15997.fb2
- Вот, пожалуйста, - она зачерпнула кружку. - Совсем замоталась! Вам приготовить что, обедать будете? Сейчас и чай поставлю. - И она вышла в сенцы, принесла старенький, с побитыми боками примус, качнула раза три насосом, поднесла горящую лучинку к горелке, поубавила пламя, и скоро примус зашумел ровно. Поставила воду. Потом взялась чистить принесенную из погреба картошку. А мать ее, угрюмо насупясь, прошла в маленькую комнату, отделенную от большой фанерной перегородкой и, видимо, служившую спальней. Костров через дверной проем смотрел, как она напуганно заглядывала в окно, на улицу, будто остерегаясь кого-то, неприкаянно ходила из угла в угол, шаркая подбитыми кожей валенками.
Костров прошелся к двери, развязал лежащий в углу вещевой мешок, достал две банки свиной тушенки, которую взял по талонам на пункте питания.
- Это вам, небось наголодались при оккупации, - сказал он. - А вторую сейчас раскупорим, - и он попросил нож, хотел проткнуть жестяную крышку, но не мог справиться одной рукой.
- Давайте я помогу. Вас тоже беда не обошла. Горе горькое.
- Ничего, моя беда - со мною... И к этому надо привыкать, как к неизбежному, войною отпущенному, - нарочито успокоенным и грубоватым голосом говорил он; через минуту спросил уже заинтересованно: - У вас, поди, тоже немалая беда. Сумасброд? Или набедокурил?
- Ох и не говорите, - отмахнулась молодайка. - Сумасбродом его мало назвать - злыдень! - в голосе ее слышалась откровенная неприязнь.
Кострову не хотелось принуждать молодайку, назвавшуюся Кирой, к неприятному разговору - стоило ли тревожить чужие раны? Но в глазах ее стояла такая боль, такая безысходность, что он не сдержался:
- Вы напрасно таите... Свои-то раны не чужие.
- Что свои, что чужие - все одно. Общая беда, - скорбно ответила Кира и поглядела на мать.
По тому, как дочь окликала мать и та отзывалась, шла выполнять какую-либо просьбу, Костров понял, что она не глухая, но попытаться разговорить ее, чтобы открыла свою душу, счел неприличным.
- Не тревожьте ее, - сказала молодайка, потом, кивая в сторону матери, негромко проговорила: - Все понимает, слышит, порой и рассудок к ней вертается. - И прошептала: - У нее тихое помешательство.
Время тянулось медленно.
Молодайка принялась накрывать на стол. Поставила дымящуюся картошку, из погреба принесла моченую капусту; разжигала аппетит и свиная тушенка, но ни проголодавшийся Костров, ни молодайка к еде не притронулись. А старая мать, ее звали Августина, даже не подошла к столу, присела в маленькой комнате-спальне, облокотилась на подоконник и все смотрела, смотрела наружу.
И молодайка не сдержалась, не могла копить горе в сердце, заговорила то громко, то переходя на шепот:
- Самое страшное в лихолетье - это очутиться при германцах, этих чумных катах... Ничего не жалко, ни барахла, которое они забирали, ни... Кира не нашлась, что сказать, и почти воскликнула: - А душу, Душу отняли, вот что страшно! Все, чем жила мама, я, все мы, чем дышали... отняли души. Дышать тесно, грудь давят камни. - Она прикоснулась рукою к сердцу, слушала, бьется ли - неровен час, может и оборваться.
Костров невольно отнял ее руку, успокаивая:
- Но что вы теперь-то отчаиваетесь? Ведь все в прошлом - и беды, и война от вас откатилась... Теперь бы и жить, отстраиваться.
- Правильно, товарищ... как вас величать по-военному?.. Ага, капитан, - молодайка оглядела погоны. - Я понимаю ее горе. Только я, дочь, могу понять, потому что мать ближе всех на свете для своих детей... А все началось со скрипки. Моя мама, как она говорила, смолоду имела музыкальный слух, играла на скрипке. До войны давала уроки музыки в школе, принимала детей на дому. Скрипка была ее сердцем... Она жила музыкой, отнять у нее скрипку - значит отнять сердце, саму жизнь... Нашлись каты, отняли... Их было двое: один солдат, другой - унтер-офицер... Один другого стоит, оба скоты порядочные. А почему такого прозвища уподобились? Ведь как будто такие же люди, и грешно лгать, но, поверьте моему сердцу, я не лгу... матери - молодые или старые - не имеют права говорить неправду. Все матери одинаковы, и для всех матерей солдаты - сыновья. Но будь прокляты те матери, которые породили этих уродов-оккупантов и послали их на разбой... Пришли эти двое, потребовали вот от нее: "Матка, давай музыки, давай скрипка!" Мать ужаснулась: "Неужели хотят отнять мою последнюю радость скрипку?" А рожи у них страшные, грозятся автоматами, на груди у них повешены. Напугалась и я, ведь могут убить. Говорю маме: "Да поиграй им, может, отстанут". Дернуло меня это сказать - как грех на себя приняла. "Давай скрипка!" - потребовал унтер-офицер. Мать достала из чехла скрипку, начала играть. Замечтался этот унтер, а солдат вынул из-за пазухи губную гармошку и давай пиликать, хотел подладиться к мотиву, да не в лад. Унтер-офицер велел упрятать губную гармошку, а матери говорит: "Гут. Концерт лос"*. Мы не поняли его сначала, а потом дня через два пришли они за матерью, привели со скрипкой в ихнее казино. Я тоже увязалась за матерью, не могла отправить ее одну... Усадили мать на возвышении, заставили играть, а сами, как бесы, в пляс... простите... с этими раздетыми догола шлюхами. Ну, мать не стерпела этого бесстыдства, стала им играть траурные мелодии. Скрипка рыдала, плакала, такая печаль охватывала, что хоть уши затыкай или беги из казино... А как теперь стало известно, дела у них были хуже некуда, фронт по всем швам трещал, и, видать, почуяли немецкие каты в этой музыке свою отходную... Подгулявший унтер-офицер встал с бутылкой шнапса, идет к матери, еле передвигая ноги, и требует сменить пластинку. "Криминал, криминал! - бормочет и заставляет играть что-нибудь победное. - Лустих, лустих!"** - повелевает. Такая, значит, нужна великому германскому воинству песня. Моя мать и сыграла им из Бетховена. Тоже заунывное, печальное. Этот подгулявший офицер не вытерпел, как запустит в нее бутылкой. Попал прямо в голову, мама упала и залилась вся кровью... А скрипку не выронила из рук, держит... Другой немец подскочил к ней, вырвал из рук скрипку и тут же на глазах у всех изломал в щепки. Начали мать пинать ногами. Ох, что со мной делалось, что делалось!.. - от гнева, захлестнувшего грудь, Кира на время замолчала, затравленно дыша, потом, поостыв, сказала мягким голосом: - Да вы закусывайте. Я вас утомила. Отдохните - прилягте вот сюда, - и указала на диван.
