160106.fb2 Все эти приговорённые - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

Все эти приговорённые - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

Теперь мне хотелось бы спросить Уилму, почему она это сделала. Есть на свете много вещей, которые побуждают тебя к другим вещам. И люди всегда наблюдают и думают, и можно только догадываться об истинных причинах, потому что у каждого она своя.

Она так долго говорила.

Они были внизу, на причале, в свете фонарей, плавали, а там, где были мы, свет не горел. Мы свесили ноги с обрыва и сидели на аккуратно подстриженной зелёной траве, так что наши бёдра соприкасались, наши ноги соприкасались, как у друзей.

- Я не понимаю, - сказал я.

- Это было такое пари, дорогой. Ну сколько тебе можно об этом говорить. Ты иногда милый, но, ей-богу, ужасно бестолковый. Почему мы заключили пари? Да потому что был спор, вот почему. Косный человек, и с большим самомнением. Один из этих споров во время коктейля. Он сказал, что, в массе своей, люди обладают вкусом и проницательностью. Он сказал, что их не одурачишь. Я, конечно, ответила, что публика состоит из болванов, которым нравится то, на что им указывают. Он был под мухой. Достаточно под мухой, чтобы поспорить со мной на тысячу долларов, что у меня не получится подобрать кого-нибудь на улице и превратить в художника. Или, по крайней мере, в то, что публика будет считать за художника. Я огляделась вокруг. Я подумала, что будет забавнее, если я подыщу кого-нибудь посмазливее. И тут подвернулся ты, дорогой, за тем прилавком, в своей дурацкой шапочке и прямо-таки провонявший сексом. С гонораром Стиву Уинсану и деньгами, которые я потратила на тебя, дорогой, выигрыш обошёлся мне в почти что семь тысяч. Но это было восхитительно, ей-богу. Так что я просто говорю тебе, что концерт окончен. Вот и всё.

- Но критики...

Её голос зазвучал резче.

- Критики, которые хоть чего-нибудь стоят, сказали, что ты - шут гороховый, и так оно и есть. А всё стадо погналось за последним писком моды. Они не понимали этих выкрутасов, потому что никто на это не способен, и, поскольку не могли их понять, говорили, что картины хороши, конечно же, подталкиваемые в правильном направлении Стивом. И это создало шевеление, шевеление означало большую известность, а она означала большие продажи, и я получила свою тысячу долларов более месяца тому назад. Бог мой, я не могла позволить тебе пытаться рисовать вещи, предметы, что-либо узнаваемое. Твои работы были бы инфантильными.

- Но ты говорила мне ... Уилма, ты сказала мне, что я особенный. Ты сказала, что мне нужно быть ...

- Самонадеянным. Конечно. Тебе нужно было отнестись к себе очень серьёзно. Тогда и другие будут относиться к тебе так же. Тебе нужно было поверить в себя. Это была часть сценического замысла, дорогой. Боже милостивый, да если замухрышке без конца твердить, что она хорошенькая, она начнёт в это верить, и даже станет лучше выглядеть. Можно лепить людей, придавая им определённую форму, как маисовым лепёшкам. Почти любую форму, какую тебе хочется.

- Я - хороший художник, - сказал я ей.

Она потрепала меня по колену.

- Бедный Гил. Нет, детка. Ты никакой не художник. Вообще никакой. Ты - здоровенный парень с мускулами и ты хорошо провёл время, правда? Конец сцены, детка. Все свободны. Возможно, Эвис сумеет сбыть ещё кое-что, но через год никто и не вспомнит, кто ты такой. Если только ты не сможешь и дальше платить Стиву гонорары, а я прекрасно знаю, что ты не сможешь, потому что не скопил ни гривенника. А я, конечно же, не собираюсь и дальше этим заниматься.

- Ты нужна мне, - сказал я. - Мне нужно приходить и разговаривать с тобой. У меня начинает уходить почва из под ног, и тогда мне нужно придти и ...

Она убрала свою руку.

