160062.fb2
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
В соответствии с данными лондонской "Таймс" (от 1 сентября 1922 года) большевики, предоставили свою собственную статистику, согласно которой только ВЧК (Всероссийской Чрезвычайной Комиссией), возглавляемой польским евреем Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, не считая убитых помимо ВЧК - как например, на фронтах гражданской войны, сопутствующих эпидемий и голода - до февраля 1922 года был осуществлен смертный приговор в отношении:
1миллиона 766 тысяч 118 человек...
Из них:
915 тыс. крестьян,
198 тыс. рабочих,
355 250 интеллигенции,
260 тыс. солдат,
150 тыс. полицейских,
54 850 офицеров армии и флота,
48 тыс. жандармов,
12085 чиновников,
8800 врачей,
6575 учителей,
6775 священников,
28 епископов и архиепископов..."
(конец вводных)
--------
Осуществляя "красный" террор, Янис Судрабс, что, как тогда было принято средь палачей, взял себе псевдоним - Лацис (в переводе с латышского - медведь) в ноябре 1918 года заявлял: "Мы уничтожаем буржуазию как класс. Мы не смотрим документы и не ищем доказательств, что конкретно то или иное лицо сделало против Советской власти. Для нас первый вопрос - это, к какому классу (нации) принадлежит арестованный, его образование, его воспитание, его профессия, и можно добавить - религия..."
Странность заключалась в том, что в отличие от утверждений Лациса, подавляющее число истребленных составили крестьяне. То есть, если говорить в классовых понятиях, произошедшая революция в России могла считаться в первую очередь антикрестьянской, и проводилась она против основного народа населяющего Российскую Империю. В предоставленных самим ВЧК сведениях, отсутствовала графа "буржуазия". Жертвы убивались по иному принципу - наиболее выдающиеся, выделяющиеся из общего числа, потому статистика жертв ВЧК просто отражала пропорции слоев русского населения, уничтожаемого в целом...
Спустя два десятка лет (в июле 1941) смысл этого особо четко сформулировал Адольф Гитлер:
"Сила русского народа не в его численности или организованности, а в его способности порождать личности масштаба Сталина... Наша задача - раздробить русский народ так, чтобы люди масштаба Сталина больше не появлялись. Такую личность, если она когда-либо появится, надлежит своевременно распознать и уничтожить..."
Справки по детям не предоставлялось, хотя жертвоприношения, вне сомнения, были.
Мир полон страхов и странностей, есть средь них и неисследованные, а есть не только неисследованные, но и запретные к каким-либо исследованиям. Сергей, не находя возможности вмешаться в скрытые глазу обычаи, не являясь им и судьей, поскольку в командировках ознакомился со многими другими, даже более странными. Не был он и их дотошным исследователем. Но мимо пройти не мог. Сравнивая, пытался понять первопричины. Читал исследование Даля, также следственные материалы по делу несчастного Алеши, придя к выводу, что события имели место и более того, продолжаются в современности.
Понимая и то, что в счет этого, в невозможности что-либо изменить, слабый стремится про это забыть, словно сон чужих кошмаров, а сильный, отложив до случая, становится, если уж не прожженным циником, то философом. Это уже насквозь, это пронизывает все. Подобные секты можно истреблять только еще более скрытыми сектами и вместе с сектантами. Только физически и всех до единого! Иное загонит их вглубь...
...Седой выставляет на стол двадцатилитровую пузатую банку-бутыль с узким горлом прикрытым марлей, на две трети заполненную прошлогодней брусникой и залитую родниковой водой. Быстро осушают, хотя Седой два раза встает подливать. Миша, сняв марлю, глотает ягоды вместе с водой... потом гоняет муху, что разбудила.
- Бляха муха! Ну и картинка с утра - Аполлон с мухобойкой! - ворчит Замполит.
Лешка спал плохо, менял сны, ворочая подушку, но, как ни странно, снилось то же самое, хотя и по разному. Опять струящийся песок, который то заваливал его с головой, то лишь до колен. Когда можно было отстреливаться, но невозможно уйти. Он удивлялся этому даже во сне, и во сне же решал, что следует остановиться на лучшем из плохих вариантов.
