15991.fb2
Мой второй день в Картфурше повторял почти точь-в-точь час за часом предыдущий; однако любопытство, которое в первый день я еще мог испытывать к тому, чем занимались его обитатели, резко упало. С утра моросил мелкий дождь. Прогулка не состоялась, к беседе с дамами я полностью потерял интерес и почти весь день провел за работой. Мы едва обменялись несколькими фразами с аббатом, это было после обеда, когда он пригласил меня выкурить сигарету в расположенном в нескольких шагах от гостиной застекленном сарае, который здесь несколько помпезно называли оранжереей, — туда в дождливый сезон вносили несколько скамеек и садовых стульев.
— Но, дорогой мой, — начал он, — когда я с некоторым раздражением завел речь о воспитании мальчика, — я бы очень хотел просветить Казимира, передав ему все свои скромные познания, но не без сожалений был вынужден отказаться от этого. Что бы вы сказали, если бы мне пришло в голову заставить ребенка с его хромотой плясать на канате? Я очень скоро вынужден был умерить свои требования. Он занимается со мной Авензоаром только потому, что я взялся за работу по философии Аристотеля, и вместо того, чтобы мусолить с мальчиком бог знает какие азы, я не без удовольствия вовлек его в свою работу. Так ил уж важна тема, гораздо важнее на три-четыре часа в день занять Казимира. И как бы я смог избежать чувства некоторой досады, если бы из-за него пришлось напрасно терять это время? И уверяю вас, без пользы для него… И хватит об этом, не так ли, — с этими словами он бросил погасшую сигарету, встал и направился в гостиную.
Плохая погода помешала мне пойти с Казимиром на рыбалку, мы отложили ее на завтра, но мальчик был так расстроен, что я решил найти для него какое-нибудь другое развлечение; мне попались под руку шахматы, и я обучил его игре в лису и кур, в которую он с увлечением играл до самого ужина.
Этот вечер начался так же, как и предыдущий, но я уже никого не слушал и никого не замечал: мной овладела невыразимая скука.
Тотчас после ужина поднялся такой ветер, что м-ль Вердюр дважды, прервав игру, поднималась в верхние комнаты, чтобы проверить, «не залило ли их дождем». Мы стали брать реванш без нее, но игра не клеилась. Сидя у камина в низком кресле, которое все называли «берлиной»,[9] г-н Флош, убаюканный шумом ливня, на этот раз действительно уснул; сидевший напротив него в мягком кресле барон жаловался на ревматизм и ворчал.
— Партия в жаке вас развлечет, — безуспешно предлагал аббат, но, так и несыскав противника, ушел сам и увел спать Казимира.
Когда я в этот вечер оказался в своей комнате, нестерпимая тоска овладела мной, моя скука превращалась почти в страх. Стена дождя отделяла меня от остального мира, от людских страстей, от жизни, я был посреди серого кошмара, среди странных существ, едва ли людей, с остывшей кровью, бесцветных, чьи сердца уже давно не бились. Я открыл чемодан, схватил расписание: на первый же поезд! На любой час дня или ночи… уехать! Здесь нечем дышать…
Нетерпение долго не давало мне уснуть.
Наутро, когда я проснулся, мое желание уехать было, может быть, не менее твердым, но мне уже стало казаться, что я не могу, не нарушив, приличий по отношению к моим хозяевам, уехать вот так, просто, без какого-либо повода. К тому же я неосторожно сказал, что по меньшей мере неделю пробуду в Картфурше! Ну да ладно! Скажу, что неприятные вести требуют моего скорейшего отъезда в Париж… К счастью, я оставил свой адрес, и всю мою почту должны пересылать в Картфурш; будет чудо, подумал я, если сегодня же я не получу какой-нибудь конверт, которым смогу ловко воспользоваться… И я возложил надежду на почтальона. Тот появлялся обычно чуть позже полудня, когда обед подходил к концу; мы, как всегда, не вставали из-за стола прежде, чем Дельфина принесет и передаст г-же Флош тоненькую пачку писем и печатных изданий, которые она раздаст сидящим за столом. К несчастью, в этот день аббат Санталь был приглашен на обед к настоятелю собора в Пон-л'Евеке; в одиннадцать часов он стал прощаться с г-ном Флошем и со мной, и я не сразу сообразил, что, таким образом, он уводит у меня из-под носа и лошадь, и двуколку.
