159407.fb2
Из библиотеки после работы с материалами, которые были отложены для прокурора Берга, не заезжая домой, Люс отправился к своему продюсеру. «Я скажу Шварцману часть правды, — думал Люс, подкачивая бензин в карбюратор „мерседеса“. — Но этой части будет достаточно, чтобы он дал мне денег на поездку. Шварцман — парень с головой, и нюх у него отменный. Он поймет то, что следует понять…»
Шварцман встретил Люса радостно, с открытой улыбкой и какой-то странной горделивостью за своего режиссера, ставшего в эти дни столь известным в боннской республике.
— Вы не представляете себе, Люс, как я рад за вас. Да разве один я? Фройляйн Габи, пожалуйста, соорудите кофе. Вы не хотите выпить, Люс?
— С удовольствием.
— Коньяк, пожалуйста, фройляйн Габи. Тогда, может, чего-нибудь перекусить? Старый осел, я не удосужился спросить вас об этом сразу…
— Почему «старый осел»? Вы думаете, что в тюрьмах по-прежнему голодают? Вполне сносная еда… Спасибо… Вы милый человек, Шварцман…
— Я рассчитывал, что вы приедете ко мне первому. Впрочем, куда вам сейчас еще ехать, если не ко мне?
— Да как вам сказать… В тюрьме показывают цветные сексуальные сны, а в нашем городе есть куда заглянуть по этому поводу. Слушайте, Шварцман, мне нужны деньги.
— Сколько?
— Тысяч тридцать — тридцать пять от силы.
— Эти деньги я смогу дать. Вам надо получить эти деньги сегодня?
— Нет проблемы, Шварцман. Можно подождать до завтра. Теперь дальше. Мне надо уехать.
— Вы хотите отоспаться? Я понимаю.
— Нет, я отоспался в тюрьме. Года на три вперед. Мне надо уехать по делу. На месяц, два…
— Это невозможно, Люс. У меня подписаны договоры с кинотеатрами. Вы должны закончить ваш фильм в ближайшие три недели…
— Вам выгодно, чтобы картина появилась как можно скорее, пока у всех в памяти наш скандал? Его забудут через несколько дней, уверяю вас, Шварцман. Пресса подкинет какие-нибудь сенсации про хиппи, и все бросятся на новенькое. Моим врагам выгодно, чтобы меня как можно скорее забыли…
— Я понимаю, Люс, я все понимаю, но с меня — именно поэтому — владельцы кинотеатров потребуют неустойку, если я не передам им ваш фильм к сроку…
— Какова сумма неустойки?
— Думаю, очень большая…
— Я отслужу неустойку, Шварцман. Дело в том, что в тюрьме я задумал новую ленту.
— Ну и прекрасно. Закончите эту и немедленно войдете в следующую… У меня просто-напросто нет средств, чтобы внести неустойку. Вы же знаете, что и под эту картину я получил ссуду в банке, а это было нелегкое дело — получить под вас деньги. Что за тема нового фильма?
— Об этом пока рано говорить.
— Фильм будет игровым?
— Не знаю. Пока не знаю. Скорее всего, сплав актерской игры с хроникой…
Шварцман поднялся, прошелся по кабинету, то и дело вытирая шею платком — он сильно потел, когда волновался.
— Если это связано с документалистикой, я попробую поговорить кое с кем на Кудаме:[3] они прокатывают оскопленную шведскую порнографию, ваша задумка может их заинтересовать.
— Спасибо, — сказал Люс. — Только это еще не точно — документалистика…
— Новый фильм будет автобиографичным, связанным с вашим делом?
— Как сказать…
— Сказать мне надо правду.
— Если я скажу «да»?
— Тогда я спрошу, кто будет играть роль вашей подруги. На это клюнут…
— Этого не будет. Не в этом смысл моего замысла.
— Тогда ваше предприятие никого не заинтересует. Если бы вы пошли на то, чтобы рассказать зрителям про свой интимный мир, мне удалось бы что-нибудь придумать. Толпа любит подглядывать в замочную скважину.
— Как вы думаете, во что может вылиться неустойка? Приблизительно, весьма приблизительно?
— Тысяч двести. Не меньше.
— Но я же доделаю этот наш фильм! — сказал Люс. — Ну, скажем, через два месяца мы его сдадим… Это никак не повлияет на сумму неустойки?
