159407.fb2 Бомба для председателя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Бомба для председателя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ

Люс рассвирепел: в Европе знакомые говорили, что в Токио все понимают английский. «Японский там необязателен, — уверяли Люса. — Интеллигенция даже думает по-английски… Не говоря уже о тех, кто работает в сфере „сабиса“ — так японцы переиначили на свой лад слово „сервис“.

— Большой дом! — вдалбливал Люс шоферу такси. — Ваш небоскреб! Касумигасеки! Понимаете? Самый высокий дом в Токио! Рядом с парламентом! Огромный дом! Касумигасеки!

Шофер кивал, улыбался, но не понимал по-английски ни единого слова. А Люс не мог, просто не имел права опоздать, потому что сейчас решалось все, сейчас его ждет человек, который скажет правду… Без этой правды он не сможет продолжать борьбу… А токийский таксист не понимает ни единого слова…

…В том, что Япония не говорит по-английски. Люс убедился вчера вечером, прилетев из Гонконга в Осаку. Там он едва не опоздал на встречу с журналистом Онумой, потому что ни шофер, ни прохожие не понимали его, когда он называл адрес. Слава богу, случайный прохожий — о чудо! — понял Люса и растолковал адрес шоферу, а Онума дождался его.

— Я так и подумал, что вы без переводчика, — сказал тогда Онума. — Это обычное заблуждение. Считают, что если двадцать лет у нас стоят американцы, то мы обязательно должны усвоить их язык. Наоборот, то, что навязывают, отвращает. Американцы старались навязать нам модерн во всем. Результат получился обратный: поэзия средневековья никогда не была так популярна в Японии, как сейчас. Причем книги раскупают не старики, а молодежь. Вам не кажется это симптоматичным? С моей точки зрения, это весьма симптоматично.

— Подвиги, самураи и прекрасная женщина? — спросил Люс.

Онума покачал головой.

— Нет, — ответил он. — Я понимаю, отчего вы сразу так решили… Вы не правы. «В горах прошел ливень, и ветка вишни сделалась пепельной» — это образец той поэзии, которой увлечена молодежь. К одному и тому же можно идти разными путями, не так ли? Можно сразу поднимать культ самурая, а можно сначала привить вкус к поэзии эпохи расцвета самурайской империи. У вас в Европе перепрыгивают через ступеньки, у нас это не принято — смешно, особенно когда спотыкаешься, и больно, если упадешь. Сколько у вас времени? Очень спешите?

— Я прилетел сюда специально, чтобы увидеться с вами. Мне сказали, что вы знаете, где я смогу найти Исии…

— Простите! — удивился Онума. — Какую Исии?

— Ну, девушку из группы Шинагавы… Фокусы, предсказания судьбы по линиям руки, немного стриптиза…

— Странно… Я получил телеграмму от Чен Шена, он просил помочь вам с делом Дорнброка.

— Правильно, — Люс начал раздражаться. — Она была девушкой Дорнброка, эта Исии. А Чен Шен сказал, что вы дружите с продюсером Шинагавой…

— Шинагава-сан действительно мой друг, но Исии я не знаю.

— Чем же тогда вы сможете помочь мне с делом Дорнброка?

— Если у вас есть время, — предложил Онума, — мы зайдем в один маленький симпатичный бар. Там собираются журналисты и актеры. Славные люди. А потом мы навестим дом, где я вас познакомлю с гейшами… У вас, европейцев, неверные представления о гейшах, и я всегда стараюсь вести контрпропаганду, — пояснил Онума. — Ну как?

— С удовольствием, спасибо, — ответил Люс. — У меня совершенно свободный вечер. Я успею к завтрашнему утру добраться до Токио?

— Экспресс идет через каждые двадцать минут. Скорость — двести пятьдесят километров, очень удобно…

«Чем-то он похож на Хоа», — подумал Люс и содрогнулся, вспомнив, как Хоа вызвал его на черную лестницу того морского бардака. После скандала в клубе «Олд Айлэнд» они все же поехали в тот дом, где жили моряки-проститутки. Джейн отговаривала его, уверяла, что это опасно, что это может бросить тень на его репутацию. Но Люс был унижен тем, что позволил усадить себя в такси, а не схватился с тем длинным Ричмондом, и поэтому настоял, чтобы пойти в бордель. Когда они вошли в тот дом, их сразу же окружили страшные создания, не похожие на нормальных людей. Высокие, завитые, напудренные, хрипло смеющиеся, пьяные, плачущие, они повели хоровод вокруг европейцев, а Хоа стоял в стороне и смотрел на Люса без улыбки — впервые за все время их знакомства… Люс лишь на мгновение увидел этот его взгляд, а потом снова с отвращением повернулся к морякам… У моряков были страшные руки — громадные, натруженные; обгрызенные ногти, покрытые красным лаком; очень большие, неживые стеариновые груди. Люс заметил, что кожа на этих искусственных грудях (декольте на их платьях было глубоким) какого-то мертвенного цвета — желтая, с отливом синевы.

…Ах Осака, Осака, сумасшедший город! Европа, Америка, Азия, Марс — все здесь смешалось, сплавилось воедино яростное сине-желто-красное ночное соцветие реклам, которые слепят, трижды отраженные в мокром асфальте, в стеклах витрин, в жирных капотах черных автомобилей… Осака, Осака, неистовый город, весь в пульсации жизни, ни на минуту не затихающий, весь в гомоне, крике, шуме, — самый неяпонский город в Японии, самый японский город в Азии!