_______________
* Л о с - давай (нем.).
** Л у с т и х - весело (нем.).
- Нет-нет, доскажите, - настоял Костров.
- Ох как вскипела я, откуда только силы взялись! - опять заговорила Кира. - Бросилась на извергов с кулаками, норовила царапать лица, рвать на них одежду... И маму, лежащую бесчувственно, и меня уволокли в полицейский участок, бросили в подвал... Меня выпустили, уж не знаю почему, может, муженек помог... А маму держали в камере, совсем бы сгноили, да наши подоспели...
В это время старая Августина метнулась от окна, чуть не сбив герань в горшочке, расставив впереди себя руки, словно ловя воздух и опираясь на него.
- Заявился ихний прихвостень Цыба. Мама и по сей день его боится, пошла прятаться в свой закуток, - настороженно, вполголоса промолвила Кира, побледнев. - А вы отдыхайте... С дальней-то дороги воину покой нужен, - и тоже встала.
Костров не до конца понял, чем же муж провинился перед ней и виноват ли? Но в душе у него все кипело.
Кира, однако, раздумала уходить, словно боялась оставлять одного гостя-постояльца. Глаза ее стали умоляющими.
- Только вы ему не перечьте, - шепнула она. - Убить может. - И начала греметь посудой.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Старательно, с особым радением Верочка надевала форменную синюю юбку, гимнастерку зеленого цвета, надевала и улыбалась во все лицо, поворачиваясь и так и сяк перед зеркалом и подмаргивая самой себе: "Ну как, армейка, идет тебе форма?.. А что скажет Алешка? Покажусь ему и прямо доложу: "Товарищ гвардии капитан, перед вами явилась рядовая Вера Клокова. Прошу любить и жаловать..." Ой, что это я? Заговорилась, тараторка! Да и как можно - любить... Пусть сам признается..." А показаться надо. И Верочке захотелось сразу сбегать прямо на его службу, отыскать его... "Нет, нельзя сразу в полку появляться, еще осмеют и его и меня..." Больше всего она боялась какого-нибудь поганого, непристойного прозвища. Она хотела порядочности во всем: на работе, в дружбе, в быту - и, конечно, чистой-чистой любви...
Рассуждая про себя, Верочка и не заметила, как настало время идти на дежурство. Взглянула на стену, где висели часы с зеленой птицей над циферблатом, - уже седьмой час вечера, - и стала торопливо собираться. Служба телефонистки, куда она была определена, вызывала у нее и радость и сомнение: "Сумею ли?"
Она дала себе слово, что отныне должна вести себя строго - к этому обязывала даже военная форма, - и, уж во всяком случае, нужно на время отложить встречи, не до любви теперь, еще нужно научиться умело на аппаратуре работать. Да и к армейским порядкам не просто было привыкнуть. Получился же вчера конфуз. Оставив Алексея одного в комнате, Верочка поспешила на коммутатор. Аппаратная размещалась на втором этаже. Поднимаясь по лесенке, Вера попалась на глаза начальнику узла связи, и тот, оглядев ее, заметил строго:
- В чем дело? Разве вам не выдали армейскую форму?
- Нет, почему же, дали...
- А почему в обычном платье?
От смущения Верочка залилась краской и невнятно выговорила:
- Да я торопилась в аппаратную, ну и позабыла, что так нельзя...
- Вы армейский человек и должны подчиняться уставам.
- Буду слушаться, товарищ начальник, - ответствовала Верочка.
Начальник опять сделал замечание:
- Принято отвечать не "буду слушаться", а "есть... так точно". Возьмите устав и на досуге проштудируйте.
Верочка кивнула и хотела подниматься по лесенке, но начальник остановил и потребовал:
- Пойдите на квартиру, наденьте гимнастерку, берет и возвращайтесь на службу. Да поторапливайтесь.
Пришлось Верочке бежать на квартиру, одеваться по-военному, заправлять и так и сяк копну пышных волос под берет, - делала все радостно, и упреки начальника на время забылись.
Запыхавшаяся прибежала Верочка на коммутатор. С наушниками за аппаратом сидела Тоня, Обернувшись, она сбросила наушники.
- У, какая прелесть! Как тебе идет форма! Как сидит красиво! Протянула томным голосом: - Как мне хочется...
- Чего? - простодушно спросила Верочка.
- Тоже быть красивой и... любимой! - рассмеялась Тоня.
Верочку эти слова подруги смутили.