160251.fb2
– Скажи еще раз «классные», детка, у тебя так хорошо получается.
– Классные.
Рикардо целует тебя, проводя рукой по твоему телу, но теперь с нежностью.
– А теперь пойдем посмотрим на этого украшателя лесов. Что бы ты ни увидела, делай вид, что так и нужно. Они ограниченные, но в глубине души – очень добрые.
Дядя в национальном баскском берете и теплой куртке, в которой кажется очень толстым, что смешно при его мелком лице, ждет вас во дворе.
– Вы легко одеты, в лесу так сыро, продрогнете до костей. Пока тетя там возится с кастрюлями, пойдемте посмотрим, чем занят Хосема.
Они проходят через лужайку, которая служит одновременно загоном, сеновалом и гаражом. По краям ее крепко вогнаны в землю раскрашенные белой, красной и синей краской тотемы из темной древесины; их так много, и они стоят так близко друг к другу, что напоминают частокол. В отличие от сваленных под навесом у дома дров или от высоких балконных опор, у деревянных тотемов – благородный вид произведений искусства. Поэтому ты останавливаешься и спрашиваешь у Мигелоа, что это. И тебе говорят, что Хосема бросил лепить из глины «эти свои штуки», чтобы заняться вот таким, а затем и вообще начал расписывать деревья в лесу.
– Это железнодорожные шпалы. Хосема говорит, что в каждой есть что-то свое, и он может вырезать из нее как лицо древнего божества, вроде фигур с острова Пасха, так и столб, как в кино про индейцев. Да он вам сам объяснит. Мне нравится то, что у него выходит, но объяснить, как он, я не могу. То, что он делает в лесу, – очень красиво. Соседи приходят посмотреть, а по воскресеньям – целыми семьями, вместе с детьми, приносят с собой еду и гуляют среди раскрашенных деревьев.
Тропинка неожиданно резко уходит вверх, мимо папоротников, которые щекочут ноги, и тебе приятно касание этих ажурных листьев: так лес приветствует тебя.
– Большую часть деревьев, которые всегда росли здесь, повырубили, остались только сосны. Я вовсе не фанатичный расист и не говорю, как другие, что сосне и эвкалиптам не место в Стране Басков, потому что их специально посадили здесь производители древесины и бумаги. Эвкалипты я действительно не выношу, а вот сосны люблю. Да и Хосема никогда не был фанатиком в том, что касается деревьев. Ему бы хотелось пройтись по соснам резцом или щеткой и придать им другую форму, другие зрительные ритмы, но существует твердый уговор с владельцем леса: писать поверх коры – сколько угодно, но наносить дереву какой-нибудь вред – ни в коем случае.
Рикардо усиленно подмигивает, призывая тебя в союзники, пока вы поднимаетесь по тропинке за стариком, который ловко отводит листья папоротника своей палкой.
– Как увидим Идефикса, значит, Хосема неподалеку. Они неразлучны, как дерево и его тень. Идефикс – это наша собака, вернее, собака Хосемы. Ему тоже нравится раскрашивать деревья, и он ходит с Хосемой каждый день, пока они не начнут спорить – тогда пес раздражается и возвращается домой.
– Спорить?
– Да, да. Вы бы только посмотрели! Хосема очень терпеливый, но у Идефикса еще тот характер, и когда он с чем-нибудь не согласен, поворачивается и уходит домой. Придет, откроет дверь – он умеет ее открывать – и идет за утешением к Ампаритшу или ко мне. «Что, Идефикс, рассердился, надоело тебе? – спрашиваю я. – Уж больно ты строг, помягче надо быть». Но когда он видит, что Хосема возвращается, тут же выходит ему навстречу и виляет хвостом – мирится. Этот пес только что не разговаривает. Ему бы в школе учиться.
Ты смеешься все веселее и веселее, и старик доволен.
– Идефиксу самое место в университете. Он умнее всех этих высоколобых, которых обучают иезуиты, чтобы по-прежнему держать все в своих руках. Страну прибрали к рукам иезуиты и социалисты.
Он не сразу спохватился, что племянник его – тоже из социалистов, и оборачивает к Рикардо лицо, слегка порозовевшее от холода и смущения.
– Прости, это я так ляпнул, – извиняется старик.
– Да что уж там. Все так говорят.
– Это точно, все.