«Что нового он может мне сказать о Гансе? — думал Люс, вышагивая следом за Онумой по узеньким улочкам Сидзукуси. — О Дорнброке мне больше ничего не надо. Мне теперь надо увидеть Исии. Тогда все закольцуется. Ей-то уж Ганс наверняка должен был сказать о мистере Лиме».

Онума вошел в маленький — всего пять столиков — бар. Хозяйка приветствовала его обязательным возгласом:

— Добро пожаловать!

Две девушки сняли с Люса дождевик и провели его к маленькому столику под лестницей, которая пахла свежей сосной и вела наверх, в жилое помещение.

— Как вы относитесь к сырой рыбе? — спросил Онума. — Я хочу предложить вам суси. Это очень вкусно: сырая рыба и рис. Некоторые европейцы не могут есть сырую рыбу, но на этот случай у нас припасена макахура, то есть икра. Или осьминог, он не так физиологичен.

— Я люблю сырую рыбу. И сырое мясо. И вообще, больше всего мне нравится поедать ежей, — ответил Люс.

Онума чуть посмеялся — каждая нация вправе шутить по-своему — и спросил:

— Был трудный перелет?

— Нет, все нормально…

— Не очень устали?

— Это вы о ежах? Простите меня: я так шучу.

— Нет, это вы простите, что я не понял ваш юмор, — ответил Онума.

Как только к их столику подошли девушки и принесли целлофановые пакетики с горячими влажными салфетками, пропитанными благовониями, с лица Онумы сошло напряжение, и оно сделалось непроницаемо спокойным.

«Такое же лицо было у Хоа, — подумал Люс, — когда он сказал на черной лестнице, что я родился счастливым, потому что мне покровительствует случай».

«Вообще-то, случай обращен против людей, — сказал тогда Хоа. — Ведь рождение, как, впрочем, и смерть, случайно». Он тогда три раза повторил, что случай спас мне жизнь. «Не будь поездки в этот „Олд Айлэнд“ и не пойми я, что вы действительно разгневаны поведением мистера Ричмонда (я это до конца понял, когда вы так испугались мистера Ричмонда, испугались около такси; я его тоже очень испугался, я вообще боюсь белых: только потому я согласился выполнить просьбу мистера Лао…), вы бы исчезли. Я ведь ничего против вас не имел… Вы мешали мистеру Лао, помощнику председателя Лима. Я наблюдал за вами в клубе и понял, что убирать вас будет легко, потому что вы сопротивляетесь лишь на словах — на деле вы беспомощны. Но вы действительно очень сильны в словах. Я не очень вас сначала понимал, мистер Люс, — продолжал Хоа, — вы всегда и всем говорили правду, а я не понимал, как это можно говорить всю правду: это ведь значит оставить себя незащищенным… А потом я понял, что ваш прием самый действенный: ложь заставляет держать в голове тысячи версий, ложь тренирует разум человека, без лжи невозможен прогресс, мистер Люс, но когда лжи противостоит правда, тогда, значит, человек, говорящий правду, очень надеется на свои инстинкты, тайные провидения — он уверен, что и во лжи собеседника ему откроется истина».

Онума сказал:

— Суси надо обязательно макать в соевый соус, это придает пище особый колорит, лишь соя может объединить рис и сырое мясо тунца в единый ансамбль лакомства. Нет, нет, макайте еще смелее, мистер Люс… Знаете, лучше я буду называть вас Люсо-сан, ладно?

— «Сан» — это господин?

— Я бы не стал так переводить. «Чио-Чио-Сан» популярна у вас в Европе. Вы переводите «Чио-Чио-Сан» как «Мадам Батерфляй»… А ведь это неверно. «Ночная бабочка во время грозы кажется черной, но утром она умирает белой, как солнце в дни тумана…» Это средневековье… Я бы так перевел имя героини оперы… «Сан» заключает в себе массу смыслов. Вообще, иероглифика весьма многосмысленна. «Сан» — это проявление уважительности в обращении к человеку… Нет, я бы не хотел переводить этот иероглиф как «господин». Мне слово «господин» не нравится, очень не нравится… «Сан» нельзя перевести на ваш язык. Только иероглифика способна передать истинное значение «сан». Кстати, в чем я не был согласен с Мао, так это с его попыткой реформировать язык, переведя иероглифы на латинский шрифт…

— Интересуетесь филологическим экспериментом ультралевых?

— Выпьем сакэ, пока оно горячее. Нашу водку надо пить очень горячей. Здесь дают прекрасное сакэ из Иокогамы. Двойная очистка, причем наш рис смешан с южнокитайским, чуть желтоватым. Здесь действительно особое сакэ.

— Очень вкусно. И суси замечательно. Никогда не думал, что у вас такая прекрасная еда…

— Ну, это мы только начинаем экскурс в нашу кулинарию, Люсо-сан. Вас ждут сюрпризы… Редактор коммунистической газеты как-то сказал мне, что он согласен помириться с феодализмом лишь на базе народной японской кухни.

— Вы тоже коммунист, Онума-сан?

Онума рассмеялся:

— Вы правильно обратились ко мне. Некоторые европейцы говорят «Онума», некоторые — «мистер Онума», и это все обижает меня. «Онума-сан» — это очень приятно. Хорошо, что вы именно так обратились ко мне. Иногда приходится подсказывать, и тогда уже не так приятно, если тебя называют по правилам. Сюрприз всегда приятен. Нет, я не коммунист… А вы?

— Я их уважаю.

— Вы член партии?

— Для художника членство в партии необязательно.

— А я к коммунистам отношусь плохо.

