159328.fb2
Так оно и вышло: это оказался бабуин, который сидел на корточках посреди тропы и смотрел на меня близко посаженными оранжевыми глазами, держа у бока одну лапу, сжатую в кулак. У него были пышные усы и длинная собачья морда. Широкая грудная клетка и густые бачки позволили мне предположить — как потом выяснилось, правильно, — что это самец. Несмотря на свои внушительные размеры, бедняга представлял собой довольно жалкое зрелище. Его свалявшаяся шерсть была заляпана грязью, а на ноги толстым слоем налипла хвоя. В глазах его застыло до боли грустное, потерянное, почти умоляющее выражение, хотя мне почудилось, что в этой немой мольбе сквозит намек на оскорбленное достоинство. Возможно, причиной тому была шляпа, которая сидела у него на голове, — конической формы, раскрашенная оранжевыми и пурпурными ромбами, да еще с большим ярко-оранжевым помпоном. Завязанная у него под подбородком черной ленточкой, она съехала с макушки и торчала вбок под забавным углом. Пожалуй, мне самому захотелось бы убить того, кто нацепил на меня такую шляпу.
— Так это был ты? — спросил я, вспомнив рассказ По о свирепом орангутанге, размахивавшем бритвой в парижской квартире. Имела ли эта история реальные основания? Мог ли клоун принять смерть от рук своего любимца и товарища, который — на что теперь ясно указывал животный запах в пещере, еще недавно поставивший меня в тупик, — делил с ним тяготы его отшельнического существования?
Бабуин отказался отвечать на мой вопрос. Тем не менее спустя минуту он поднял свою длинную, скрюченную левую руку и показал себе на живот. Смысл этого жеста был очевиден, а заодно я получил и нужный мне ответ: если он не мог вскрыть банку сосисок с фасолью, разве в его силах было подвергнуть тело своего владельца или партнера столь изощренной и жестокой хирургической операции?
— Ну ладно, старина, — сказал я. — Давай-ка раздобудем тебе чего-нибудь перекусить. — Я сделал шаг по направлению к нему, слегка опасаясь, что он пустится наутек или, еще того хуже, бросится на меня. Но он по-прежнему сидел, тоскливо сгорбившись, сжимая что-то в своей правой лапе. Я приблизился к нему. От его отсыревшей шерсти нещадно воняло. — А тебе не мешало бы помыться, верно? — машинально сказал я, будто обращаясь к чьей-то усталой старой собаке. — У вас с приятелем не было привычки вместе принимать ванну? Ты был здесь, когда это случилось, дружище? Не подскажешь, чьих рук это дело?
Животное смотрело на меня снизу вверх, и в глазах его светилась та пронзительная и мудрая печаль, которая придает мордам человекообразных обезьян и мандрилов выражение братского упрека, словно люди изменили святым принципам нашего общего рода. Я осторожно потянулся к нему. Он сжал мои пальцы своей сухой кожаной лапой и в следующий миг внезапно прыгнул прямо ко мне на руки, точно ребенок, ищущий утешения. Его невыносимый смрад — помесь скунса с помойкой — ударил мне в нос. Я задохнулся и едва не упал, а бабуин завозился, стараясь обхватить меня всеми четырьмя лапами. Должно быть, я испустил невольный крик; мгновенье спустя меня будто дважды грохнули по голове железной крышкой; грузное животное обмякло и с ужасным, почти человеческим вздохом разочарования соскользнуло наземь у моих ног.
Ганц и двое полицейских из Эштауна подбежали ко мне и оттащили в сторону мертвого бабуина.
— Он не… он просто… — я был в такой ярости, что это мешало мне говорить связно. — Вы же могли попасть в меня!
Ганц закрыл животному глаза и вытянул его лапы вдоль туловища. Правая была до сих пор сжата в косматый кулак. Не без некоторых усилий Ганцу удалось разжать его. И тут с губ моего помощника сорвалось непечатное восклицание.
На ладони у бабуина лежал человеческий палец. Мы с Ганцем переглянулись, тем самым подтвердив без слов, что у мертвого клоуна имелся в наличии полный комплект соответствующих единиц.