- Да послушай же! Ну как можно быть таким бестолковым? Это была хохма. Дошло? Уилма развлекалась. И ты тоже. А теперь Уилме это наскучило. И ты и хохма. Мне просто не интересно в твоём обществе, Гил. Ты не умеешь поддержать разговор, и манеры у тебя неважные, и ты всё ходишь, красуешься и поигрываешь мускулами. Я сбрасываю тебя со своей шеи. Если ты не дурак, то найдёшь приятный чистенький прилавок, встанешь за него, наденешь мартышечью шляпу и начнёшь подавать сыр на ржаном хлебе.

Она оставила меня там. Я увидел ее внизу, на причале. Она смеялась со Стивом. Они смеялись надо мной. Я это знал. Я был ничем, и они сделали из меня что-то, а теперь снова делали из меня ничто. Я сидел, опустошённый. Я был словно фигура, которую можно сделать, изогнув проволочные вешалки для пальто так, чтобы они повторяли очертания человека. Можно было смотреть сквозь меня. Видеть звёзды, огни и всё остальное. И звуки проходили прямо сквозь меня, и легкий бриз, дувший наверху, там где я сидел.

И в самой середине проволоки начала расти маленькая штучка. Круглая, прочная и блестящая. Она всё росла и росла, пока не заполнила всю проволоку, и тогда я снова стал самим собой и мне захотелось рассмеяться в голос. Самой лучшей шуткой будет та, которую сыграют с ней.

Они повесили это на пробковый стенд. Это было нарисовано на плотной белой бумаге, и они прикрепили это четырьмя жёлтыми чертёжными кнопками, по одной в каждом уголке. Я вырисовывал каждый листок. У меня ушли на это долгие часы. Каждый маленький листик, а у каждого листика пять кончиков. Однажды рисунок куда-то исчез, и я спросил, но никто не знал, что с ним случилось, я хотел сделать его заново, но времени не было.

Потому что к тому времени мы уже разбивали сад. Я ненавидел сад. Я работал весь день, раздавливая пальцами каждое семечко перед тем, как положить его в ямку, которую выкапывал палкой. Там ничего не выросло.

Она думала, что сделала меня. Я сам себя сделал. Но я видел опасность, даже в этом. Опасность того, что она проболтается. Станет смеяться над этим. И другие станут смеяться. Вот так, как они смеялись там, внизу. Я не мог этого допустить. Я не мог этого позволить.

Я встал и почувствовал себя высоким. Я почувствовал, что плечи мои упираются в небо. Я оглянулся вокруг. Тусклые отблески света падали на молотки для крокета, на полосатые колышки. Я подошёл туда, и в моём теле было такое ощущение, что оно сделано из кожи и пружин, и не знает устали. Я потянул колышек из земли. Это была твёрдая древесина, с полосами, нарисованными яркой краской, а на конец её, уходивший в землю, был надет медный наконечник с остриём.

Древесина была твёрдая. Я держал колышек обеими руками, прижимая к груди. Я медленно наращивал усилия. У меня похрустывало в плечах. Мускулы рук поскрипывали. Горло моё сдавило, мир померк, а мои ладони обжигало болью. Это должно было произойти, а иначе ничего бы не произошло. Это должно было стать правдой, а иначе ничего бы не произошло. Это должно было оказаться правдой, а иначе ничто не было бы правдой.

И вот твёрдый клён издал слабый хруст, а потом резко обломился, и я упал на колени, внезапно обессилевший, со звоном в ушах, со жжением в глубине лёгких. В левой руке я держал перевернутый медный наконечник с прикреплёнными к нему четырьмя-пятью дюймами отполированного дерева. Встав, я отбросил за спину то, что осталось от колышка, услышал, как он покатился, стуча по гравию. Короткий конец я засунул за резинку плавок. Медь холодила живот.

Он сломался, и я был сильным, важным и понятным себе. Снова цельным и значимым. Я спустился к ним, и смех был чем-то, весело плещущимся у меня в груди, словно какие-то маленькие разжиженные серебристые частицы, словно разлитая ртуть. Я спустился вниз и затесался среди них. Это было важно то, что я спустился с возвышенности, где я доказал свою силу при свете. Сестра Элизабет читала нам языческие мифы про обитателей Олимпа, которые, забавы ради, холодно и без сострадания, могли спуститься вниз, чтобы поиграться среди смертных, скрывая божественность, пряча блестящую исключительность так, как был спрятан от них полосатый кусок дерева с медным колпачком. Спрятан, потому что служил доказательством силы, о которой они не могли знать, и если бы я выставил его напоказ, они бы посмотрели на меня слишком понимающе и устыдились бы. Я был благодарен Уилме, потому что она сделала необходимым пройти испытание силы, последнюю проверку.