Старик замолкает – и молчит, пока тропинка не выводит вас на прогалину, освещенную предпоследними лучами солнца; на другой стороне болтается незамысловатая лестница из веревок и веток, от которой на вас лает собака, защищая долговязого человека. А тот висит на этой лестнице и фиолетовой краской выводит огромный глаз на стволе – как раз под тем местом, откуда на все четыре стороны света начинают расходиться ветки. Сосны образуют естественный кромлех[5] и смотрят на вас желтыми глазами с голубыми зрачками, а тропинка уходит дальше, туда, где виднеются сосны, все выемки на стволах которых закрашены голубым; они стоят вдоль дороги, ведущей к одинокой кузнице. Собачий лай заставляет художника прервать работу и обернуться, чтобы взглянуть, кто идет. Он не сразу узнает их, медленно возвращаясь из мира своих грез к действительности, а узнав, ловко спускается. У Хосемы робкая улыбка человека, застигнутого за неподобающим занятием. Он вытирает руки о джинсы и поворачивается к гостям: вытянутое смуглое лицо, на котором выделяется крупный нос – что не мешает романтичности его взора, которым он окидывает вас из-под длинных ресниц. Из-за морщин у глаз и редкой бородки Хосема кажется человеком в возрасте, но, когда он снимает рабочие перчатки из потертой кожи, у него оказываются руки юного принца, которому пришлось испытать на себе нелегкую долю лесоруба. Увидев его, Рикардо радуется слишком бурно, а в брошенном на тебя взгляде Хосемы сквозит откровенное любопытство. Он быстро отворачивается, чтобы ты не заметила, как он оглядел твою фигуру.
– Не обращай на нас внимания, работай. Деревьев тут еще полно, – говорит Рикардо.
Хосема пожимает плечами и хочет что-нибудь ответить, но не находится; поэтому просто молча прячет краски и кисти в рюкзак, свистом подзывает Идефикса, чтобы тот шел впереди и показывал дорогу. Но ты не хочешь уходить; ты бродишь между деревьев, отыскивая среди них новые и новые дорожки, на которые словно указывают раскрашенные стволы. Рикардо и его дядя молча ждут, а Хосема ходит за тобой по пятам, будто говоря тебе в спину: «Давай, давай, найди-ка в этом лесу мои следы, желтые глаза, которые смотрят на тебя и притягивают твой взгляд, раскрашенные желтой краской трещины коры, которые от этого становятся похожи на солнечные лучи – стрелы, указывающие, куда идти и на что смотреть». Все это похоже на татуировку самой природы.
– Потрясающе!
Ты почти выкрикиваешь это слово, и Хосема тронут твоим восторгом настолько, что, встав рядом, помогает тебе взглядом отыскивать среди стволов проходы.
– Это глаза. Глаза.
Ты в первый раз слышишь его голос: Хосема объясняет тебе, что он делает. Да, у него есть своя теория, и робко, несмело он раскрывает ее перед тобой.
– Для меня глаз – женского рода, природа, жизнь. Глаз на дереве – это глаз на тотеме: древняя-древняя природа смотрит на тебя. Другие знаки обозначают дорогу или окрестности. Ты видела кромлех, который я сделал из шпал рядом с домом? Я пытался передать ощущение пространства вокруг, ведь баск тесно связан с природой. То же стремятся сделать художники, у которых сильно этническое начало. Ты слышала что-нибудь об Ибарроле или Отейсе?[6] Для Отейсы кромлех обозначает метафизическое религиозное пространство, а для Ибарролы и для меня – нет. Я – материалист и вижу в этих пространствах место, которое сельскому жителю необходимо как-то обозначить, чтобы иметь возможность там жить. Лесные поляны – чтобы на них мог пастись домашний скот. Вечнозеленые деревья – чтобы они защищали его всегда, как крыша, созданная природой. Даже расположение домов… Существует связь между обрядом и необходимостью, продиктованной законом природы. Как жалко, что уничтожили деревья, которые всегда росли здесь, – ясень, тополь, ивы, липы. Черные тополя – по берегам рек, а в горах – каштаны, ясени, буки и дубы, особенно дубы. Именно это дерево уничтожали с особым рвением, почти как людей.
– Темнеет. Расскажешь по дороге домой.
Но когда поляна остается позади, Хосема замолкает и идет позади всех, прикидывая, какие деревья он будет раскрашивать завтра, или выискивая между стволами подходящий просвет, чтобы показать тебе еще один пример. А может, ему неловко от того, что он так разоткровенничался, или от того, что время от времени ты оборачиваешься взглянуть на его лицо, словно он тебе интереснее других, словно ты хочешь похитить у него эту мистическую связь с лесом, деревьями, землей. Рикардо разговаривает с дядей о семье, о работе, пытаясь изображать себя просто сотрудником Министерства культуры, не имеющим к политике никакого отношения.
