160181.fb2
Поздняя сентябрьская жара спала, и наступил осенний вечер. Одна сторона улицы была освещена низким солнцем, и на бугристой, исполосованной трамвайными рельсами площади тени от домов лежали, будто разложенное для просушки тряпье. Город облегченно откладывал дневные дела и подумывал, чем бы заняться. Только трубы заводов продолжали деловито отравлять воздух. Желто-зеленый дым шел настолько густой, что подкрашивал и волны широкой реки, и отражения в окнах домов, и лица прохожих. Весь вечер казался каким-то желтовато-зеленым, как кожура не очень спелого лимона.
Это случилось возле большого серого дома, едва ли не самого большого в городе, и, если бы не его высокие окна, он был бы очень похож на тюрьму, поскольку работающие в нем люди находились как бы в пожизненном заключении. После пятнадцати-двадцати лет работы они получали повышение, некоторые становились начальниками и уже требовали уважения к себе, к своему стажу, возрасту, к своей старости, капризно и обидчиво требовали сочувствия к своему близкому и неизбежному концу. Конечно, с годами служащие постепенно глупели, но так как это происходило со всеми, независимо от служебного положения, то этого оглупления никто не замечал, более того, глупость воспринималась как глубокомыслие, а то и мудрость. И это было вполне объяснимо, потому что с годами потребность в умственных усилиях, умственных способностях уменьшалась, а то и вовсе отпадала.
Дом был просто набит всевозможными учреждениями, которые принимали от граждан города разные жалобы, собирали их в толстые папки, вписывали в амбарные книги, готовили отчеты об этих жалобах, подсчитывали, кто на что жалуется, сравнивали с тем, что было десять, двадцать, пятьдесят лет назад, на что жаловались тогда и как часто. Работы хватало, и многие служащие даже не знали друг друга в лицо. Ходить по коридорам в рабочее время, курить в противопожарных уголках, смеяться и разговаривать, смотреть в окна и звонить по телефону было предосудительно, и человек, решившийся на подобное, заранее лишал себя возможности стать когда-нибудь начальником, к шестидесяти годам заместителем, а к семидесяти и самим заведующим. Каждое такое повышение прибавляло десять рублей к зарплате, и на пренебрежение к порядку решались немногие. О них рассказывали легенды, передавали их имена из поколения в поколение. Поэтому утром все исправно вбегали в комнатки, усаживались на стулья, покрытые серыми тряпочками – чтобы не блестели штаны, которые, несмотря на это, все-таки блестели, выдавая невысокое качество штанов и усердие их обладателей, на обед разбегались по близлежащим столовым или вынимали из портфелей газетные свертки, в которых томились котлеты, колбаса, помидоры – в те времена все это еще было в природе. А вечером, ровно в шесть часов, служащие дружно и неудержимо разбегались по домам.
Если кому-нибудь исполнялось пятьдесят лет, сотрудники сбрасывались по полтиннику и покупали счастливцу красную папку с золотыми цифрами. Папку покупали, и когда исполнялось шестьдесят или семьдесят лет, только золотые цифры были крупнее, а сама папка была почти свекловичного, надсадного цвета. А если кто умирал, то опять собирали по полтиннику, но уже на венок, и долго потрясенным шепотом спорили, кому за ним идти. В конце концов посылали машинисток или уборщиц, и те уходили охотно, потому что это было все-таки куда приятнее, чем печатать жалобы или выметать те же жалобы. А тащиться с венком через весь город никому не хотелось, поскольку тем самым человек лишался многих удовольствий, связанных со смертью сослуживца, – тревожных предположений о том, кто займет его место, обоснованно ли это будет, справедливо ли, не остался ли покойник кому должен, не задолжал ли кто ему, а еще грустные разговоры о тщетности бытия, о том, что жить все-таки стоит, но для этого придется еще теснее сплотить ряды...
В этот вечерний желто-зеленый час дом был пуст. На вторую смену остались разбирать залежалые жалобы лишь будущие начальники в отчаянной попытке приблизить заветный миг и обреченные к увольнению, каким-то неведомым канцелярским чувством ощутившие шаткость своего положения и пытающиеся исправить его сверхчеловеческим усердием. И те и другие глупели быстрее остальных и быстрее достигали того, что им было предначертано. О первых говорили, что они горят на работе, любят людей и поэтому стремятся прочесть как можно больше их жалоб, о вторых говорили, что они не любят людей, весь день не могут заставить себя прочесть ни одной жалобы и потому вынуждены читать их после работы.