Я плавал вместе с ними, стараясь не потерять символ. Было достаточно знать, что он там. И я обнаружил, что могу разговаривать с ними хитро, так, чтобы они ничего не узнали. Этого было достаточно. Что меня порадовало.

Когда, наконец, спустя довольно много времени, мы плавали в оголённой темноте, я плавал с символом силы в руке. Я играл в их детские игры, потому что мне было приятно это делать.

А потом настал момент, когда я оказался рядом с Уилмой, с её телом в чёрной воде, с падающим на него бледным светом звёзд. И значение многих вещей открылось мне. Это был новый секрет, открывшийся мне, новое измерение моего роста. Нечто такое, чему нужно учиться, а это нелегко. Вы должны открыть свой разум перед пустотой, и тогда вам будет сказано, что вы должны сделать.

Я ощутил величайшую нежность к ней. Благодарность, за то, что она делала это возможным для меня. Она была частью замысла, и когда замысел этот открылся, это стало настолько очевидным, что я удивлялся - почему я не видел этого прежде. Всё складывалось воедино. Это была жанр, в котором я прежде не работал, и законы этого жанра были строги. Если не сделать это с точным соблюдением ритуала, всё будет испорчено. Из моей силы и важности проистекал план, и я испытал чувство покорности. Для неё честь то, что она сумеет приобщиться к этой исключительности, приобщиться в качестве смертной, доказывающей свою смертность.

Она плыла медленно и я, приблизившись к ней сзади, держа символ силы в правой руке, легонько просунул левую руку ей под мышку и, минуя одну грудь, протянул её дальше, чтобы взять в ладонь её правую грудь, остужённую водой поверхность и живое тепло под ней. Одним быстрым ударом я загнал острый медный наконечник в её затылок и вытащил его. Я почувствовал, как дрожь пробежала по её телу, а потом оно застыло. Казалось, что она тяжелеет. Я отпустил её.

Она лежала без движения, лицом вниз. Она медленно погружалась под воду. В какой-то момент я увидел бледные очертания под водой, а потом они стали расплываться и исчезли. Я остался верен своему художественному видению и довёл его до совершенства. Она приобщилась к совершенству, и тем самым ей была оказана честь. Я получил новое подтверждение силы и в результате стал сильнее. Будут и другие подтверждения, до тех пор, пока я, наконец, не засияю так, что они не осмелятся смотреть на меня прямо. Моё сияние ослепит их.

Когда они стали звать её, я тоже стал звать, посмеиваясь про себя.

Она лежала под нами, удостоенная великой чести, посвящённая высокой цели, и пока ещё было не время это объяснять. Я снова надел шорты в темноте, и снова спрятал символ. Я нырял за ней, когда мне говорили это делать. Меня это забавляло. Позднее, уже в своей комнате, когда я переоделся в шорты цвета хаки и полосатую рубашку, я положил символ силы и искусства в карман шортов. Они искали всю ночь. Меня удивило, что они её нашли. Сначала я подумал - из-за того, что её достали, нарушена точность формы, но потом я осознал, что это - часть ритуала, часть, до этого мне непонятная. То, что её достали с наступлением рассвета, соответствовало общей концепции, потому что это создавало новый символ рождения через смерть - рассвет её славы и значимости, которую я ей придал, выбрав её для завершения замысла.