– Это очень бюрократическая работа. Реально у меня нет никакой власти. Ну, может быть, в некоторой степени от меня зависит распределение бюджетных средств. Ко мне приходят то музыканты, то театральные деятели. Поливать грязью правительство, властные структуры все горазды, а как дойдет до дела, так стоят с протянутой рукой – может, им что перепадет из бюджета.
– Все мы так живем. Вот я уже на пенсии, а тоже стою с протянутой рукой – не вернет ли мне государство прибавочную стоимость от моего труда. Хорошо еще, что здесь потребности минимальные, да и лес нет-нет, глядишь, и подарит тебе что-нибудь – каштаны или грибы, а то кролика или дикие ягоды. Ты любишь салат из всяких травок? Здесь на склонах холмов много всего растет. Тетушка твоя всегда держит кур, а молоко здесь хорошее и дешевое. Лучше всех в округе – у Гороспе, гробовщика. Он мастер что надо и делает гробы всем в округе и в долине. Лет десять назад один фоб, который он сделал, так ему понравился, что он бережет его для себя.
– И ты никогда никуда не ездишь? В Виторию или в Сан-Себастьян? Или в Мадрид?
– Я уже наездился – и по своей воле, и поневоле. Раз тридцать катался в наручниках и по жандарму с каждой стороны: тут ведь как политическая заварушка, так сразу обвиняли Мигелоа, а потом вдобавок ко всему Хосема вступил в ЭТА. Однажды мы чуть было не очутились в соседних камерах, в одну и ту же тюрьму попали. Я – за то, что коммунист, а он – за то, что из ЭТА. Только при твоей тетке об этом не говори: как мы о политике – она сразу дрожать начинает и в слезы. Видел наш дом? Лет десять назад, Франко уже умер, мне его подожгли. Приехали несколько жандармов в штатском и подожгли – не могли же они оставить в покое Мигелоа и его сына.
– Ну, теперь-то все спокойно. Все в порядке.
– И в дерьме. Не спокойно, нет – беспамятно. Я не могу быть спокойным, если помню. Но я сижу тихо, чтобы и он сидел тихо, потому что не хочу, чтобы мне его пристрелили. Ни Ампаритшу, ни я этого не переживем.
Ты слышишь, о чем они разговаривают, но Хосема делает вид, что не слышит, потому что знает: в конечном счете отец говорит для него.
– Ох, как пахнет!
Кричит Рикардо и прибавляет шагу вслед за псом, который уже под дверью дома – стоит на задних лапах, одной передней опираясь о дверной проем, а другой приподнимая крючок. Поддерживая его в таком положении, пес просовывает нос в щель, следом за носом – голову, а затем, налегая всем телом, настежь распахивает дверь.
– Вот это да!
– Я же тебе говорил, этому псу место в университете.
Тебя радует тепло дома. Проникающий повсюду запах креозота, которым покрыты виднеющиеся тут и там балки причудливой формы, перебивается вкусным запахом еды, но женщина не говорит, что она приготовила, словно неожиданность – залог ее успеха как хозяйки.
– Нет, племянничек, ни за что не скажу.
– Скажи только, тушеная фасоль будет?
– Конечно, будет. Я помню, что ты любишь.
Столовой служит старая кухня – с дымоходом, большим, почерневшим, огонь в печи разводили бессчетное число раз, в том числе и сегодня. Видны перекрещенные балки как нервы – мертвые ветви дома-дерева. На огне жарятся колбаски, которые дядя предлагает как закуску, протягивая их на длинной палочке, а Хосема открывает бутылку «чаколи», которую он привез из Гетарии.
– Не бойтесь, за обедом мы «чаколи» пить не будем. Оно годится только горло смочить, а за едой надо что-нибудь посерьезнее. «Чаколи» – что лимонад.
И под рукоплескания Рикардо появляется коронное блюдо в закопченной кастрюле, свидетельнице стольких триумфов Ампаритшу – красная фасоль, тушенная со шпиком и кровяной колбасой, и ты сравниваешь это блюдо с той фасолью, добрую сотню банок которой съела – сначала когда жила в лагере и шла по стопам Тома Сойера, а затем когда шла по следам героев книги Хемингуэя «За рекой в тени деревьев». У фасоли, что растет на твоей родине, и у той, что лежит перед тобой на тарелке, разное чувство времени: эта – древняя и темная, как кровь, которой пропитана колбаса; еще несколько лет назад ты бы с отвращением отказалась от колбасы, которую варили так долго, что она разваливается от одного прикосновения. С хлопками вытаскивают пробки из двух бутылок сухого вина – «Маркес де Муррьета», записываешь ты.
– Эта негодяйка все записывает, – замечает Рикардо, уже опьяневший больше остальных.