15997.fb2
- Виновность перед нами чуют. В душе небось сожалеют, что были втянуты в гитлеровскую колесницу войны.
- Может быть, - согласился Костров. - Но болгар нужно понять, заглянуть им в душу, тогда многое станет яснее... Ведь ни один болгарский солдат, как бы этого ни хотели царь и его регенты, не был направлен на советский фронт.
- Почему?
- Узнать надо, покопаться в их истории.
Возможности для этого представились. Располагаясь в болгарских селениях в предместьях Софии (вся армия Шмелева после ясско-кишиневского побоища и балканского похода была выведена на длительный отдых), командование и политработники охотно посылали солдат на экскурсии. Узнав, что намечена поездка на Шипку, старшина Горюнов разыскал майора Кострова тот работал уже в штабе армии - и сообщил ему, слегка приврав, что ребята из батальона приглашают лично его совершить эту поездку.
- И Верочку берите с собой, - настаивал Горюнов. - Чего вы зарылись в закутке и глаз не кажете. Еще намилуетесь! Обижаются ребята...
Костров и вправду почувствовал угрызения совести: в последнее время, когда стали на отдых вблизи Софии, отошел от солдат, редко с ними видится и еще реже разговаривает.
Утром они выехали на двух огромных крытых "доджах". В кузове сидела Верочка. Она беспрерывно заглядывала в оконце кабины, то и Дело оборачивалась, что-то пыталась объяснить Алексею, показывая пальцами. Ехали часа четыре, если не больше, по ровному накатанному шоссе, потом машины с напряженным ревом начали въезжать на гору и остановились на покрытом мшистой травою и кустарником плато.
Все соскочили с машин, и оказалось, что до вершины горы еще не одна верста. Шли пешком. В складках гор лежали облака - белые и взбитые, как пуховые подушки, отметила Верочка, и это сравнение всем понравилось.
Поднялись на самую вершину. Ветрище тут - на ногах едва держишься, того и гляди, сшибет. Волосы на голове у Верочки метались, она то и дело придерживала их ладонью.
Тут, на гребне вершины, вздымался выше облаков в знойное небо памятник. Вздымался громоздкой, тяжелой пирамидой.
- Мы находимся на Шипкинском перевале, - начал объяснять экскурсовод, молодой парень с бледным, испитым лицом и в роговых очках. - Это святое место и для русских и для болгар... Тука голямо тяжко, а по-русски большое, великое испытание выпало на долю русских братушек и болгарского ополчения...
И когда экскурсовод неистово заговорил о том, что русские братушки пришли на помощь болгарам, которые изнывали от пятивекового турецкого рабства, и стояли тут, обороняясь, денно и нощно, много месяцев кряду, стояли в стужу и свирепые морозы, вытягивали на скалы орудия, зацепив их веревками за камни, за стволы деревьев, - вот они, эти пушки на деревянных колесах, стоящие у памятника, не подвластные ни времени, ни стуже, - у Кострова, да, наверное, у всех парней глаза от удивления расширились. А болгарин говорил о том, как турки пытались подняться на скалы, столкнуть вниз, в пропасть русских и болгар, которые, в свою очередь, не дали ни одному янычару взобраться, и о том, что не хватало провизии и патронов и защитники перевала продолжали драться ножами и камнями, и о том, как в часы отчаяния, когда казалось, что вот-вот падут редуты и будут покинуты ложементы, над позициями вставал знаменосец с Самарским знаменем, падал, смертельно сраженный пулей или ядром, один, на место его вставал другой, и знамя жило, знамя развевалось, знамя звало! Далее болгарин говорил о том, как Осман-паша был пленен, правда, не на Шипке, а в Старой Загоре, где неимоверно тяжелые бои шли и город Плевен тоже выдерживал кровавую осаду, и о том, как русские и болгары в конце концов победили, побратавшись навечно...
Слушая о бесстрашии и храбрости своих дедов, сыновья и внуки, ныне пришедшие сюда, мысленно склоняли головы. Стояла молчаливо-долгая, как сама вечность, тишина, хотя ветер свистел в ушах и нес обжигающую стужу надоблачного пронзительного неба.
- Алешка, ребята, я вся иззяблась! - пожаловалась Верочка.