— Об этом сейчас преждевременно говорить, Люс. Вероятно, в дальнейшем что-то мы сможем получить назад. Но об этом сейчас рано говорить.
— Я очень сожалею, милый, — сказал Люс, поднимаясь, — но мне придется вас огорчить… Если вы не сможете договориться о пролонгации картины, этой картины или же что-нибудь придумать с новой, я вынужден буду уплатить вам неустойку…
— У вас нет денег, Люс.
— Я, быть может, останусь голым, но я задумал эксперимент. К этому эксперименту рано или поздно приходит каждый художник, Шварцман…
— Что за эксперимент? — устало спросил продюсер, тоже поднимаясь.
— Чехов писал, что надо по капле выдавливать из себя раба. Вот этим я и решил заняться в тот месяц, под который просил у вас деньги.
От Шварцмана Люс поехал к владельцу радиозаводов Клементу фон Зеедле. Их познакомили месяцев пять назад, и Зеедле сказал тогда, что собирается вложить деньги в кинопроизводство. «Заезжайте, — предложил он тогда Люсу, — обменяемся соображениями. Я, естественно, не очень-то разделяю ваши политические концепции, однако искусство ваше впечатляет, и равнодушных я не видел — одни хотят линчевать вас, другие собирают деньги на прижизненный памятник. Заезжайте, быть может, договоримся о чем-то на будущее».
— Здравствуйте, рад вас видеть, Люс, — сказал Зеедле. — Я был огорчен, узнав о ваших неприятностях. Кофе? Коньяк?
— Спасибо. У меня к вам деловой разговор.
— Кофе не мешает делам… Кстати, неприятности кончились или остались хвосты?
— Все кончилось.
— Ну и слава богу… Я был убежден в этом…
Кабинет у Клемента фон Зеедле, в отличие от маленького бюро Шварцмана, был громадный, обставлен новой мебелью, но не той, которая рекламируется как «самая удобная и надежная», а особой, сделанной на заказ в Скандинавии, из светлого дерева; кресла обтянуты настоящими тигровыми и леопардовыми шкурами, на стенах не репродукция с Гогена, а настоящий Пикассо и Сальвадор Дали.
В отличие от Шварцмана, владелец радиозаводов не стал вызывать секретаршу, а сам заварил кофе и поставил перед Люсом чашку.
— У меня родилась идея, господин Зеедле. Идея нового фильма.
— Спасибо, что пришли ко мне. Польщен. Когда бы вы смогли начать работу?
— Сегодня.
— Прекрасно. Сколько это будет мне стоить?
— Первый взнос — двести тридцать тысяч.
— Это ерунда. Это не деньги. Каким будет второй взнос?
Люс почувствовал, как его тело, все это время напряженное (из-за этого ему было неудобно сидеть в машине, и у Шварцмана, и здесь), стало прежним, упругим и подвластным ему. Он откинулся на спинку стула и вытянул ноги.
— Я не совсем готов к ответу, но думаю, что мы уложимся в семьсот тысяч, от силы в миллион.
— Я советовался с моими друзьями… Они говорили мне, что прокат требует сейчас лишь широкоформатных цветных лент… Вы знаете об этом?
— Да.
— Простите, что я задал вам этот вопрос, но многие режиссеры считают, что целесообразнее выражать идею в черном цвете, — продолжал Зеедле. — Теперь последнее… Тема вашей новой работы?
— Я не умею рассказывать замысел. Что-то про банду. Пиф-паф, коварство, ум, ловкость, насилие, смерть…
— Но об этом уже много сделано, — удивился Зеедле. — Вы — и вдруг вестерн? Оставьте это безвкусным парнишкам из Голливуда. Давайте что-нибудь в духе Антониони, но так, — неожиданно засмеялся Зеедле, — чтобы при этом можно было коснуться проблем радиопромышленности в двадцатом веке.
— Так я не умею, — сказал Люс и почувствовал, как тело его снова стало деревенеть. Он поджал ноги и с трудом оторвался от спинки стула.
«Удобное, — подумал он, — прямо-таки всасывает. Самым страшным для него будет то время, когда придется расстаться с этой мебелью».