Они позвали нас, и я сидел там на полу, и перелистывал страницы больших книг. Утрилло, Руо, Дюфи. Они оставили после себя образцы для подражания. А сами и рисовать-то не умели. Я вырисовывал каждый листик. А потом я пошёл дальше них к этой новой форме. Эта новая форма искусства заключала в себе гармонию и симметрию, которые ни за что не ухватить на двухмерном холсте. Заключала в себе богатство палитры, превосходящее все, что можно приобрести в тюбике. А кисть - вещь искусственная. Она встаёт между художником и художественной формой. Я спрашивал себя - почему они не увидели и не поняли этого. Художественная форма должна создаваться самим телом. Танец искусственен потому, что в нём исполняется лишь символическая драма. Он имитирует смысл. Тело должно использоваться для действия, наполненного смыслом, и каждое действие, наполненное смыслом, должно совершаться в том ритме и с соответствии с тем замыслом, которые присущи этому действию. И к этой художественной форме не может прибегнуть никто, кроме тех немногих, кто обладает особым видением мира и силой новой, блестящей человеческой расы.

Я хотел рассказать им. Я слышал, как они лепечут что-то насчёт ключей от машины, уголовного расследования и газетных репортёров. Это порождало у меня нетерпение. Мне хотелось встать и рявкнуть, требуя тишины, а потом объяснить то, что я открыл. Если бы я добился того, чтобы они поняли, тогда они прекратили бы эту глупую болтовню. Они конечно, не смогли бы постичь методы и замыслы. Но если бы они смогли следовать за ходом моих рассуждений, то увидели бы, что мне дано открыть эти новые горизонты. Я отложил книги, эти книги, которые были всего лишь утомительным описанием несостоятельности, неспособности к постижению. Я сидел там, полный презрения к ним. Нет, невозможно им рассказать. Это слишком заумно для них. Их мерки слишком уж ориентированы на простых смертных.

Я чувствовал, как приходит волнение, и я не знал, почему. Я внимательно оглядывал комнату в поисках источника, зная, что это - первые признаки нового замысла, нового акта творения - так теперь будет всегда. Форма всё ещё была новой для меня, так что у меня ушло много времени на то, чтобы отыскать свой путь к неизбежному.

Как и в случае с Уилмой, это оказалось до смешного просто. Они были смертными. Их нельзя было убедить словами. Но их можно было убедить действием. Демонстрацией. Тогда они смогут увидеть, все сразу, увидеть красоту и значимость этого. И тогда не будет никакой неловкости и никакой задержки с истолкованием. Потом мы сможем спокойно это обсудить, я смогу объяснить им, почему форма всякий раз должна быть точно выдержанной, сбалансированной, так, чтобы соответствовать симметрии момента, точной в своей красоте, блестящей и бессмертной.

Мэйвис Докерти сидела в шести футах от меня, спиной ко мне. К ней я испытывал иные чувства, нежели к Уилме. К Уилме я испытывал благодарность. Но этой женщине я ничем не было обязан. Это я окажу ей честь, преподнесу ей этот дар, который сообщит вечный момент значимости её пустой жизни, так что, в результате, она будет жить вечно.

Я встал позади неё, такой высокий, твёрдо поставив ноги, достал символ божественности из кармана и крепко стиснул его. В тот момент я постиг ещё одну вещь. Что важно достичь особого, требуемого моментом, выражения лица. Лицо должно быть совершенно расслабленным и ничего не выражающим. Всё выражено в мышечном ритме, так что лицо не должно отвлекать. Я подождал, пока они заметили меня, посмотрели на меня, довольно странно. Потом, как и с Уилмой, я просунул руку под её левую подмышку и дальше, чтобы взять в ладонь её правую грудь. Она напряглась от неожиданности и возмущения, и я в своих мыслях властно приказал ей принять это с радостью и не сопротивляясь. Я одним резким ударом загнал символ в её череп, чувствуя, что должен оставить его там на какое-то время. Я отступил назад, оценивая нарядное деревянное украшение, идеально расположенное. Она наклонилась вперёд от талии, в медленном ритуальном движении, и лишь один штришок несколько подпортил картину. Её нога производила довольно нелепые взбрыкивающие движения.

Я поднял глаза, ожидая от них благоговения и благодарности, надеясь, что этот изъян не огорчил их, что этот изъян компенсирован композиционным совершенством, и увидел, как ее муж и большущий человек в униформе бегут ко мне, в то время как Стив Уинсан со всех ног бросился вон из комнаты.