— Проследи, чтобы этот палец отдали Эспаю, — сказал я. — Возможно, мы узнаем, кому он принадлежал.
— Женщине, — отозвался Ганц. — Посмотрите, какой ноготь.
Я взял у него палец, держа его за изжеванный, окровавленный конец, чтобы ненароком не испортить улики, которые могли прятаться под длинным ногтем. Хоть и твердый, он оказался до странности теплым — наверное, благодаря тому, что провел несколько дней в лапе животного, пусть в малой степени, но все-таки отомстившего убийце своего хозяина. Похоже, это был указательный палец с аккуратно подпиленным, заостренным ногтем длиной чуть ли не в три четверти дюйма. Я покачал головой.
— Он не накрашен, — сказал я. — Даже без лака. Многие ли женщины ходят с такими?
— Может, краска стерлась, — предположил один из полицейских.
— Может быть, — сказал я. Потом опустился на колени рядом с телом бабуина. У него на шее, сзади, я заметил рану — длинную, глубокую, под коркой грязи и запекшейся крови. Перед моим мысленным взором встала эта картина: бабуин, как босоногий ребенок, танцует вокруг убийцы и его жертвы, в борьбе прокладывающих свой путь к поляне. Отогнать такого зверя мог лишь достаточно сильный мужчина. — Поверить не могу, что вы прикончили нашего единственного свидетеля, детектив Ганц. Бедняге просто захотелось меня обнять.
Это сообщение, похоже, не только озадачило, но и изрядно позабавило Ганца.
— Он был обезьяной, сэр, — сказал Ганц. — Сомневаюсь, что…
— Он умел подавать знаки, дуралей! Он объяснил мне, что голоден!
Ганц заморгал, пытаясь, по-видимому, добавить в свою персональную инструкцию параграф о потенциальной полезности цирковых обезьян при полицейских расследованиях.
— Если бы в моем распоряжении была дюжина таких бабуинов, — сказал я, — у меня никогда не возникло бы нужды покидать кабинет.
В тот вечер перед возвращением домой я заглянул на склад для хранения вещественных доказательств на Хай-стрит и взял оттуда две книги из тех, что были найдены нынче утром в пещере. Когда я вышел обратно в коридор, мне померещился какой-то странный запах — странный, во всяком случае, для этого унылого царства линолеума и зудящих ламп дневного света. Это был запах моря — свежий, резкий, солоноватый аромат. Я решил, что здесь, должно быть, вымыли пол каким-то новым дезинфицирующим средством, но это напомнило мне и запах крови, исходящий от пакетов с образцами и закрытых контейнеров, которые хранились на складе. Я повернул в замке ключ, сунул книги в скользких защитных конвертах к себе в портфель и зашагал по Хай-стрит в сторону Деннистон-роуд, где расположена публичная библиотека. По средам она закрывалась поздно, а если я со своим университетским немецким хотел сколько-нибудь близко познакомиться с герром фон Юнцтом, мне был необходим немецко-английский словарь.
Библиотекарь Люси Бранд ответила на мое приветствие с осторожным видом человека, который надеется быть вознагражденным за свое терпение двумя-тремя интригующими новостями. Сообщение об убийстве, не обремененное излишними подробностями, было опубликовано в эштаунском «Сплетнике» накануне утром, и хотя я предупредил незадачливых охотников за белками, чтобы они не распускали языки, по округе уже поползли слухи, полные нелепых догадок и откровенной лжи; я же достаточно хорошо знал свой родной город и понимал, что дело необходимо закрыть как можно скорее, иначе ситуация легко выйдет из-под контроля. Прецедент 1932 года — я имею в виду появление в наших краях таинственного Зеленого человека и связанные с этим события — как нельзя лучше продемонстрировал, что у моих земляков есть досадная склонность ударяться в панику чуть ли не по любому поводу.