— Приветствуете Мао и не любите коммунистов…

— Я не связываю личность Мао с общезначимым коммунизмом. Мао — лидер азиатской страны, которая за двадцать лет превратилась в мощную державу…

— Сама по себе или с помощью Кремля?

Онума словно не слышал вопроса Люса.

— Мао, — продолжал он, — обратился к молодежи, а мы, например, мучаемся с нашим дзенгакуреном…

— Что такое дзенгакурен? — спросил Люс.

— Это те, кого у вас называют длинноволосыми, новые левые. Мы с ними мучаемся, компрометируем себя политикой кнута и пряника, заигрываем с ними, сажаем их, платим им… А Мао взял да и сделал государственную ставку на молодежь, когда понял, что идеи мирового коммунизма входят в противоречие с практикой его внутренней и внешней политики. Он сумел использовать в своих целях поколение молодых. В этом смысле я приветствую эксперимент Мао. Он собрал воедино догмы буддизма, и методику Троцкого, и концепции научной революции последнего десятилетия. Это серьезная комбинация. Недаром же в Австралии редакторам газет уже предписано воздерживаться от карикатур на Мао, а многим из них рекомендовано писать об его эксперименте в уважительных тонах. При этом о Японии там пишут в совершенно разнузданном, недопустимом тоне. Меня это наполовину радует, а наполовину огорчает. Моя мать — китаянка, а кровь — это всегда кровь, не так ли?.. Но, как сын японского отца, я обижен за Японию…

— Но что же главное, привлекающее вас в опыте Мао? Игра с молодежью?

— Нет, Люсо-сан… Главное, что меня привлекает в эксперименте Мао, — это борьба против партийной и государственной бюрократии…

— Вы убеждены, что в Китае была партийная и государственная бюрократия?

— Это наивно опровергать.

— У меня сомнение: если начинали все вместе — Мао, Лю Шао-ци, Пын Дэ-хуай, Линь Бяо, Дэн Сяо-пин, Чэнь И, то почему один из них стал бюрократом и наймитом иностранной державы, а другой остался верным идее? Не кажется ли вам странным обвинение, выдвинутое против председателя КНР Лю Шао-ци, в служении интересам иностранной державы? У нас может случиться, что генерал или незадачливый помощник министра оказывается агентом иностранных держав — их ловят на алчности, на бабах или гомосексуализме, но в мире еще не было такого, чтоб глава государства, министр иностранных дел, военный министр и генеральный секретарь партии оказывались агентами и наемниками иностранцев. В чем же дело?

— Видите ли, Люсо-сан, вы должны делать скидку на пропагандистский аспект вопроса. Мао нужно было сплотить народ. Как можно иначе сплотить народ, если нет войны, а в стране масса трудностей?!

— Значит, партия, которую возглавлял Мао, не знала о том, что происходило в стране, возглавляемой Лю? Как же тогда быть с руководящей ролью партии в красном Китае?

— Партия и была лидером общества, она и поняла, что бюрократы перекрыли путь молодому поколению к управлению страной.

— Значит, раньше ничего не понимали, а потом вдруг взяли и поняли! А что поняли? Окружены старыми шпионами и врагами, да? И кто же это понял? Молодой Мао? Ему сколько? Сорок? Или пятьдесят? Он что — уступил свое место молодому? А может, он просто заставил молодого хунвейбина пытать стариков — своих соратников по революционной борьбе — для того, чтобы самому стать живым богом? Бросьте вы о бюрократии, Онума-сан. Просто Мао захотел быть единственным… А для этого надо забыть многое и многих. Он решил сделать так, чтобы нация лишилась памяти.

— В ваших словах есть доля истины, Люсо-сан… Но вы судите о предмете лишь по последним событиям и делаете из Лю мученика. А ведь он с Мао вместе в свое время предал анафеме бывшего секретаря ЦК Ван Мина… Они тогда обвинили его в тех же грехах, в которых сейчас Мао и Линь Бяо обвиняют Лю. И чтобы это самопожирание было последним, Мао сделал ставку на молодежь. Поймите же, когда выстроена перспектива, надо во имя великой цели уметь идти на определенные жертвы! Но разве цель — призвать молодежь к борьбе против всех и всяческих проявлений бюрократизма — это не здорово?

Люс рассмеялся. Он продолжал смеяться, прикуривая от спички, зажженной предупредительным Онумой.

— Какая перспектива, Онума-сан? — сказал он. — Молодежь-то ведь повзрослеет! Она прочитает о подвигах маршала Пын Дэ-хуая во время освободительной корейской войны. Она услышит о том, что именно Чжу Дэ создавал Красную Армию Китая! Это еще пока в Китае мало радиоприемников, с информацией туго. Мао сделал ставку на китайскую стену, но ведь скоро телевизионные программы будут со спутников передавать! Какая там стена! Ни одна стена не выдержит натиска информации… А что касается сегодняшнего дня… Знаете, лично мне очень не нравится, когда борьба с бюрократией сопровождается сожжением книг Шекспира, Толстого и Мольера…

— В большом надо уметь жертвовать малым, Люсо-сан.

— Это ваша первая ошибка за все время, Онума-сан. Шекспир и Толстой — это, по-вашему, «малое»? Да все бюрократии мира, вместе взятые, ничто в сравнении с гением одного из этих писателей!

— Почему вы оперируете именем русского писателя, Люсо-сан?

— Вы думаете, я путешествую на деньги Москвы? А почему не Лондона? Я оперировал и Шекспиром… Нет, Онума-сан, просто Шиллера в Пекине пока не сжигали.

