15954.fb2
- Никому, верно, и в голову не приходило, что мы, увидев эти предметы, назовем их варварскими.
Старик посмотрел на тяжелые кандалы.
- Их просто надевали и не раздумывали, плохо это или хорошо.
- Очевидно, считали, что они необходимы для поддержания дисциплины.
- Вот именно.
- И тогда дисциплина была лучше?
- Ну, нет. Порядок нарушали чаще, чем теперь. Говорят, тогда было куда больше хлопот с арестантами.
- А если бы кто-нибудь доложил начальству, что пользы от этих громоздких вещей никакой, его бы, наверно, подняли на смех?
Надзиратель улыбнулся.
- Конечно.
- А если через несколько лет сюда придут люди, увидят треугольники и все эти сокровища и назовут нас варварами - что тогда?
Он нахмурил брови.
- Едва ли назовут, - сказал он. - Мы ведь не можем обойтись без них.
- Вы считаете, что это невозможно?
Старику снова захотелось кивнуть назад.
- Да, - сказал он мрачно. - Мы не можем обойтись без них.
- И, по-вашему, даже попытаться было бы опасно? Он покачал коротко остриженной головой.
- Я против таких попыток. Мы должны поддерживать порядок.
- Но ведь когда запретили сковывать людей этими тяжелыми цепями, наверное, тоже считали, что идут на риск?
- Мне об этом ничего не известно, - холодно произнес старик.
- Значит, существующий порядок установлен навечно?
Он повесил наручники на гвоздь и, резко обернувшись, словно опасаясь удара сзади, сказал:
- Нас это не касается. Мы только исполнители и подчиняемся нашей системе, такой, какая она есть, а ко всему этому прибегаем лишь в случае необходимости.
- Так вы считаете вопрос решенным?
- Не мое дело решать такие вопросы, - сказал он с достоинством, положив руку на треугольник. И как только он произнес эти слова, у него за спиной снова выросла живая пирамида превосходно подогнанных друг к другу людей с совершенно одинаковым выражением глаз - как у строгого наставника, - живая пирамида, обращенная в камень силой своей незыблемости. Мне даже послышался ропот одобрения, но оказалось, что это всего лишь скрежет треугольников, которые отодвинул надзиратель.
Потом старик подошел к двери, отворил ее, и, следуя его молчаливому приглашению, я вышел за ним. В дверях я оглянулся на ослепительно блестевшие "драгоценности". Они висели на стене вокруг треугольников; и вдруг все с той же безмолвной рабской покорностью в комнату проскользнул арестант с желтым лицом, в желтой одежде с тюремным штемпелем и куском желтой кожи в руке. И прежде чем дверь с лязгом захлопнулась за ним, я увидел его за работой; он старательно чистил и без того сверкавшие "драгоценности".
С тех пор я часто вижу его во сне: один среди этих эмблем идеального порядка, он молча и сосредоточенно работает. А порой мне снится, что меня ведет куда-то старый надзиратель; у него очень строгое, неулыбчивое лицо и глаза, в которых застыла грусть о чем-то безвозвратно потерянном.
МАТЬ
Перевод В. Смирнова
Она шла, словно очень торопясь, тенью скользя вдоль оград домов. Глядя на ее тщедушную фигуру в заношенном черном платье, едва ли можно было предположить, что она родила шестерых сыновей. Под мышкой у нее был маленький узелок; она всегда носила его с собой по домам, в которых работала. И лицо у нее было худое, с усталыми карими глазами, обрамленное черными, мягкими, как шелк, волосами, выбивавшимися из-под черной соломенной шляпы; глядя на это лицо, помятое и костистое, как вся ее фигура, никак нельзя было подумать, что жизнь наделила ее достаточной силой, чтобы рожать детей.
Хотя еще не было и девяти часов, она уже проделала дома все, что можно было сделать в двух комнатах, где жила их семья: разожгла огонь под плитой, умыла младших мальчиков, приготовила завтрак на четверых, еще не ходивших в школу, подмела пол, застлала одну постель - в другой все еще лежал муж - и подала мужу чай. Она нарезала хлеб к полднику для двух старших сыновей, завернула его в газету и положила на подоконник - уходя в школу, они возьмут его с собой. Затем она отсыпала порцию угля на весь день, дала старшему сыну денег на покупку каждодневной пачки чаю и сахару, выстирала кое-какую драную одежонку, заштопала пару штанишек, надела шляпу, даже не взглянув в треснувшее зеркало, и поспешила из дому. Так как каждый пенс был у нее на счету, она ходила пешком.
