей и плакал, по чину, тайными слезами.
Когда неприятельский флот потопил сто восемьдесят парусных судов мирного назначения, присоединив к этому четырнадцать пассажирских пароходов со всеми плывшими на них, не исключая женщин, стариков и детей; затем, после того как он разрушил несколько приморских городов безостановочным трудом тяжких залпов, часть цветущего побережья стала безжизненной; ее пульс замер, и дым и пыль бледными призраками возникли там, где ранее стойко отстукивали мирные часы жизни.
Нет ничего банальнее ужаса, и, однако, нет также ничего стремительнее, что действовало бы на сознание, подобно сильному яду. Поэтому-то в прибрежных городах и селениях появилось множество сумасшедших. Глаза и неуверенность нелепых движений существенно выдавали их. Они никогда не плакали — безумие лишено слез, — но произносили темные тоскливые фразы, от которых у слышавших их сильнее стучало сердце. Между тем неприятельский флот остановился в далеком архипелаге, где, как в раю, солнце мешалось с розовым отблеском голубой воды, среди нежных пальм, папоротников и странных цветов; пламенные каскады лучей падали в глубину подводных гротов, на чудовищных иглистых рыб, снующих среди коралла. Из огромных труб неподвижных стальных громад струился густой дым. Тяжелое любопытное зрелище! Крепость и угловатость, зловещая решительность очертаний, соединение колоссальной механичности с океанской стихией, окутанной туманом легенд и поэзии, сказочная угрюмость форм, причудливых и жестких, — все вызывает представление о жизни иной планеты, полной невиданных сооружений!
В одно из чудесных утр, среди ослепительного сияния радужного тумана, в неге сверкающей голубой воды, взрывая пену, к крейсеру “Ангел бурь” понеслась таинственная торпеда. Удар пришелся по кормовой части. “Ангел бурь” окутался пеной взрыва и погрузился на дно. Флот был в смятении; трепет и тревога поселились среди команд; назначались меры предосторожности; охранители, сторожевые суда и дозорные миноносцы, получив приказание, зарыскали по архипелагу, а в далекой стране сотни молодых женщин надели траурные платья, и сны многих осенило угрюмое крыло страха. Меж тем самые тонкие хитрости не помогли открыть виновников катастрофы, и это казалось изумительным, так как в тех диких водах не было других судов, кроме судов флота, разрушившего цветущие берега.
— Вы посмотрите, — сказал неделю спустя командир огромного броненосца “Диск” старшему лейтенанту, — посмотрите на эти орудия: они напоминают упавшие стволы лесов Калифорнии. Из всех жерл вылетают конденсированные воздушные поезда, сжавшие в своих округлостях вихри и землетрясения.
Он замолчал и повелительно осмотрел вечернее небо. В этот момент “Диск” дрогнул; свирепый гул скатился по его железным сцеплениям в потрясенную тьму, и броненосец получил смертельную рану.
В течение следующих недель были потоплены миноносец “Раум”, крейсеры “Флейш”, “Роберт-Дьявол” и две подводные лодки. Невозможно было предугадать или отразить катастрофические удары. Их как бы наносил океан. Казалось, в глубоких недрах его отражением напряженной действительности рождались громоподобные силы, принимающие сверхъестественным образом внешность реальную. Морской простор стал угрозой, небо — свидетелем, корабли — жертвами. Угрюмость и отчаяние поселились среди моряков. Тогда, желая раз и навсегда покончить с невидимым ужасным врагом, адмирал велел тайно вооружить две парусные шхуны, с тем чтобы, плавая по архипелагу, они, защищенные безобидностью своего мнимого назначения, старались отыскать неприятеля. Последний, несмотря на всю осторожность, с какой действовал, мог, наконец, пренебречь ею в виду парусной скорлупы, чего, конечно, не допустил бы с военным разведчиком. Одна шхуна называлась “Олень”, другая “Обзор”. На “Олене” был капитаном Гирам, человек странный и молчаливый; “Обзором” командовал Лудрей, веселый пьяница апоплексического сложения. Пустившись на розыски, суда взяли противоположные направления: “Обзор” двинулся к материку, а “Олень” — к югу, в пустынное лоно вод, где изредка можно было встретить лишь скалистый риф. На рассвете следующего дня был густой белый туман. К “Обзору” кинулась бесшумная торпеда, разорвала и потопила его, а “Олень”, застигнутый тем же туманом, находился в это утро неподалеку от архипелага. Паруса, заполоскав, сникли. Ветер исчез.