— Я там был, когда разбивали пластинки Бетховена.

— Спасибо за информацию. Вы не делали фотоснимков этого эпизода «по борьбе с бюрократизмом»?

— Делал. Но, к сожалению, пленка была засвечена китайской таможенной службой.

— Странно, вы их апологет — и такая неуважительность…

— А это ваша вторая ошибка, Люсо-сан. Я отнюдь не являюсь апологетом красного Китая. Я лишь стараюсь быть объективным. Я патриот Японии, Люсо-сан, в такой же мере, как и Китая…

— Китай — руки, Япония — голова, Азия — матерь планеты, так, что ли?

— Не совсем так. Это было бы дискриминацией по отношению к другим нациям.

— Ваша водка очень легкая, Онума-сан.

— Не скажите, Люсо-сан. Она легка до той поры, пока не надо вставать из-за стола. Я не задал вам обязательного вопроса: как вам показалась Япония?

— Вам бы надо иначе сформулировать вопрос: «Вы в Японии впервые?» А потом спрашивать, понравилась ли мне Япония.

— Вы хотите сказать, Люсо-сан, что вам ясно, зачем я с вами беседую? Вы хотите дать мне понять, что вам ясна моя роль?

— Именно. Именно так, Онума-сан…

— Так вот о Дорнброке… Не стоит вам, Люсо-сан, восстанавливать против себя Азию. Вспомните, что случилось с Якобетти… Стоило ему сделать безжалостный фильм об Африке, как его предали остракизму во всем мире: сильные уговорились делать политику на защите слабых. Я имею в виду словесную, ни к чему не обязывающую защиту. Она страшна лишь для художников; военных, бизнесменов и министров она не касается.

— Чен Шен просил вас попугать меня? Или кто другой?

— Вы не правы, Люсо-сан, меня никто не просил пугать вас. Меня просили, поскольку я знаю немецкий, сказать вам то, что я сказал. Не надо унижать азиатов вашей правдой. Занимайтесь Дорнброком в Германии. Но не надо впутывать в это ваше дело Азию. Гонконг — особенно. Вас проклянут и правые и левые. Энцесбергер и Годар держат у себя в домах портреты левых ультра.

— Снимут, — ответил Люс. — Когда ультралеваки начнут открытый диалог с Вашингтоном или с нашими бешеными, они снимут их портреты… Лишь игра в бунт предполагает тягу к авторитарности…

— Они не начнут диалога с врагами. Еще сакэ?

— С удовольствием. Желаю вам успеха, Онума-сан! Ваши люди должны меня сегодня прирезать? Или будете топить в море?

— Я не бандит, Люсо-сан. Я желаю вам лишь одного: выполнения всего вами задуманного. Я готов помогать в меру моих сил и возможностей.

— Тогда ответьте: что у вас говорили о переговорах Дорнброка? Я не прошу точных фактов. Меня пока что удовлетворят даже слухи.

— В «Асахи» проскользнуло сообщение, что Дорнброк вел переговоры о расширении атомного полигона.

— Дорнброк был здесь. Ему задавали такой вопрос?

— Да. Ему задали этот вопрос в аэропорту. Но он отказался отвечать на все вопросы и сразу же улетел в Токио. Он очень торопился.

— Он торопился к Исии.

— Увы, это имя мне ничего не говорит.

«Вы мешаете мистеру Лиму, — продолжал тогда Хоа, — потому что нашли японку. У мистера Лима деловые связи с мистером Дорнброком. Я говорою вам это, потому что вы сказали мистеру Ричмонду: „Хорошо, что подобных вам топят здесь в каналах“. Случай за вас, мистер Люс. Я ничего бы не смог поделать, я был бы вынужден, даже несмотря на вашу доброту ко мне, выполнить поручение мистера Лао, но случай за вас. Ведь с вами миссис Джейн, а ее муж работает в американской контрразведке… Она лишний свидетель, и я с радостью верну деньги мистеру Лао, полученные за то, чтобы вы навсегда исчезли. Вы стоили восемьсот долларов, мистер Люс. Я истратил на аренду такси восемь долларов, так что прошу их вернуть мне: я обязан отчитаться перед мистером Лао». Люс тогда попросил Хоа устроить ему встречу с мистером Лао. Хоа ответил: «Если вы станете рассказывать кому-то, о чем я говорил вам, я погибну, но я погибну, утвердившись в лютой ненависти к белым. Ненависть отцов, даже убитых, передается детям, мистер Люс. А каждый третий человек на земле — китаец».

Люс медленно тянул горячее сакэ — оно было горячим и чуть прислащенным, с очень нежным запахом. Он вспоминал, как наутро в номере ему подсунули газеты под дверь. Он всегда просыпался, когда связка газет влетала под дверь его номера и, проскользнув по натертым плитам кафельного пола, ударялась о ножку стула. Иногда газеты рикошетили к кровати, и Люсу даже не приходилось подниматься, чтобы узнать все новости.

На второй полосе он увидел фотографию автофургона с разбитым ветровым стеклом. Сверху был громадный заголовок: «Убийство коммерсанта Хоа Шу-дзэ (59 лет, владелец двух катеров и магазина около порта)». Люс подумал: «Никогда бы не дал ему пятидесяти девяти. От силы сорок». Только потом он понял, что это напечатано именно о Хоа, и что Хоа убит, и что ушел он из жизни с ненавистью к белым, которые протягивают руку, чуточку помедлив, — как Джейн в клубе.

