160251.fb2
Исраэль разыскал вдову и сына Мартинеса Убаго, который стал после Галиндеса представителем Националистической партии басков, но они смогут принять тебя только вечером. Исраэль предлагает передохнуть и поехать на пляж, искупаться и поесть тушеного черепашьего мяса. Это поможет тебе восстановить силы и быть готовой к встрече с Марией Угарте, вдовой Убаго, и ее сыном. По дороге вы заезжаете в издательство, чтобы захватить Лурдес. Пока вы ее дожидаетесь, Хосе перебирает в памяти то, что ты рассказала о встрече с полковником, – и чем дальше, тем больше она ему не нравится. «Этот полковник строил из себя чуть ли не главное действующее лицо, участника исторического процесса. Вполне вероятно, что он и видел все то, о чем рассказывал, но диктаторы и после смерти продолжают жить в душах своих подданных». Увидев, что вы с Лурдес готовы к поездке на пляж, Хосе Исраэль решает отправить вас вдвоем.
– Вам не будет скучно вдвоем, а мне совсем не хочется купаться. Поэтому вы развлекайтесь, а я уж буду бороться за культуру и наживать капитал.
Лурдес недовольна таким поворотом событий, но воспринимает все с покорностью жителей тропиков. «Тебе надо больше двигаться, Хосе Исраэль», – только и говорит она, но тот уже уселся за компьютер со своим обычным ироническим видом, и Лурдес, вздохнув, смиряется. Ты впервые оказываешься за пределами столицы, и по дороге Лурдес, как заправский гид, рассказывает тебе о Санто-Доминго, его окрестностях, туризме на северо-востоке страны, куда американцы вкладывают много денег, о табачных плантациях и доставляющей столько неприятностей границе с Гаити, а потом – о параноидальной клаустрофобии жителей острова, заставляющей их часто отправляться в путешествия. Но они не могут без своего острова и, уехав, через две недели начинают тосковать, хотя недавняя история страны полна жестокости: режим Трухильо, сменивший его Балагер, крушение революционных надежд Боша и Кааманьо, вторжение в страну американских военно-морских сил, и снова Балагер, все тот же Балагер, пожизненный полудемократ, пожизненный преемник диктаторской власти. У Лурдес профиль – как у статуи доминиканской богини, если бы у них были такие статуи. Она типичная доминиканка; волосы подстрижены очень коротко, а на лбу оставлена челка. Ты говоришь, что тебе нравится ее стрижка, и женщина от неожиданности громко смеется: ведь обычно ты спрашиваешь ее только о политике или истории, и вдруг она обнаруживает, что ты – такая же женщина, как и она, потому что ты смотришь на нее глазами женщины. А потом вы купаетесь в зеленой морской воде, теплой и спокойной, и наслаждаетесь возможностью поплавать на глубине, идущей оттуда, снизу, прохладой. Ты плывешь кролем; это спокойный, размеренный стиль, и под него так хорошо думается: руки медленно двигаются в такт мыслям, а движения ног чуть ускоряют их. Так ты оказалась в водах, которые скрывают стольких покойников: Галиндес – просто один из многих. Это произошло южнее, в нескольких милях отсюда, и останки его превратились в органическую материю, навсегда ставшую частью этого моря, его кораллов. Когда ты плывешь, медленно раздвигая воду перед собой, она расступается с едва слышным звуком, который кажется тебе тихим шепотом, идущим из глубины моря. Ты пытаешься встать на ноги, но едва-едва достаешь дно; Лурдес проплывает мимо – на спине, закрыв глаза, и на ее поднятом к небу лице застыло счастливое выражение, которое ничего общего не имеет с твоими судорожными попытками как можно скорее оказаться на берегу. Ты плывешь к пляжу и, достав ногами дно, сразу бежишь к берегу – так отвратительно тебе снова опускать голову в воды, которые кажутся кровавыми, из глубин которых тебе слышатся приглушенные отзвуки голосов. Любезность Лурдес, тушеная черепаха, пиво, ром, кофе оттеснили эти мысли, и ты даже вспомнила Рикардо: как бы он отнесся к тушеной черепахе? «Что вам известно о тушеной черепахе, дон Рикардо?» – «Вполне достаточно, чтобы предпочесть телятину». Он наверняка ответил бы именно так, и ты смеешься.