Возле дома стояло кафе. Обычное летнее кафе с асфальтированным полом и стенами, сваренными из толстой проволоки в виде причудливых узоров. Кроме того, проволока была увита каким-то вьющимся растением, скорее всего диким виноградом.
Это призвано было создавать легкость, свежесть, прохладу и тем привлекать покупателей. В кафе продавали мороженое, пирожки, соки и сухое вино. Да, в те времена еще можно было вот так просто подойти к стойке и купить стакан сухого вина. Задней стенкой кафе выходило в парк. Там по вечерам играл духовой оркестр, бывали танцы, на эстраде выступали фокусники и гипнотизеры, которые показывали людям необыкновенные возможности человеческих рук и человеческой психики. Одни вытаскивали петухов из штанов, зайцев из шляп, шарики изо рта и вообще поражали людей тем, что вынимали несуразные предметы из самых неподходящих мест. А другие дурачили людей, убеждая их в том, что они талантливы. И многие верили, тут же на сцене бросались рисовать, писать стихи, делали вид, что пьют, пляшут, дирижируют, некоторые впадали в задумчивость, но потом, очнувшись, так и не могли вспомнить, о чем думали и какими мыслями было смято их лицо.
В кафе работала буфетчица, полная женщина, вечно торопящаяся и какая-то виноватая. Ей было явно за сорок, но по повадкам ее, по словам, улыбке ощущалось, что в душе она гораздо моложе, что она, похоже, и не заметила, как ей перевалило за тридцать, за сорок... Работала она здесь давно, никто не помнил даже сколько, и ее все знали. Потому-то и было столько разговоров, когда все это случилось.
Местная футбольная команда проиграла. С небольшим счетом, но проиграла, и это сразу отбросило ее со второго места на пятое. Самое обидное было то, что проиграла она на своем поле, при тысячах болельщиков, да еще и команде, которая путалась где-то во второй половине таблицы. Было очень обидно, да проигрыш получили настолько явный, что никто и не пытался свалить вину на судью, на погоду...
Небольшого роста парень в джинсах и безрукавке с какими-то ненашими буквами на груди сказал, что все вышло просто здорово, – он болел за чужаков. Причем сказал, не скрывая радости, – он сидел за столиком с приятелем, рыжим толстяком.
– Ну, слушай, это просто здорово! – повторил он.
По всему было видно, что в этот вечер ему хорошо. Ветерок шевелил его мягкие светлые волосы, складки безрукавки тоже слегка играли, сквозь виноградные заросли по его лицу скользили солнечные блики, на столе стояла бутылка красного сухого вина, а рядом сидел друг, который тоже был рад исходу матча.
Выпив глоток вина, парень, не переставая улыбаться, мысленно находясь все еще там, на стадионе, опять повторил:
– Так продуть! Со второго на пятое, подумать только!
– Да, неплохо, – кивнул товарищ. Сквозь его клетчатую рубаху, расстегнутую на груди, был виден хороший, плотный загap. Видимо, оба недавно вернулись с моря, а едва приехав, сразу попали на праздник.
– Если так и дальше пойдет, то через две игры они во вторую половину таблицы скатятся!
– Да, не исключено.
– Ты видел, как они играли? – не унимался светловолосый парнишка. – Это же смешно! Можно было подумать, что они бегают только для того, чтобы сбросить вес! – Каждое слово он не просто произносил, а восклицал, не в силах сдержать внутреннее торжество.
– Похоже на то, – опять кивнул толстяк, жмурясь от солнечных лучиков, пробивающихся сквозь листву.
– Им лучше перейти в легкую атлетику! Нет, это просто здорово!
– Эй, ты, козел! – вдруг прозвучал голос сзади – там за столиком сидел парень в зеленоватом пиджаке. Глаза его были посажены глубоко, лоб как бы нависал над ними, и еще он казался не то нестриженым, не то непричесанным. Волосы его были вроде пыльными, словно он только сошел с мотоцикла после долгой езды по грунтовой дороге.
– Это ты мне? – все еще улыбаясь, обернулся тот, в безрукавке.
– Тебе. Может, хватит? Заладил – здорово, здорово...
– Но ведь проиграли же! Факт!
– Ну и заткнись.
– Чего это мне затыкаться? Против факта не попрешь.
– Сказал – заткнись!
– А мне до лампочки, что ты сказал. Плевать, понял?
– Вот как? – проговорил тощий с какой-то усталостью. – Вот как?.. Ну зачем ты так ответил?.. Не надо было так говорить... Это ты напрасно... Ей-богу, напрасно... Я не виноват...