Гирам вышел на палубу. В матово-белой тьме, насыщенной душной влагой, царило совершенное молчание. Дышалось тяжело и тревожно. На баке матрос чистил гвоздем трубку, и скрип железа о дерево был так явственно близок, как если бы эти звуки раздавались в жилетном кармане.
Гирам некоторое время смотрел перед собою, словно мог взглядом разогнать туман. Затем, бессильный увидеть что-либо, он сел на складной стул в странном, полугипнотическом состоянии. Оно пришло внезапно. Капитан не дремал, не спал, его ум был возбужден и ясен, но чувствовал он, что при желании встать или заговорить не смог бы выполнить этого. Однако он не беспокоился. Ему случалось переходить за границу чувств, свойственных нашей природе, довольно часто, начиная именно подобным оцепенением, и тогда что-нибудь вне или внутри него принимало особый истинный смысл, родственный глубокому озарению. Скоро он услышал шум воды, рассекаемой невидимым судном. По стуку винта можно было судить, что оно проходит совсем близко от “Оленя”. Два человека разговаривали на судне; не громко, но так явственно, что все слова с грустным и величественным оттенком их были слышны, как в комнате:
— Что происходит с нами?
— Не знаю.
— Мы как во сне.
— Да, это не может быть действительностью.
— Где остальные?
— Все на том свете.
— Кругом море, и нам не уйти отсюда.
— Кажется, сегодня туман.
— Я чувствую сырость и тяжесть в груди.
— О, как мне больно, как безысходно горько! — В тьме родились мы и в тьме умираем!
Шум отдалился, голоса стихли.
Гирам встрепенулся. Стоя за его плечами, вахтенный офицер вполголоса приводил свои соображения относительно неизвестного судна. Он думал, что оно весьма подозрительно.
— Вы слышали разговор, Тиррен? — спросил капитан.
— Я слышал действительно невнятное бормотание, но был ли это разговор или проклятие, решать не берусь.
— Нет, это был разговор, и очень странный, чтобы не сказать больше.
— А именно?
— Признаюсь, я не мог бы передать его содержания. Однако туман редеет.
Туман точно редел. Под белым паром просвечивала заспанная вода, а вверху наметился мутный голубой тон. Вскорости, рассекаемый золотым ливнем, туман распался стаями белых теней, в апофеозе блистающих облаков открылось океанское солнце. Сникшие паруса, взяв ветер, крылато потянулись вперед, и “Олень” двинулся дальше, на поиски истребителя. Как ни осматривал горизонт капитан Гирам, нигде не было видно следов недавно проскользнувшего судна.
Прошла неделя. “Олень” безрезультатно вернулся к своему флоту, который тем временем потерпел еще две значительные потери. Так как не было оснований ожидать прекращения военных действий со стороны невидимого врага, то адмирал дал приказ идти в море. Флот направился к берегам Новой Зеландии.
Когда он ушел, когда его одуряющее присутствие, его гарные запахи и металлические звуки исчезли, архипелаг вернул своим лагунам и островам их прежнее выражение — роскошь страстного творчества, и снова стало казаться мне, свидетелю тех событий, что к этим оазисам в живописном сиянии тонко окрашенных лучей летят райские птицы с оранжевыми и синими перьями.
В бурную ночь, когда дьявол тьмы, взбесившись, приподнимал истерзанные волны, целуя их с пеной у рта, за борт почтового парохода упал матрос Кастро. Он хорошо плавал, но, выбившись, наконец, из сил, потерял сознание и очнулся на пустынных камнях, в утренней тишине маленького залива, куда погибавшего выбросило случайной волной. Кастро был разбит ужасом и усталостью. Однако уголок океана, приютивший его, был так прелестен, что к несчастному немедленно снизошло настроение ясной живости. Тесный круг сияющих скалистых зубцов отражался в дымчатой синеве моря, а глубина залива, полная облаков, дышала сказочными намеками. Оглядевшись, Кастро заметил недалеко от себя спину подводной лодки, дремлющей в тени каменного навеса. Удивленный таким неожиданным обстоятельством, матрос долго рассматривал опасное судно, пока на его площадку не вышли изнутри два человека, из которых один был, видимо, слеп, так как двигался неуклюжей ощупью, с закрытыми глазами; его лицо, завешенное изнутри тьмой, было грубовато и грустно. Второй, явный моряк, бородач, решительной внешности, говорил с первым, наклонясь к его уху, и Кастро, хотя прислушивался, ничего не расслышал. Затем оба они скрылись внутри лодки; через несколько минут она продвинулась к скале, и тот же моряк вышел на мостик один, с сумкой за плечами и палкой в руке. Он спрыгнул на камни и, поспешно шагая, скоро увидел Кастро.