Найдя на полках словарь Кёлера, я под влиянием внезапного импульса свернул к каталогу, чтобы поискать в нем Фридриха фон Юнцта. Ни одной карточки с работой этого автора в ящиках не оказалось — пожалуй, это едва ли заслуживало удивления, поскольку городок у нас маленький и библиотека сравнительно небогата. Тогда я обратился к полкам со справочной литературой и полистал энциклопедии по философии и сравнительной филологии, но и там не нашлось никакого упоминания о фон Юнцте (хотя на титульном листе его книги значилось, что он имеет дипломы Тюбингенского университета и Сорбонны). Складывалось впечатление, что Фридрих фон Юнцт безжалостно вычеркнут из пыльных анналов тех научных дисциплин, коим он себя посвятил.
Лишь когда я закрывал «Энциклопедию архео-антропологических исследований», мне в глаза вдруг бросилось одно название — я заметил его буквально за миг до того, как книга со стуком захлопнулась. Это название я уже видел в книге фон Юнцта: Урарту. Я едва успел сунуть между страниц кончик большого пальца; еще полсекунды, и драгоценное место было бы безвозвратно утеряно. Обнаружилось, что имя фон Юнцта также спрятано (вернее, захоронено) в саркофаге этой статьи, длинной и нудной, посвященной трудам некоего оксфордца по имени Сент-Деннис Т. Р. Гладфеллоу, «крупного специалиста, — как говорилось в статье, — в области изучения верований древних, большей частью неизвестных народов, условно называемых ныне протоурартскими». Нужная мне ссылка была втиснута в столбец, изобилующий сравнениями обломков различных артефактов из обсидиана и бронзы:
К анализу этих ритуальных орудий Г., возможно, подтолкнули недавние находки Фридриха фон Юнцта на раскопках бывшего храма Иррха в северной части центральной Армении, в том числе несколько жертвенных клинков, имеющих отношение к культу протоурартского божества Йе-Хеха, довольно выспренне (хотя, к сожалению, без всяких серьезных на то оснований) охарактеризованного немецким коллегой как «бог темного, или издевательского, смеха», — таким образом, можно признать, что работа этого печально известного путешественника и фальсификатора в данном случае оказалась небесполезной для науки.
После этого перспектива провести вечер в компании герра фон Юнцта стала казаться мне еще менее соблазнительной. Одной из самых скучных личностей, с какими сводила меня судьба, была моя собственная мать, которая в пору моего раннего детства подпала под влияние мадам Блаватской и ее приверженцев и до самой своей кончины продолжала отравлять мое существование и истощать мое будущее наследство пристрастием к этой неудобоваримой каше, состряпанной из бессмыслицы и лжи. Мать заморочила голову нескольким местным простакам — среди них был несчастный старый пьяница Таддеус Крейвен — и испепелила их так же основательно, как земная атмосфера испепеляет угодившие в нее астероиды. Самыми приятными в моей карьере были эпизоды, связанные с разоблачением жуликов и шарлатанов, наживавшихся на чужом легковерии, и меня отнюдь не вдохновляла мысль о том, что мне придется скоротать вечер в обществе подобного персонажа, вдобавок ко всему прочему изъясняющегося на немецком языке.
Несмотря на все это, меня глубоко поразил самый факт знакомства убитого циркового клоуна с научными сочинениями — пусть и весьма сомнительного толка — о религиозных верованиях протоурартских народов, и я никак не мог закрыть на него глаза. Взяв Кёлера, я отнес его к стойке, где Люси Бранд жадно ожидала от меня хотя бы малой толики животворной информации. Однако я ничем ее не порадовал, и тогда она заговорила сама.
— Он был немец? — спросила она с бесцеремонностью, какой прежде я за нею не замечал.
— Кто был немец, дорогая моя мисс Бранд?
— Убитый. — Она понизила голос до хрестоматийного библиотекарского шепота, хотя во всем здании, кроме нас, был один только Боб Сферакис, мирно похрапывающий в зале периодики над старым номером «Грита».
— Не… не знаю, — ответил я, слегка ошеломленный то ли простотой ее вывода, то ли тем, что он ускользнул от меня самого. — Полагаю, это возможно.
Она подвинула словарь ко мне.