- Моля, моля, девойка, - заметив, как она поежилась, сказал экскурсовод и повел всех через чугунную дверь в пирамиду памятника.
Оказывается, внутри пирамиды был обширный зал с высоким расписным потолком и вокруг стен разложены реликвии: солдатские вещички, фуражки с кокардами, пистоли, ножи, деревянные табакерки... Тут лежали и кости тех, кто пал в борьбе. Много костей. Целые ящики под стеклом. Горы костей...
"Кости. И наших, и болгар, - угрюмо подумал Костров. - Вот откуда и чувства, и поклонение. Дань уважения. Исстари идет. Сама история взывает, просит..."
- Алешка, смотри, даже портсигар и трубка генерала Скобелева сохранились.
- Белого генерала, - с готовностью пояснил экскурсовод. - А знаете, почему его звали белым? На белом коне ездил.
- Усыпальница. Вечная тишина тут... - проговорил Костров.
- Понимаю, - прошептала Верочка, а через минуту-другую, увидев за стеклом котелок, взяла под руку Алексея, говоря вполголоса: - Смотри, и пробоинка вон. Весь бок вырвало.
Они поднимались наверх по железной, гулко гудящей лестнице, подходили к перилам со свинцовыми подушками и глядели вдаль, туда, где расстилался уютный покой садов, отягощенных плодами, и прикорнули тени под разлатыми платанами, и дружно и стройно, как солдаты на параде, стояли вдоль обочин пирамидальные тополя. Из самого ближнего селения, лежащего у подножия перевала, из собора с звездно-голубым куполом доносился звон колоколов.
- В честь прихода советских братушек звонят. Звонят день, другой... Целую неделю...
Костров прислушался к долгому певучему звону. И поглядел на те скалы, где только что ходили, - и эти скалы почернели от времени, в насечках и расщелинах, будто иззубрены тесаками.
"Невыносимо тут было сражаться, в холод да обложенными со всех сторон злыми янычарами, - подумал Костров. - Отвоевались деды. Отжили свое. Вечный им покой".
И вдруг, как крик души, как плеснувшее перед глазами пламя, увидел он свои поля теперь уже минувших битв. Увидел и помрачнел. Сколько жертв, сколько же безымянных могил выросло на длинном, тысячеверстном пути, пока шел Костров, шел его батальон, шла вся армия... Он, понятно, не знал и не мог знать, сколько уничтожено техники, сколько разрушено сел, городов, сколько погибло людей. Но, не зная страшных, ошеломляющих цифр, он видел своими глазами тысячи и тысячи убитых, иногда накрытых плащ-палатками или просто лежащих грудой окровавленных тел. Их ночами подбирали и ночами хоронили. Но и блеснула мысль, как вспышка молнии, как озарение, что вот здесь-то, в Болгарии, воевать не довелось, не дали войне разбушеваться сами болгары... Значит, намного меньше стало жертв и намного убавилось могил. А это достойно и уважения, и взаимного пожатия протянутых друг другу рук.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Солнце взялось калить с утра. Осень, а на дворе жарища, как в печке.
Аннушка со своим вязаньем в тень, под вязок забралась. Следом за ней поволоклись и куры, их вообще не интересовали ни тень, ни солнце, и, будто ни о чем не беспокоясь, они ложились на крыло в свои старые, разбитые лунки и продолжали неистово рыхлить ногами, всем телом пыль, потом, закопавшись поудобнее, затихали, лежа на боку и сомкнув один глаз.
Садилась Аннушка на землю, предварительно постелив старенькую линялую дерюжку, и принималась за свое рукоделие, которому, казалось, и конца не будет - две спицы в пальцах, а третья почему-то зачастую в зубах. Дело у нее спорится, глядишь, к полднику вытянет уже большой палец, а там, четыре-то - пустяки! - довяжутся. Завтра, поди, за вторую перчатку примется. "Моток шерсти кабы допрежде не кончился", - опасается она, прикидывая в уме, хватит ли пряжи. Из этих ниток добротные перчатки выйдут - серые, стального цвета, и теплые. Как раз Алексею, мерзнущему там, на морозе.