– Чем я тебя рассмешила?
– Ничем, просто я вспомнила одного приятеля.
– Если мы быстро оденемся, то у нас еще останется время немного проехаться по берегу и посмотреть окрестности. Здесь есть что посмотреть, у нас же был не только режим Трухильо.
Красота здешних мест и близость вечера заставляют тебя расслабиться; немало способствует этому и то, что к тушеной черепахе ты едва прикоснулась, зато съела два фруктовых салата.
– Мы не сможем заехать в Сан-Педро-де-Макорис: это далековато, и тогда мы опоздаем. Но это жаль: там недалеко Ла-Романа, излюбленное место туристов.
– В Сан-Педро-де-Макорис Галиндес назначал встречу со связными, и там была сильная ячейка испанских коммунистов.
– И доминиканских тоже.
– От них что-нибудь осталось?
– Немного. Коммунизм здесь не приживается: люди предпочитают другие формы радикализма, и все левые партии переживают не лучшие времена – разобщены и грызутся между собой. Хосе Исраэль не хочет ввязываться в их распри, и потом он считает, что кубинской модели больше не существует, а никарагуанская обречена на поражение. И кроме того, не надо забывать, что Доминиканская Республика – остров, что бы кто ни считал и что бы ни думал.
Вы уже въехали в Санто-Доминго, и, когда останавливаетесь перед светофором, вашу машину осаждает толпа ребятишек, жаждущих протереть ветровое стекло. Лурдес позволяет им сделать это, но сидящий в соседней машине креол в соломенной шляпе и с недружелюбным лицом резко отталкивает их.
– Но оно грязное, сеньор.
– Это ты грязный.
И это правда, но ведь дети часто бывают чумазы, и никто не называет их грязными. У тебя кровь прилила к лицу, и очень захотелось опустить стекло, высунуть голову и сказать этому сеньору, что ты думаешь о его предках. Именно так, без сомнения, поступил бы Рикардо – ведь так принято в Испании, вспомнить непечатным словом всех предков, – но ты иностранка, и в Испании, и тут. Поэтому у тебя нет даже права проявить солидарность с нищими. Их и этого сеньора объединяет сложная диалектика национальности, а тебя отделяет то, что ты иностранка. Хосе Исраэль уже ждет вас, и за его спиной садится оранжевое солнце, свет которого придает имперское величие памятникам архитектуры. Семья Мартинеса Убаго живет в хорошем районе, в центре города, в небольшом доме с небольшим садом; на всем лежит этот отпечаток упадка, который свойственен в тропиках всем зданиям, не претендующим на монументальность. Мария Убаго – старая, некогда белокурая женщина, сохранившая следы былой красоты, – смотрит на тебя с большим любопытством, словно ты посланец прошлого, которое она считала мертвым. Сын ее ведет себя очень сдержанно – или недоверчиво. Это мужчина средних лет, который держится несколько напряженно, словно его поджидает какая-то опасность. Он приглашает вас пройти в дом, при взгляде на который он сам и его мать начинают тебе казаться внутренними эмигрантами. Вы проходите в спальню, потому что в гостиной остальные обитатели этого дома смотрят телевизор, и рассаживаетесь – донья Мария на кровати, рядом с ней сын, а вы – где придется. Мартинес Убаго пытается как-то упорядочить свои детские и юношеские воспоминания, а его мать вспоминает все больше своего покойного мужа, врача из Caбанаде-ла-Мар, который обеспечил себе любовь народа, но не его деньги. Сын вспоминает Галиндеса таким, каким тот ему казался в детстве, а также его переписку с отцом, когда тот стал представителем баскских националистов в Санто-Доминго. Его отцу не раз приходилось демонстрировать чудеса ловкости, лавируя между своей дружбой с ненавистным Галиндесом и необходимостью отстаивать интересы живших тут басков. Вдова вспоминает только мужа и все, что было с ним связано; Галиндес для нее – только персонаж на фотографии, запечатлевшей один из счастливых дней их эмиграции – баскский хор. «Вы знаете, мой муж столько сил вкладывал в этот хор! Когда мы жили здесь, в Сабана-де-ла-Мар, он почти все свободное время только им и занимался». Мартинес Убаго-младший – вполне зрелый мужчина, но робкий, а может, на него давит груз Истории, с которой он связан обстоятельствами своего рождения. Он не выбирал свою судьбу: быть сыном эмигранта, расти