Сняв черную соломенную шляпу и переодевшись в синий холщовый халат, который почти закрывал ее рваные башмаки с подметками, изношенными до толщины оберточной бумаги, она, можно сказать, была готова приступить к работе. И пока она, стоя на коленях, скребла и чистила медную посуду, какое-то приятное чувство покоя охватывало ее; глядя в зеркальную глубину натертой до блеска меди, она не думала ни о чем. Но бывали утра, когда работа подвигалась туго. Это случалось тогда, когда муж, вернувшись из пивнушки с очередных ночных словопрений, избивал ее ремнем, чтобы показать, что он над ней хозяин. В такие утра она возилась с посудой дольше обычного, зачастую приходилось чистить ее дважды, поднося совсем близко к глазам. А в голове без конца стучала мысль: "Ему не следовало бить меня, не следовало так обращаться со мной, матерью его детей". Вот как далеко заходила в мыслях эта простодушная женщина, но не дальше: ей никогда не приходило в голову, что ее сыновья, рожденные и воспитанные пьяницей-отцом, когда-нибудь продолжат его славные традиции. И очень скоро - поскольку все это было ей не впервой - она переставала размышлять об этом и, склонившись над зеркальной поверхностью меди, которая странно сплющивала и округляла ее лицо, снова работала без единой мысли в голове.
Внизу в кухне, где она обедала, она никогда не говорила о своих неприятностях, боясь, как бы это не повредило ее репутации. Она вообще говорила мало; ей не о чем было говорить, и она не могла считаться интересной собеседницей. Но время от времени в ней что-то прорывалось, и тогда она изливала на сыновей монотонный эпический монолог; казалось, вопреки всему, она видит заслугу в том>, что родила их. Из-за этих словоизвержений, которые случались не реже раза в неделю, ее дома считали неисправимой болтушкой.
После полудня она чистила не посуду, а другие вещи. Домой отправлялась в шесть часов. Опять надев свое черное платье, она скользила в сумерках вдоль оград, по-прежнему торопясь и еще более похожая на тень. В одной руке (показывая свои руки какой-нибудь женщине, чьи нежные руки в кольцах восхищали ее, она обычно говорила, как бы оправдываясь: "У меня такие ужасные руки, мэм!"), в одной красной, загрубелой руке она сжимала маленький сверток со съестным, которое ей давали в приплату, в другой - заработанные деньги.
Она переходила Хай-стрит, ныряла в узкий, темный переулок, делала покупки в магазине и спешила дальше. Подойдя к дверям своей квартиры, она останавливалась и прислушивалась, пытаясь угадать, вернулся ли муж; она делала так всегда, хотя, в сущности, все равно надо было подниматься наверх, так как сыновья-то, во всяком случае, были дома и ждали, когда их накормят. Бесшумно взойдя по узкой лестнице, своеобразный запах которой она никогда не замечала, она входила в первую комнату. Тут сидели или валялись на кровати четыре ее сына; устремив глаза на дверь, они сердито задирали друг друга, как молодые птенцы, ждущие пищи. Сняв шляпу, мать присаживалась, чтобы перевести дух. Но, видя, что она сидит и ничего не делает, сыновья принимались тормошить ее: дергали за рукав, трясли стул, на котором она сидела, а самый младший, случалось, лез целовать ее своим маленьким грязным ртом. Тогда она вставала и начинала чистить картошку. Она чистила ее быстро, ловко работая ножом совсем близко от своей тощей груди, а мальчики, напустив на себя равнодушие, теперь, когда она взялась за дело, опять начинали беспрестанно задирать друг друга, бросая между тем нетерпеливые взгляды на усердно работавший нож и падавшие на пол желтые ленты кожуры. Если мать не чувствовала себя слишком усталой, она время от времени покрикивала на них, но запас слов у нее был ограниченный: все, что она говорила, было уже не раз сказано, и сыновья почти не обращали внимания на ее нотации. Все же они хорошо к ней относились и предпочитали ее общество обществу отца.
Немного спустя нож замирал в ее руках, голоса сыновей затихали: с лестницы слышались шаги отца.