— Сегодня приходил другой, — сказала она. — По крайней мере, сначала я подумала, что он немец. Хотя на самом деле, наверно, еврей. Он как-то умудрился найти единственную книгу на иврите, которая у нас есть. Одну из тех, что отошли к нам по завещанию усопшего мистера Форцайхена. По-моему, молитвенник. Крохотный такой. В переплете из черной кожи.
Конечно, ее сообщение должно было вызвать в моей памяти ответную реакцию, однако этого не случилось. Я надел шляпу, пожелал мисс Бранд доброй ночи и медленно побрел домой со словарем под мышкой и портфелем, где лежали увесистый томик фон Юнцта и книжечка в черном кожаном переплете, крошечные листы которой были испещрены странными загогулинами.
Не стану утомлять читателя рассказом о том, как мучительно я продирался сквозь колючий кустарник неуклюжего и высокопарного текста фон Юнцта. Довольно будет сказать, что большая часть вечера ушла у меня на борьбу с предисловием. Было уже за полночь, когда я добрался до первой главы, и дело близилось к двум часам, когда я наконец накопил достаточно информации, каковую и выложу сейчас перед читателем без всяких иных подтверждений, помимо свидетельства этих страниц, а также без всякой надежды на то, что ее без обиняков примут на веру.
Ночь выдалась бурная; я сидел в кабинете на верхнем этаже круглой башенки, слушая, как дребезжат в рамах оконные стекла, точно в мой старый дом пытается ворваться разом целая толпа грабителей. Говорили, что в 1885 году именно в этой комнате под самой крышей Говард Эш, последний из живых потомков основателя нашего города, генерала Аннании Эша, запечатал в конверт пустой бланк своей жизни и отправил себя, должным образом оплатив почтовые расходы, своему Создателю. Под случайными порывами сквозняка время от времени шевелились страницы словаря Кёлера у моей левой руки. Я читал, и мне казалось, будто весь мир заснул и блаженно дремлет в неведении, тогда как меня оставили в «вороньем гнезде» нести одинокую вахту в когтях шторма, примчавшегося к нам с тропика ужаса.
Согласно рассказу ученого или шарлатана Фридриха фон Юнцта, земли, лежащие в окрестностях нынешней северной Армении, породили (вместе с целой уникальной космологией) два враждебных друг другу культа, уцелевшие и до наших дней; последователи одного из них поклонялись Йе-Хеху, Богу Темного Смеха, а приверженцы другого — Аи, Богу Беспредельной и Вездесущей Печали. Те, кто исповедовал культ Йе-Хеха, считали вселенную космическим трюком, розыгрышем верховного божества Иррха, придуманным им ради неведомых целей, юдолью, полной горя и жестокой иронии, единственный возможный отклик на которую — злобный смех вроде того, каким, по их убеждению, смеялся сам Иррх. Чтобы выразить свое отношение к черной комедии жизни, смерти и всех человеческих потуг, поклонники бабуиноголового Йе-Хеха создали священный бурлеск, упоминаемый Павсанием и одним из путников в диалоге Плутарха «О крушении оракулов». Ритуал начинался со свежевания человеческой головы, снятой с плеч воина, погибшего в сражении, или иного деятеля, пожертвовавшего собой из каких-либо благородных побуждений. Затем клоун-священник надевал на себя эту бескровную маску и танцевал, изображая собой карикатуру на павшего героя. Поскольку поклонники Йе-Хеха в течение долгих веков заключали браки только внутри своей секты, они фактически превратились в своеобразный подвид homo sapiens, характеризуемый противоестественно широкой ухмылкой и белой как мел кожей. Фон Юнцт утверждал даже, что обычай гримировать цирковых клоунов возник после того, как непосвященные принялись неуклюже подражать этим древним мутантам.