в постоянном страхе перед Трухильо и в ненависти к франкизму, взрослеть, боясь, что придется унаследовать идею, заведомо обреченную на поражение на этом острове в Атлантическом океане – и никогда не чувствовать себя ни испанцем, ни баском, ни доминиканцем. Просто маленьким Робинзоном Крузо, пленником памяти, к которой он, собственно, не имел никакого отношения. Ты понимаешь это, когда он неуверенно рассказывает, как опознавал труп Галиндеса. Его отец занимался этим всякий раз, когда появлялось сообщение о неопознанном трупе. Самому ему пришлось пройти через это уже после смерти Трухильо в анатомическом театре медицинского факультета, где было выставлено несколько трупов, которые какой-то судебный эксперт, глядя в будущее, сохранил в формалине, чтобы потом предъявить их как доказательство зверств, чинимых режимом Трухильо.
– Это были люди, погибшие при вторжении в Липерон в 1949 году: революционеры, которых расстреляли, как только они высадились на берег.
Возможно, этот человек утратил способность удивляться, или он поражен тем, что все эти воспоминания могут кого-то интересовать. Он показывает тебе письма Галиндеса к своему отцу, как показывают самое дорогое и заветное. Потом они говорят о сорока годах эмиграции и о том, что этих лет им никто не вернет, и никто не узнает их там, на родине. Галиндес в их рассказах похож на самого себя. «Он был такой веселый», – говорит Мария Убаго, а ее сын воссоздает этот образ, отталкиваясь скорее от фотографий и чужих воспоминаний, нежели от собственных впечатлений. Но он очень хорошо помнит Галиндеса – этого человека, который приезжал из столицы и привозил иногда сообщения о скором падении франкизма: союзники продвигались на всех фронтах. Женщине очень хочется, чтобы ты прислала им – если когда-нибудь напишешь об этой встрече, о всплеске ностальгии – свою работу, и она протягивает на листочке адрес, написанный каллиграфическим почерком: так учили писать за двадцать, нет, за сорок лет до твоего рождения. Таким почерком можно, потерпев кораблекрушение, писать письма при сумеречном свете тропиков, а потом запечатывать их в бутылку темно-зеленого стекла. Вы молча проходите через гостиную, где молча сидят остальные обитатели дома. Они или научились оберегать себя от саморазрушения, к которому ведут жестокие воспоминания, или, наоборот, разрушают себя сами, отказываясь вспоминать. Тебе грустно, ибо печальна эта гравюра из жизни робинзонов – спальня, так похожая на испанские спальни. Ты прощаешься с Хосе Исраэлем и Лурдес, которые обещают помочь тебе пройти крестный путь Галиндеса: отвезти тебя завтра в те места, где оборвалась его жизнь. Ты отказалась поужинать с ними, сказав, что еще сыта и тебе надо привести в порядок записи. На самом же деле ты хочешь как можно скорее оказаться в отеле, чтобы узнать, исполнились ли туманные намеки полковника. На террасе твоего номера одуряюще пахнет тропическими цветами, и оркестр внизу подтверждает твоим раскрасневшимся соотечественникам, что рай возможен. Бассейн подсвечен, и ты бы нырнула в него прямо с террасы – в эту прохладную, прозрачную воду, которая ничего не скрывает, если бы не пять этажей, отделяющих тебя от бассейна. И тут кто-то тихо стучит в твою дверь, и ты, собираясь открыть ее, наступаешь босыми ногами на листок бумаги, просунутый под дверь. Ты поднимаешь его, но из-за этой заминки коридор, когда ты, наконец, открываешь дверь, уже пуст. Ты запираешь дверь и накидываешь цепочку. «Как мы и договаривались, с вами свяжутся. В точности следуйте указаниям. Не выходите из номера, пока вам не позвонят по телефону». Подпись – Данте Лафорха Кампс. Недостающее звено. Теперь ты – в центре треугольника, образованного полковником, рябым человеком и этим Лафорха, который обещает тебе загадочные послания. Дожидаясь их, ты записываешь свои впечатления от этого дня и задумываешься, как точнее определить чувство, охватившее тебя сегодня в море. «Ты на острове, – говоришь ты себе, – и у тебя, как и у всех, клаустрофобия, о которой говорила сегодня Лурдес. Ты даже не на острове, ты – в стране, которая занимает половину этого острова…» И тут резко звонит телефон.