Итак, за обедом я разыграл задуманную мной маленькую комедию.
— Ну вот! Как неприятно!.. — пробормотал я, распечатав один из конвертов, который протянула мне г-жа Флош, но, так как из вежливости никто не обратил внимания на мое восклицание, я, пробегая глазами безобидный листок и изображая при этом удивление и досаду, продолжал: — Как некстати!
— Какая-нибудь неприятная новость, сударь? — осмелилась наконец робко спросить г-жа Флош.
— Ничего серьезного, — отозвался я. — Но увы! Мне придется срочно вернуться в Париж, отсюда моя досада.
За столом воцарилось полное оцепенение, которое настолько превзошло мои ожидания, что я почувствовал, как краснею от смущения. После нескольких секунд тягостного молчания г-н Флош спросил чуть дрожащим голосом:
— Возможно ли это, мой молодой друг? А как же работа?! А как же наша…
Он не смог договорить. Я не нашелся, что ответить, что сказать и, признаться, сам чувствовал себя изрядно взволнованным. Мои глаза были устремлены на макушку Казимира, который, уткнувшись носом в тарелку, резал яблоко. М-ль Вердюр покраснела от негодования.
— Удерживать вас было бы нескромно, — едва слышно подала голос г-жа Флош.
— Конечно, те развлечения, которые может предложить Картфурш… — съязвила г-жа Сент-Ореоль.
— Ну что вы, сударыня, поверьте, ничто не могло бы… — попытался было возразить я, но баронесса, не дослушав меня, уже что было мочи кричала в ухо сидящему рядом мужу:
— Господин Лаказ собирается покинуть нас!
— Мило! Очень мило! Право, я тронут, — отвечал, с улыбкой глядя на меня, глухой Сент-Ореоль.
Тем временем г-жа Флош обратилась к м-ль Вердюр:
— Да, но что мы можем сделать?.. Ведь лошадь только что увезла аббата.
Тут я, несколько отступив, сказал примирительно:
— В Париже мне нужно быть завтра рано утром… В случае необходимости подойдет и ночной поезд.
— Скажите Грасьену, пусть сейчас же узнает, можно ли воспользоваться лошадью Булиньи. Пусть объяснит, что нужно отвезти человека к поезду… — и, повернувшись ко мне, спросила: — Вам подойдет семичасовой поезд?
— О! Сударыня, я очень сожалею, столько хлопот…
Обед закончился в молчании. Сразу после него папаша Флош увел меня и, как только мы оказались в коридоре, ведущем в библиотеку, заговорил:
— Но, сударь… дорогой друг… я все никак не могу поверить… вам же еще нужно ознакомиться с целым… Так ли уж необходимо?.. Как некстати! Вот досада! Я как раз ждал, когда вы закончите с первой партией материалов, чтобы дать вам другие, которые достал вчера вечером: откровенно говоря, я рассчитывал на них, чтобы заинтересовать и подольше задержать вас. Значит, все это я должен показать вам сейчас. Идемте со мной, у вас до вечера есть еще некоторое время… Я не осмеливаюсь просить вас еще раз приехать к нам…
Мне стало стыдно за свое поведение перед расстроенным стариком. Я, не отрываясь, работал целый день накануне и все это последнее утро, так что из первой партии бумаг, которые он мне передал, я уже мало что мог почерпнуть; но, когда мы поднялись в его обитель, он загадочным видом извлек из глубины ящика завернутый в ткань и перевязанный тесемкой сверток; сверху под тесемкой лежала карточка, на которой был алфавитный перечень документов и их происхождение.
— Возьмите весь пакет, — сказал он, — здесь далеко не все интересно, но вы быстрее меня разберетесь, что вам пригодится.