Аннушка соображает, что воюет он, поди, где-то за морями-океанами, письма идут долго и редко, последнее, Митяй по штампу догадался, разглядывая конверт, отправлено из Одессы в августе. Сейчас Аннушке тревожно, и спешит она вязать перчатки, чтобы заодно с ними послать к зиме и теплые шерстяные чулки. Их придется вязать уже из черной шерсти, да не беда, сойдут: все равно носить-то в закрытой обуви, в сапогах, лишь бы теплые были.
Подбежала собачонка, облезлая, шерсть на спине клочьями торчит, схватила в зубы клубок, катается с ним, барахтается.
- Отстань, лихоманка тебя дери! - цыкнула Аннушка, дернув за нитку.
Вязать для Аннушки одно удовольствие, она отдыхала; не то было в летнюю страду, когда почти разом пришло времечко и косить рожь и просо, и окучивать картофель, и заготовлять корма для скота, а тут впору и молотить. Разорвись хоть на части, а вовремя управься с полевыми работами. Бывало, натрудишься за день - в глазах темные круги прыгают. Ведь на своем горбу, вот этими руками приходилось тянуть. Сперва на коровах пахали, но они молоко перестали давать, устанет бедная животина, ляжет и не встает. Всем сходом настояли, даже в район прошение писали, чтобы поберечь коров вместо них в упряжку становились люди.
Таким манером и убирали рожь. Накосят, свяжут в снопы и таскают на носилках или впрягшись по нескольку женщин в дроги. Пообедать бы в поле, как в прежнее, довоенное время, а есть нечего, хлеб пополам с отрубями, и того не вдоволь; терли сырую картошку и пекли лепешки; ели их всухомятку, вприкуску с диким чесноком, росшим на полях; пробавлялись тягучей и клейкой жижей из овсяной крупы - хлебово это варили артельно, в общем котле.
Труднее было с солью. В магазин ее привозили очень редко, а сунешься на базар - ошалелую цену ломят: стакан стоил шестьдесят рублей. Как-то купила Аннушка полстакана, берегла, ровно золотинки: чуточку, по зернышку посыпет, тому и рады.
Трудодни пустые, одни крестики проставлял бригадир. Дали нынче, в сентябре, по нескольку мер ржи, а больше вроде и не сулят. Да и откуда взять - ведь армия должна быть сытая, сами порешили все сдать в фонд обороны. Ничего - перетерпится. Приусадебные огороды немного выручили.
Вяжет шерстяные перчатки Аннушка, разматывает нить, и ей чудится, что разматывается ее горестная жизнь. Всему она в уме ведет подсчет: и трудодням, и что выдали на них, и налогам. Сколько в прошлом году наработали вдвоем-то с Митяем? Более четырехсот трудодней начислили, а пришлось на каждый по двести граммов хлеба да картошки... Десять пудов вышло, а семейка-то: трое еще детей, как галчата в гнезде, и все есть просят. Как же прожить?
А тут еще налоги платить надо. Митяй-то со своего дома, с двух трудоспособных, восемьсот платил, а потом, когда Аннушка вывихнула руку и стала нетрудоспособной, с нее скостили, брали уже вполовину меньше.
Так вот и жили... А мирились, терпели беды, знали, что война идет, голодали и трудились - безропотно, ради того, чтобы скорее прогнать оголтелого супостата.
Сказывают, всюду в стране напряжение люди испытывают. "Все для фронта, все для победы!" - этот висящий в правлении колхоза лозунг близко к сердцу принимала и она, Аннушка.
"Ох и горюшка хлебнули, - вздыхает Аннушка, повременила, медленно выговорила одними губами: - Перебьемся уж как-нибудь, вроде и война завернулась прочь..."
Она сличает время по солнцу: поутру тень от вяза была длинная, в полдень - укороченная, совсем куцая, а теперь опять поползла в длину, закатная...
Время прийти Митяю. Последние дни он работает на картофельном поле, на самом дальнем участке, верстах в семи за рекою. Пока ссыпят в бурты да приковыляют, уже совсем стемнеет.
Сегодня же Митяй вернулся засветло, и Аннушка, крайне дивясь, спросила:
- Чего такую рань?
- Не каркай, мать, - ответил своим привычным выражением Митяй. - А то можешь сглазить.
- У меня не черный глаз, да и будет тебе!.. - махнула рукой. Перестала я верить гадалкам.