– Госпожа Колберт? – Голос немного деланный, словно старик пытается говорить, как ребенок, или ребенок – как старик. – Мне кажется, у меня есть факты, которые могут быть вам интересны. Эти факты – связующее звено между тем, что произошло в Санто-Доминго, и тем, что произошло здесь, в Соединенных Штатах, а точнее, в Майами, где был разработан план, касающийся Рохаса. Вы понимаете, что я имею в виду. Но совершенно необходимо – ради вашей безопасности, – чтобы вы приехали в Майами как можно скорее и чтобы никто не знал о вашем отъезде из Санто-Доминго. Все подготовлено, чтобы ваше отсутствие осталось незамеченным.
– А мои друзья тут, на острове? Они завтра за мной заедут.
– Все предусмотрено. Спуститесь к портье и заберите у него бумаги, которые вам помогут. Я дам вам только один ориентир, потому что я рискую головой: меня зовут Анхелито. Вам никогда не попадалось мое имя в ходе ваших исследований? – И голос замолкает, слышится звук, будто человек вбирает в себя воздух, а потом голос в трубке поет по-баскски:
– Выйдите на террасу. В мои времена «Шератона» еще не существовало, но я приблизительно знаю, где он находится. Неподалеку от того места, где стоит теперь эта гостиница, мы часто гуляли с Рохасом, разговаривая о Басконии. Я был там, когда они пришли за ним. Там. Да, вы правильно понимаете, что значит это «там» – в доме № 30 по Пятой авеню. Вам достаточно? Спуститесь к портье. Вам нужно только спуститься к портье и в точности следовать инструкциям.
Он вешает трубку, и щелчок возвращает тебя к действительности. Сначала тебе показалось, что все это тебе снится. Но этот голос… Человек явно пытался его изменить и говорил по-английски с испанским акцентом, иногда вставляя испанские фразы, причем без всякого латиноамериканского акцента. Ты еще пытаешься представить себе, как должен выглядеть твой собеседник, когда понимаешь, что стоишь внизу, перед портье, и спрашиваешь, есть ли что-нибудь для тебя. И он протягивает тебе пухлый конверт, причем достает его откуда-то снизу, не из твоей ячейки.
– Мне сказали, что вы сейчас спуститесь за ним.
Ты вскрываешь конверт, только оказавшись в своей комнате и заперев дверь – заперев как следует и накинув цепочку. Вскрываешь конверт и достаешь билет Санто-Доминго – Майами в оба конца: утром туда, вечером обратно. Всего один день – один день, и все прояснится. Билет выписан на имя Гертруды Дрисколл; кроме него в конверте оказываются паспорт на имя Гертруды Дрисколл с твоей фотографией, план Майами с указанием места встречи и предупреждение: «Самое главное, не говорите ничего супругам Куэльо. Это не ради вашей безопасности, а ради безопасности ваших друзей и нашей. Придумайте какой-нибудь предлог и поставьте их перед фактом. Скажите им, что вы собираетесь на пляж. А послезавтра и вы, и все остальное будет на месте».