Пока он суетился, то открывая, то закрывая ящики, я со связкой спустился в библиотеку, развязал ее и разложил бумаги на большом столе.
Иные документы действительно имели отношение к моей работе, но таких было немного, и они не представляли большой ценности; большинство из них, что было, кстати, помечено рукой самого г-на Флоша, относилось к жизни Массийона и, стало быть, меня мало касалось.
Неужели и впрямь бедняга Флош рассчитывал удержать меня этим? Я взглянул на него: он сидел, засунув ноги в меховую грелку, и тщательно прочищал булавкой дырочки маленького приспособления для дозировки смолы сандарака. Закончив, он поднял голову, и мы встретились взглядами. Его лицо озарилось такой дружелюбной улыбкой, что я не поленился встать из-за стола, чтобы поговорить с ним, — подойдя ко входу в его каморку, опершись о косяк, я спросил его:
— Господин Флош, почему вы никогда не бываете в Париже? Вам были бы очень рады.
— В моем возрасте поездки затруднительны, да и дороги.
— А вы не очень сожалеете, что покинули город?
— Что делать! — произнес он, вскинув руки. — Я был готов к тому, что сожалеть о нем придется гораздо сильнее. Первое время уединение кажется несколько суровым, особенно для того, кто любит поговорить, потом привыкаешь.
— Стало быть, вы не по собственной воле перебрались в Картфурш?
Он высвободил ноги из грелки, поднялся и, дружески положив свою руку на мою, заговорил:
— У меня в академии было несколько коллег, которых я очень люблю, и среди них ваш учитель Альбер Деснос; я уверен, что был близок к тому, чтобы вскоре занять место среди них…
Казалось, у него было желание сказать больше, однако я не осмелился задать вопрос слишком прямо.
— Может быть г-жу Флош так привлекала сельская жизнь?
— Н-н… Нет. Между тем именно ради госпожи Флош я оказался здесь; саму же ее привело сюда одно небольшое семейное обстоятельство.
Он спустился в большую комнату и заметил пачку бумаг, которую я уже перевязал.
— А!.. Вы уже все просмотрели, — сказал он с грустью. — Вам, конечно, мало что пригодилось. Что вы хотите? Я собираю малейшие крохи; иногда я думаю, что трачу время на ерунду, но, может быть, нужны и такие люди, как я, чтобы избавить от мелкой работы тех, которые, как вы, могут добиться с ее помощью блестящих результатов. Когда я буду читать вашу диссертацию, мне будет приятно сознавать, что и мой труд был для вас немножко полезен.
Позвонили к полднику.
Как узнать, думал я, что это «небольшое семейное обстоятельство», заставившее так круто изменить жизнь этих стариков? Известно ли это аббату? Вместо того чтобы препираться с ним, я должен был приручить его. Ладно! Теперь уже поздно. И тем не менее г-н Флош достойный человек, и я сохраню о нем хорошие воспоминания…
Мы вошли в столовую.
— Казимир не осмеливается попросить вас прогуляться с ним немного по парку; я знаю, что он этого очень хочет, — сказала г-жа Флош, — но, может быть, у вас нет времени?..
Мальчик, сидевший с опущенной головой перед чашкой с молоком, оживился.
— Я как раз хотел предложить ему пройтись со мной, я завершил свою работу и до отъезда буду свободен. Кстати, и дождь кончился… — ответил я и увел ребенка в парк.
На первом повороте аллеи мальчик, обеими руками державший мою руку, прижал ее к разгоряченному лицу:
— Вы же сказали, что останетесь на неделю…
— Да, малыш! Но я не могу остаться.
— Вам здесь скучно.
— Нет! Но мне нужно ехать.
— Куда вы поедете?
— В Париж. Я вернусь.
Как только у меня вылетело это слово, он взглянул на меня с недоверием.
— Это правда? Вы обещаете?
Он спрашивал с такой надеждой, что у меня не хватило смелости отступиться от обещания:
— Хочешь, я напишу это тебе на бумажке, которую ты оставишь у себя?