Непримиримыми соперниками слуг Бабуина были, как я сказал выше, почитатели Аи, Вечно Скорбящего Бога. Этим мрачным фанатикам мир представлялся таким же страшным и жестоким, как их заклятым врагам, но их реакцией на вселенскую несправедливость был более или менее постоянный траур. За долгое тысячелетие, минувшее с поры расцвета древнего Урарту, представители этой секты разработали сложную физическую дисциплину, нечто вроде джиу-джитсу или художественной гимнастики убийства, и практиковали ее в основном во время безжалостной охоты на поклонников Йе-Хеха. Ибо они верили, что Иррх, он же Ушедший, этот Молчаливый Завещатель, который целую вечность тому назад выбросил космос через плечо, словно обертку от съеденной селедки, и отправился восвояси, не оставив и намека на свои дальнейшие планы, может вернуться и открыть смысл своего необъяснимого и трагического творения лишь после того, как все племя обожателей Йе-Хеха вкупе со всеми экземплярами их священной книги «Хндзут Дзул», или «Непостижимый обман», будет стерто с лица земли. Только тогда Иррх возвратится после своего вековечного отсутствия, «и какой новый ужас или искупление принесет он с собой, — торжественно возглашал немец, — не дано знать ни единой живой душе».
Все это показалось мне лишь крайне отталкивающей разновидностью той самой зороастрийской белиберды, которой так щедро потчевала окружающих моя мать, и я уже подумывал махнуть на свои находки рукой и намекнуть Джеку Ганцу, что дело лучше всего спрятать под сукно и покрыть забвением, однако меня заинтересовали слова, коими Фридрих фон Юнцт завершал вторую главу своего утомительного труда:
Хотя евангелие цинизма и насмешки, проповедуемое поклонниками Йе-Хеха, нашло широкое распространение во всех странах, сам культ практически исчез, отчасти по причине вражеских нападений, отчасти из-за хронических болезней, порожденных биологической замкнутостью. По некоторым данным, сегодня (книга фон Юнцта была помечена 1849 годом) во всем мире осталось не более 150 его представителей. Почти все они зарабатывают себе на жизнь работой в передвижных цирках. Хотя прочие цирковые деятели осведомлены об их существовании, они не торопятся раскрыть эту тайну рядовой публике. А сами несчастные ведут себя тихо, ежеминутно находясь в ожидании поступи за ближайшим углом, тени на пологе шатра и безжалостного ножа, который, пародируя их собственный давно забытый ритуал жестокой пародии, отделит от черепа их мертвенно-бледные лица.
На этом месте я отложил книгу — руки мои уже дрожали от усталости — и взял другую, написанную на неведомом языке. «Непостижимый обман»? Едва ли, подумал я: у меня вовсе не было охоты принимать на веру нелепые измышления герра фон Юнцта. Скорее, маленький черный томик просто содержал в себе некие священные тексты на родном языке мертвеца — к примеру, отрывки из Библии. И все же я должен признаться, что кое-какие детали из отчета фон Юнцта пробудили в моей душе неясные, но скверные предчувствия.
Затем за окном вдруг раздался тихий скрип — словно кто-то бережно, почти любовно провел по стеклу пальцем с длинным ногтем. Но этим пальцем оказалась всего лишь качающаяся под порывами урагана ветвь старого тополя, росшего у моей башенки. Я вздохнул с облегчением, чуть пристыженный. Пора на боковую, сказал я себе. Прежде чем улечься, я подошел к полке, отодвинул в сторону бюст Галена, доставшийся мне от отца, сельского врача, и как следует глотнул доброго теннессийского виски — вкус к нему тоже перешел ко мне по наследству. Подбодрив себя таким образом, я вернулся к столу и взял книги. Честно говоря, я предпочел бы оставить их на месте — а если уж быть совсем откровенным, я с удовольствием вовсе бы их сжег, — но моим долгом было сохранить их в неприкосновенности, покуда они находятся у меня на руках. Я положил их в казенные конверты, сунул к себе под подушку, лег в постель — и мне приснился самый плохой сон в моей жизни.