Утром предложение Извилины смотрится уже не столь реальным и вовсе не восхитительным. И даже огуречный рассол не помогает осветить ее - всю вчерашнюю простоту и понятность. Кто-то хмурится - обычное мужицкое настроение с утра натощак... Каждый находится под влиянием новой для себя мысли.
Почти все молчат, словно копируют "Четвертого" - Феде молчание привычно...
ЧЕТВЕРТЫЙ - "Федя-Молчун"
Романов Федор Степанович, воинская специальность до 1992 - войсковой разведчик, пластун в составе спецгруппы охотников за "Першингами". Практическое обучение в период службы: Вьетнам, Камбоджа. Командировки в Афганистан. Был задействован в составе группы в спецоперациях на территории Пакистана (гриф секретности не снят). После увольнения - Африка (частные контракты). В период службы проявлен нездоровый фанатизм в изучении приемов рукопашного боя. К внутриведомственным соревнованиям не допускался ввиду сложности собственного контроля.
Проходит ежегодную переподготовку в составе прежней группы.
Прозвища: "Романыч", "Ромашка", "Молчун", "Костоправ", "Палец", "Клюв", "Сильвер" и др.
АВАТАРА - псимодульный внеисторический портрет основанный на базе новейших исследований ДНК - (литературная форма):
...Если поэзия - это Божественная цитата, то строфы Сильвестра Ведуна принадлежат, безусловно, дьяволу.
История Четвертого, история невинного греха, восходит к 18.. году, к душной летней ночи в портовом трактире, когда публичная женщина, ее имя не сохранилось, неловко корчась, потянулась за стаканом дешевого, мутного портвейна и из нее вывалился окровавленный сгусток, в котором невозможно было признать младенца. Он едва не раскроил голову о грязные доски и, вывихнув ногу, остался хромым на всю жизнь - таким было первое прикосновение мира, его первый поцелуй. Его мать допила вино и стала шарить под столом, ощупывая во тьме ножки стульев, опорожненные, валкие бутылки и мужские сапоги, прежде чем тронула мокрое тельце, которое она приняла сначала за блевотину. Наклонившись, она пугнула свечой гурьбу тараканов... Ребенок не издал ни звука, его сочли мертвым, но упрямые, не детски злые глазки смотрели не моргая, выказывая ненависть и боль. Чадили свечи, капало сало... Греческие матросы, отчаянно кутившие уже несколько часов, увидев для себя развлечение, предложили крестить новорожденного. Среди них был судовой священник с двойным подбородком; кто-то, надвинувшись, уже выкрикивал свое имя, набиваясь в крестные. Мать было отказалась, но греки дали золотой... Нависая горой, священник тряс космами, бормоча молитву, вселяя в ребенка ужас и отвращение к словам... По стенам дрожали тени, закопченное зеркало немым свидетелем жадно ловило происходящее...
Так посреди смрада кабака, посреди гвалта, запаха соленой рыбы, оплывших свеч, плевков, ругательств, зловония и крошек табака родился Сильвестр Ведун, в которого вселился поэтический бес. Его мать даже не почувствовала его рождения, устав от шума застолья, уснула тут же на дощатой, жесткой лавке, не подумав его накормить, а утром, выйдя по нужде, забыла о его существовании... Его отцом был несомненно моряк - швед, француз или русский, можно считать сразу всех, распутное чрево дало пристанище вавилонскому смешению.
Следующие шестнадцать лет его Вселенную ограничивает стойка - его приютила жена трактирщика, а воспитание - пьяные речи да тоскливые песни матросов, в которых выпитое пробуждало родину. Он рос замкнутым, ко всему глухим. Ковыляя с подносом, он не радовался чаевым, не огрызался подзатыльникам, он никогда не улыбался - ни липким скабрезностям посетителей, ни добродушным шуткам кабатчика. Целыми днями он до одури тер посуду ветхим, измочалившимся в тряпку полотенцем, мел мусор или с равнодушным отчуждением слушал мечущегося по клетке кенара. Только изредка, игравший без посторонних, тапер пробивал стену его безразличия глумливым и надрывным долотом скрипки. Молчаливый, почти немой, он забивался тогда в темный угол и тихонько скулил...
