159325.fb2
С того дня прошел почти год. Я все чаще спрашивал себя: в чем помогла мне вера, чему научила, в чем сделала лучше? И ответить на эти вопросы не мог. Я видел, что из всех близких церкви людей, которых я знал, разве только отец Кристиан жил по вере, а все остальные, словно нарочно, поступали вопреки святым заповедям. К отступникам от веры я относил равно и доктора Рамбье и самого себя. Я даже придумал молитву, в которой просил бога о спасении души своей, Рамбье, Жюльена и его отца и даже приютского отца Санарио. И я уже не мог обращаться к тому богу, которым был моей совестью. Сейчас я мог уповать только на того всемогущего и таинственного бога, о котором говорилось в святых книгах и которого я видел на иконах. И эта вера казалась мне моим последним спасением от гибели. Мои мучения могут показаться смешными, да и я сам сейчас вспоминаю о них с улыбкой, но станьте на мое место в ту пору — мне было шестнадцать лет и я был один на всем свете…
Мы готовились к исповеди. Большинство ребят относилось к этому без всякого трепета. Жюльен, например, с притворной тревогой советовался со своими друзьями — говорить ему или умолчать о том, что он бил меня. Он спросил об этом и у меня.
— Говори правду, как того хочет бог, — сказал я.
И в ответ услышал короткое, как пощечина:
— Дурак!..
Я никогда не ждал исповеди с таким волнением, как в этот раз. Я внушил себе, что она поможет мне разобраться во всем, что произошло со мной.
Обычно исповедь принимал один из священников. Мы знали троих, и все они были добрыми стариками — в чем бы ты ни сознался, они говорили: "Молись, бог простит". Но иногда исповедовал главный монастырский наставник — отец Бруно. Его боялись все. Он не просто выслушивал исповедь, а вел строгий допрос, часто доводя воспитанников до слез. А обычное "молись, бог простит" он произносил так, что у человека не оставалось никакой надежды на прощение. Раньше я, как и все, боялся попасть на исповедь к отцу Бруно, но на этот раз я хотел, чтобы меня выслушал именно он. Я хотел, чтобы меня строго спрашивали и заставили подробно рассказать про каждый мой самый маленький грех. Сегодня я жаждал исповеди до конца.
И бог внял моей просьбе — я попал на исповедь к отцу Бруно. Я узнал его по скрипучему голосу, когда из-за занавески раздалось:
— Чего сопишь? Говори.
— Я грешен… Я грешен, — заторопился я. — Я донес на товарища. Но я сделал это, не желая ему зла. Я думал…
— Погоди! — последовал приказ из-за занавески. — Почему ты так странно говоришь?
Я не сразу понял вопрос и, решив, что я говорил непонятно, начал снова.
Но он прервал меня новым вопросом:
— Ты не француз?
"Ах, вот в чем дело!" — подумал я и радостно сообщил:
— Я русский… Русский…
И тогда случилось невероятное — отец Бруно отдернул занавеску и стал меня рассматривать. Из темноты исповедальни на меня уставились удивленные, недобрые глаза. Потом занавеска задернулась, и я услышал:
— Ты, русский негодяй, пришел не исповедоваться, а искать себе заступника. А богу мерзки твои проделки. Придешь, когда душа твоя будет открытой богу и чистой. Иди.
Меня парализовал дикий страх. За все годы, прожитые в приюте и здесь, я не знал случая, когда исповедь была бы отвергнута! Как теперь жить, если бог отверг меня со всеми моими муками и с моей последней верой в него? К кому идти? Что делать? Удавиться, как сделал этой зимой один монастырский монах? Броситься в реку? Раз я отвергнут богом, то уже не важно, что самоубийство — грех…
Я просидел в пустой монастырской церкви, пока меня не прогнал оттуда монах, который пришел мыть пол.
Дни самого радостного праздника Христова воскресенья стали для меня мучительной казнью, которой, казалось, не будет конца. Все воспитанники коллежа уехали — кто домой, кто в гости к окрестным крестьянам. На всем этаже один я, не раздеваясь, лежал в своей комнате. Три дня я ничего не ел, только пил воду из-под крана.