Это был один из тех снов, где вы точно муха на стене, бесплотный наблюдатель, не способный ни заговорить, ни вмешаться в происходящее. На сей раз меня угостили историей человека, сыну которого было суждено умереть. Этот человек жил в том уголке света, где ржаво-красная земля порой источала зло, словно горючие миазмы давным-давно захороненной в ней мертвечины. И все же год за годом он, верный своему кодексу чести, смело встречал атаки темных сил, вооруженный лишь юридическими справочниками, сводами законов и постановлениями окружного совета, словно прикрывая тех, кто был вверен его попечению, жалким газетным листом, делая вид, что низвергающийся на них жгучий черный гейзер — всего только весенний дождик. Эта картина вызвала у меня смех, но соль шутки раскрылась позже, когда этот человек в порыве запоздалого сострадания к своей покойной безумной матери решил не карать за вождение в нетрезвом виде одного из ее бывших любовников, пьяницу по фамилии Крейвен. Вскоре после этого Крейвен поехал в неверном направлении по улице с односторонним движением, где его старенький «хадсон терраплейн» столкнулся — со всеми соответствующими такому случаю комическими звуковыми эффектами — с несущимся ему навстречу велосипедом, педали которого отчаянно крутил бесшабашный и горячо обожаемый сын того самого человека. Это было смешнее всего — смешнее забавных нелепостей, связанных с профессиональными хлопотами этого человека, смешнее его тайного пьянства и тоскливых одиноких ужинов, смешнее даже, чем сделавшее его вдовцом самоубийство: отец пережил сына. Это было до того смешно, что, глядя во сне на этого недотепу, я буквально задыхался от хохота. Я смеялся так буйно, что глаза мои выскочили из орбит, а улыбка ширилась, покуда не разорвала моих ноющих щек. Я смеялся, пока оболочка моей головы не лопнула, развалившись, как стручок, — и тогда мой череп и мозги взмыли в небо белым невесомым пухом, облачком из эльфийских парашютиков.
Примерно в четыре часа утра я проснулся и заметил, что со мной в комнате кто-то есть. В воздухе витал отчетливый солоноватый запах моря. Я плохо вижу и потому не сразу различил пришельца в полумраке, хотя он стоял рядом с моей кроватью, а его длинная тонкая рука, точно змея, ползала у меня под подушкой. Я лежал абсолютно неподвижно, терпеливо снося близость изящных острых ногтей призрака и шорох его чешуйчатых костяшек, покуда он не выгреб все содержимое моего изголовья и не умчался с ним в окно спальни, оно же зев Нейборсбургских пещер, у которого продавал в будке билеты крошечный полковник Эрншоу.
Теперь я очнулся по-настоящему и сразу же полез под подушку. Книги все еще были там. В восемь часов утра я вернул их на склад вещественных доказательств. В девять поступил звонок от Долорес и Виктора Эбботов, хозяев мотеля близ Планкетсбург-Пайк. Один из их постояльцев внезапно скрылся, оставив после себя зловещие следы. Я сел в машину вместе с Ганцем, и мы отправились туда. Эштаунская полиция уже рыскала по территории и домикам мотеля «Виста Долорес». Корзина для мусора в ванной номера 201 была переполнена окровавленными повязками. Похоже, что сбежавший гость держал в своем номере живую птицу: соседи показали, что слышали крики наподобие вороньих. По всей комнате был разлит солоноватый запах, который я тут же узнал; одним из нас он напомнил запах на берегу океана, другим — запах крови. Когда насквозь промокшую подушку отправили в Питтсбург на экспертизу к Эспаю, выяснилось, что она пропитана человеческими слезами.
Ближе к вечеру, вернувшись из суда, я обнаружил в своем кабинете записку от доктора Соэра. Он закончил аутопсию и предлагал мне зайти. Прихватив с собой бутылку, спрятанную за бюстом Дэниэла Уэбстера, я направился в окружной морг.
— Этот несчастный сын своей матери был уже мертв, когда его свежевали, — сегодня высокий, нескладный доктор Соэр выглядел не таким угрюмым, как во время нашего последнего разговора. Убежденный методист, Соэр старательно избегал крепких выражений, однако — по крайней мере, на моей памяти — никогда не чурался крепких напитков. Я налил нам обоим по маленькой, а затем по второй. — Мне пришлось с ним повозиться, потому что у этого бедняги была одна особенность, которую я упустил вначале.
— А именно?
— Теперь я вполне уверен, что он страдал гемофилией. Так что мое определение времени убийства по сворачиванию крови оказалось неточным.