Как-то на Пасху объявился его крестный. Грек постарел, осунулся, поскучнел. Он быстро набрался и, бессмысленно таращась, стучал кулаком в грудь, повторяя свое имя. Сильвестр, которого он усадил перед собой на высокий табурет и в которого изредка тыкал пальцем, болтал босыми ногами, тупо уставившись на висящие за спиной грека часы, смешивая его монотонное жужжание с движением маятника. Памятью от грека остались дырявый картуз и медный компас.
На ночь его запирали в чулане. Здесь, на сколоченной из ящиков кровати, он проводил годы, вперившись в темноту, слушая, как шагают по крыше короткие южные дожди, ловя ртом затхлый воздух, окропляя джунгли обоев кровью битых комаров. Его пристраивали в воскресную школу, но там от него отказались: он сидел, точно мертвый, уставившись в одну точку, не замечая учителей. И чему они могли его научить? Складывать слова он умел несравнимо лучше...
Но это - история отверженного, калеки из пыльного южнорусского захолустья; подлинная история Сильвестра Ведуна начинается позже.
Однажды в кабак заглянул Серж Чаинский, поэт и местная знаменитость. Он был в приподнятом настроении: ему заказали оду на смерть городского землемера и уже выплатили аванс. Яркое солнце било в низкое, засиженное мухами окно, сверкая лучиками на пыли, разливая кругом томленье и лень. Чаинский одернул фрак, отложив в сторону трость и неуместный в жару цилиндр, велел подать перо, бумагу, штоф анисовой, распорядился насчет закуски. Вслед нескладной фигуре, исчезающей в сизом кухонном дыму, сдвинул серебрившееся брови, уперев локти, охватил ладонями лицо. Его ноздри кокаиниста трепетали: он уже чувствовал легкое возбуждение - приближение поэтической лихорадки, которую зовут вдохновением... Чаинский опрокинул водки, зацепил вилкой холодного языка и размашистым почерком стал набрасывать рифмованную чепуху. Дело ладилось, он уже заметно опьянел. И тут с переменой блюд перед ним опять возник половой. "Че-а-ек... - Чаинский смотрел невидящим взором сквозь этого уродливого подростка, с белесым, вылинявшим полотенцем наперевес. - Вот послушай...". Сильвестра для него не существовало, ему был важен он сам, его монолог, он мог равно обратиться к дубу, камню или волнующемуся прибою. Растягивая слова и картинно жестикулируя, он прочитал: "Звезда уснула - и диво: рыдает морская грива... Как ненужный кадастр, у гроба букет белых астр...". Второй строчкой он особенно гордился, сделал паузу, переводя дыхание. Губы полового издевательски скривились, он хрипло рассмеялся. Чаинский вздрогнул, это было жутко, как хохот мертворожденного. Не отпуская злобной ухмылки, калека произнес скороговоркой с десяток слов скрипучим, каркающим голосом. Мгновенье - и мир Чаинского рухнул, его прежние представления о поэзии растаяли медузой на солнце, растворились в колдовских модуляциях, он стал их пленником, узником Сильвестровой ворожбы. В это мгновенье - вечность - у него вспыхнули картины его детства: разбитая горничной чашка, кусачий кактус в углу гостиной, эхо обеденного колокольчика; отразившись таинственным образом в словах Сильвестра, ему представилась вся его жизнь стремительной волной, которая уперлась теперь в берег этого мгновенья, разбившись о камни Сильвестровых чар.
Наваждение опрокидывает время. Очнулся Чаинский уже в одиночестве, посреди немоты трактира, липкого солнца и неряшливо измаранных листков на столе. Он механически сгреб их в карман, забыв про дыбившийся цилиндр, выскочил на улицу.