Человек в униформе выхватил из кобуры свой пистолет и ударил меня по лицу. Я тяжело осел. Я не мог двигаться, но отдавал себе отчёт в происходящем. Это озадачило меня. Это казалось таким нелепым поступком. И женский вопль прозвучал нелепо. А потом, внезапно, я осознал свою ошибку. Я слишком многого от них ждал. Действо было просто недоступно их пониманию. Они не сделали никакой попытки понять. Они совершенно упустили его значимость. И я посмеивался в душе и знал, как я накажу их. Позднее, осознав, они станут молить, упрашивать, чтобы я им объяснил. Они поступили опрометчиво. Они обидели меня. Так что это моё право и моя привилегия - не пускать их в свой внутренний мир.

Они свели вместе мои запястья и надели на меня наручники. Убрали тело. И это создало для меня проблему, которая меня беспокоила. Да, я мог отказаться с ними разговаривать, но даже в движениях моего тела останется смысл для тех, кто будет внимательно наблюдать. Это свыше моих сил - делать что-нибудь, вообще лишённое значения.

Через некоторое время я справился с этой трудностью. Я не дам им никакой подсказки, ни словом, ни жестом. Когда они увидели, что я пришёл в сознание, меня усадили в кресло. Я не оказал им никакой помощи. Раз уж они усадили меня туда, я оставался там, уйдя глубоко в себя, уставившись в пустоту, я смеялся над ними. Я не дам им ничего. Как бы они ни умоляли, я не дам им ничего. Они всё донимали меня, кричали на меня, тянули меня в разные стороны. Я принимал все позы, которые они мне придавали, но сам не сделал ни единого движения. А вскоре я обнаружил новый талант, который меня порадовал. Я мог громко мыслить, так, что их голоса доносились до меня издалека, размытые, мало что значащие, лишённые смысла. Когда вы способны это делать - а я уверен, что это дано очень немногим - теряет смысл течение времени. Год становится минутой, а час - жизнью.

Я отдавал себе отчёт в том, что пришли другие люди. Новые. Постарше, с важными лицами. Я сидел там. Смотрел в пустоту. Я дал отвиснуть своей челюсти. И чувствовал, как слюна струйкой стекает из уголка моего рта мне на грудь. Я мог полностью отгородиться от них. Они ничего от меня не добьются. Во мне заключены бездонные глубины, тысяча тайников. Где никто не сможет преследовать меня и вытащить на свет.

И в одном из затемнённых мест я начал воссоздавать эту картину из давнего прошлого. Каждый листик. На каждом листике - пять кончиков. На это уйдёт очень долгое время, а закончив, я смогу начать это заново. С величайшей осторожностью.

Кто-то подошёл ко мне издалека, взял мои скованные руки и задрал их кверху, так, что они оказались у меня над головой. Потом отпустил их. Я продолжать держать руки там. Я не хотел себя выдать. Я скорее буду держать их поднятыми, пока они не высохнут и не отомрут, пока мои плечи не заклинит в таком положении, чем выдам себя каким-нибудь осознанным движением.

А потом кто-то довольно мягко взял мои кисти рук и опустил их мне на колени. Тогда я понял, что победил их всех. Это было последней проверкой.

Теперь они оставят меня в покое. Я никогда не посвящу их. А значит, я буду единственным, кому это открылось, за всю историю мироздания.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ (ДЖОЗЕФ МАЛЕСКИ -ПОСЛЕ)

РОЙ КАРРЕН высадил меня у ресторана "Шэттокс Пайн Три". Он стоял у дороги, неподалёку от полицейского участка. Было уже одиннадцать утра. Воскресное утро. Я понаблюдал, как он едет по дороге. Медленно. У меня было такое чувство, словно кто-то ободрал кожу с моего лица и приклеил её обратно, намазав слишком много клея. Потирая челюсть, я нащупал бакенбарды. У меня было какое-то странное чувство. Это вызывало в памяти один случай из детства. Когда мне предстояло средь бела дня заявиться на празднование Хэллоуина одетым как пугало огородное. Пойти одному, и чтобы при этом всё надо мной смеялись. Все взрослые.