— Полно вам, Люс, — сказал Зеедле, — не надо хмуриться. Сделайте скидку на мою неопытность. Я никогда не имел дела с вашим братом. Только гангстеры? Не обворовываете ли вы себя этим? Люс — и вдруг гангстеры. Ну ладно, в конце концов вам виднее: я рискую деньгами, вы — своей репутацией. Проспект вы захватили?
— Что? — не понял Люс. — Какой проспект?
— На сухом языке моей профессии проспект означает подробное описание того предмета, который вы собираетесь предложить покупателю.
— Я не умею писать проспекты.
— Дорогой Люс, я не могу начинать дело, не имея перед собой предмета, ничего о нем не зная. Покупая автомобиль, вы садитесь за руль и пробуете, удобна ли вам новая модель. Почему вы хотите поставить меня в положение человека, вынужденного покупать кота в мешке? Хорошо, вы не умеете писать проспекты — с этим я могу согласиться, это тоже искусство своего рода. Но вы можете рассказать под диктофон или моему стенографисту о том, что будет происходить в вашем новом фильме? Глава банды — старик или юноша? Что они делают — марихуана, сексуальные анормальности, киднаппинг? Это ведь вы можете рассказать мне и моему стенографисту, не так ли?
«Врать ему? — подумал Люс. — Нельзя этого делать. У меня должны быть чистые руки. Потом это смогут обернуть против меня. Нет. Врать я не стану. Или — или».
— Господин Зеедле, я боюсь огорчить вас, но я действительно не умею рассказывать про свой будущий фильм…
— Милый Люс, я очень ценю Мецената и люблю читать про него, но сам я — хищник. Капиталистический хищник. Так, кажется, называют меня ваши единомышленники. Я вкладываю деньги в дело для того, чтобы получить прибыль. Причем на каждую вложенную марку я хочу получить восемь пфеннигов, всего лишь. Но я обязан получить их, в противном случае я окажусь банкротом, а это нечестно по отношению к трем тысячам моих рабочих, согласитесь?..
Люс ехал домой медленно, выбирая самую длинную дорогу. Он понял, что и в библиотеке, и у Шварцмана, и здесь, в особняке Зеедле, он все время думал о том, как произойдет его встреча с Норой. Он боялся ее скандалов. Люс начинал ненавидеть ее, когда она устраивала сцены. Паоло советовал относиться к этому с юмором, но Люс отвечал ему: «Ты идиот! Ты прописываешь мне свои рецепты. У тебя туберкулез, а ты хочешь своими пилюлями лечить мою гонорею. Ты же знаешь мою матушку, ты помнишь, как она мордовала отца, Паоло! Во мне этот страх перед сценами заложен с детства! Если бы я не любил Нору — все было бы просто и ясно. А так… Какое-то пожизненное заключение в камере любви со строгим режимом, без права свиданий и переписки. Любовное Дахау».
Люс остановил машину около дома. В гараж заезжать он не стал.
«Если она встретит меня так, как я мечтал об этом в тюрьме, я спущусь вниз, загоню машину в гараж и плюну на все это дело Дорнброка, пока не закончу фильм для Шварцмана, а если будет очередная истерика — уеду немедленно. Как угодно — все равно уеду».
Он подошел к двери. В медном прорезе для писем торчал уголок красной международной телеграммы. Люс прочитал: «Я в Ганновере. Буду умна и великодушна. Нора».
Люс нажал кнопку звонка. Он еще ничего не понял. Он прочитал телеграмму еще раз. «Какой Ганновер?» Потом понял — ну конечно, в газетах наверняка напечатали про его встречи с женщиной в Ганновере…
Он отпер дверь: в доме было пусто.
«Браво, что за жена, — вздохнул Люс, — муж в тюрьме, жена на Киприани, но обещает быть великодушной в Ганновере. Идиот! Я всегда мечтал, чтобы она поняла меня. Дрянная эгоистка! Она и в скандалах всегда думала только о себе, о своих обидах, о том, что про нее скажут, если узнают, что я с какой-то бабой был в кабаке».