Вернулся Поль. Он вошел в комнату, посмотрел на меня вытаращенными глазами и стремительно убежал. Вскоре в комнату ворвался доктор Рамбье. В открытых дверях остановился перепуганный Поль.
Доктор Рамбье схватил меня за руку, посмотрел мне в лицо и, обернувшись к Полю, сказал:
— Дурак кривоносый, он жив. Пошел вон отсюда!
Захлопнув дверь, доктор Рамбье присел ко мне на кровать и спросил:
— Ты болен?
Я с трудом пошевелил головой.
— На тебе лица нет. Что случилось?
Еле ворочая языком, я рассказал ему об отвергнутой исповеди.
— Ну и дурак же ты! — почти радостно воскликнул доктор Рамбье. — Отец Бруно — это еще не бог, а ты — дурак. — Совершенно неожиданно доктор Рамбье стал смеяться: — Представляю себе его физиономию, когда он узнал, что ты русский. В общем, считай, что твоя исповедь принята. Это говорю тебе я. Как говорится, молись, и бог простит. — Он внезапно умолк, пристально глядя на меня, а затем сказал: — Но я понимаю, как тебе трудно у нас. Я подумаю о тебе, не зря же я назвался твоим отцом — Рамбье никогда не забывает о сделанных ему услугах. Смирись со всем, что случилось, вставай и иди в столовую. Бог тебя не оставит в заботах своих.
Так еще раз моим утешителем стал не бог и даже не духовный наставник, а Палач, доктор Рамбье.
В саду вовсю бушевала весна. На кустах сирени набухшие почки были точно покрыты коричневым лаком. На тополях горланили грачи. В лицо плескался теплый и нежный ветер, пахнувший сырой землей. Я медленно шел по аллее, пересеченной солнечными полосами, и это было как медленное возвращение в жизнь.
Продолжались пасхальные каникулы. В жилом блоке шел ремонт. Нас с Полем поселили в одной из комнат канцелярии. Поль целыми днями валялся в постели, а я с утра до вечера болтался в саду.
Однажды я задремал на солнышке возле канцелярии и не заметил, как из аллеи вынырнула легковая машина доктора Рамбье. Она остановилась в нескольких шагах от меня, и из нее вылезли доктор Рамбье и молодой мужчина в легком светло-сером пиджаке и кремовых брюках, с желтым портфелем.
— А вот как раз и он, — показывая на меня, сказал своему спутнику доктор Рамбье.
Я встал и поклонился.
— Здравствуй, Юри, — добродушно улыбаясь, приветствовал меня Рамбье. — Познакомься. Это господин Джон.
Я поклонился ему, и молодой, очень красивый мужчина ответил мне белозубой улыбкой.
— Юрий, значит? Прекрасно! — сказал он на плохом французском языке. — Я слышал, у тебя неприятности?
— Так я уезжаю, — сказал ему Рамбье. — Машина приедет в четыре часа.
— Да, да, как условились, — рассеянно отозвался господин Джон, бесцеремонно разглядывая меня.
Рамбье помахал нам рукой, влез в машину и уехал.
— Давай сядем, — предложил господин Джон и направился к скамье, стоящей среди кустов сирени.
Я послушно пошел за ним. Господин Джон, прежде чем сесть, обошел вокруг скамейки и осмотрел кусты. Потом он сел рядом со мной, поставив портфель возле ног.
— Расскажи-ка мне, Юрий, сам, что у тебя за неприятности, — с участием сказал он и положил руку на мое колено.
Очевидно, моя душа жадно ждала именно этого, только этого — хоть маленького участия. Я стал рассказывать так, как если бы рядом со мной был не нарядно одетый молодой мужчина с веселыми глазами, а отвергший меня отец Бруно.
Господин Джон слушал очень внимательно, меня смущало только то, что глаза его все время оставались веселыми.