Самолет приземляется точно в назначенное время. Робардс делает вид, что читает «Майами Геральд», внимательно изучает результаты опроса о законности действий «контрас» против Никарагуа. Их поддерживает абсолютное большинство опрошенных. Женщина кажется ему совсем юной; впрочем, может быть, она так молодо выглядит из-за своей худощавости. Узкая талия, широкие бедра, длинные ноги, все в веснушках, веснушчатое продолговатое лицо, ослепительно рыжие волосы, небрежная прическа. Женщина ведет себя как любой пассажир, впервые оказавшийся в этом аэропорту, но знакомый со многими другими: осматривается, ноги сами несут ее к выходу, а глаза с интересом рассматривают объявления, рекламные плакаты, обычные для живущего за счет туризма города. Робардс провожает женщину взглядом, стараясь угадать, что же у нее на уме. Она идет быстро и уверенно – именно так шагают одержимые к западне, которую сами себе устроили. Когда она подойдет в стоянке такси, к ней бросятся два таксиста, наперебой предлагая свои услуги. Кого бы из них она ни выбрала, это будет человек Робардса. Как только Мюриэл сядет в такси, он подойдет к оставленной на стоянке машине и на какое-то время судьба женщины перестанет его интересовать. Она дала таксисту адрес, но это довольно далеко, «у нас то преимущество, что отсюда можно ехать по прямой – сначала по проспекту Роберта Фроста, а потом по Федеральному». По дороге Мюриэл представляет себе место встречи и человека, с которым ей предстоит разговаривать. Наверное, это будет уединенное место, потому что в противном случае ей бы дали более подробные инструкции, а человек этот – наверняка старик, может, и глухой к тому же. И она смеется; таксист улыбается, не зная, что именно так ее развеселило. У поворота к Лейк-роуд стоит небольшая машина; она кажется пустой, но внутри, положив подбородок на тростниковую палку с кожаным набалдашником, сидит старый человек в темных очках и полотняной шляпе, чуть сдвинутой на правое ухо.
– Проходите, сеньорита. Я вас жду.
Женщина отпускает такси у озера Сабаль; она раскраснелась: опаздывая на пятнадцать минут, последние двести метров она идет очень быстро, почти бежит. Старик держится уверенно и отчужденно; бормоча извинения, женщина пытается поместиться в крохотной машине.
– Не надо извиняться из-за опоздания: мне было просто добраться сюда, а вам нет.
– Нет, я виновата, – настаивает женщина. – Я не думала, что аэропорт так далеко, и задержалась там, глазея по сторонам, как будто никогда не видела аэропортов.
– Это очень красивый аэропорт, один из самых современных в Соединенных Штатах. Обратите внимание, что я говорю с вами на языке моей матери, по-испански: о том, ради чего мы встретились, лучше рассказывать по-испански. Прежде всего, дорогая, хочу вас предупредить, что дон Анхелито я только для вас: тут меня все знают как Вольтера О'Ши Сарралуки. Люди моей судьбы в какой-то момент забывают о своем настоящем имени. Но вы можете называть меня просто Анхелито, – так называл меня Хесус все те двадцать лет, что мы с ним были рядом. Это долгая история любви и ненависти, которая началась еще во время войны в Испании и закончилась в тот день, когда я был вынужден согласиться на то, на что не хотел соглашаться. Вы любите кошек, сеньорита?
– Я обожаю животных.
– Значит, у вас доброе сердце. Людям, которые не любят животных, нельзя доверять. Я живу один и занимаюсь только моими кошками и воспоминаниями, которые я обещал нью-йоркскому издателю Ли Гёрнеру, очень молчаливому человеку. Про него говорят, что за двадцать лет он не произнес и полдюжины слов. Это мой большой друг, и он хорошо знает мою жизнь. Он уже много лет уговаривал меня написать воспоминания. Последний раз мы с ним встречались в Нью-Йорке, в отеле «Дорал» на Седьмой авеню. Он, почти не произнеся ни слова, вырвал у меня обещание написать их. Зато я все время болтал и главным образом – о бейсболе. Это при том, что я в нем ничего не смыслю. Не знаю, поймете ли вы сложный ход мыслей Ли Гёрнера, но он считает, что я – один из главных свидетелей всех исторических процессов на Карибском побережье за последние полвека. И это действительно так, не буду скромничать.
– Знаете, я задыхаюсь в машине от жары.
– Сегодня плохой день. В Майами бывают такие дни, когда невозможно дышать из-за влажной духоты.