Люс поднялся в свой кабинет. Он открыл окна и лег на тахту. Кабинет у него был большой, а тахта стояла в маленькой нише, которую Люс называл закутком. Он с детства мечтал о таком закутке. Их дом разбомбили в сорок втором, и он шесть лет жил в подвале вместе с матерью и больной теткой. Как он мечтал тогда о своем закутке, где можно читать и никого больше не слышать, а лишь просматривать на стене то, что сейчас прочитал, и слышать музыку, и придумывать свои счастливые и благополучные концовки вместо тех трагичных, которые доводили его до слез… Когда он купил этот дом и Нора решила, что его кабинет будет наверху, он даже как-то не очень поверил в реальность этой большой комнаты и поначалу чувствовал себя здесь гостем. Лишь когда он поставил тахту в нишу и подвинул тумбочку, на которой всегда громоздилась гора книг, и таким образом отделился от громадного кабинета, обставленного симметрично и аккуратно, он уверовал в то, что все это реальность: и дом, и сад, и тишина, и большой кабинет…
«А ведь придется продать этот дом, — подумал Люс. Он подумал об этом спокойно, и его, признаться, удивило это спокойствие. — Нет иного выхода. Дети? Верно. Но что будет лучше для них: если отец окажется честным человеком при маленькой квартире в новом доме без подземного гаража и таинственного чердака, где можно упоительно играть в „разбойников“, или же если их отец окажется обывателем, для которого ясеневые полы в этом коттедже дороже истины? Мы торопимся дать детям все то, чего не имели сами, но при этом потихоньку теряем самих себя. И приходится ради иллюзии устойчивого благополучия откладывать главный фильм на „потом“, рассчитывая поначалу заложить крепкий фундамент материальной обеспеченности на тот случай, если „главный фильм“ окажется ненужным этому времени. Подлость какая, а? Какому времени, где и когда „главный фильм“, а точнее говоря, „главная мысль“ была нужна? Лишь жертвенность может сделать эту „главную мысль“ нужной времени и обществу. А если алтарь пуст и жертва не принесена — „главное дело“ отомстит… Оно вырвется из рук, его забудешь после пьяной бессонной ночи, его упустишь в суматохе ненужных маленьких дел… И предашь себя — по мелочам, исподволь, незаметно… Сдаешь позиции ото дня ко дню, а позиции в творчестве — это не стратегическая высота на войне, которая переходит из рук в руки и которую можно снова взять с боем… Правда тоже имеет свои навыки, и растерять их легко, а вновь наработать невозможно, как невозможно вернуть молодость… И это я все сказал себе, — вздохнул Люс, закуривая „ЛМ“, — лишь для того, чтобы принести „жертву“ — продать этот дом, дать детям нормальную квартиру, в которых живут пятьдесят миллионов немцев, а самому взамен остаться художником, а не превратиться в поденщика от творчества… Дерьмо ты, Люс, самое обыкновенное дерьмо. Можно ведь сейчас позвонить Бергу и не устраивать этот духовный стриптиз, а попросту сказать, что я передумал, что в драку не полезу — расхотелось… Да и силенок не хватает…»
Он спустился вниз, на кухню, заглянул в холодильник, открыл жестяную банку пива, сделал несколько глотков.
«А честно ли, — продолжал думать Люс, — связывать мои проблемы с детьми? Может быть, я исподволь готовлю себя к отступлению, оправдываясь перед собой существованием моих ребят? Это здорово нечестно, Люс. Они есть, и слава богу, что они есть! Нет ли во мне желания спрятаться за детей, чтобы сохранить благополучие и спокойствие для себя? А, Люс? Как я тебя?! Ничего?»
Он быстро поднялся наверх, взял со стола телефон и, расхаживая по кабинету, набрал номер.
— Алло, это Люс, добрый вечер. Что, господин Паоло Фосс уже вернулся? Соедините меня с ним. Спасибо. Алло, добрый вечер, идиот. Ты мне нужен. Срочно. Не можешь? Когда? — Люс посмотрел на часы. — А транзит? Ты убежден? Хорошо, я вылечу. Встречай меня. Когда я буду в Ганновере? Через час? Ладно. Не смейся, кретин! Ну что ты смеешься?!
Через два с половиной часа Люс был в Ганновере.