— Вы думаете, я агент? — спросил Онума, когда они, сняв ботинки, вошли в салон мадам Сато, окруженные стайкой гейш. — Я не агент, Люсо-сан, просто мне, как и вам, нужен допинг. Умным людям всегда нужен допинг интереса. Меня попросили поговорить с вами. «Запомните его, — сказали мне, — когда он выпустит свой новый фильм, вам будет что написать».

Онума казался совсем трезвым, и поэтому Люс решил, что японец здорово пьян.

— Кто вас об этом просил?

— Друзья. У меня много друзей в Гонконге. Знаете, чтобы вы не думали, будто я какой-то агент, я дам вам один адрес. Это в Токио, возле небоскреба Касумигасеки…

— Спасибо. Чей это адрес?

— Там частная клиника.

— Спасибо. Но…

— Там сейчас лежит Исии-сан.

— Что?!

— Ничего. Просто мне приятно видеть вашу растерянность. Вы наивно считали, что умно и хитро ведете партию, а ведь всю партитуру беседы расписал я. Но вы стойкий человек, а мне это нравится… Вы понимаете, что играете смертельную игру?

— Вам это подсказали?

— Мне никогда никто не подсказывает. Я сам думаю, сопоставляю вашу заинтересованность с заинтересованностью моих друзей. Вы работаете на МАД? Нет?

— На военную контрразведку? Я? Почему?!

— Я прочитал об этом в немецких газетах.

— Когда это было напечатано?

— Дня три назад.

Люс хлопнул в ладоши и рассмеялся:

— Тогда у меня все хорошо, Онума-сан! Значит, они решили прижать меня с другой стороны, опозорить в глазах интеллигенции, когда не вышло у Ли…

— У кого?

— У Лихтенштейна, — ответил Люс спокойно. Он вовремя оборвал себя. «Ли» — это ведь не «Лим». Это «Лихтенберг», «Лихтенштейн», «Либерганд»… — Лихтенштейн — это враг моего продюсера, Онума-Сан.

— Но это не мистер Лим? — тихо спросил Онума и, не дождавшись ответа побледневшего Люса, пошел танцевать с одной из гейш. Невидимый магнитофон вертел мелодии Рэя Кониффа.

Люс поднялся, и его качнуло.

«А я здорово набрался этого сакэ, — подумал он. — Шатает. Ну и пусть. Сдыхать надо пьяным. Не так страшно. Но они сейчас не станут меня убивать. Я в их руках. Они крепко попугали меня с Хоа. Им кажется, что этого достаточно».

Онума-сан, держа в руке длинный бокал, шагнул ему навстречу. Он чокнулся с Люсом бокалом, в котором было шипучее шампанское, пролив несколько капель.

— Давайте выпьем за искусство, — сказал Онума. — За правдивое искусство. Сейчас искусство должно быть правдивым, как математика. Вот за это я хочу выпить.

— Ладно, — согласился Люс. — Только я осоловел.

— Можно попросить нашатыря.

— Нет, нет, не надо. А как вас можно называть уменьшительно? Я хочу называть вас ласковым именем…

— Японца нельзя называть уменьшительно, — ответил Онума. — Мы и так маленькие. А вы хотите нас еще уменьшить…

— Можно, я буду называть вас Онумушка?

— Это нецензурно, — ответил японец, — видите, наши подруги прыснули со смеху. Никогда не называйте меня так, очень прошу вас.

Токийский шофер подвез Люса к полицейской будке и показал пальцем на молоденького высокого парня в белой каске.

Полицейский дважды переспросил Люса, а потом облегченно вздохнул:

— Понятно. Теперь понятно. Это в седьмом блоке. — И он объяснил шоферу, как проехать к частной клинике, которая помещалась неподалеку от токийского небоскреба Касумигасеки.

«Это совсем рядом, вы легко найдете, — сказал ему на прощание Онума, — полиция в крайнем случае поможет вам, у них есть специальные путеводители…»

Клиника была крохотная — всего пять палат. Тихо, ни одного звука, полумрак…

Выслушав Люса, дежурная сестра утвердительно кивнула головой и, молча поднявшись, пригласила его следовать за собой.

Исии лежала в палате одна. Палата была белая — такая же, как лицо женщины. И поэтому ее громадные глаза казались двумя продолговатыми кусочками антрацита; они блестели лихорадочно, и, когда она закрывала глаза, казалось, что в палате становится темно, как в шахте.

— Здравствуйте, — сказал Люс. — Вас уже предупредили, что я приду?

— Нет, — ответила женщина. — Кто вы?

— Я друг Ганса.

Темно в палате, очень темно.

— Вы ждали меня?

— Нет. Я вас не ждала.

«Надо включить диктофон. Я не скажу ей об этом. Она знала о моем приходе. Ее предупредили — в этом я сейчас не мог ошибиться».

Женщина молчала; ее лицо побледнело еще сильнее.

— Я друг Дорнброка, — повторил Люс.

«Я сейчас должен получить от нее то, за чем ехал сюда. И я получу это. Если я ничего не получу — тогда, значит, я действительно слизняк и мразь… Она знает, из-за чего погиб Ганс, из-за чего они взорвали Берга, она знает! А если нет, тогда я просто не знаю, что делать дальше… Но она знает что-то, поэтому она соврала, сказав: „Я вас не ждала“. Она ждала меня».

— О ком вы говорите? — спросила женщина. — О каком Гансе?

— О Гансе Дорнброке…

— Вы, вероятно, спутали меня с кем-то… Я в первый раз слышу это имя. Кто он?