— Да! Да! — обрадовался он, крепко целуя мою руку и неистово подпрыгивая.
— А сейчас, знаешь, что мы сделаем? Вместо рыбалки нарвем цветов для тети и отнесем в ее спальню большой букет, чтобы сделать ей приятный сюрприз.
Я твердо решил не уезжать из Картфурша, не побывав в комнате одной из старых дам; поскольку они без устали сновали из одного конца дома в другой, то моему бесцеремонному досмотру могли помешать; поэтому, чтобы оправдать свое посещение, я рассчитывал на ребенка; как бы неестественно ни выглядело мое вторжение, даже вместе с ним, в спальню его бабушки или тетки, букет цветов был тем предлогом, который в случае необходимости дал бы мне возможность достойно выйти из положения.
Однако нарвать цветы в Картфурше оказалось не так просто, как я думал. Грасьен столь ревностно следил за всем садом, что строго определял не только, какие цветы могли быть сорваны, но и то, как их нужно срывать. Для этого, кроме садовых ножниц или ножа, требовалось еще столько осторожности! Все это мне объяснил Казимир. Грасьен проводил нас до клумбы с прекрасными георгинами, с которой можно было бы собрать не один букет и никто бы этого не заметил.
— Над почкой, господин Казимир, сколько вам говорить! Срезайте всегда выше почки.
— В это время года это не имеет никакого значения! — воскликнул я, не сдержавшись.
Он ворчливо возразил, что «это всегда имеет значение» и что «для плохого дела не существует сезона». Поучающий брюзга всегда внушает мне ужас.
Мальчик с цветами шел впереди. В гостиной я прихватил вазу…
В комнате царило религиозное умиротворение: ставни были закрыты, около постели, расположенной в алькове, перед небольшим распятием из слоновой кости и эбенового дерева стояла скамеечка для молитвы красного дерева, обтянутая бархатом гранатового цвета, рядом с распятием, наполовину закрывая его, на розовой ленточке, укрепленной под перекладиной креста, висела тонкая ветка самшита. Время располагало к молитве, я забыл, зачем пришел, забыл о своем суетном любопытстве, что привело меня сюда; я доверил Казимиру поставить цветы на комод и больше ни на что не смотрел в этой комнате. Здесь, в этой большой постели, думал я, вдали от веяний жизни угаснет скоро добрая старая Флош… О лодки, просящие бури! Как спокоен этот порт!
Казимир тем временем пытался сладить с цветами: тяжелые георгины взяли верх, и весь букет рассыпался по полу.
— Вы не поможете мне? — попросил он наконец.
Но пока я усердствовал вместо него, он отбежал в другой угол комнаты и открыл секретер.
— Я напишу записку, в которой вы обещаете опять приехать.
— Вот, вот, — с притворным согласием ответил я. — Только поторопись. Тетя будет очень сердиться, если увидит, как ты копаешься в ее секретере.
— О! Тетя занята на кухне, и, потом, она никогда меня не ругает.
Самым старательным почерком на страничке почтовой бумаги он написал записку.
— А теперь подпишите.
Я подошел.
— Но, Казимир, тебе не нужно было ставить свою подпись, — сказал я, смеясь. Чтобы придать больше веса этому обязательству, связать словом и себя, мальчик подумал, что будет неплохо, если и он для верности поставит свое имя на листке, где было написано:
«Господин Лаказ обещает приехать в Картфурш в будущем году.
Казимир де Сент-Ореоль».
На какое-то мгновение мое замечание и смех привели его в замешательство: ведь он сделал это от всего сердца. Выходит, я не принимаю его всерьез? Он был готов расплакаться.
— Дай-ка я сяду на твое место и подпишу.
Он встал и, когда я подписал листок, запрыгал от радости и покрыл мою руку поцелуями. Я собирался уйти, но он удержал меня за рукав и склонился к секретеру.