– Раз уж у нас закрыты дверцы, может, мы включим кондиционер. У вас есть ключи от этой машины?
На лице старика промелькнула растерянность, но он тут же опять придал ему бесстрастное выражение и твердо сказал:
– Я никогда не держал в руках ключей от машины. Я не умею водить: меня отвозят и привозят. Майкл ушел, потому что мне не хотелось никаких свидетелей нашей встречи. Ключи у него.
– А окна мы тоже не можем опустить?
– Нет.
– Тогда, может, приоткроем дверцу?
Старик жестом великодушно разрешает ей открыть дверцы машины. Он откашливается и снимает темные очки. У него слегка влажные глаза, когда он ласково оглядывает женщину. У нее большие голубые глаза, веснушчатое лицо.
– Вы именно такая, какой я вас и представлял.
– А какой вы меня представляли?
– Как одну из тех американок, которые вечно за что-то борются и чего-то требуют: всеобщего избирательного права, оправдательного приговора для Сакко и Ванцетти, помощи испанским республиканцам, запрета атомной бомбы, осуждения агрессии в Никарагуа, разрешения абортов. И мне было нетрудно представить вас, потому что я такой же. Как только я увидел вас, сразу понял, что вы – образ вечной молодости человечества. Без таких людей, как вы, мир давно бы канул в бездну, – и вполне заслуженно… Глядя на вас, я узнаю самого себя, молодого идеалиста, который боролся за все возвышенные идеалы своего времени. Сандино? И я отправляюсь в Никарагуа бороться против местных касиков и американцев. Война в Испании? В Испанию, сражаться на стороне Республики! Международный фашизм? Анхелито вступает в ряды французского Сопротивления, я даже в Югославии сражался, вместе с Тито. Но па-саран! Они не пройдут! И они не прошли. Впрочем, это впечатление обманчиво. Фашизм везде пустил корни, даже в глубине наших сердец. Я не один раз говорил Пассионарии: «Долорес, они не прошли через главную дверь, но пробрались через заднюю». Как там Пассионария? Вы ведь прилетели из Мадрида, и я слышал, что она стала совсем плоха. Но мы отвлеклись. Назовите мне любой возвышенный идеал за последние пятьдесят лет – и Вольтер, простите, дон Анхелито, боролся за него. Я – из породы вечных бунтарей, как те американцы, что в двадцать лет сражались в Испании в бригаде имени Линкольна, а теперь, когда им по семьдесят-восемьдесят, организуют кампании под лозунгом «Руки прочь от Никарагуа!». Мы особая раса, духовная раса, мы – освободители по натуре. Я был уже немолодым человеком, но отправился в Перу помогать генералу Веласко Альварадо проводить социалистические реформы, преобразовывать страну. Прочтите это взволнованное письмо, которое мне прислал генерал. Да что там говорить, даже здесь, когда я оказался здесь, в самом сердце Империи, в вашей родной стране, я принимал участие во всем – от борьбы за независимость в Пуэрто-Рико до «Черных пантер». Это – мои верительные грамоты, и с этих моральных позиций – высоких, несмотря на мой маленький рост, – я и могу помочь вам, дочь моя. Да что я говорю, дочь, – вы же мне во внучки годитесь! Но я не мог позволить себе иметь семью: я все принес на алтарь Истории! Ах, если бы у меня была такая внучка, как вы! Простите, я расчувствовался, но с возрастом мышцы теряют свою упругость, особенно те, что регулируют выделение слез. Но скажите мне, деточка, вы понимаете, в какую историю вы влезли?
Женщина слушает его, но ни взволнованный голос, ни идеи старика не производят на нее особого впечатления. Ее раздражает необходимость сидеть взаперти в душной машине, и, слушая, она то и дело поглядывает на зеленый парк, на канал, огибающий небольшой островок, скорее всего – искусственный.
– А что, мы можем разговаривать только в машине?
– Пока да. Пока мы подходим к главному. И только потом мы можем спокойно разговаривать где угодно: даже если нас будут подслушивать, они все равно не поймут, о чем мы.
– А кто может нас подслушивать?