Если свобода - мать одиночества, то кабала - его мачеха. Сильвестр, презирал и боялся людей. Работая тряпкой, он слушал их никчемные беседы, тосты, брань, поздравления, они резали слух, как бритва по стеклу. Он искренне удивлялся, зачем они им, ведь он давно заметил, что люди понимают не слова, а поступки. Он же - Сильвестр Ведун, безродная сирота, человек без прошлого и будущего, ограниченный пространством похабного кабака хромоножка, обреченный на невозможность поступка, - он научился жить куклами слов, которые заменили ему все: мать, отца, стремления, веру и само время. Отвергнутый реальностью, он свил гнездо среди их руин, он постиг их общую для всех языков суть, проник в их тайный смысл... Очищая шелуху семантики, он научился раскалывать эти вещи в себе, видеть их наготу, извлекать из небытия... Он был своим в царстве синтаксиса, он был его королем. Плоть слов - мысль - начиняется желанием, слова только оболочки, но Сильвестр не знал, чего хотеть. Почти немой, он был машиной слов, анатомируя их естество, он перебирал их обертки, упиваясь многообразием, причудливой мозаикой, бесконечной, как очертания облаков... он открыл их внутренние законы, их хаос представал ему порядком, их кубики слагали лабиринт, где он был Минотавром.
"Хорошая поэзия всегда пьянит", - признавался Бодлер. Сильвестр Ведун, не подозревавший о существовании француза, поглощал вас целиком, точно ядовитое растение, обволакивая пряным дурманом строк. Мир тускнел перед этой сладкой отравой, перед этим экстрактом остальные творения казались разбавленным вином. Запах ворвани, брызги шкиперских шляп, луны его детства - его дольний мир рифмовался с миром горним, его поднятые из грязи метафоры достигали неба, впиваясь клещами, они уже не отпускали. Хотелось умереть, упившись их гибельным восторгом, возвращение в привычное было нестерпимым. Бог до времени оберегает от рая, делающего земные муки невыносимыми. Исчадие поэтического ада, Сильвестр Ведун с этим не считался. Растоптанный, гадкий утенок, словами он мстил миру - миру, в который ему суждено было ворваться чудовищем...
Сильвестр жил у Чаинского уже месяц. Тот заплатил трактирщику выкупом сто рублей, обещая его жене по воскресеньям отпускать с ней Сильвестра в церковь. Она коротко перекрестила приемыша и расплакалась. Сильвестр удивился - в первый раз из-за него лили слезы, но его согласия на переезд никто не спросил... Долго ехали на извозчике. Мимо по набережной, громыхая о булыжник, проносились открытые пролетки, многие седоки кивали Чаинскому, поворачивали голову им вслед, Чаинский отвечал рассеянно и небрежно. Отовсюду лились помои человеческих голосов: грубое понукание кучера, крики торговцев, визг мальчишек, перебранка размалеванных, по пояс высунувшихся из окон женщин, - раздражавшие Сильвестра до глухоты. Бедные и скудные, их речи пугали неблагозвучием, оскорбляли фальшью, заставляли его окаменевать, прятаться, как улитка, за изнанку слов... Он отвернулся на черневшие баржи, кромсавшие воду, щурился на солнце, коловшееся верхушками кипарисов...
В доме ему отвели чистую, светлую комнату, которая после чулана раздавила его просторностью; он стоял в нерешительности у порога, прижав руки к груди, пока Чаинский легонько не подтолкнул его в спину. Он понимал свое положение, все чаще вспоминая желтого кенара, оставленного в клетке, там, над трактирной стойкой его прошлого, но и не думал бунтовать, он не понимал, что это значит... Он был черепахой, возящий свое убежище, его дом из слов был всегда с ним.
Из прислуги он сошелся только с няней Чаинского, глухонемой, выжившей из ума от старости, которая по приезде купала его в мыльной ванне, вычесывая гребнем вшей...