— Он? («Ну что же, прости меня бог, но я не могу иначе. „К доброте — через жестокость!“ Так, кажется? Это трудно, ох как это трудно и гадко быть жестоким!») Вы спрашиваете о Гансе Дорнброке?

— Да.

— Один хороший парень, но крайне нестойкий по отношению к женщинам. — Люс хохотнул: — Он собирал коллекции женщин по всему миру…

Ах как светло в палате, глаза-шахты широко раскрыты, в них гнев и бессилие!

«Ну говори! Скажи мне то, что ты должна сказать! Кто запретил тебе говорить о нем? Кто?!»

Темнота. Тишина. Капли пота на лбу и висках.

— Простите, но я не знаю Ганса…

«Есть много методов, — подумал Люс. — И Брехта, и Феллини, и Станиславского, и Годара, и Уолтер-Брайтона… Хотя нет, у него способ, а не метод. Или наоборот… И потом, он не режиссер, а физик… Очень славный человек… При чем здесь способ? Ах да, вспомнил… Ну-ка давай, Люс, выбирай точный метод — только единственный метод поможет тебе в работе с этой актрисой. Одних надо злить, с другими быть нежными, третьих брать интеллектом, четвертые — обезьянки, им надо показывать и следить за тем, чтобы они тебя верно скопировали. Но это самое скучное. Лучше всего, если актриса или актер поймет тебя. Тогда забудь горе: у тебя появилось твое второе „я“, ты стал сильным, все то, над чем ты работал долгие месяцы, сделалось сутью актера, его жизнью. Облако Уолтер-Брайтона — как я сначала не обратил на это внимания, а?! То радиоактивное облако, за которым он наблюдал. Которое унесло семь жизней. И унесет еще двести — триста. Как мне трудно было связывать облако с радиоактивными частицами после взрыва новой бомбы, полет Ганса в Гонконг, тошноту „беременной“ Исии и слова доктора из британской колонии, который так смеялся над версией „беременности“: „Она ведь родилась в Хиросиме через десять дней после атомного взрыва!“ А после водородного взрыва она сидела в том городе, над которым прошло новое радиоактивное облако… Это не моя работа — заниматься сцепленностью фактов, моя работа — это взаимосвязанность характеров… Впрочем, сейчас вроде бы я на пороге этой работы. Люс, не ошибись!»

— Вы настаиваете на этом утверждении? Вы не знаете Ганса Дорнброка?

— Не знаю.

«Как меня тогда стегал Берг? „Вы лжете! Порошок с ядом был в вашей спальне… Такой же, каким отравился Ганс“. „Лгали“, а не „врали“. Спокойствие слова — свидетельство силы».

— Зачем вы лжете, Исии-сан?

Женщина, не открывая глаз, повторила!

— Я не знаю Ганса…

— Шинагава-сан… Это имя вам знакомо?

— Да.

— Это ваш продюсер?

— Да.

— Он мне рассказал о том, как вы гадали Гансу…

Снова свет в палате. Быстрый, отчаянный, страшный…

— Я многим гадала. Я не знаю имен тех, кому я гадала.

— Надеюсь, имена людей, которые снимали для вас особняки, вы помните? Может быть, вы вспомните, кто снимал вам особняк на Орчард-роуд?

И женщина заплакала.

«Она плохо плачет, — подумал Люс, откинувшись на спинку белого стула. — Она играет эти слезы. Она не играла, лишь когда я назвал Ганса негодяем, который коллекционирует женщин. Почему она играет так фальшиво? Хотя это понятно — у нее были не те режиссеры…»

— Итак, вы знаете Ганса?

Она прошептала:

— Да.

— Почему вы лгали?

— Я боюсь его мести… Я боюсь, что он будет мстить мне…

— Мертвые не мстят…

Женщина вскинулась с кровати. Ослепительный свет в палате, глаза режет — как светло сейчас здесь!

— Кто мертв? Кто?!

«Она ничего не знает… Сейчас я мог проиграть. Как страшно я думаю — „мог проиграть“. Черство и страшно. Может быть, Нора права — я садист? И мне доставляет наслаждение мучить людей?»

— Будь он для вас живым — вы бы так себя не вели… Желай он вам мстить — разве бы он прислал к вам своего друга? Я так заметен в вашей клинике… У вас ведь только пять комнат и один врач — неужели вы считаете европейцев такими дурачками? Ганс отомстил бы вам иначе. Просто для вас он мертв… Прошедшая любовь всегда мертва, потому что… Не плачьте… Говорите правду,

— Потом вы сразу уйдете. Тогда я скажу.

— Хорошо. Скажите, и я уйду.

Вдруг она поднялась с подушек и, ослепив его светом громадных глаз, нестерпимым, как у умирающего оленя, черным, ясным, спросила:

— Ганс в Японии?

— Да.

— Тогда почему он не пришел сам? Почему?! Он знал, где я! Почему он не пришел?! Вы говорите неправду, — опустившись на подушку, сказала она потухшим голосом. — Мне трудно видеть вас, потому что ваши глаза в тени, но все равно вы говорите неправду. Он ведь не прислал с вами никакой записки? Ведь нет же… Мертвые не мстят, — свет в палате потух, глаза закрыты, — вы правы. Я чувствовала смерть, но это была не его смерть… В тот день я почувствовала мою смерть…

— Когда это было?