Он входил в своем старом зеленом пальто, шарфе и грубых башмаках; тяжелый взгляд его говорил: "Я иду путем, который уготовила мне жизнь, и для меня это подходящий путь!" В зависимости от настроения, иногда веселого, иногда угрюмого, он разговаривал или хранил молчание, и в этом молчании слышался хруст срезаемой ножом кожуры, шум стряпни, стирки и разборки постелей, а под самый конец - едва уловимый шорох материи под иглой.
Но в субботу все бывало иначе, так как в субботу муж возвращался не раньше, чем закрывалась пивнушка. В такие вечера ее сердце начинало колотиться уже с восьми часов и стучало все громче по мере того, как проходили часы, так что под конец, по ее собственному выражению, ей казалось, что она "вот-вот свалится". В эти часы, когда сыновья уже спали, какой-то странный яд разливался в ее душе, какая-то скрытая лихорадка протеста против побоев, которые посыплются на нее, если он придет пьяный. То оживал некий дух строптивости, данный ей провидением; он как бы накликал эти побои, можно сказать, напрашивался на них, но вместе с тем помогал ей выстоять. Когда часы на ближайшей башне били полночь, ее сердце падало, и, лежа под грязным, вонючим ватным одеялом, она пыталась притвориться спящей. Старая, тщетная уловка - и все же она каждый раз прибегала к ней, ибо ее ум не отличался изобретательностью. Немного погодя раздавались шаги мужа; медленные, неуверенные, они слышались все ближе, прерываясь остановками, бормотанием сквозь зубы и время от времени глухим шумом падения. Ее дыхание становилось прерывистым, а глаза впивались в квадрат двери, смутно видный в свете потрескивающей свечи. Дверь медленно растворялась, и он входил. Сквозь щелки прижмуренных глаз она видела, как он стоит, покачиваясь, на пороге. И внезапно гневная мысль, что вот он явился, этот пьяница, пропивающий и ее и свой заработок, оглушала ее; страх бесследно исчезал. Хотя он мог сейчас сорвать с нее одеяло, вытащить ее из кровати и осыпать ударами, - в эту минуту в ней кипела лишь острая, ядовитая злоба, неудержимо рвавшаяся с языка и из глаз. Только когда он отпускал ее и, повалившись на кровать, засыпал мертвецким сном, она ощущала боль от побоев. Едва передвигая ноги, заползала под одеяло и укрывалась с головой.
Но в иные субботние вечера он приходил до двенадцати; встав у двери, глядел на жену, отвесив нижнюю губу и слегка покачиваясь. По его лицу расползалась плотоядная усмешка, и он окликал жену по имени.
Тогда она знала, что обязанности ее еще не все выполнены. И без улыбки на усталом лице, без радости в изнуренном теле, без единой мысли в отупевшем мозгу, мысли о тех бесчисленных детях, которых она родила этому всегда полупьяному человеку, или о тех бесчисленных детях, которых ей еще предстоит родить, - она лежала в своей убогой кровати и ждала.
БЛАГОПОЛУЧИЕ
Перевод М. Абкиной
Они занимали квартиру на шестом этаже. С одной стороны окна выходили в парк, с другой - сквозь ветви вяза виднелся ряд домов с такими же комфортабельными квартирами, как их собственная. Было очень приятно жить на такой высоте, куда не достигали ни шум, ни раздражающие запахи, где приходилось видеть только людей такого же сорта, как они сами. Ибо они совершенно безотчетно - давно поняли, что самое лучшее - не видеть, не слышать и не обонять всего того, что им неприятно. В этом отношении они ничуть не отличались от многих других. Они приспособлялись к окружающей жизни так же естественно, как животные Арктики обрастают густой белой шерстью, а голуби рождаются с маленькими головами и настолько плотным грудным оперением, что охотникам остается только стрелять им в хвост. Супружеская чета, о которой я хочу рассказать, в некоторых отношениях была схожа с голубями - так же хорошо защищена и так же привлекательна на вид. Разница между ними и этими птицами заключалась только в том, что такие люди бескрылы и неспособны к взлетам... В общем же, это была приятная и дружная чета, очень здоровая, делавшая все то, что им полагалось, а дети у них - сын и две дочурки - были прелестные, лучших и желать нельзя. И если бы мир состоял целиком из таких людей и их потомства, - право, он был бы подобен дивной стране Утопии.