— Видишь ли, миленький, — говорил Паоло, когда они ехали с аэродрома, — ты меня ставишь в диковатое положение. Ты ошалел, сказал бы я. Ты знаешь, мое дело — реклама изделий из пластмассы. Я не могу быть таким анонимным продюсером. Если мои партнеры узнают, что я вложил дело в твой фильм, меня ждет крах. Уничтожат, даже косточек не оставят. Я могу одолжить тебе денег. Тысяч пятнадцать. Пожалуйста. Но двести тридцать тысяч! Ты странный человек, ты порой поражаешь меня. Надо же всегда точно знать, с какой просьбой можно обратиться к другу, а с какой нельзя. Добрый ты и хороший человек, но иногда ведешь себя словно дешевая кокетка: «Милый, купи мне серебристую норку». Не говоря уже о том, что вся эта твоя затея кажется мне самоубийством.
— Почему?
— Ты что, сам не понимаешь, на кого замахиваешься? Если все обстоит так, как думает Берг, ты понимаешь, кто окажется твоим врагом?
Люс задумчиво спросил:
— Ты пластинки по-прежнему рекламируешь?
— Конечно.
— Помнишь, мы раньше проигрывали на патефоне большую пластинку с одной песней? Помнишь? А теперь на одной маленькой пластинке записывают пять песен. Все убыстрилось, Паоло, все сейчас убыстрилось. Зло убыстрилось, но и добро тоже должно стать быстрым, иначе снова начнется ночь, и уже не твоего отца, а наших детей сделают рабами в новых концлагерях.
— Тебя всегда заносило на длинные фразы с восклицательными знаками и многоточиями, Люс. Не надо. — Паоло припарковал машину возле маленького ресторанчика. — Пойдем съедим по айсбайну. Ты желтый, и под глазами синяки.
— Пойдем.
— Так вот, милый, раньше надо было думать. Обо всем надо думать заранее. Откуда ты знаешь, о чем я думаю, отказываясь войти в твое дело? Ты же знаешь, как я «люблю» нацистов — и новых и старых, однако я с ними работаю, и по субботам они собираются у меня за городом… Каждому свое, Люс. Я тоже думаю о будущем, но у меня — свои возможности, а у тебя — свои. Каждый человек живет своей задумкой, Люс. И я не имею права сейчас рисковать с тобой, потому что твой проигрыш будет означать гибель моей задумки… Извини меня за монолог, просто я рассвирепел, когда ты напомнил про отца…
— Что ты с ними сможешь сделать, с этими дорнброками, Паоло? Ты сам теперь стал крошечным дорнброком…
— Есть стратегия и тактика, Люс.
Люс поднял глаза на Паоло. Он долго смотрел на него, а потом улыбнулся.
— Знаешь, — сказал он, — я теперь никогда не буду называть тебя идиотом. Я тебя очень люблю, дурака моего…
— Зато я тебя ненавижу… Жри айсбайн, тут делают самый лучший айсбайн, видишь, на косточке, и жир белый.
— Ладно. Жру. Только скажи мне, что делать. Кто мне может помочь?
— Я заказал тебе билет на Париж. В двенадцать в отеле «Георг Пятый» тебя будет ждать Аллан Асон.
— Но он же работает на американцев и англичан. Он никогда не ставил на немцев… Его епархия — Франция, Штаты, Лондон…
— Он мои друг.
— С ним можно говорить в открытую?
— Как тебе сказать… нет, нет, я ему верю… Просто, когда ты говоришь в открытую, ты ставишь собеседника в трудное положение. Аллан живет в сфере бизнеса, у него свои сложности… Словом, Годара и Лелюша он выручал…
В Париже, в отеле «Георг Пятый» — от Триумфальной арки вниз по Елисейским полям, третья улица направо, поворот возле ресторана «Максим», — было полно американцев. Они подчеркнуто старались казаться европейцами.
«Идиоты, — думал Люс, — вместо культуры они перенимают здешнюю буржуазность — жилет в тон к галстуку. Такие славные парни, а поди ж ты…»
Аллан Асон опоздал, потому что никак не мог припарковать «ситроен». Он сделал два круга, а потом бросил машину портье:
— Мишель, я ничего не могу поделать…
— Не тревожьтесь, мсье Асон… Я поставлю машину.
— Спасибо. Заприте заднюю дверь, у меня там сверток…
— Да, мсье Асон…
Аллан Асон извинился перед Люсом за опоздание и добавил:
— Впрочем, вы кандальник, вам теперь положено ждать хозяина — отныне и навсегда. Или станьте, как Делон, продюсером. Он сделался невыносимым сейчас — такой гонор… А картины делают про треугольник, сплошной восемнадцатый век… Виски? Луи, виски, воды и орешков. Поужинаем в ресторане «Каспийская икра». Вам сейчас нужна калорийная пища.