Когда я кончил, господин Джон сказал:
— О твоих неприятностях мне, уже рассказывал господин Рамбье. Знаешь, в чем твоя главная беда? Ты, дорогой мой дружок, неправильно решил, что все это, — он посмотрел вокруг, — чистое дело самого бога. А это совсем-совсем не так. Тот же отец Бруно может быть очень скверным человеком. Из того, что ты рассказал, уже видно, например, что он не любит русских. А как может слуга бога одних людей любить, а других нет? Подумай сам. Но я не буду тебя разубеждать, я знаю, как ты любишь читать, и дам тебе очень интересную книгу. — Господин Джон достал из портфеля толстую книгу в дорогом переплете. — Вот, возьми. Эта книга скажет тебе все, что ты не знаешь. И, когда будешь читать, помни — книгу написал священник, почти триста лет назад… Прочитай и хорошенько подумай. В понедельник я приеду, и мы поговорим. Книгу ни в коем случае никому не давай. Ты родился в Ростове?
— Да, — ответил я, пораженный его вопросом.
— Из какого Ростова?
— Как — из какого?
— В России их два: Ростов-Ярославский и Ростов-на-Дону.
— На Дону, на Дону, — поспешно уточнил я.
— Это очень хорошо, — сказал господин Джон, внимательно меня разглядывая. — И тебе сейчас шестнадцать лет?
— Да.
— Ты выглядишь максимум на пятнадцать. А по тому, как ты рассуждаешь, можно дать все восемнадцать. — Господин Джон встал, потянулся сладко, так что хрустнули кости, и сказал: — Пройдемся. Покажи мне сад и монастырь.
Мы бродили по аллеям и говорили о чем попало: о птицах, о небе, о пролетевшем над нами самолете, о том, как дышат деревья и как из цветов получаются яблоки. И мне казалось, что господин Джон знает все на свете. Говорил он интересно, весело.
Мне было очень легко, я совсем не чувствовал, что господин Джон старше, и мы болтали, как мальчишки. После мамы со мной никто не разговаривал так просто и искренне. Мне стало радостно, легко, и в эти минуты я ничего на свете не боялся. Я был в ударе и рассказывал господину Джону все, что приходило в голову, все, что я знал, что вычитал в книгах.
Я показал господину Джону, где церковь, где живут монахи, где наши учебные классы. И вдруг на монастырском крыльце появился отец Бруно.
— Ты что здесь делаешь? — строго спросил он. — Кто этот господин?
Господин Джон прикоснулся к моему плечу:
— Молчи.
Он подошел к отцу Бруно, и они не больше минуты поговорили на незнакомом мне языке. Отец Бруно почтительно раскланялся и, как я понял, приглашал господина Джона войти в монастырь.
— Нам некогда. До свидания, — ответил ему господин Джон уже по-французски и вернулся ко мне: — Пошли!
— Это же отец Бруно, — шепнул я и оглянулся назад — священник все еще стоял на крыльце и смотрел нам вслед.
— Ну, видишь? — весело сказал господин Джон. — Достаточно ему было узнать, что я американец, и он из грозы превратился в само солнышко.
Когда мы подошли к канцелярии, машина уже была там, и господин Джон дружески попрощался со мной и уехал.
А я, возбужденный, радостный, бросился в самый дикий угол сада, где густо рос малинник. Забравшись в самую его чащу, сел на землю, раскрыл книгу и увидел ее название: "Жан Мелье. Завещание".
Я читал не отрываясь, пока не стало темно, пропустив обед и ужин. Занавесив окно одеялом, я продолжал читать в своей комнате. А когда настало утро, я снова забрался в малинник…
Читать эту книгу было нелегко, и, если бы она попала в мои руки обычным путем, у меня, наверное, не хватило бы терпения всю ее прочитать. Но книга, принадлежащая господину Джону, не могла быть неинтересной, и, когда я что-нибудь не понимал, я винил себя, а не книгу. Перечитывал такие места по нескольку раз и все равно не понимал. Материя движется — что это такое? Я готов был разреветься от досады.
Однако далеко не все было таким непонятным. Мир устроен несправедливо, — утверждал Жан Мелье, и я с этим был полностью согласен; несправедливость эту я испытывал на себе.
Одним дано все, у других все отнято, — утверждал Жан Мелье. Он гневно обличал богачей и с любовью говорил о нищих. А разве я не так же ненавидел франтов? Разве все мои страдания были не оттого, что я здесь нищий, живущий на благотворительные подачки богачей? И, наконец, я прочитал то, что меня потрясло, — Жан Мелье утверждал, что религия гнусно обманывает людей, ибо она, с одной стороны, проповедует, что все от бога, в том числе, значит, и вся несправедливость жизни, а с другой — и опять-таки от имени бога — требует: смирись. Она торжественно возвещает, что все люди братья, но к смирению призывает только обездоленных.