Он повернул голову к солнцу, и стало видно, что глаза у него серые и действительно какие-то усталые, почти без выражения. Он подошел к счастливому парню в безрукавке, который уже повернулся к своему другу, и, сморщившись от напряжения, воткнул ему в спину нож. Нож был ресторанный, с дутой ручкой, но конец у него оказался отточенным и потому почти до конца вошел в спину. Парень в безрукавке обернулся с удивлением, но тут же веснушки растворились на его посеревшем лице. Он тихо, будто через силу захрипел и соскользнул на пол. Безрукавка быстро наполнялась кровью.
Толстяк схватил за горлышко зеленоватую бутылку с еще недопитым вином и бросился к убийце. Но тот быстро и безошибочно пробежал между столиками, перепрыгнул через стойку и скрылся в подсобке. Он надеялся через служебный вход выскочить в парк, но дверь оказалась запертой, ею вообще не пользовались. Тогда он хотел снова выскочить в зал, но по узкому коридору на него уже шел толстяк. Убийца был безоружен, его нож еще торчал в спине убитого, а проскочить мимо здоровяка было невозможно. В последней надежде он рванул узкую боковую дверь, нырнул в кладовку и заперся изнутри. Тогда рыжий, отбросив бутылку, накинул щеколду, повесил лежавший рядом замок и защелкнул его.
– Оттуда можно выбраться? – спросил он у буфетчицы, которая стояла тут же, прижав руки к груди.
– Нет. – Она покачала головой.
– Тогда смотрите за ним, – сказал толстяк, – я сейчас. Пойду за милицией.
Буфетчица кивнула:
– Пусть сидит.
– Там в кладовке у вас есть топор, молоток, секач какой-нибудь?
– Молоток.
– Хорошо. Я быстро. Пусть сидит. – И он выбежал на улицу.
Пенсионер, сидевший за крайним столиком, доел мороженое, вытер ладонью губы, поднялся, одернул пиджак, поправил одинокий остроконечный орден на лацкане и вышел, словно бы не интересуясь происходящим. Конечно, ему было любопытно, но он трусил и, отойдя метров двадцать, присел на парковую скамейку.
Несколько мужчин из соседнего дома, задержавшись здесь после работы, тоже покинули кафе. Все происходящее было настолько непривычным для них, что они ушли, не пытаясь даже понять, что случилось, из-за чего, с кем. Последний чуть было не наступил на струйку крови, вытекшую из-под убитого, но в последний момент шарахнулся в сторону, однако на ногах устоял, выровнялся и, прибавив шагу, догнал сослуживцев.
Оцепеневшие от ужаса девушки неотрывно смотрели на лежащего, на забрызганный кровью асфальт, потом, как-то одновременно придя в себя, бросились бежать. На спинке стула осталась висеть забытая сумочка, а на столе – зеркальце и тени фиолетового цвета. Такие тени трудно достать, и через полчаса девушки вернулись. Все оказалось нетронутым.
Над трупом склонились трое ребят – похоже, студенты. Один из них пытался подсунуть под голову картонный ящик из-под пирожков, второй несмело, двумя пальцами пробовал оторвать от раны прилипшую безрукавку, третий побежал звонить в «Скорую помощь». Он быстро дозвонился, но все никак не мог назвать адрес, не зная, как называется эта улица.
Буфетчица стояла, прислонившись затылком к стене и закрыв глаза. Со стороны могло показаться, что она молится. Впрочем, это было не так уж далеко от истины. Она знала того, кто сидел сейчас в кладовке. Каждый вечер он приходил в кафе и покупал у нее бутылку сухого вина. Иногда заглядывал с друзьями и тогда брал две-три бутылки. А пустые всегда оставлял. Он сам приносил их, ставил на прилавок и уходил, не требуя каких-то там копеек. За месяц стоимость его бутылок переваливала за десятку. Были у нее и другие источники дохода, но о его десятке она не забывала. И еще он иногда шутил с ней, спрашивал о здоровье, передавал привет дочке. Да, у нее была дочка, но какая-то безразличная, она лишь просила деньги, не всегда даже говоря, зачем они ей понадобились. А шутить с матерью у нее не было ни времени, ни желания. Начальству тоже было не до шуток, оно требовало выполнения плана, посещения собраний, посвященных выполнению плана, требовало обязательств по выполнению все того же плана. А покупатели – быстрого и вежливого обслуживания и, впадая в гнев, требовали жалобную книгу и такое там писали, такой злобной и жадной изображали буфетчицу, что та, случалось, рыдала над этими записями. И только вот тот, который сидел сейчас в кладовке, шутил с ней, спрашивал о здоровье и передавал привет дочери.