— Какая разница, — устало ответила Исии. — Двадцать второго ночью я умерла, но дух пока еще в теле…

Сначала Люс испугался, но потом внутри все у него напряглось, и он подумал: «Вот сейчас она не играет, сейчас она станет моим „альтер эго“, потому что я чувствую ее, боюсь ее и восхищаюсь ею… Вот сейчас я задам последний вопрос, и тогда все решится… Только надо спросить ее очень спокойно, нельзя, чтобы меня выдал голос… Ты же актер, Люс, нет лучшего актера, чем тот, кто пишет или ставит, ну-ка, Люс, ну-ка!»

— Я не спросил, что с вами. Когда вы должны выйти из больницы? Он просил меня узнать об этом…

«Ну, я подставился… Видишь, как я чувствую тебя… Ты даже не смогла скрыть усмешки… Презрительной усмешки… Я таких еще не видал в Японии, вы же все такие воспитанные».

— Я выпишусь через две недели. Когда кончится курс. Передайте ему, что я изменила ему с американцем из Сайгона, когда он улетал. Я проклинала себя за это… Он изнасиловал меня… Но у меня не хватило силы сказать об этом Гансу. Если он хочет моей смерти, пусть меня убивает скорей, я больше не могу ждать… Но Ганса быстро вылечат, меня же вылечат за три недели… Я не знала, что этот американец болен…

«Ясно. Ганс покончил с собой из-за сифилиса. Все сходится. Он боялся сифилиса, как огня, и в Берлине это знали. Как быстро об этом узнали здесь, а? — Люс сейчас думал неторопливо, он чувствовал усталость, все тело обмякло, и сильно кружилась голова, и это утомляло его, потому что голова была тяжелой, будто в затылок налили свинца. — Стройная система. Убрав Берга, они подсовывают мне объяснение, приемлемое для общественного мнения. Учтены и мои интересы: сентиментальный детектив. Буду иметь хороший прокат дома, такой прокат мне еще никогда не снился… Потом, видимо, подскажут, что Хоа работал по заданию Берга, продавшего секреты расследования левым… Тут можно накрутить пару боевиков, которые мне дадут миллион марок, а то и больше. Щедрые люди…»

— Я думал, у вас что-то другое. Сифилис — это ерунда… А в остальном все в порядке? Никаких жалоб на здоровье нет?

— Нет.

«Господи, прости мне ложь, которую я сейчас произнесу, это кощунственная ложь, господи! Прости меня за это!»

— Вы изолгались, Исии-сан… Мне жаль вас… Но еще больше мне жаль Ганса, который сейчас сидит в тюрьме по обвинению в убийстве некой Исии-сан, актрисы «мьюзикл Шинагава».

Свет! Будто два прожектора врубили поздней ночью, во время беззвездного шторма в Бискайях.

— Что?!

Он не расслышал ее, он угадал по движению рта этот ее вопрос. Он неторопливо закурил, сдерживая дрожь в руках. Эта дрожь все сильнее колотила его, но он должен был сейчас играть спокойствие, полное, чуть отстраненное спокойствие.

«Сыграю, — сказал он себе, — если я успел подумать про спокойствие термином „отстраненное“, значит, сыграю до конца».

— И я понимаю тех работников прокуратуры, которые посадили его в тюрьму. Миллиардерский сынок потешился с несчастной актрисой, снял для нее особняк в Гонконге, потом отель в Токио, просил ее руки, а потом женщина исчезла… Ведь никто не знает, что вы в этой клинике, Исии-сан… В том отеле, где он снял вам два номера, в «Токио-грандо», никто не знает, куда вы уехали. Портье показал, что вас увез высокий голубоглазый мужчина. Голубоглазых японцев пока еще нет. А Ганс — голубоглазый. Я нашел вас чудом, потому что я друг Ганса и мне дорога его судьба.

«А может быть, они хотели, чтобы она умерла при мне?! Она вся белая, и глаза леденеют! Только б она не умерла! Если она умрет, они скажут, что это я ее убил. Боже, спаси меня!»

— Вы говорите правду? — спросила Исии.

— Да. («Любовь обмануть легче, чем ненависть. Она любит его, и она уже не может видеть правду, потому что сейчас она думает лишь о нем».)

— Где его арестовали?

— В Берлине. Он собирался вылетать в Токио, но его арестовали… Он ведь должен был к вам вернуться, да?

«Никогда бы не подумал, что японки умеют так плакать. Они всегда улыбаются. Что-то она долго плачет, а у меня голова теперь раскручивается в другую сторону. Если она проплачет еще несколько минут, я брякнусь со скользкого покатого стула на пол. Он холодный, этот кафельный пол… Чем их можно поторопить, этих баб? Сантиментом, чем же еще? Все они одинаковы: африканки, немки, японки. Дуры и истерички, даже провидящие…»

— Он купил обручальные кольца…

— Что мне делать?

— Я не слышу… Громче, пожалуйста…

— Что я должна сделать для него? Это ведь ложь. Я жива. Пусть посмотрят… Он ни в чем не виноват… В чем он может быть виноват?

— Сейчас я вызову прокурора. Только сначала объясните мне, кто просил вас говорить ложь и почему вы согласились лгать?

— Я послала ему две телеграммы, но он не ответил, а мне в это время принесли счета за отель и за врачей…

— Громче!

— Что?

«Неужели она меня не слышит, я же кричу во все горло?»

— Громче! Говорите громче!

— Я задолжала за отель и за врачей, которых он нанял… Описали дом моих сестер в Нагасаки. Они сироты… Господин, который уплатил за меня долг, пообещал выплачивать после моей смерти — я, вероятно, умру через месяц — тысячу долларов в год моим сестрам до их совершеннолетия.