Жан Мелье писал о продажности, о лицемерии церкви и ее слуг, у которых главная обязанность — заставить лишенных всего людей верить в благочестивую чепуху и одновременно в то, что мир устроен идеально и точно так, как хочет бог, а посему они должны быть смиренны и покорны.
"Это правда!" — кричало во мне все, и я вовсе не чувствовал себя вовлеченным в кощунство против бога и церкви. Наоборот — книга словно исцеляла меня, объясняла мне все, что со мной произошло и происходит. Эти страницы были для меня как бы ступеньками, по которым я с туманных высот моей мальчишеской веры спускался на несправедливую, грешную, но ясную землю, залитую щедрым летним солнцем.
В понедельник приехал господин Джон. Я увидел его за рулем светло-серой машины — обаятельного, красивого, с ласковыми глазами — и бросился ему навстречу с книгой в руках.
Взяв у меня книгу, он небрежно бросил ее в машину и спросил:
— Прочитал?
— Да.
— Что скажешь?
— Сказать толком всего я еще не могу, но со мной что-то происходит… Я начинаю понимать… Я освобождаюсь…
Господин Джон пристально и весело посмотрел на меня:
— Садись в машину. Проедемся.
Мы выехали на шоссе и помчались к городу, который до сих пор я видел только издали. Теперь он быстро надвигался на нас. Мы молчали. Мне было очень хорошо. Вблизи города господин Джон остановил машину на обочине, выключил мотор и повернулся ко мне.
— То, что ты, Юрий, сказал о книге, мне не нравится, — произнес он и, вынув сигарету, закурил.
Господин Джон говорил сейчас тихим и добрым голосом, не сводя с меня совсем невеселых глаз.
— Настоящая вера необходима человеку, как воздух, и она, Юрий, совсем не путы. Наоборот, в ней, в вере, — дополнительная душевная сила человека. Если человек ни во что возвышенное не верит, он легко может совершить бог знает что. На днях, например, я прочитал в газете страшную историю. Отец убил пятилетнюю дочь и жену. Вот тебе, кстати, еще один пример церковной лжи. Церковь утверждает, что все в жизни — от бога. Да? Значит, этот убийца своей дочки и жены тоже от бога?
Я напряженно обдумывал то, что услышал.
— А все дело в том, как устроена жизнь на земле, — продолжал господин Джон. — Есть, например, такая страна — Америка. Там нет обездоленных, и там ни богу, ни церкви не надо никого обманывать. Там все искренне верят в бога и в его высшую справедливость. Ну, а здесь, в насквозь прогнившей и продажной Европе, ни о какой справедливости не может быть и речи. Так что тебе, Юрий, не надо отказываться от веры. Нельзя, Тебе следует вернуться к твоей вере, к той, которую ты придумал еще в сиротском приюте. Исповедоваться перед злым чертом из вашего монастыря — это занятие бесполезное. А вот исповедь перед собственной совестью, требующей от тебя честности, исполнительности, преданности делу и любящим тебя людям, просто необходима. Ты мне рассказывал про свои молитвы. Вернись к ним. И начни с той, где ты клянешься на добро людей отвечать добром. Можешь?
— Не знаю, — пробормотал я.
— Ну вот, к примеру, я сделал тебе какое-нибудь зло?
— Что вы! Что вы!
— И ты не хочешь поклясться перед собственной совестью ответить мне добром?
— Я клянусь, — сказал я тихо, с чувством. Я действительно уже тогда готов был для этого человека сделать все.
— Вот и прекрасно! — со своей обаятельной улыбкой сказал господин Джон. — А я клянусь, что сделаю все, чтобы жизнь твоя стала интересной, наполненной полезной деятельностью на благо людям. Договорились?
Я кивнул. Мне было необыкновенно хорошо — рядом со мной был человек, который понимал меня, хотел мне добра и обещал сделать мою жизнь другой — интересной, осмысленной.
Это было не по силам даже отцу Кристиану…