– Как жизнь молодая? – восклицал он, появляясь.
Она благодарно смущалась и отпускала ему без очереди. Выпив с друзьями вино, он приносил бутылки, ставил их недалеко, чтоб ей удобно было взять, подмигивал и спрашивал:
– Ну а все-таки, жизнь-то как протекает? Молодая-то?
– Да какая она молодая... Скажете тоже...
– О! Вы еще не знаете, сколько людей старше вас! Насте поклон! Скажите, дядя Вова помнит ее и скучает!
Она уже ждала этих вопросов, беспокоилась, когда он не появлялся по нескольку дней. А мужа у нее не было. Ни сейчас, ни раньше. Так уж получилось. Похаживал один очкарик, цветочки иногда приносил, а потом вдруг пропал. Вышел в дверь, оглянулся, улыбнулся, и все. Она даже не знала, где о нем и спросить.
Друзей у нее тоже не водилось. Но того, кто сейчас сидел в кладовке, она привыкла считать своим другом, все собиралась сказать ему какие-нибудь слова, в гости пригласить, вином хорошим угостить, завезли раз к ней хорошее вино, и даже что-то сказала ему однажды, но он то ли не услышал, то ли не понял, что слова эти ему предназначались...
И она его выпустила.
Сначала открыла дверь в парк, потом, не торопясь, словно даже думая о чем-то другом, отстегнула замок, распахнула дверь и прошла в зал. Лицо ее выглядело как бы остановившимся, и только по бледности можно было догадаться, что она все-таки понимала, что делала.
Через пять минут подъехала машина с милиционерами. Вместе с ними приехал и толстяк в клетчатой рубахе. Он первым выскочил и побежал в кафе. Милиционеры быстрым шагом направились за ним.
– Сюда, – показывал толстяк дорогу. – Вот здесь... Я закрыл его... – И он увидел распахнутую дверь, потом взгляд его остановился на лежащем в стороне замке. – Кто открыл дверь?! – заорал рыжий неожиданно тонким голосом. Он кинулся в зал, схватил буфетчицу за плечи, бросил ее на стенку, так что она упала на нее навзничь, как на пол. – Ты открыла?!
Буфетчица кивнула, глядя в сторону.
И тогда он ударил ее, как бьют мужчину в драке, – кулаком в лицо.
Она охнула и закрыла лицо руками.
– Иди вперед, – деловито приказал ей низенький кривоногий милиционер, пряча пистолет в кобуру. – Кому говорят! Развела, понимаешь, притон! Иди вперед, шалава!
Буфетчица и хотела бы выполнить этот приказ, да не могла, помня про дырку на чулке сзади, под коленкой. Там образовалась большая дыра, и показать ее она не решалась. Но когда ее подтолкнули, пошла. На дыру никто не обратил внимания, ее просто не заметили. Подойдя к убитому, который все еще лежал в проходе, она отшатнулась, обошла стороной, неловко опрокинув стул, и тяжело полезла в дверь зарешеченной машины.
Закат кончился, и на столбах вспыхнули белые палки ламп дневного света. В парке тяжело и протяжно вздохнул духовой оркестр. Обычно он начинал со старинного вальса. В этот вечер заиграли «Осенний сон». Люди медленно потянулись к танцплощадке. Она тоже была заасфальтирована и вытоптана, как пол в кафе. Пришел и толстяк в клетчатой рубашке. Он появился сразу, как только написал свои показания в милиции, а не прийти не мог – ждала девушка. Ее подруге, знакомой убитого, он подробно рассказал о случившемся. Та очень удивилась, огорчилась, но на танцах осталась и даже познакомилась с хорошим парнем, тоже в джинсах и безрукавке с рисунком на груди. С танцев они ушли вместе, и она рассказала об убийстве, но к этому времени он уже обнимал ее и поэтому слушал не очень внимательно.
– Смотри какая! – сказала девушка, показывая на несуразно громадную луну, косо повисшую над городом.
– Надо же, – ответил парень и вздрогнул, ощутив сквозь рубашку угол ее груди.
Убитый в это время лежал один, в темной сырой комнате, совершенно раздетый, на холодной мраморной плите, и лицо его, освещенное той же луной, застыло с выражением не то снисходительности, не то не очень сильной боли, которая вот-вот пройдет.