Луи принес бутылку. Люс усмехнулся: на бутылке висела большая медная бляха: «Господин А. Асон».
Аллан заметил его улыбку.
— Ну и что, — сказал он, — не хихикайте. Это удобно. И я не виноват в том, что они вешают на грудь бутылки тяжелую медь — в конце концов, это бар Георга пятого, а он из аристократов. Пейте и не иронизируйте, немец. Даже талантливые немцы вроде вас все равно филистеры.
— Даже такие талантливые французы, как вы, — ответил Люс, — падки на аристократизм Георга Пятого.
— Каждый умный ищет своего сюзерена… Сколько надо денег?
— Сначала четверть миллиона.
— Долларов?
— Марок.
— Тема картины?
— Наша банда. Финансисты, наци…
— Имена будут вымышленные?
— Нет. Подлинные. Иначе нет смысла все это начинать.
— Одно имя. Хотя бы одно… Слушайте, не поедайте меня глазами, все-таки я офицер Почетного легиона и доносить на вас не стану…
— Дорнброк…
— Дорнброк, — задумчиво произнес Аллан. — Дорнброк… Не выйдет, Люс. Объясняю: мой американский компаньон связан с Дорнброком. У них дела в Латинской Америке и в Африке. Я нарушу условия договора с компаньоном, если ударю Дорнброка. Дорнброк сильнее нас в миллион раз. Это — без преувеличения. У меня болтается в делах миллионов десять, наличностью — полтора. А у Дорнброка в наличности не менее миллиарда. Измените имя, место действия, и я вступлю в ваше дело. Я люблю ваше творчество.
— Если я изменю имя, нет смысла заваривать кашу.
— Понимаю. Но вы должны понять и меня, Люс. Дело есть дело.
— Я понимаю. Как вы мне можете помочь иначе?
— Всегда называйте кошку кошкой, Люс. Вам нужны деньги в долг под это предприятие? Если бы не Дорнброк, я бы дал вам денег. Но… Но! — он поднял палец. — Все знают, что вы человек безденежный. Откуда вы получили деньги на эту картину? Кто вас финансировал? И это обнаружится. Это не так трудно обнаружить. Дорнброк не простит мне этого. Я открываю вам карты, Люс. Не сердитесь на меня.
— Вы с ума сошли, Аллан… За что же мне сердиться на вас? Будьте счастливы, славный вы человек.
— Пошли ужинать. Девку хотите? В «Брумеле» великолепные девки. Есть немки.
— Я не могу. Спасибо.
— Ослабли после тюрьмы?
— Наоборот. Отдохнул. Просто… Ладно. Ура! Пьем! Спасибо, Аллан.
— Слушайте, я предлагаю компромисс. Пишите мне письмо. Официальное. Пришлите сценарий. О кошке и мышке. Девочке и бабушке. О космосе или подземелье. Я финансирую вас. Только возьмите на себя ложь. Потом я возбужу против вас дело и откажусь прокатывать ваш фильм во Франции. Прокатают другие, я договорюсь с Фернаном из Бельгии, он хорошо прокатывает немцев во Франции.
— Я думал об этом, — ответил Люс и снова выпил. — Нельзя. Мне нельзя подставляться. Понимаете? Потом будут восторгаться тем, как я обманул продюсера и какая баба лизала мне пятку… И вспомнят, что я начал фильм правды с маленькой лжи! — Он расстегнул мягкий воротничок, спустил галстук и потер заросшие щеки. — Это угробит все дело. Мне надо, чтобы люди смотрели чистый фильм. Понимаете? — Люс хрустнул пальцами и сделал еще один глоток. — Тут все очень сложно, Аллан. Надо идти в это дело с чистыми руками… Обязательно с чистыми руками…
— Мне очень хочется помочь вам, Люс.
— Я вижу. Спасибо. Я привез вам подарок, Аллан. Пусть принесут еще орешков — очень вкусно. Я думал, что я буду всегда это хранить как талисман. — Люс достал из кармана старую алюминиевую ложку. — Я украл ее в тюрьме. Держите. Хлебайте ею ваше дерьмо, бедный, славный Аллан.