Каждый день в восемь часов утра они, лежа в постели и попивая чай, читали полученные письма. Повинуясь необъяснимому инстинкту, заставляющему человека оставлять лучшее напоследок, они начинали с тех писем, которые даже внешним своим видом напоминали об изнанке жизни. Просмотрев их, муж и жена обменивались мнениями: такой-то, по-видимому, заслуживает благотворительной помощи, но такой-то, к сожалению, - безнадежный субъект. А присланный подписной лист опоздал, они только вчера внесли свою лепту. Подобные вести из внешнего мира были не очень многочисленны: обитателей отдельной квартиры не беспокоили всякими поборами и постоянными напоминаниями об их общественных обязанностях, вплоть до обучения чужих детей. Швейцар не пускал в лифт нищих и просителей, и к тому же муж и жена оба решительно отказывались вступать в различные общества, находя, что уж слишком много их развелось.
После писем неприятных они читали приятные. Из закрытой школы писали о том, как хорошо чувствует себя там их мальчик. Леди Баглосс приглашала на обед в такой-то день. Отдыхавшая на юге Франции Нетта сообщала, что там убийственная погода.
Наконец супруги покидали спальню: он шел в ванную, она - поглядеть, спят ли дети. Они снова встречались за завтраком и читали газету. Газета, которую они выписывали, пропагандировала искусство делать жизнь приятной и благополучной. Когда же она бывала вынуждена констатировать явления внешнего мира, чуждые кругу ее читателей, она это делала внушающим доверие способом, как бы говоря между строк: мы, орган свободной мысли и свободного слова, предлагаем вам, любезные читатели, рассматривать эти мелочи с точки зрения, освященной нашими традициями. Мы знаем, что эти явления были, есть и будут. В жизни не все совершенно, и ставить на одну доску несовершенное с совершенным было бы противно естественным законам природы. Поэтому если мы и пишем об этом, то пишем так, чтобы вы могли воспринять эти факты с нашей традиционной точки зрения, не преувеличивая их масштаба.
Пробежав глазами такого рода заметки, супруги переходили к сообщениям, имеющим более злободневный интерес: прочитывали речи одного представителя оппозиции в парламенте и приходили к заключению, что сей государственный деятель, вероятно, плут и уж, во всяком случае, дурак. Затем они изучали объявления (так как серьезно подумывали о покупке автомобиля) и отчет о событии международного значения - крикетном матче между Австралией и Англией. Читали они также отзывы о книгах и спектаклях и старательно записывали названия тех, которые могли доставить им удовольствие, а также отмечали те, которые этого не обещали. "Пожалуй, можно будет сходить на этот спектакль. Пьеса, кажется, недурная", - говорила жена. "Что ж, сходим", отзывался муж. "А этот роман ты в список не вноси, я вовсе не намерен его читать". Потом опять наступало молчание, они сидели, держа перед собой развернутые листы газеты, словно щит, заслоняющий их сердца. Случалось, газета рекомендовала книги, чтение которых омрачало настроение, ибо из книг этих было видно, что в мире не всем живется хорошо. Прочитав такую книгу, супруги не столько сердились на рекомендовавшую ее газету, сколько огорчались, и час-другой бывали молчаливы, но потом решали, что нет никакого смысла принимать близко к сердцу темные стороны жизни. "Разумеется, очень печально, что они существуют, но ведь у всякого свои заботы. И если разобраться, то почти всегда оказывается, что люди сами виноваты в своих несчастьях". Впрочем, газета редко подводила их, и они не лишали ее своего доверия. Они ли сделали эту газету такой, какая она есть, или, наоборот, она сделала их такими? Это одному богу известно.
Они сидели за столом и, завтракая, часто поглядывали друг на друга с дружеской нежностью. "Ты - мое утешение, а я - твое", - говорили эти взгляды.
Лицо у женщины было свежее, с упругими и круглыми щеками, высокие скулы почти касались темных орбит ее серых глаз. Волосы блестели так, словно на них всегда падал солнечный луч, и мягко ложились на чисто вымытые розовые ушки. Подбородок только едва намечался на ее круглом лице. У мужа щеки были не так упруги и четко очерчены. На этих плоских щеках разлит был темный румянец, жесткие рыжеватые усы обрамляли плотно сжатые полные губы. Его профиль внушал смутное подозрение, что когда-нибудь аппетиты этого человека возьмут верх над тяготением к спокойной и уютной жизни.