— Я вам что-то покажу, — сказал он, нажимая на пружинку и выдвигая ящик, секрет которого знал; покопавшись в ленточках и старых квитанциях, он протянул мне миниатюру в хрупкой рамке: — Посмотрите.
Я подошел к окну.
Как называется сказка, в которой герой влюбляется в принцессу, увидев ее портрет? Должно быть, это тот самый портрет. Я не разбираюсь в живописи и мало интересуюсь этим искусством; вероятно, знаток нашел бы эту миниатюру неестественной: за приукрашенной грацией почти исчезал характер, но эта чистая грация была такой, что ее невозможно было забыть.
Повторяю, меня мало трогали достоинства или недостатки живописи: передо мной была молодая женщина, я видел лишь ее профиль с тяжелым черным завитком волос на виске, с томными, мечтательно грустными глазами, с приоткрытым, как будто на вздохе, ртом, с нежной, хрупкой, как пестик цветка, шеей; это была женщина самой трепетной, самой ангельской красоты. Любуясь ею, я потерял чувство места и времени; Казимир, который отошел, чтобы поставить цветы, вернулся ко мне и, склонившись, сказал:
— Это мама… Она красивая, правда!
Мне было неловко перед мальчиком из-за того, что я находил его мать такой красивой.
— А где она теперь, твоя мама?
— Я не знаю…
— Почему она не здесь?
— Ей здесь скучно.
— А твой папа?
Несколько смутившись, он опустил голову и, как бы стыдясь, ответил:
— Мой папа умер.
Мои вопросы были ему неприятны, но я решил продолжать.
— Мама иногда приезжает тебя навестить?
— Да, конечно! Часто! — ответил он уверенно, подняв вдруг голову. И чуть тише добавил: — Она приезжает поговорить с моей тетей.
— Но с тобой она тоже разговаривает?
— Ну, я! Я не умею с ней разговаривать… И потом, когда она приезжает, я уже сплю.
— Спишь!?
— Да, она приезжает ночью… — Поддавшись доверчивости (портрет я положил, и он держал меня за руку), он с нежностью и как бы по секрету сказал: — Прошлый раз она пришла ко мне и поцеловала, когда я лежал в постели.
— Значит, обычно она тебя не целует?
— О, нет! Целует… и часто.
— Тогда почему ты говоришь «прошлый раз»?
— Потому что она плакала.
— Она была с тетей?
— Нет. Она вошла одна, в темноте; она думала, что я сплю.
— Она тебя разбудила?
— Нет! Я не спал. Я ее ждал.
— Значит, ты знал, что она здесь?
Он молча опустил голову.
Я продолжал настаивать:
— Как ты узнал, что она здесь?
Мой вопрос остался без ответа. Я продолжал:
— А как ты мог увидеть в темноте, что она плачет?
— Я почувствовал.
— Ты не просил ее остаться?
— Нет, просил. Она наклонилась над кроватью, и я трогал ее волосы…
— И что она сказала?
— Она засмеялась и сказала, что я порчу ей прическу и что ей нужно уходить.
— Значит, она не любит тебя?
— Нет, любит; она меня очень любит! — внезапно отпрянув от меня и еще больше покраснев, закричал он с таким волнением, что мне стало стыдно.
Внизу у лестницы раздался голос г-жи Флош:
— Казимир! Казимир! Пойди скажи господину Лаказу, что пора собираться. Коляска будет подана через полчаса.
Я бросился вниз по лестнице, догнал г-жу Флош в вестибюле.
— Госпожа Флош! Мог бы кто-нибудь отправить телеграмму? Я нашел выход из положения, который позволит мне, я думаю, провести еще несколько дней вместе с вами.
— Это невероятно! Сударь… Это невероятно! — повторяла она, взяв меня за руки и не в состоянии от волнения вымолвить ничего другого, а затем, подбежав к окну Флоша, позвала: — Мой добрый друг! Мой добрый друг! (Так она его называла.) Господин Лаказ хочет остаться.
Слабый голос звучал как надтреснутый колокольчик, но все же достиг цели: я увидел, как раскрылось окно; г-н Флош на миг высунулся, а как только понял, ответил:
— Иду! Иду!