— Спасибо. Я повешу эту тюремную ложку над моим рабочим бюро. Пошли. В ресторане нам уже заморозили водку в куске льда и поджарили черный хлеб. А с икрой ничего не делали, чтобы сохранить калории, которые так необходимы для вашего творчества и моего жульничества…
Самолет в Западный Берлин уходил утром. Люс побродил по Латинскому кварталу, зашел в подвальчик «Бомбардиры», где студенты горланили песни и пили кофе, а потом поехал в Орли. Он снял номер в отеле при аэропорте. Спать не хотелось. Он лег на жесткую кровать, не включая света, и долго лежал, прислушиваясь к тому, как ревели турбины самолетов: грозно — те, которые улетали, и жалостливо — только что приземлившиеся, уставшие в полете. Он долго лежал расслабившись и ни о чем не думал… Потом достал из кармана телефонную книжку, включил свет и открыл страничку с буквой «а». Люс просмотрел все имена и фамилии, отметил машинально, что всего записано двадцать два номера («Плохо, что не двадцать один»), удивленно пожал плечами и открыл страничку на букву «м». Телефон и адрес Хосе Мария Альберто Трокада был записан именно здесь — его имя навсегда сомкнулось для Люса с Мадридом.
Испанский банкир, он имел несколько пакетов акций в обувной промышленности и большую фабрику детских колясок.
«Мои коллеги, — говорил он Люсу, когда они познакомились в Сан-Себастьяне во время кинофестиваля, — вкладывают сейчас деньги в электронику и приборостроение. Это глупо! Испания уже не сможет догнать ни Италию, ни Россию, ни Францию по уровню промышленной мощи. Испанцы — страшные модники. Клянусь честью, я имею право говорить так, потому что я рожден испанским грандом. У нас самый последний нищий отказывает себе в еде, чтобы купить красивые туфли. И если у испанца есть возможность жениться — будьте уверены, он народит кучу нищенят: аборты запрещены. У нас, — Альберто вздохнул, — цензура на рождаемость, кино и литературу. Так что тот, кто вкладывает деньги в приборостроение, тот ставит на битую лошадь. Коляски — дальновиднее. И кинематограф. Я бы с радостью вложил деньги в кинематограф. Причем ставил бы я не на нашего режиссера. У нас есть два великих художника, но оба они красные. Я бы с удовольствием поставил на иностранца. На вас. Испанским режиссерам чудовищно трудно работать: голую женщину в кадре вырежет церковная цензура, а слово о бардаке в стране вырежет цензура государственная, будь они неладны!»
«Цензура — ваше порождение, — сказал тогда Люс. — Она вас защищает, вами оплачивается, вам служит».
«Милый друг, — поморщился Хосе Мария, — другие времена, другие нравы. В новом веке надо уметь по-новому работать. Цензура у нас сейчас служит самой себе. Это парадоксально, но это истина…»
Люс попросил телефонную станцию отеля соединить его с Мадридом.
— Мсье, Мадрид работает на автоматике, — ответила телефонистка. — Наберите цифру «одиннадцать», дождитесь музыкального сигнала, наберите цифру «пять» и затем ваш мадридский номер.
Люс поблагодарил ее и набрал номер телефона Хосе Мария.
— Алло, — сказал Люс, — это Мадрид? Я прошу сеньора Трокаду.
— Что?
— Вы говорите по-немецки?
— Что? — повторила служанка по-испански.
— А по-французски? Парле ву франсе?
— Немного.
— Где сеньор Трокада?
— Его нет дом…
— Где? Где он?
— Отель «Кастеляна Хилтон». Бар, ресторан…
— А телефон? Какой там телефон?
— Что?
— Я спрашиваю: какой там телефон?
— Моменто… Пасеа де ля Кастеляна… Моменто… 257-22-00. — У служанки был нежный, чуть заспанный голос.
— Мучас грасиас, — сказал Люс.
В Мадриде сейчас было три часа утра — в это время служанки просыпаются, а в ресторанах и барах только-только начинается настоящая жизнь.
Люс соединился с «Кастеляна Хилтон» и попросил найти в баре или ресторане сеньора Трокаду.
— Яволь, майн герр, — ответила ему на другом конце провода с истинным берлинским придыханием.
— Вы немец? — поинтересовался Люс.