— Остановитесь, приятель, — сказал матрос, — и если прогулка паша не выйдет длинной, уделите мне чуточку чего-либо съестного.
— Что ты за человек? — подозрительно спросил неизвестный.
— Я человек, умеющий хорошо плавать. В эту ночь меня смыло за борт; но я очень сердит; я рассердился и спасся.
— Идем, — помолчав, сказал моряк. — Моя прогулка длинна, но нам хватит галет.
И молча, осторожно рассматривая друг друга, они выбрались из каменного хаоса прибрежья в тихую пустыню.
— Приятель! — заговорил, не выдержав, Кастро. — Я по природе не любопытен, но если вы не видите во мне врага, то расскажите, как попала в это глухое место подводная лодка? Мы идем вместе. Я ем вашу галету, путь, кажется, предстоит не близкий, так как нет нигде признаков какого-либо селения, а потому осмеливаюсь просить вас приоткрыть маленький уголочек сих странностей.
Неизвестный ничего не ответил, улыбнулся и заговорил о другом, а Кастро в течение дня еще раза три пытался навести разговор на ту же тему, но лишь когда они заночевали у костра под придорожной скалой, моряк открыл тайну подводной лодки:
— Мы плыли из Европы с минным отрядом и — долго рассказывать, как это произошло в подробностях, — после трех суток бурной погоды потеряли из виду свой отряд, крейсируя вблизи этого берега.
Наконец волнение стихло; мы остановились неподалеку от старенького монастыря, погрузившего свои белые стены в зелень и аромат цветущих апельсиновых садов. Там жили слепые, тринадцать человек, схоронившие блеск дня и алмазные огни ночей в унылой тьме трагического рождения. Скоро, нуждаясь в пресной воде, я, захватив часть команды, отправился в монастырь.
Пока матросы, руководимые монахами, делали свое дело, я присел в саду; обвеянный теплым ветром, — уставший, я не мог противиться смыканию глаз и скоро уснул, а когда очнулся, была ночь. Взошла луна, разостлавшая белый мир среди черных теней. Я вскочил и тревожно стал звать команду. Тогда вздохи и шорохи наполнили сад, и тринадцать слепых мужчин медленно окружили меня, всматриваясь слепыми глазами.
— Вот наш командир, он ждал нас, и мы пришли.
— Мы знаем его, — сказали другие, — но он еще не узнает нас. Капитан Трен, ведите свою команду!
Я был в страхе, но не мог противиться ничему, что совершалось в ту ночь, как не мог бы противиться вулканическому эксцессу. Я спросил:
— Где мои люди?
— Посмотри, — сказали они, указывая на лужайку, блистающую лунным покоем, — они теперь дома и пробудут среди семей до тех пор, покуда мы не вернемся.
Я увидел всех пришедших со мной и тех, кто остался на “Этне”. Как попали они сюда? Все спали в траве, с улыбкой сладкого отдыха. Тогда нечто сильнее меня наполнило мою душу трепетом и грустным безмолвием. Я двинулся, окруженный слепыми, к морю: с ними же вошел в подводную лодку и здесь, друг Кастро, я увидел, что слепые все видят.
Да, я подозреваю, что мои сны, мои отчетливые сновидения за прошедший месяц, были действительностью. Я просыпался около полудня, всегда в той бухте, где ты встретил меня, как будто “Этна” никогда не покидала ее, и со мной были подлинные слепые, бродившие ощупью в непривычном им сложном помещении военного судна; они громко жаловались на диковинную перемену жизни, спали, много ели и вечно ссорились, и я — объясни мне это! — не мог уйти, как если бы лодка висела на высоте тысячи метров; но, мгновенно засыпая с закатом солнца, видел во сне, что отдаю приказания, что все тринадцать слепых с быстротой и опытностью истинных моряков летят к самому пеклу неизвестного военного флота, мы топим суда, всегда ускользая обратно, а после этого плачем в безысходном отчаянии.
Сегодня меня оставила эта чужая сила, как тучи оставляют поля; я глубоко вздохнул и ушел… Слепые исчезли, остался один, самый старый и равнодушный ко всему, что может произойти с ним. Быть может, на “Этну” скоро вернутся мои проснувшиеся матросы.
— Что же это за монастырь? — спросил Кастро. — Какие демоны живут в нем?
— Не знаю. Но здесь вообще, как я слышал, появилось множество сумасшедших. Они бродят и бредят — всегда бредят о сияющих берегах, разрушенных синевой моря.