Казимир присоединился к нему; некоторое время ушло на благодарности и поздравления, которые посыпались со всех сторон, можно было подумать, что я — член семьи.
Не помню, что я сочинил, нечто невообразимое, и телеграмма ушла по вымышленному адресу.
— Боюсь, что во время обеда я была несколько настойчива, упрашивая вас остаться, — сказала г-жа Флош, — можно ли надеяться, что ваша задержка не отразится на делах в Париже?
— Надеюсь, нет, сударыня. Я попросил друга взять на себя заботу о моих делах.
Появилась г-жа Сент-Ореоль; она кружила по комнате, обмахиваясь веером, и кричала самым пронзительным образом:
— Ах, как он любезен! Тысяча благодарностей… Как он любезен!
Когда она ушла, спокойствие восстановилось.
Незадолго до ужина из Пон-л'Евека вернулся аббат; поскольку он не знал о моей попытке уехать, то и не мог удивиться тому, что я остался.
— Господин Лаказ, — обратился он ко мне довольно приветливо, — я привез из Пон-л'Евека несколько газет, сам я небольшой любитель газетных сплетен, но подумал, что вы здесь лишены новостей и это могло бы заинтересовать вас.
Он пошарил в сутане:
— Видно, Грасьен отнес их в мою комнату вместе с сумкой. Подождите минутку, я схожу за ними.
— Не беспокойтесь, господин аббат, я сам поднимусь за ними.
Я проводил его до комнаты; он предложил мне войти. Пока он чистил щеткой сутану и готовился к ужину, я обратился к нему:
— Вы знали семью Сент-Ореолей до того, как приехали в Картфурш? — спросил я его после нескольких ничего не значащих фраз.
— Нет.
— А господина Флоша?
— Мой переход от службы в приходе к преподаванию произошел внезапно. Мой настоятель был знаком с господином Флошем и порекомендовал меня на это место; нет, до того как приехать сюда, я не знал ни своего ученика, ни его родственников.
— Значит, вы не знаете, какие обстоятельства заставили господина Флоша вдруг покинуть Париж лет пятнадцать назад в момент, когда он должен был стать академиком Института Франции.
— Превратности судьбы, — пробурчал он.
— И что же? Господин и госпожа Флош способны жить за счет Сент-Ореолей!
— Да нет же, нет, — нетерпеливо ответил аббат, — наоборот, Сент-Ореоли разорены или почти разорены; Картфурш все-таки принадлежит им, а чета Флошей довольно состоятельна и живет здесь, чтобы помочь им: они покрывают расходы по содержанию дома, позволяя, таким образом, Сент-Ореолям сохранить Картфурш, который потом отойдет по наследству Казимиру; думаю, это все, на что он может надеяться…
— А невестка не имеет состояния?
— Какая невестка? Мать Казимира не невестка, она собственная дочь Сент-Ореолей.
— Но какова же тогда фамилия мальчика?
Он сделал вид, что не понял вопроса.
— Разве его зовут не Казимир де Сент-Ореоль?
— Вы так полагаете! — проговорил он с иронией. — Ну что ж! Надо думать, мадемуазель де Сент-Ореоль вышла замуж за какого-нибудь кузена с той же фамилией.
— Вполне возможно! — ответил я, начиная понимать, однако колеблясь сделать окончательный вывод. Он закончил чистить сутану и, поставив ногу на подоконник, размашисто стряхнул носовым платком пыль с ботинок.
— А вы ее знаете… мадемуазель де Сент-Ореоль?
— Я видел ее два-три раза, но ее наезды сюда мимолетны.
— Где она живет?
Он встал, бросил в угол испачканный в пыли платок и со словами «Это что, допрос?..» направился в туалет, добавив: «Сейчас позвонят к ужину, а я не готов!»
Это прозвучало предложением оставить его в покое. За плотно сжатыми губами аббата хранилось многое, но сейчас они бы не выпустили ничего.
Разновидность кареты.