— Яволь, майн герр! Карл Йозеф Кубман, майн герр.
Через несколько минут Карл Йозеф Кубман пророкотал в трубку:
— Сеньор Трокада час тому назад уехал со своими друзьями в ресторан «Ля лангуста Американа», на Рикардо Леон, телефон 247-02-00.
— Благодарю вас, — сказал Люс и сразу же озлился на себя: «Идиот, зачем благодарить наци?! Наверняка он наци, который удрал туда в сорок пятом. Проклятая немецкая привычка».
Трокада действительно сидел с друзьями в «Ля лангуста Американа».
— Где вы, милый Люс?! — закричал в трубку Трокада, и казалось, что он сейчас сидит в соседнем номере парижского отеля «Эр Франс». — Немедленно подъезжайте сюда!
— Это трудно, дорогой Хосе Мария, я в Париже..
— Ну и что? Прилетайте. Мы славно попьем ваше любимое «тинто». А?
— Спасибо, старина, думаю, мы это сделаем в следующий раз, может быть, завтра. Если столкуемся сейчас.
— Я вас понял. Считайте, что столковались. Я — «за».
— Мне нужно для начала тысяч семьдесят. Долларов.
— Это возможно. Каким будет второй взнос?
— Еще тысяч сто.
— Считайте, что заметано. Прилетайте завтра, обговорим детали. Клянусь честью, мы с вами сделаем ленту века! Одно условие — только не современность! И без всяких социальных трагедий: здесь это никого не интересует. Вы понимаете? Шекспир, Бальзак, Барроха. И война тоже не надо — у нас свое отношение к прошлой войне. Я, естественно, не разделяю этого отношения к прошлой войне, но надо смотреть на вещи трезво. Классика, мой дорогой друг, все что угодно из классики!
— Классика меня сейчас не интересует!
— Езус Мария, не мне вас учить! Соблюдайте пропорцию форм, и пусть ваши герои говорят о злодеях императорах и о коррупции в сенате Рима! Пусть ваши герои ругают кого угодно, только б они ходили в шкурах или бархатных камзолах!
— Мне не хотелось бы врать. Тем более что речь в моей новой ленте пойдет не о вас, а о Германии.
— Здесь это не пустят. Наше правительство любит канцлера Кизингера! Я догадываюсь, как и что вы хотите снимать о Германии, — наше министерство иностранных дел будет возражать, уверяю вас! Словом, мне трудно объясняться по телефону. Прилетайте, я постараюсь вас убедить…
— Спасибо, — вздохнул Люс. — Я, быть может, перезвоню вам… Салют!..
— Хайль Гитлер! — засмеялся Хосе Мария. — Жду звонка.
«Ему трудно говорить по телефону, — вздохнул Люс, — бедный добрый буржуа. Ему и вправду трудно: у них все, как в Германии сорок четвертого года. А он привык ездить в Париж, где болтают, не оглядываясь на полицию…»
Люс сел на подоконник. Он тоскливо ждал рассвета, а потом спустился вниз, уплатил в «ресепсьон» за номер и телефонные разговоры и пошел к мертвенно освещенной громадине самого красивого европейского аэропорта: там хоть можно быть среди людей, выпить в баре и заодно решить, каким образом завтра же, не позднее середины дня, оформить продажу дома. Или заклад под вексель. А «мерседес», который заводится с пол-оборота, продать надо будет рано утром. А вечером вылетать в Гонконг. Молодец прокурор. Он подобрал такие материалы в библиотеке, по которым можно составить точный маршрут.
Дети? Что ж… Дети. Пусть у детей будут честные отцы — это важней, чем количество комнат в квартире, право слово.
Он взял в баре виски, отошел от стойки, сел в уголке и, повернувшись к стене, уперся взглядом в свой взгляд: стена была зеркальная. Люс оглянулся — в баре было пусто. Он набрал в рот виски и пустил тоненькую струйку в свое изображение на зеркале, и его лицо в зеркале потекло, сделавшись смешным и жалким.
Он поднялся и пошел в «информасьон» — выяснять, сколько стоит билет до Гонконга через Сингапур, Тайбэй, Токио и Кантон.
Кудам (сокр.) — Курфюрстендам — улица в Западном Берлине, где сконцентрированы крупнейшие кинотеатры.