«Я тоже стоил восемьсот долларов, как говорил Хоа. Мистер Лао любит круглые цифры. Я стоил восемьсот — аккордно, а эти две сестры — по пятьсот каждая. Значит, я стою в два раза больше. Или на два раза? Проклятая арифметика… Какая же ты ясновидящая, если я так тебя обманул?»

— Вам сказали, что придет белый и будет спрашивать о Дорнброке?

— Да.

— И вас попросили сказать, что вы заразили его сифилисом?

— Да. Он приедет ко мне, когда его освободят?

«Сироты ее останутся теперь без денег, — вдруг четко понял Люс, и голова у него сделалась ясной, только осталась тяжесть в затылке. — Вот где ты оказался подлецом, Люс. Зачем она так смотрит? У меня ведь тоже есть душа… Она его ждет — про сестер забыла, про смерть свою забыла, его ждет… Зачем ты делаешь всех вокруг несчастными, Люс?! Забудут это дело, папа Ганса уплатит за смерть сына миллионов сто, и забудут. А две ее сестры умрут из-за меня с голоду, потому что я боролся за правду. Будь ты проклят, Люс, будь проклят… Во имя холодной правды ты убил двух девочек… Фюрер тоже убивал детей во имя „правды“. Разве можно бороться с Гитлером по-гитлеровски? Хайль сила, да, Люс? Будь я проклят! Зачем я не родился шофером или клерком?! Зачем я родился такой слепой, устремленной тварью?»

— Да. Приедет, — сказал Люс. — Обязательно. Сейчас я вызову прокурора, и мы ему все вместе расскажем, да?

— Да.

— Сколько денег перевели на имя ваших сестер?

— Пятьсот тысяч иен.

— Это сколько на доллары?

— Я не знаю… Какая разница?

«Улыбка у нее замечательная, я даже не мог подумать, что у нее такая улыбка… Как утро… Пошло, да, Люс? „Улыбка как утро“… Но что же делать, если улыбка у нее действительно как утро… Сейчас надо перевести эти проклятые иены на доллары, а потом доллары на наши марки… Не смогу… Надо послать телеграмму в Берлин, чтобы из моей доли за дом на имя ее сестер… Нет, это ее испугает… На ее имя, они же наследницы… Перевели деньги… Я еще соображаю, хотя вроде бы я на исходе. Люс, что с тобой? Ничего, так бывало, когда я кончал картину… Перенапряжение… Пройдет. Берем душу в руки и трясем ее, как нашкодившую кошку…»

Он откашлялся.

— Что? — спросила Исии. — Вам дурно?

Люс отрицательно покачал головой и спросил, откашлявшись еще раз:

— Когда вам стало плохо после того облака, он привез вас сюда и сказал, что ненадолго слетает домой и сразу вернется, да?

— Да. Ему не верили, когда он так говорил?

— Нет. Не верили.

«Какой маленький мир и какой большой! Слава богу, она еще понимает по-английски. А думает по-японски. Скажи мне, милая, отчего же тогда, если он жив, а не погиб двадцать второго и если ты знаешь, что он любит тебя, отчего ты не послала телеграмму его адвокату? Почему ты не позвонила в наше посольство?»

— Он прилетит, как только кончатся все формальности, Исии… Это будет не завтра, но очень скоро, в самые ближайшие дни… Он ведь сказал при прощании вам, что сделает кое-какие дела дома, привезет врачей и лекарства и вылечит вас, да?

Снова свет в палате…

— Он сказал, что построит специальные клиники и передаст свои деньги на то, чтобы люди научились лечить мою болезнь. Он сказал, что то облако, которое прошло надо мной, будет последним…

Люс поднялся, и его шатнуло. Он увидел в глазах женщины испуг. Он как-то странно подмигнул ей. («Нет, не так, это я сейчас сыграл злого волшебника для моего Отто, надо играть доброго гномика и улыбаться, я спутал гримасы. Ничего, я сейчас ей улыбнусь… Сейчас…»)

— Он очень ругал мистера Лима? — спросил Люс, забыв улыбнуться, как добрый гномик. — И своего отца, да?

— Нет… Разве можно ругать отца?! А мистера Лима он ругал, и я даже просила его не ругать так страшно человека, и он больше никогда при мне не ругал его.

Люс почувствовал, как голова его совсем очистилась и стала ясной, но одновременно с этим освобождением от вязкого, тошнотворного тумана сердце сдавило тупой болью.

«Ну вот, невроз, — подумал Люс, — начинается. Не одно, так другое».

— А почему вы поверили, что он негодяй? Только из-за того, что так долго не приезжал? Из-за того, что не прислал денег? Или потому, что вам это сказал про него ваш соплеменник?

Она снова заплакала, и он понял, что попал в точку.

— Онума-сан?

Она кивнула головой.

— Он просил вас сказать про сифилис?

— Да.

— Он просил сказать это мне, а потом попросить меня уйти из палаты или вызвать сестру — мол, вам стало плохо, да?

— Да.

— Он раньше был актером, этот Онума?

— Нет, он был режиссером. Он ставил нам программу… Это было давно, много лет назад…

«Ну, вот и сердце перестало болеть, — подумал Люс. — Теперь будет легче обманывать ее… мне придется быть с ней до конца… Сейчас я вызову прокурора и журналистов, а потом соберу пресс-конференцию».

Он шагнул к двери, но сердце вдруг остановилось, а потом стало колотиться где-то в горле.

— Сейчас, — прошептал он, — сейчас я… вернусь…

И он сделал еще один шаг к двери: белой, масляной, скользкой, которая наваливалась на него с каждым мгновением все стремительнее и стремительнее…